Супермены в белых халатах, или Лучшие медицинские байки Цепов Денис
– А сам ты чем трудишься? – с многообещающей ехидцей полюбопытствовала Вежина. – Головой али головкой? – вкрадчиво спросила она.
– Головой, – огрызнулся Мироныч, – стараюсь, по крайней мере, – на всякий случай добавил заведующий, чуя неладное. – Отстань! Отцепись!! Отвали, зануда, кому говорю! – заверещал он, уворачиваясь от коллеги Вежиной.
– Оно и видно, шефчик, оно и видно, лапушка, – радостно приговаривала Диана, пытаясь ласково погладить начальственную плешку.
– Что тебе видно? – Мироныч заполошно отбивался, наливаясь краской под дружный гогот аудитории. – Ну что, что тебе еще видно?! – заголосил он, порываясь в отместку коллегу не ущучить, так ущипнуть.
– Что функция развивает орган, шефчик! – ускользнувшая от него Диана невинно захлопала ресницами, а эрудированный Родион Романыч просветил раскрасневшегося заведующего:
– Понимаете, шеф, – слаженно, как во время работы, выступил фельдшер Киракозов, – приапизм – он в честь некоего Приапа назван. Это божок такой популярный с фаллосом вместо головы у древних греков был, которые потом римлянами стали. Его еще трифаллосом называли, то есть трехчленом…
В «морге» все смешалось.
– Что-о-о?! – захлебнулся от возмущения Мироныч. – Кто-кто?!! – заорал он так, что диспетчер Оленька, Ольчик-колокольчик со свежеиспеченной сигналкой в руках споткнулась о порожек; Бублик с каменной физиономией немедленно предъявил хохотушке Оленьке неотразимый указательный палец. – Ах вы… будет вам сейчас Приап, комики несчастные! – Мироныч страшно грохнул кулачком по столу и неожиданно, без перехода, заинтересовался: – Ну ладно, ну первый фаллос у него – понятно, голова – тоже может быть, но еще-то один фаллос что?
– Й-а-ы-х! – не вполне членораздельно высказала резонное соображение неугомонная коллега Вежина. – Язык, язык, наверное, – сквозь слезы предположила неприличная Диана.
– Сама ты язык, чучело! – в очередной раз полыхнул заведующий. – Это у тебя, у тебя один сплошной язык, типун на него! – выпалил он, как плюнул.
– Это у него от рождения два фаллоса помимо головы имелось, – разъяснил, как разжевал, книжный червь Родион Романыч, – древние с родителями его что-то малопотребное намудрили, вот и вышел весь он таким забавником…
– Тогда понятно, – всхлипнула Диана, разыскивая в бездонных карманах халата носовой платок, дабы подправить со смеху потекший макияж. – А я-то всё голову ломала, с какого такого счастья у диспетчерши на Центре под самый Новый год крыша съехала! Звоню это я, место для хроника с мочекаменной болезнью запрашиваю – то да се, да камень в мочеиспускательном канале… А дамочка мне томно: «В каком канале, – она меня спрашивает, – в правом или в левом?» Ох… чхи!
Диана ни с того ни с сего оглушительно чихнула и вдруг вместо искомого платка выудила те самые, с выразительным зеленым крокодилом на известном месте, яркого цыплячье-канареечного цвета, мужские исподники.
– Ой, нашлись, родненькие! – восторженно вскинулась она. – Вот так здрасте, а я уж думала, что на каком-то вызове их выронила… Славненький был бы подарочек какому-нибудь клиенту, если б он сразу от изумления не помер! Ой, шефчик, – вдохновилась, прямо-таки как возбудилась неуемная Вежина, – ты смотри, точно на тебя шиты, даже без примерки видно. Нет, ты только глянь: новенькие совсем, мягонькие, и колер подходящий… рептилия соответствующая, опять-таки… Лапушка, возьми, прикинь, а?!
– Что?! Иди ты в задницу, благодетельница! – возопил несчастный заведующий. – Всю дорогу коллектив мне разлагаешь, чтоб вас всех… в задницу вас всех, прости господи! – с близким к отчаянию чувством вскричал Мироныч и после долго-долго выражался, фырча и брызжа слюной, надрывно высказываясь в том смысле, что мало ему повезло, ну вот мало ему счастья всё Рождество вместо запившего Кобзона вкалывать – так ведь еще и каждый раз, ну каждую же смену с этой ненормальной, с невозможной, с этой, извините вам за выражение, непотребной Вежиной…
Он так и надрывался до тех пор, пока заслушавшиеся Вежина и Киракозов не спохватились и не заспешили на вызов, а Бублик – невозмутимый Бублик раздумчиво заметил: «В задницу, говоришь? – с хитрецой сощурился Антон. – Это ты молодец, правильно придумал, – похвалил он заведующего, – а по такому поводу смотаюсь-ка я за шампанским!» – решил Антон и тоже вышел вон, оставив всю немытую посуду на очумевшего, затравленного шефа.
Коллеге Кобзону лихо повезло неделей раньше – и не только ему одному как никогда подфартило, но и работавшему с ним фельдшеру Киракозову. И даже не столько им двоим поровну посчастливилось, сколько двум сестричкам сводным, двум старушкам на Петрушке, угол канала, во дворе, этаж последний. Ох и понадобилось там ветхозаветной старшенькой старушонке всё ее рождественское счастье, даром что подневольный фельдшер по своей инициативе и сам насквозь пропотел, по крутой дуге подсудное дело огибаючи, и доктора довел до черного запоя…
А ведь всё бы ничего было, задых был как задых на фоне острой сердечной недостаточности, вот только доктор Кобзон пребывал в ударе, чтобы не сказать в нокдауне после того, как дружный коллектив на свой лад его с праздником поздравил: «С Кобзоном не ставить!» – один за одним зафиксировали коллеги в пожеланиях к графику на следующий месяц. Позаписали все, не сговариваясь, обидели его до беспамятства – не объяснить никаким другим чудом, отчего вдруг врач высшей категории тот же отек легких за бронхиальную астму принял, да еще у той пациентки, которую сам «лечебным электричеством» да от самого «от сердца» однажды пользовал.
Но поначалу ничего такого из ряда вон животрепетающего не намечалось. Худосочная еврейская старушонка хлюпала, задыхалась, быстро-быстро хапая воздух ртом, со злостью таращила востренькие глазки и была немногим вразумительнее чахленькой рыбешки. «На что она жаловалась?» – брезгливо спросил Кобзон у ее сестрицы. Крупная младшенькая тоже красноречием не отличалась. «Так это… как же, хворая она… не знаю, чего она жаловалась, – нескладная старуха теребила слова точно так же, как матерчатую салфетку в крючковатых, заскорузлых пальцах. – Худо ей было… не надышаться, говорит, совсем вдоха нет…» – по капле выдавливала она, боязливо поглядывая на хлипкую старшенькую. «Ладно, ясно всё. – Кобзон недовольно поерзал в кресле, выцарапал из папки бланк истории болезни. – Эуфиллин разводите», – скрипуче распорядился он, не глядя на Родиона Романыча.
Киракозов оторопел. «Э-э… как это?» – не понял фельдшер. «Как всегда: один к одному на физиологическом растворе, – крайне неприязненно разъяснил доктор, – вы знать такие вещи обязаны, пора бы вам уже, сами без пяти минут врач!» – проскрипел Кобзон с неприкрытым раздражением. «Да как же эуфиллин-то?! – окончательно смешался без чего-то лекарь Киракозов. – Нельзя его, у больной ведь вдоха нет, а не выдоха… и хрипы у нее влажные…» – потерянно пытался образумить он доктора высшей категории. Врач будто бы не слышал. «И преднизолон доколите. Две ампулы возьмите, больше незачем… Давайте, давайте! – Кобзон презрительно пресек невнятные фельдшерские возражения. – Делайте что вам велено. Или мне самому колоть поручите?! Всё, действуйте!» – приказал он, как приговорил.
Киракозов растерялся… Кобзон – ну, доктор он обиженный, понятно, тем более и спрос весь с него, но случай-то студенческий! Хоть сравнительную табличку в конспекте составляй: «вдоха» у больной нет, а не «выдоха», хрипы у нее влажные, а не сухие, мокрота скорее пенистая, чем стекловидная… словом, не бронхиальная у синюшной бабки астма, а сердечная, и не просто так, а с могучим отеком легких. Случай ясный, но фельдшер-то лицо подневольное: сказано ему «чехлить» – стало быть, должен «чехлить». А что угробит эуфиллин зажившуюся старушонку-сердечницу – так при таком раскладе никак иначе не выходило даже на самое расчудесное Рождество.
Обескураженный Родион Романыч в мрачной прострации набрал в шприц безразличный физраствор, затем, действуя чуть ли не бессознательно, вместо эуфиллина развел на нем спирт, наложил жгут на старушечью ручку, одним движением попал в едва видимую вену…
И всё, пошел поршень, а вместе с ним процесс, поехал, заскользил по тонкому льду Родион Романыч. Но грамотно вполне: было в укладке семь ампул преднизолона – без оглядки все залил, из мочегонных лазикс был – с избытком его ввел. Потом остродефицитный перлинганит вводить начал – как положено, медленно-медленно, так медленно, что времени и перепугаться до профузного пота хватило, и еще втрое осталось, когда дрянная старушонка взмокрела вся, побелела, глазенки востренькие закатила…
Тут и до Кобзона доперло, что фельдшер самовольно во все тяжкие пустился. А как сообразил он, так сам вразнос пошел: рот раскрыл, потом закрыл, затем опять открыл – а выдохнуть не может, как заклинило его. Руки он в подлокотники упер, глаза навыкате бешеные, лицо всё в сизых пятнах, вены на тощей шее набухли – ни прибавить ни убавить, тяжелый приступ бронхиальной астмы и живая иллюстрация к киракозовской табличке по дифференциальной диагностике… И разрешилось у сравнительных больных всё одновременно: худосочная старушонка вдохнула и задышала-таки, а тщедушный Кобзон выдохнул и захрипел, обвалившись в кресле.
Родион Романыч с облегчением вздохнул, утер обильный пот. «Теперь следите, чтобы она полусидячее положение сохраняла. А часика через четыре мы к вам еще разок заглянем, состояние ее проверим, кардиограмму контрольную снимем, – предупредил он бессловесную, заранее на все согласную младшенькую и кивнул бледному Кобзону: – Будьте так добры, пометьте нам активчик, коллега», – вежливо предложил ему доктор Киракозов, закрывая чемодан.
Будто в воду опущенный Кобзон обтекал и обсыхал молча. От комментариев коллега со скрежетом воздержался, только крупно накарябал по возвращении на базу в тетрадке с пожеланиями: «С Киракозовым не ставить!» – трижды резко подчеркнул и расписался размашисто и замысловато. Но дальше отношения предпочел не выяснять, о случившемся не распространялся, а глубокой ночью безропотно встал и поехал на актив, чего обычно всячески избегал.
«Дора, Дора, что это значит? – не оценила такого незауряднейшего события везучая старшенькая. – Зачем это они приехали, Дора?» – подозрительно спросила старушонка в захарканной ночной рубашке, шаря под подушкой раскрошившиеся папиросы; и вот после этого всего д-р Кобзон запил всерьез – впрочем, заранее озаботившись больничным.
Вот и получилось, что не было никакого особенного дела, ни подсудного, ни даже скользкого, а о подробностях разумный Киракозов тоже догадался умолчать. Так он и молчал, как рыба об лед, пока при случае не проговорился, не поделился-таки переживаниями с деликатной Вежиной. Но рассказал он только ей одной и как бы между прочим – частью по пути к машине, частично в самом «рафике», когда неунывающий Сеич, матерясь столь же самозабвенно, сколь и безыскусно, разгонял застуженный мотор.
– Н-да, ситуёвина… – Диана знобко передернула плечами, прочувствовав сюжет, «рафик», подтверждающе чихнув, возмущенно заурчал, и Сеич, наконец, тронул. – И так задница и сяк, однако, жопа, хоть в самом деле «чехли», как велено, – с пониманием усмехнулась доктор Вежина. – Теперь ясно, с чего Кобзон на тебя жало крючил. Небось до дальше некуда перебздел, недомерок… Ну да ему-то поделом, а вот с какой такой собачьей радости я давеча страху натерпелась – вот лично мне до сих пор непонятно. И тоже ведь на ровном месте… Сеич, помнишь, мы на прошлой неделе психа везли?
– А?.. Спрашиваешь! – Сей Сеич не без хлопот удерживал норовистый «рафик» на раскатанной дороге, кое-где иллюминированной муниципальными гирляндами. – Забудешь такого чудика, как же! Экземпляр был – во! Не шибздик тебе занюханный, как Кобзон какой, а прямо мать-перемать, дурак в законе. Ручищи – ё-моё! – Сеич восторженно прицокнул, машину повело и тряхнуло, Вежина без злости выругалась. – А всё, что ниже морды, слышь, всё у него наколками разукрашено, аж смотреть интересно. Сам-то он полуголый был, считай, ватные штаны на нем, в каких рыбаки на льду сидят, а из остального одна майка драная и топор, – и протянул в восхищении: – Здоровенный такой топорина, страх!
– Это тот самый амбал, у которого Машка однажды была, паркет ему ковыряла, – живо пояснила Вежина. – Я, стало быть, по второму кругу на те же грабли напоролась, Томочка наша мне так подгадила, – неприязненно поморщилась она. – Тамарка на трубе в ту смену сидела, и как-то она с адресом вдруг моргнула, не заглянула в «черный список». Может, нарочно, черт ее знает. Соседка-то в той проклятущей коммуналке как пить дать специально не предупредила, ей резон прямой: тюкнул бы меня шизик, заперли бы его надолго и всерьез – ей тишь да гладь сразу, а то и вообще вся квартира бы потом досталась, если б малость посчастливилось… Короче, открыла эта стерва – и шасть к себе, едва я в комнату придурка сунулась. Влетела я, как кур в ощип, смотрю – мама не горюй вижу: ухарь в двух шагах стоит, за топор держится и буркалы кровью наливает. Первый порыв у меня – чемоданом ему по мордасам и давай Бог ноги, пока не опомнился. Но так мне жалко стало, не поверишь! Не психа, само собой разумеется, а чемодана моего, потому как ну только что укладку пополнила – и баралгин там, и перлинганит… да и дверь у мужика тугая, на пружине, черта с два выскочить успеешь…
Диана дала паузу, с кривой ухмылкой прикурила, резко выпустила дым; притормозивший перед праздничным перекрестком «рафик» украдкой дребезжал и нетерпеливо постукивал клапанами, словно в напряжении поторапливая рассказчицу.
– Делать нечего, – охотно продолжила она, раскурив сигарету, – поставила я чемодан на раскуроченный паркет, сверху папочку спокойненько положила. «Здорово, хозяин, – бодренько ему говорю, – что, отопление отключили, дровишки заготавливаешь?» «Не-е-е, – отвечает озадаченно, – не дрова, нет. Понимаешь, – говорит, – у меня человечки подпольные ведьмины пляски на потолке устраивают, житья от них нет…» А я давай ему горбатого лепить: «А у меня, – я ему так доверительно-доверительно вкручиваю, – у меня вот отопление на фиг отключили, от холода нет житья, хоть сама на потолке пляши. Слушай, мужик, – предлагаю, – поехали ко мне, ты мне дрова поколешь, а я тебе поллитра спирту поставлю. У меня его много, я же врач, сам понимаешь…» Мужик подачу принял и впал в задумчивость. Он извилинами на всю комнату скрипит, а у меня коленки друг о друга стукают и зубы лязгают. Чувствую, еще чуть-чуть – и у кого-нибудь из нас точно ум за разум зайдет. Слава богу, додумался дядя: «Ладно, – отвечает, – поехали!» – и, как был босиком, топ-топ-топ на выход со своим орудием труда…
– И как у него ноги не мерзли! – встрял Сеич, энергично выворачивая баранку от идущего лоб в лоб подгулявшего «жигуленка». – Представляешь, Родик, на улице все минус двадцать, а он хрустит себе по снегу и хоп хны, только пар из ноздрей пущает. И черепушка у мужика тоже голая была, жуткая такая: вся бугристая, ё-моё, вся в порезах, будто он себе посуху топором своим башку скоблил… Только это всё я потом разглядел. Я ведь не видел, как они в машину сели, я сборником анекдотов увлекся… А по дороге всё никак понять не мог, зачем по дрова куда-то на Обводный тащиться, как Динка велела, если она на Мещанской до сих пор жила…
– Оно видно было, что увлекся ты анекдотами, – рассмеялась Диана, – даже не столько видно, сколько слышно. Я с дуриком в карете сижу, без передыху зубы ему заговариваю, чтобы внимание на этих долбаных дровах удержать. Не ровен час, думаю, переключится он с топливно-энергетического комплекса на что поближе – на меня, например.
Вот и получилось: и сама я что-то несусветное, ахинею какую-то гоню, штанами к сиденью в нашем морозильнике прикипая, а тут еще Сеич из кабины байки про «новых русских» травит для полноты ощущений… Так и приехали мы с шутками-прибаутками в приемник-распределитель на Обводном. Я мужику говорю: «Ты пока здесь сиди, а я быстренько за спиртом сбегаю». И Сеич тут как тут: «А что, – всовывается Сеич, – здесь спирт есть?» «Есть, есть, – я ему изо всех сил мигаю, – всё есть, сейчас всё будет!» – и на рысях к дверям приемника, пока он придурку свой анекдот пытается растолковать…
– А что, хороший анекдот был! – опять вклинился Сеич, но «рафик» очень недовольно кашлянул и дернулся, словно отмахнулся. – Ладно, я потом его еще раз расскажу, – примирительно решил водитель, паче Диану всё равно было не остановить.
– Достучалась я, обрисовала ситуацию, – увлеченно досказывала она, – ну а дальше всё проще некуда: вышли два добрых молодца, разя перегаром на всю округу, прописали клиенту мягкий галоперидол тире веревку… И баста, увели его, будто ничего такого и в помине не было. А у меня отходняк: ручки трясутся, ноги не держат и чего-то большого и чистого хочется – много водки или, на худой конец, погром какой-нибудь погромче. И вот в этот исторический момент меня вдруг кто-то со спины по плечу – шлеп!..
Она с непередаваемым выражением покосилась на водителя. Сей Сеич сиял и щурился.
– Ага, это я так сзади подошел, – с удовольствием признался Сеич. – Жуть как ты завопила, я прям второй раз кряду до колик перетрухал… Я ж чего, – радостно принялся он оправдываться, – я, как по первости струхнул, что к чему сообразивши, когда психа ненормального санитары вязали, так и хоронился после этого за машиной, монтировку прихватив… Откуда же мне знать было, что мы придурка с топором везли, если ты ничего толком не объяснила. Я так и думал всю дорогу, что тебе до зарезу дрова понадобились…
– Н-да, однако, – Родион Романыч едва не прослезился, – как всегда – почти по классике, – сквозь смех заметил из кареты Киракозов, – история повторяется дважды: один раз как трагедия…
– А третий раз как американское кино, – весело перебила неиссякаемая Диана. – Я в ту злополучную смену буквально через час чистый Голливуд наблюдала. Помнишь, вы с Бубликом рассказывали, как художника гундосого пользовали, воспитание ему учиняли?.. Ой, погоди, Сеич, миленький, дай досказать! – взмолилась она в азарте. – Так вот, плохо вы лечили, мало ему показалось, ушлепку. Представляешь, блеет мне пачкун этот недоделанный: «У меня такие боли в сердце, такие боли, – охохонюшка анусным голосом тянет, – такие страшные, что приходится в жилку иголкой тыркать, колоть приходится, чтобы страдания прекратить». «Какой такой иголкой?» – спрашиваю тупее некуда. «Обыкновенной, – отвечает, – швейной. Доктор, – просит, – сделайте мне в сердце анестезирующий укол с целью разорвать болевой рефлекс!» Так ведь я же, отъехавши окончательно, кардиограмму этому недомотку сняла, идиотина! Пялюсь в пленку, ничего на ней криминального нет, поскольку ни хрена там быть не может по определению, а творческий недомоток знай себе гундосит: «А еще у меня глазное дно не в порядке, – жалуется, – когда я закрываю глаза, у меня под веками плывут два лазера: один красный, другой синий, а третий, – заявляет, – белый. Лазеры направлениями своих лучей указывают на очаг патологии в глазном дне, а дно, – говорит, – двойное и требует глубокой новокаиновой блокады…»
Даже «рафик» заполошно раскашлялся, словно поперхнувшись хохотом на манер заведующего, и проскочил очередной перекресток на красный сигнал светофора.
– Ладно, у меня в конце концов императивный позыв к истерике прошел, – Диана хмыкнула, – посоветовала я его мамаше выдать высокохудожественному чаду таблеточку анальгина и после праздников непременно посетить участкового врача – ваша Василиса Васильевна, дескать, вам и болевой рефлекс одним махом разорвет, и новокаиновую блокаду глазного дна не мудрствуя лукаво через зрачок по новейшей методике сделает, вы только попросите как следует… Сей Сеич, ты сказать чего хотел? – напомнила она.
– А?.. – спохватился Сеич, который с несвойственной ему досадою прислушивался к участившимся перебоям в работе двигателя. – Ага, Диночка, хотел вроде бы, – не сразу сообразил он, – точно, я же анекдот хотел рассказать! Ну, тот самый, что я дурику без тебя толковал… Совсем свежий, его даже в книжке не было, мне его Герка подарил. Хороший анекдот, смешной, честное слово, – оптимистично заверил он, но «рафик» категорически не согласился и, еще раз резко поперхнувшись, в самый ответственный для рассказчика момент решительно заглох почти напротив отделения милиции на улице – ну, положим, на улице Садовой, угол Большой Подьяческой, где еще во времена Федора Михайловича Достоевского размещался жандармский околоток.
Чему-кому, но вот отмеченному печатью иррациональности «рафику», одушевленному хотя бы в силу преклонного возраста, в эти замечательные праздничные дни повезло куда меньше других. Даже совсем не повезло, равно как и ездиле Михельсону, который накануне католического Рождества задешево приобрел себе в подарок роскошную кожаную куртку с меховой подкладкой и на радостях напился до положения риз и почетной маловразумительности. Преисполнившись таким образом духовности, гордый Михельсон отнюдь не смирился, он решил сюжет развить, углубить, расширить, но на тернистом пути за добавкой вплотную столкнулся со скептически настроенным подрастающим поколением. Столкнулся и сообразно жанровым законам был отредактирован, а затем и подкорректирован в части той чудесной кожаной куртки, а также бумажника с остатками зарплаты и плохонькой шапки. А после, чуть протрезвившись голой головой в рождественском сугробе, припорошенный свежим снежком Михельсон стал буен и безобразен, опять-таки закономерно был подобран милицией, с исключительным профессионализмом откорректирован повторно, после чего неделю на работу не выходил.
Вследствие этого досталось и «рафику». Подменный водитель поверил неисправному датчику уровня топлива, просох посреди дороги и, маясь насморком, не разнюхавши, залил в бак содержимое найденной в машине канистры. Разумеется, то была вода, и, само собою, таким ни за что ни про что полученным клистиром заслуженный «рафик» оскорбился до самой сокровенной глубины своего металлического кишечника. Починить его починили, но после ремонта он больше чем когда-либо впадал в амбицию, как мог изгилялся и выделывался по мелочам с мстительным упрямством истинного прибалта… Вот и теперь он споткнулся на самом что ни на есть историческом месте, заглох, как оглох, и ничего больше не воспринимал – ни по-хорошему, ни по-русски.
Впрочем, безнадежно посадив аккумулятор, Сеич расстроился настолько, что позабыл выругаться, и Вежиной ничего другого не оставалось, кроме как пройти в отделение в сопровождении Киракозова, дозвониться оттуда на базу, переадресовать вызов и заказать буксир – ну а заодно ненароком учинить милиции веселую жизнь…
– Вот так так… чудеса в решете! – приветливо шевельнув богатейшими рыжими усами, подивился этому нештатному визиту дежурный майор. – Надо же, вас еще вызвать не успели, а вы уже тут как тут! Не сразу, так сказать, а заранее… Я только-только на скорую звонить собирался, – радостно пояснил живописный страж правопорядка, указав на молоденького, недотепистого вида милиционера в углу, который промокал невероятных размеров окровавленный нос казенным вафельным полотенцем. – Как же это у вас так получилось, доктор, телепатию освоили? – улыбнулся майор.
– Куда ж нынче без нее! Никуда не денешься, телепаем помаленьку, – вернула улыбку Вежина. – Вообще-то, поломка у нас приключилась, на базу отзвониться надо, – призналась она и жестом препоручила пострадавшего фельдшеру Киракозову. – Заодно и с вашим кадром разберемся, раз такой случай. Как его угораздило? Очередная бандитская пуля на боевом посту?
– Пуля… фигуля! – фыркнул майор в начальственные усищи. – Дуля, чтоб ему, а не пуля… А каким макаром угораздило – вон у тех недоделков поинтересуйтесь, у м-м-м-муда-ков таких-сяких, – встопорщился он на двух нескладных представителей личного состава, с унылой преданностью поедавших его от противоположной стены красными, словно воспаленными, слезящимися глазами. – Вы уж извините, доктор, слов у меня на них нет, одни только выражения грязные остались… Представляете, поступил нам сигнал, что по своему адресу один злостный алиментщик объявился. Тот еще тип, давно надо было с ним по душам разговор поговорить. Ну и послали эту троицу…
– Так задержали же, товарищ майор, – юношеским баском возразил один из чудаков на букву «м», мотнув головой в сторону пластикового «аквариума», откуда неподвижно таращился лядащенький мужичонка в заношенном пальто.
– Разговорчики, рядовой! – браво рявкнул майор. – Расскажи-кось, как вы его так лихо брали, – приказал он, с трудом скрывая благодушную усмешку под буйной рыжей растительностью.
– Нормально брали, – упрямо пожал плечами басистый милиционерчик, – приехали, поднялись, к квартире без лишнего шума подошли… Мы возле двери по сторонам встали, я ствол на всякий случай приготовил, а Костик, – он с состраданием посмотрел на протестующе мычащего сослуживца, которому Киракозов металлическим зондом заправлял в пузырящийся розовым бездонный нос уже вторую полоску бинта, смоченного в перекиси, – ну, позвонил Костик, потом еще несколько раз тренькнул, – нервно глотнув, продолжал нескладный рассказчик, – короче, глухо всё, никто не отозвался. Тогда он дверь толкнул, дернул, а она бац – и нараспашку. Замок там будто для фи-фи стоял, не держал он ни хрена… Костик первым в квартиру сунулся. Всё правильно было, только он за порог зацепился – ну и поздоровкался шнобелем своим с какой-то тумбой. Понимаете, грохот страшный получился, хрип, стон, а там в прихожей темно, как у негра в… ну, вы догадываетесь, наверное… видели, может быть… Короче говоря, не знал я, что Константин тумбу вяжет! Я думал, на засаду нарвались, вот и дал в воздух предупредительный…
– Ага, стрельнул, – сиплым козлетоном перебил басистого товарища другой чудила в милицейской форме, – в тесной прихожей из газовки пальнул! Это он так вместо табельного свой пугач прихватил, – прокашлявшись, сообщил парнишка нормальным голосом. – С такого салюта мы разом старт взяли, еще и вторую дверь высадили, когда от газа в комнату ломанулись. Вкатились мы туда, за глаза держась, в разные стороны рожи корчим, как три чудо-юдо-богатыря с какой-то там картины, и ни фига мужика не видим. А он худющий, на диване в самый угол забился, с перепугу одеяло на себя намотал и гляделки на нас топорщит, каждый глаз с граненый стакан размером. «Братцы, родненькие, вы кто, – говорит, – чего вам из-под меня надо?» «М-м-м-ми-лиция мы, – отвечаем, – арестовывать тебя пришли, злыдня!» А мужик так: «А-а!..» – он вроде как даже обрадовался, но больше почему-то ни слова не сказал, будто воды в рот набрал. Он и теперь молчит, как утопленник, как жмурик какой, только смотрит всё и смотрит и не мигает совсем. Жутковато даже… Вы бы и его на всякий случай глянули, доктор, а то какой-то странный он, задумчивый шибко…
– Перебьется! – отбрил бравый майор. – Экий пужливый выискался! Мы, бывает, по три раза на дню пугаемся – и то ничего… Вон, один старшина, приятель мой, недавно у себя в отделении, на рабочем, можно сказать, месте, за просто так такого страху натерпелся! – увлекся развеселившийся усач. – Сидит это он в дежурке, журнал заполняет. Слышит, топает кто-то. Он голову к «амбразуре» поднял – а ему в рожу автомат смотрит! Он и не помнит, говорит, как под столом оказался… А это всего-навсего тамошняя дворничиха была. Дура-баба автомат возле мусорного бачка нашла и сразу же сдавать потащила – в одной руке совок и метла, в другой «калашников» наш родимый. Должно быть, прохожие от нее по подворотням дружно хоронились… Ну и приперла таким манером: вот, дескать, забирай, служивый, потерял кто-нибудь, поди, а в вашем хозяйстве этакая гадость завсегда при деле будет!
– Да, крутенько! У вас тоже, как я погляжу, жизнь веселее некуда – и захочешь, а не поскучаешь, – вежливо посмеялась Диана этой байке из числа тех замечательных историй, которые приключаются, но ни в коем случае не с самим рассказчиком, а только с его знакомыми, а чаще со знакомыми знакомых, но непременно, с завиднейшим постоянством приключаются. – Ох, – спохватилась Вежина, заметив, что Киракозов заканчивает-таки трудоемкую процедуру, – я позвоню от вас, ладно, не то нас скоро в розыск объявят! – заспешив, с живостью пошутила она.
– Звоните на здоровье! – охотно разрешил майор. – Прямо с пульта звоните, только кнопку там сначала нажмите, чтобы в город выйти, – добавил он, и Вежина запросто нажала – то ли первую попавшуюся, то ли из всех самую-самую выразительную, оказавшуюся кнопкой общей тревоги.
Взвыло и зазвенело так, что присутствующие утратили дар речи, а кое-кто и остатки соображения. А если и не утратили, то всё равно не смогли перематерить обрушившуюся в тесное помещение какофонию. Резкий скрежещущий звон, ударив по барабанным перепонкам, заметался между стен, гроханул в дверной проем, покатился по коридору, откуда навстречу ему сыпанулось, как из опрокинувшегося лукошка, с полдюжины мужичков-броневичков в наспех надетых бронежилетах, – и только тогда майор, сиганув к пульту, прекратил это душераздирающее безобразие.
Тут же боровички-броневички дружно клацнули затворами автоматов.
– Эй, мужики, вы чего?! – Сеич, сжимая в руках внушительного размера заводную рукоятку, с порога непонимающе щурился на наведенные на него стволы. – Вы бы хоть сказали сперва, чего случилось-то?
Мужики сказали – и говорили долго, скорее слаженно, чем вразнобой; изъяснялись они одними вычурными многоточиями, однако Вежина для своего репертуара ничего нового не почерпнула, а Сеич вовсе расслабился.
– А-а-а… – разочарованно протянул Сей Сеич, – а я-то подумал, взаправду случилось чего… Диночка, солнышко, завелся я, можно дальше ехать, – довольно отрапортовал он, но Диана дозвонилась-таки на базу – и выяснила у разговорчивой Оленьки, что как раз дальше ехать незачем, поскольку больной уже сам по себе выздоровел и вызов отменил, и нужно теперь, напротив, быстренько возвращаться «в стойло», потому что чай вот-вот поспеет, а Бублик давным-давно привез шампанское и пирожные, а вот только что посадил разоравшегося шефа на холодильник и сейчас связывает ему шнурки…
Словом, Рождество удалось. Сугробы были большими и белыми, морозы случились щипучими и жизнерадостными, а по-домашнему уютный снег искрился, словно игриво посмеивался. Пахнущее разогретой хвоей и цитрусовой цедрой время, добравшись до конца и до начала года, как взобравшись, вкатившись на гору, рассыпалось и замерцало в бессонном праздничном городе. События наложились друг на друга и сложились заново, как бывало в сказочном, придуманном нами, созданном, сотканном из лоскутков детстве, когда медленное-медленное время такое разное, волшебное, как украшения на елке, когда его столько, сколько нужно, даже больше, – и так ждешь своего деньрожденья, так торопишь время, что однажды оно само начинает торопиться и торопить. Оно спешит и погоняет, и, чем дальше, тем ощутимее, чем дольше, тем быстрее, потому что его махину, разогнав раз, уже ни за что никогда не удержишь, и очень-очень скоро, как-то разом, вдруг некогда захватывающая жизнь превращается в безнадежный, как неровная питерская зима, извилистый коридор, по которому идешь, спешишь, бежишь всё быстрее, злее и бесполезнее.
Только на чудесное Рождество время чуть-чуть замирает, словно задерживается на гребне, и нескончаемый коридор в самый разгар трескучего и толкучего карнавала неожиданно выводит в просторный холл, днем людный, суетный, а сейчас сумеречный и пустой. Оттого он кажется больше, даже еще больше, как площадь, а лучше – как опустевший зрительный зал; там, в его затененной гулкой глубине, угадывается тот заповедный покой, к которому так отчаянно спешишь, путаясь в коридорах, словно в самом деле есть шанс опоздать, а здесь – здесь можно пока задержаться, как на подмостках в отсутствие публики, будто впервые выйдя на них без балаганной маски…
Так или почти так следом за некогда романтическим автором мог бы закрутить трижды романтический персонаж Киракозов, в одну из узорчатых праздничных ночей заболтавшись в сумеречной курилке с поэтической коллегой Вежиной. Примерно так рождественский Родион Романыч и высказался, прямо-таки продекламировал под удаляющийся, как эхо, перезвон запоздавшего трамвая за расписанным вдохновенными морозами окном. Протискиваясь сквозь стекла, хрупкий свет уличного фонаря мельчайшими льдистыми блестками осыпал обворожительную Диану, колкими искорками забирался в ее коронную простенькую стрижку из числа дорогих, таял в глазах, искушающе мерцал, играл, влажно подразнивал из-под ресниц…
Киракозов в лунной тишине взял ее за плечи и притянул к себе. Получилось неубедительно.
– Я серьезно… – смешался он, и тут же как назло по фановой трубе с подлым грохотом ухнула вода. – Ну что за… не понос, так золотуха! – принужденно рассмеялся смущенный Киракозов, догадавшись, что кто-то из внимательных коллег, не желая мешать зарождающемуся в курилке роману, деликатно воспользовался туалетом этажом выше.
– Не судьба, – в тон ему усмехнулась Диана. – Ничего не поделаешь, проехали. – Диана резко провела ладонью по своим короткостриженым, с отчетливой проседью волосам, словно стряхивая наваждение. – Во-первых, вообще проехали, – всерьез и не без грусти повторила она, – во-вторых, тем более проехали, если серьезно… потому что ежели серьезно, то извини, Родик, а если потрахаться – то тем паче извини, серьезно если…
– Это уже по меньшей мере в-третьих, если всё-таки разобраться, – подсчитал дотошный фельдшер Киракозов, не позволяя развиться неловкой паузе.
– В-третьих, у меня месячные и муж, – закуривая внеочередную сигарету, буркнула доктор Вежина. – А в-четвертых, вызов поспел. Чует мое сердце, на пару нас с тобой сегодня хронье подоночное ночь напролет во все дырья иметь будет, – предсказала она, как утешила, заслышав над головой хрюканье селекторной связи, но с прогнозом без малого промахнулась.
Это был не вызов. И в общем-то не хрюканье. Это Оленька и Герман беспардонно заперлись в диспетчерской, в самый жизнерадостный момент ненароком зацепили недавно починенный селектор, и теперь на весь местный эфир полным звуком пошла прямая трансляция специфических охов с восторженными поскуливаниями вперемешку с впечатляюще мощным, как от пожарной помпы, хриплым мужским дыхом.
– О-ля-ля!.. – развеселился Родион Романыч. – Однако ничего себе дают, труженики! Ай да Оленька, ай да… как всегда вовремя! – от души расхохотался фельдшер Киракозов, а доктор Вежина с неподдельным интересом уставилась на динамик под потолком:
– Но ведь что любопытно: как же это Герман так ее извернул, а? – вслух задумалась Диана с академической поволокой в глазах, готовой вот-вот перейти в блеск прозрения, но в слаженный эротический сюжет назойливым фоном влез телефонный зуммер, и диспетчер Оленька, явно не прерывая процесса, просипела громче некуда:
– Не… не… неотложная! – с придыханием простонала она на всё радиофицированное отделение, заглушив надсадную матерщину деликатного коллеги Лопушкова, который, будучи на этот раз скорее трезвым, чем без меры пьяным, обвалился на лестнице между вторым и первым этажами и в результате не только сломал шейку левого бедра и левую же ключицу, но в придачу всмятку раздавил в кармане халата драгоценную коробочку с наркотическими препаратами.
Спокойной ночи
Ночь. Рассыпавшись рождественскими фейерверками, время вдруг осело, загустело, затем раскисло, растеклось ростепелью, словно кишечная амеба по предметному стеклу, потом дрогнуло, зашевелилось и помалу двинулось дальше.
Так-так-тик-так – зима раскачивалась, будто казенный, со своим инвентарным номером, маятник реликтовых электрических часов в диспетчерской. Тик-так-то-так-то-сяк – то в жар, то в холод, как бывает при дежурном, перехаживаемом на ногах гриппе. Так и было весь февраль напролет, и на отделении все дружно друг за другом перехаживали эпидемию до тех пор, пока могли, работая за себя и за коллег, которых докучливая напасть все-таки выводила из строя. Было на свой лад весело, а зима, как маятник, походила на качели, и от перепадов клятой питерской погоды захватывало дух: слякотная ростепель резко сменялась морозом – сменялась, как смеялась, поскольку следом за снегом шел дождь, а время – но время тоже шло, раскачиваясь, качая, укачивая…
Ночь. По причине сезонной, как издавна водится у нас в Петербурге, обязательной, словно тот же грипп в городе в период разгулявшейся эпидемии, неизбежной аварии на теплосети в поликлинике отключено отопление. На отделении холодно, как в карете неотапливаемого «рафика», но и там и там, и даже на ходу измотанная «неотложная» братия хотя бы урывками, но кемарит, и некоторые видят сны, иные – с продолжениями, а кое-кто – наяву.
Спит ездун Зимородок. Завернулся в тулуп, ушанку из собаки натянул, спит и видит вместо стылого «рафика» свой уютный «москвичонок» – ладный весь, домашний, как сало из посылки от милейшей тетушки с благословенной Житомирщины. Спал бы он и дальше сладко да крепко, да, пар пуская, бригада из подъезда вывалилась, доктор Вежина дверцу подергала и так сразу выругалась, что с ходу разбудила. Разбудила, а сама не в кабину села, а в карету к фельдшеру Киракозову – правду, стало быть, поговаривают, что еще одним служебным романом на отделении прибавилось… «На базу, – доктор Вежина велит, – на фаянс и под корягу», – шутит и шторку изнутри задергивает. Ну и ладно, водителю-то что с того? Водитель заводится себе и едет, и едет себе, и едет, едет…
После очередной бурной, но короткой, опять как не в свое время, будто пробной февральской ростепели снова резко приморозило. Машина по катку задом крутит, как иная бюджетная девица пред начальством мужеского пола при слухах о грядущем сокращении; снежок мелкий сыплет. Перед перекрестком Зимородок притормозил. «Ребята, – позевывая зовет, – зажигалку дайте!» Молчат ребята, будто заняты. «Братцы, – громче повторяет Зимородок, – киньте огонек какой, курить хочется!» Народ того пуще безмолвствует. Настырный Зимородок еще раз просит громче некуда, а они всё равно ни гугу на пару, будто в нетях пребывают. Плюнул водитель на приличия, в карету сунулся – а там только холод неземной, только свет сизый и снежинки в пустоте кромешной кружатся.
Нет никого в карете, дверь там незащелкнутая лязгает. Зимородок, в панике ударив по газам и руль влево вывернув, прошлогодние сугробы перепахал, о светофор ободрался и очертя голову обратно пошпарил бригаду спасать-разыскивать. Вроде бы он правильно назад ехал, но никого по дороге не разглядел, а на проезжей части одни только припорошенные следы от «рафика» кое-где виднеются, а вправо-влево целина. И спросонку все подъезды друг на дружку похожи, хоть на базу под сиреной езжай, всех буди, адрес уточняй, милицию поднимай на ноги… И вдруг видит Зимородок – бегут с другого конца Подьяческой улочки две заиндивевшие фигурки, торопятся, поскальзываются, руками машут.
«Зимородок, родной, где ж ты был, зараза ты такая?» – Вежина и Киракозов от полноты чувств едва под колеса не падают. «Где был? – Зимородок оторопел. – Кто был?! – не понял Зимородок. – Я был?!!» «А то кто же! Мы-то на вызове б-б-б-были, – оба-два лекаря вместе зубами выстукивают, – в-в-в-выходим, мать т-т-твою, а тебя, твою м-м-мать-перемать, ни фига нет – ни тебя нет, ни машины. Мы же чуть не спятили: машину угнали, думаем, тебя убили… Полчаса уже твой хладный труп по помойкам шарим!!» «А… – Зимородок челюсть уронил. – А-а-а, так это мне приснилось, что вы в машину сели!!» – осознал он и от изумления даже включил печку. А несносная доктор Вежина вместо благодарности вычурно выругалась и не в кабину к нему села, а в карету к фельдшеру. «На базу, – она сказала, – на фаянс, – скомандовала, – под корягу», – распорядилась и шторку задернула изнутри…
Спит ездюк Зимородок, крепко спит. И круглый ездила Сеич во все завертки дрыхнет. Ему-то точно ничего, всё ему нипочем, его в любые холода до вовсе голой округлости раздень, так он в одном только собственном жирке сны с комфортом смотреть будет, даже страшные-престрашные.
Вот как сейчас, когда Сей Сеича самого что ни на есть государственного значения кошмар мучает. Снится ему, будто все на свете «рафики» вместе-строем на списание пошли, но вместо новомодных «фордов», у которых хоть одно достоинство имеется – спидометр неопломбированный, дают отделению исполинский автобус «Икарус». «Смотри какой, – нахваливают важные люди в пыжиках, – приметный, мигалок всех мастей на крыше сколько помещается, а! Вместительный, – убеждают они Сеича, – сто двадцать человек на борт берет, а в часы пик и больше может. Экономия прямая, – толкуют, – один автобус на солярке – это тебе не три машины на бензине, это ты сам понимать должен!» «Да как же, – Сеич хоть и оробел до дрожи, но возражения свои возражает, – как я на таком большом транспорте во дворы въезжать буду? Не поместится он, арки кругом низенькие, никак мне не проехать!» «А зачем тебе дворы?! – гневается один важный пыжиковый человек, который поменьше, но позлее. – Какие такие тебе могут быть дворы, если ты по маршруту должен ездить?! Тебе что, – наступает он на скуксившегося, как пельмень на полу, перепуганного Сеича, – что тебе, – Сеича он размазывает, – утвержденные остановки тебе не указ? Расписание тебе, такому-сякому да растакому-разэтакому, не указ?!»
Другой пыжиковый человек, который побольше, он подобрее оказался. «Ну ладно, ладно, – важно успокаивает он того, который позлее и поменьше, – ну не хочет рабочий человек брать автобус, ну и пусть его. Не хочешь автобус, – утешает он несчастного Сеича, – не надо брать автобус, ты троллейбус бери… Дадим ему троллейбус!» «Проводов туточки, – пыжиковый человечек позлее с сомнением по сторонам оглядывается, – маловато тута проводочков будет!» «А мы в следующей пятилетке еще повесим!» – «А во двор? Рабочий человек, однако, во двор хочет!» – «Когда-нибудь и во дворы протянем, всё теперь в наших руках!» – «Тогда, может, ему трамвай лучше?» «А вот трамвай нельзя, – морщится важный человек подобрее, – никак нельзя трамвай отдавать, я на нем домой езжу». «А метро можно? Давай тогда метро рабочему человеку подарим!»
Задумался пыжиковый человек побольше, осмелел рабочий человечишко Сеич. «Так может, у вас бронетранспортер лишний имеется? А еще бы лучше танк, а?! Во, точно, танк мне в самый раз подойдет, я сумею, я в армии танкистом служил!» – докладывает бравый ездила и ать-два на плечо берет. Делает он на плечо ать-два, а в руках вместо вверенного ему боевого оружия леденец на палочке сжимает в форме поэмы «Москва-Петушки» пера присноблаженного монтажника Венечки Ерофеева. Смотрит он на леденец с ужасом, а тот, который тоже пыжиковый, но помельче, злым криком кричит: «Что? Как?! – кричит тот и чижиком подскакивает. – Танк тебе доверить?! А потную ногу в сахаре не хочешь?! А сала в шоколаде не желаешь?!» – страх как он наяривает, так жарит-парит, что Сей Сеич с переляку леденец себе за щеку сует.
«Нет, танк в городе не годится, – мудро решает за всех задумчивый пыжиковый человек поважнее. – Ты вот чего, – человечище Сеичу советует, – ты наплюй на всё на это и хорошую лошадку себе заведи. А мы муниципальную конюшню тебе выделим, от арендной платы временно освободим, раз такое экологически полезное дело выходит, с фуражом из бюджета на первых порах подсобим…» «Так ить не укупишь потом хугаж-то, – Сеич занятым ртом шамкает, – дорог овес нынче! – сокрушается он, а леденец во рту начинает шевелиться и царапаться. – Да нет, я же что, я ж всё понимаю, – перекатывает он леденец, а петушок клюется, – я-то ничего, но вот доктор-то как же – доктор на телеге должен ездить, да?» «Телегу врачи только в помощь право имеют вызвать! Только в помощь телега выезжает!» – рубит тот, который позлее, а ездоид Сеич хочет возразить, хочет, очень-очень хочет, но не может. Никак у него не получается рот раскрыть, потому что петушок там окончательно оттаял и, затрепыхавшись вовсю, норовит немедленно прокукарекать, а Сеич-то знает, до печенок, до самых своих бесчувственных селезенок Сей Сеич понимает, что не время сейчас кукареку петь, время спать сейчас и производственные сны о чем-то большем видеть…
Вот и спит ездец Сеич, как сырник в масле на раскаленной сковородке себя чувствует. Шкворчит он во сне, а наяву по набережной две всамделишные лошади подковами постукивают. Цокают они в пышном облаке пара от лопнувшего коллектора, плывут на них всадники под нарядными, в свежей живописной изморози, кружевными деревьями, покачиваются в романтически зыбком, похожем на ведьмины огни вдоль гиблой болотной тропки, декоративном свете. А снизу, как из потаенной заповедной глубины, с истоптанного прошлогоднего льда дог выбраковочного серо-пятнистого окраса эту призрачную картинку созерцает. «Надо же, какие странные собаки бывают!» – сливаясь с окружающим наваждением, дивится по-волчьи молчаливый пес. «Да уж», – мысленно соглашаюсь я, и мы вместе еще немного наблюдаем за съемками скучного кино, а затем, держась надежного фарватера, привычным маршрутом движемся по каналу домой по направлению к Сенной площади.
Я возвращаюсь к незаконченной рукописи; кино снимается, лошади цокают, а на неотложном отделении в полуподвальной «кучерской», сиречь тесной водительской, дремотно ворочается извозчик-кардиолог Михельсон.
Тяжко кучерологу Михельсону, костлявый он, как общепитовских времен рагу из баранины. Он сперва весь одеялами да ватниками с головой укрылся, потом один только породистый нос на воздух выставил, а после по пояс из-под тряпья выпростался. Вывернулся он, а дышать ему всё равно тяжко. Жарко было дышать и тяжело, тяжело было и душно, а конечности всё равно мерзли. Соображает сквозь сон ездолог Михельсон, что это ему так кошка грелкой простуженную грудь давит, Клизма пушистая к нему так ластится. «Какой же, интересно, папашка у нашей Клизмочки был, – Михельсон во сне гадает, – если дымчатая она у нас, а Манька у соседей вся из себя помоечная, Коммуникация ихняя, серая она вся в полосочку… А и ладно, и пусть ее, – Михельсон сонно причмокивает, – и пускай себе спит кошурка, нехай ласкушка греет, мне это даже полезно, животное тепло от бронхита хорошо…»
Полезная блохастая Клизма никак не могла примоститься и успокоиться. «Ну ладно, ладненько тебе, – приборматывал спящий Михельсон, – ладушки тебе уже, неуемная ты наша… Тьфу ты, – фыркнул он, когда настырная животина угодила длинными усиками ему в волосатую ноздрю, – фуй, уйди ты на фиг, щекотно же!» – попробовал он несильно пихнуть неугомонную зверушку, во сне промазал и приоткрыл глаза. На него в упор нагло пялилась востроглазая, востроносая серая крыса. «Ну и ну ты, – зажмурившись, Миха аккуратно отвернул физиономию, – эдак, ежели такая напасть в самом деле привидится – запросто заикой пробудишься!» – бормотнул Михельсон, рукою ласково отодвигая надоедливую мордочку.
Отборный, из числа особо крупных поликлинических особей крысиный экземпляр моментально извернулся, расцарапав выдающийся Михельсоний нос, и острейшими зубами вцепился в оттопыренный мизинец.
Как если бы злосчастная труба коллектора центрального отопления не просто лопнула, отчего поликлиника и несколько домов поблизости промерзли так, что даже крысы норовили погреться у человеческого тепла, а почему-либо взорвалась, и сдавленный перегретый пар вырвался бы на поверхность, разметав комья мерзлой земли, так сейчас Михельсон гейзером вздыбился из напластований разнообразного тряпья. Но взорвался он без грохота, без воя, в кошмарной, кромешной крысиной тишине: ему перехватило горло, и Михельсон лишь сдавленно пищал, возмущенно и надсадно, точно как запущенный, буквально выстреленный им в пространство представитель крысиного племени.
Будто выпущенная из Давидовой пращи, крыса угодила на заставленный посудой стол, сшибла графин с водой. Графин весело разлетелся вдребезги, крыса привидением шмыгнула по столешнице, ничего больше не задев, брызнула сверху но, округлого Сеича, скатилась на пол и сгинула. Незряче выпучив наливающиеся кровавой поволокой глаза вослед исчезнувшей зверюге, словно сослепу сознавая нечто обычно милосердно сокрытое от очей смертных, Михельсон навалился грудью на шаткий стол, ткнул растопыренной пятерней туда, где только что была серая нечисть, пропахал ладонью битое стекло – и вот тут его прорвало.
Михельсон завопил. Это был достойный вопль – протяжный, проникновенный и скорбный и по-своему прекрасный, как пение провинциального еврейского кантора на похоронах ортодокса. Мировая скорбь известного народа до потрохов проняла близлежащего Сеича, он трепыхнулся, задев головой край стола, запечатанные уста его отверзлись, и приснившийся ему петух возопил, аки пасхальный ангел. Забили кремлевские куранты и бронзовые колокола, переплавленные Петром I на пушки. Зимородок, заслышав во сне хоровое пение сирен, зачарованно врезал по тормозам, попал ногой в надломленную ножку стола, и посуда лавиною грохнула об пол. Наверху в диспетчерской надрывался телефон, по коридору и вниз по лестнице топотали, матерясь напуганно, зло, угрожающе.
Сбежались.
– ………………………………………!! – Зимородок выругался, как штатная матерщинница Вежина, а местами еще хлестче: – ……………………………!!! – выразился заядлый ездюк Зимородок, называя вещи своими именами, запустил собачьей ушанкой в воющего Михельсона, рикошетом зацепил грозного Бублика, а Мироныч озадаченно спросил:
– Что случилось? Стряслось что-нибудь? – Заведующий аккуратно обогнул Антона, с опаской поглядывая на очумевших водителей, а Михельсон всхлипнул:
– К-к-крыса… – Миха держал над разгромленным столом окровавленную руку, зеленел и терял сознание.
– К-к-крыса? – переспросил заспанный шеф, подозрительно покосился на перебитую посуду, чуть посторонился, давая протиснуться Киракозову с чемоданом.
– К-к-крыса… – подтвердил Михельсон, по-обморочному мягко оседая на свою коечку.
– Подожди-ка, подожди, – Мироныч сразу же стал ласков, но настойчив, как психиатр с первичным пациентом, – ты не спеши, не волнуйся, ты толком всё объясни… Какая крыса? Обныкновенная? – попробовал он разобраться, а Киракозов со вздохом принялся обрабатывать распоротую кисть.
– Обныкновенная, – послушно согласился Миха заплетающимся языком, – вот эта, – показал он здоровой рукой на пол, откуда на них, ни мало не беспокоясь, таращилась серая зверюга. – Или же не эта? – почему-то усомнился ездолог Михельсон, а ездец Сеич с другой стороны стола снова кукарекнул, но на этот раз как-то нерешительно.
– Так эта же или другая? – торможенно поинтересовался заведующий, в свою очередь разглядывая невозможное создание, а доктор Бублик не без оснований диагностировал:
– Идиоты! – припечатал Антон, швырнув ушанку в крысу, но попав в Зимородка, который немедленно натянул ее, отвернулся к стене и заснул, как будто не просыпался.
– Кстати, – на автопилоте повела осовелая Вежина, – когда я подрабатывала… – Вдохновенный зевок и втиснувшаяся в «кучерскую» Тамара Петровна прервали дежурный зачин.
– Дина, там… – начала диспетчерствующая царица Тамара. – Ой! – заметила она на полу наглое животное. – Надо же, какая крупная… Беременная, наверное, вскорости разродиться должна, – предположила старшая сестра из бывших акушерок и вернулась к делу: – Дина, там козел Комиссаров опять дуркует, твоя очередь ехать, – передала она сигнальный талон, и тут недобуженная доктор Вежина не постеснялась.
– ……………………………………………ох как я хочу, чтобы сдох, он наконец по-хорошему! – гася зевок, без знаков препинания выдала неиссякаемая Диана.
И не только здесь сказанула, но и потом, на вызове, догружая хроника Комиссарова дежурным аминазином, в раздражении процедила она сквозь зубы нечто подобное. А в ответ глухой на оба уха Модест Матвеевич пожаловался ясным голосом: «Так ведь и мне, доченька, мне самому ужо ох как помереть хочется!» – так он это произнес, что доктор Вежина на полчаса полностью проснулась.
Вежина уехала, скомканно пожелав одинокому старику спокойной ночи, а беспризорный Комиссаров засыпать принялся. Задремывает дряхлый Модест Матвеевич и родничок с живой водой видит. А из родничка прозрачной струйкой ручеек животворящий течет. Журчит ручей ласково и тихо, убаюкивает, набухает, поднимается. Мутная водица выходит из берегов, заливает всё вокруг, а кругом на незатопленных пока старых пнях зайцы сидят. Смотрят зайки серенькие на пожилого человека Комиссарова, а он на судно поспешает – и не на какую-то там лодчонку-плоскодонку, как у народного дедушки Мазая из сказочки с цветными картинками, а на самый большой, самый-самый белый пароход, который не корабль, а песня, и даже песня песней. Ступил он на трап под музыку, поднялся на палубу и ну раскачиваться в такт, а корабль – а кораблик оказался бумажным. Размокло игрушечное суденышко из газеты, из вчерашней «Правды», накренилось оно и пошло ко дну вместе с Модестом Матвеевичем. Тонет социально незащищенный дедушка, захлебывается, ручками-ножками сучит, а зайцы вокруг жуткие прокуренные зубы угрожающе скалят, а водичка тепленькая-тепленькая…
Заснул старик Комиссаров, спит он и писает.
И на базе народ более-менее угомонился, кто мог – опять приспнул, а Зимородок так толком и не пробуждался.
В разгромленной водительской, сиречь разоренной «кучерской», только он один остался: с перепугу травмированный Михельсон закрылся в машине, завелся, печку включил, свет зажег в кабине. Сей Сеич хотел было тоже в «рафике» поселиться, но, рассудив, что бензин хоть и не овес, но всё равно незачем его сперва без толку жечь, а после кровные свои на него же тратить, порешил в просторном «морге» обосноваться. Ему-то что, как известно, круглый Сеич в «морге» точно не замерзнет, а вот квадратный Бублик оттуда все-таки сбежал – сверзился со своего излюбленного секционного стола и ко всем прочим в переполненную диспетчерскую греться подался. Вот и пришлось Вежиной по возвращении на свободный кусочек между ним и стройным Родионом Романычем Киракозовым неуклюже втискиваться.
Влезла Диана, одеяльцем и ватником укрылась, намакияженные очеса смежила… В диспетчерской скорее душно, чем тепло, хотя и электрический радиатор без перерыва работает, и внеочередная ростепель за стенами шпарит в полный рост. Над свальным лекарским лежбищем маятник мерно, чинно, как парадный часовой, расхаживает, за окном запотевшим капель шуршит: тик-кап-тик-кап получается, тик-кап-хрр-тык-кап-хрррр-тык… Это так Мироныч на половине диспетчерского дивана захрапеть пытается: посипит, похрюкает, но только он храп должным образом в ритмический рисунок вплетает – раз – его царица Тамара локтем под ребра со своей половины дивана, два – его от души без всяческого чинопочитания. А шеф опять посипит, губами подвигает, почмокает и затыкается ненадолго, но зато в этот промежуток Киракозов солирует: как только заведующий притихнет, так сразу Родион Романыч по соседям разметаться норовит и ногою нервно дрыжет, а на тумбочке в изголовье у него стакан с графином на подносе мелким дребезгом лязгают, как при землетрясении в кинофильме.
Оно и понятно, так как жуть жуткая фельдшера во сне на манер захватывающего ужастика изводит. Жутчайшая жуть, жутче не бывает: видится фельдшеру Киракозову, что он – это не он, а заведующий Фишман, и так ему страшно, ну так кошмарно, что всё как наяву и со всеми подробностями.
Вот он встает, ноги в штопаных носках на пол опускает, кроссовки «адидас» из Гонконга под диваном ищет. Минут через пять находит гонконговские «адидасы» польского производства, еще через десять минут распутывает связанные шнурки, затем на всякий случай встряхивает интернациональную обувку. И правильно делает, стреляного воробья на мякине не проведешь – пара игральных костей оттуда высыпается. А он зачем-то точки на них считает, выходит у него тринадцать, пересчитывает он – опять невозможные тринадцать очков получаются. Тогда он снова кости в обувку сует, встряхивает, бросает – кругом тринадцать, никак иначе в пятницу не выходит… Фишман обреченно обувается, пятерней начесывает волосы на плешку, заведомо впустую шарит на вешалке, с тяжким вздохом идет в «морг», из холодильника достает свой ватник, из морозилки фонендоскоп тащит…
Один фонендоскоп он тянет, за ним другой, следом третий тянет-потянет, будто сосисочную связку изо всех сил вытягивает, а она сама собой наружу прет. Оборачивается озадаченный Фишман, а за его сутулой спиной матерый дог размером с ездовую лошадь сидит и гирлянду эту сосисочную вместе с целлофаном пожирает. И написано у него на суровой натруженной морде красными крестами и полумесяцами, что никакой он вовсе не пес, а самый что ни на есть фельдшер. «И это правильно, – заведующий с грустью и гордостью думает, – все нынче фельдшера такие, все они чуть что зубы скалят и морду утюгом делают, потому как за ихнюю зарплату не всякая собака служить будет. Нет, не всякая, а исключительно породистая, токмо самых благородных кровей, как сам я когда-то…»
На этом очевидном недоразумении дремотный Фишман трясет головой, пробуждается, сам дожирает последнюю сосиску, вешает на шею замороженный фонендоскоп, выковыривает изо льда кожаную папку на молнии, еще раз встряхивается, идет и будит дрыгающегося фельдшера Киракозова. Родион Романыч со сна рычит и делает морду предметом домашней утвари, но в конце концов встает, обувается, надевает шинельку от Акакия, берет чемодан и начинает искать Михельсона, а через полчаса просыпается, находит его в машине, после чего «битая» бригада всё-таки едет лечить тяжелого дедушку Морозова.
Не спит послеинфарктный Морозов, не может, опять остатками сердца мается старик. Рядышком заботливая бабушка Морозова привычно хлопочет, всё своим чередом идет: фельдшер лечит, доктор папку раскрывает… Он застежку тянет, а она упрямится, он тягает, а она назад, он напрягается, а она застегивается, как застенчивая барышня. Рванул он, молния чиркнула, а из папки – вжик пружина змейкой. Выпросталась пружинка, раскачивается, трепещет, как деликатный, европейского стандарта фаллос, чтобы пенисом этот образец не назвать по справедливости…
Заведующий про себя хитроумных шутников-коллег, обнаглевших врачей-вредителей матерком окатил, облаял, краску с лица в печенки загнал, папку раскрыл, пишет. Он историю болезни строчит, время от времени на фельдшера и на пациента поглядывая, а те вместе с бабушкой Морозовой в его сторону с растущим любопытством косятся. Туда-сюда клоунами перемыргиваются: он на них, они на него, он в папку – а в ней, теми же неугомонными сотрудничками надежно посаженный на японский «суперклей», отменного качества французский просветительский плакатик красуется и на ломаном русском языке призывает всех и каждого пользоваться презервативами, будоража общественность избытком технических и анатомических подробностей.
Заведующего по второму разу с ног до головы краской обдало. Ох как зыркнул он на фельдшера Киракозова – а тот делом занят, колет и колет сосредоточенно в старческую вену. А тут еще бабушка Морозова вмешалась: «Говорила я тебе, хрыч ты старый, – она вдруг на мужа напустилась, – объясняла я тебе, темень непролазная, что гондон шипиками наружу надо, а ты – внутрь, внутрь, чтобы терло, возбуждало, чтоб стояло лучше… Тьфу! Вот и достоялся, – пояснила старушка, – вычитал это он в газете, что секс, – „с“ она мягко произнесла, – секс этот ваш лечению инфаркта способствует – и ну подай ему секс! И ладно бы просто, как всегда, как люди, так нет же! Ему по-модному подавай, с резинкой он срамиться придумал!.. Вот скажи, неприличник ты старый, зачем тебе со мной резинка?!» «Может, я СПИДа боюсь!» – живенько извернувшись на койке, прошамкал жилистый семидесятилетний дедушка Морозов. А бабушка-ровесница поинтересовалась: «Доктор, пожалуйста, – попросила старушка, – нет ли у вас еще такой картинки, а то ж ведь мой по дурости опять чего-нибудь начудит…»
И ведь начудил – и так старик Морозов начудил, заметим, что по-своему прав оказался. Это бабушка Морозова во сне уяснила, потому что… скажем так, наяву в такое всё равно никто не поверит. Ну как иначе это переварить: неможется бабушке Морозовой, чего-то ей не того, причем давненько уже не того ей и не этого, и что-то там в нижнем этаже нехорошо подтекает. Помаялась она, пожалась – и, восторженную молодость припомнив, в женскую консультацию подалась. Гинекологу она: то да сё, да тошнит, мол, помаленьку, на солененькое, дескать, тянет. А он ей: «Давно ли последние месячные были, любезнейшая?» «Так уж четверть века как…» «А шла бы ты, Снегурочка, – доктор сердится, – ходили бы вы, бабулечка, к терапевту!» «Так по женской части у меня неладно…» – настойчивая старушка со стыда сгорает.
Посмотрел-таки ее гинеколог – и глазам своим не верит. Он семидесятилетнюю бабушку на ультразвуковое исследование – и всё равно не верит. Он ее на компьютерный томограф – никто не верит, а диагностическая ошибка практически исключена. Да не просто так, не рак матки у бабушки Морозовой, не фиброма доброкачественная, а натуральная беременность месяца этак на три с угрозой выкидыша…
Но кошмары, паче чужие и пока несбывшиеся, наипаче такие, в которые и спросонья маловато верится, кошмары кошмарами, а фельдшера Киракозова после уютной квартирки чудаков Морозовых того пуще в сон потянуло. Укачало Родиона Романыча в натопленной машине, приморило, а в душной диспетчерской едва он до лежбища добрался – и сразу же, глаза зажмурить не успев, бултых ко дну колодой рядом с Вежиной. Дрыхнет он, прижавшись к ней поплотнее, и время от времени нижней конечностью мелко-мелко дергает – нервный тик называется, а получается среди прочего: так-хап-тик-хап-тик-хаааап…
Так разомлевшая Диана, зажатая между ним и размякшим в этой атмосфере Бубликом, в беспокойном сне спертый воздух ртом хапает. Снится ей, что рыба она, причем не какая-то там снулая уцененная селедка средней соли в «Океане» на Сенной, а живая и даже вроде бы золотая, если судить по отражению в мутноватом стекле, а судя по наличию стекла – в аквариуме эта золотая рыбка.
«Рыбка так рыбка, ежели золотая, – подумала она, помавая струящимися плавниками. – А в аквариуме – так судьба такая. В конце концов, разве все прочие не в аквариуме живут? То-то и оно, что все мы в аквариуме обитаем, а те, которые снаружи, они тоже в аквариуме, если поразмыслить, а если постараться, то и мне можно снаружи, – плавно рассуждала золотая рыбка, мерцая на фоне пышных цератоптерисов, могучих махайродусов, разнообразных аппендикулярий и сезонных перпендикулитов. – А красота-то какая! Красотища, а Фишман вот не ценит, – взгрустнулось восторженной рыбке. – Нет, ни фига не ценит Фишман, ничегошеньки он не понимает. Только и знает, что хлебом кормить, а от него вода закисает. Я-то ничего, я привычная, а мужу каково?! Этого живоглота легче убить, чем прокормить, и, чем дальше, тем легче. Раньше он хоть местным мотылем довольствовался, а теперь зажрался, экзотических опарышей требует. Жди больше, даст Фишман опарышей, как же! Он и дафний сушеных не на каждый праздник подкидывает, скопидом плешивый… Конечно, нет худа без добра, боюсь я опарышей, да и рыболовные крючки в них попадаются… но мужу-то мясо нужно…»
А тут и муж легок на помине. Плыву это я, как рыба-пижон, в пальто по самый хвост, подплываю, плавники призывно распускаю. «Ну что он опять как маленький, как шпрот-переросток какой! – недоумевает золотая рыбка. – Вечно-то этот кандидат в осетрины всё путает – и место здесь неподходящее, и вообще не сезон еще нереститься!» Присмотрелась – ан нет, не я это, не муж то есть, а самый что ни на есть фельдшер Киракозов. Трется боком рыба-фельдшер, хвостом мацает, вот-вот икру метнет – или что им, рыбам, делать полагается?.. Она-то бы не против, золотая рыбка, от нее сейчас не убудет, но ведь потом рыба-муж все плавники повыдергает, ценную чешую поштучно снимет и на поганых опарышей выменяет!..
Так что кокетливая обломщица-рыбка от соблазна юрк – и в глущобе пейотлей спряталась. От этих кактусов у нее крыша окончательно поехала: краски ярче некуда стали, от собственной чешуи перед глазами золотые фейерверки заплясали, колокольчики со всех сторон перезвоны порассыпали… Спохватилась «неотложная» рыба-доктор, что работать ей надо, уже час вызов на задержке лежит – и не чей-нибудь, а ее хорошей знакомой Ляльки, сверстницы-хромоножки. Рыба-доктор тревожно из зарослей взвилась, боками сверкая, будто «рафик» под мигалкой, и наверх помчалась, где у самой поверхности пучеглазая, вся в истрепанных кружавчиках и завиточках, искалеченная Лялька болтается, как рыба-тоска, как беда-рыба; она еще не брюхом кверху безнадежно трепыхается, но уже бочком…
Видится бедняжке Ляльке, что всё это никакой не аквариум, а большая, студеная, бурная вода. Безжалостные волны ходуном ходят, мотают ее, бьют, а над белыми вспененными гребнями, как ангелы, носятся голодные чайки. Накрыла Ляльку тень, рыпнулась она из последних сил, но опоздала, а птица с рыбешкой в клюве взмыла вверх, выше и выше уходя от своей прожорливой жадной стаи. Лялька увидела внизу игрушечный город, похожий на макет, и подумала с мукой, что лучше всего на свете смотреть на него сверху, как смотрят чайки, а пронзительные хищные чайки, похожие на снег, невозможно белые на фоне растревоженной, отливающей асфальтом воды, нагоняли, настигли, сшиблись, закружились – и Лялька полетела вниз, в неподвижную асфальтовую тьму.
А рыба-врач не успела. Ей бы чудо совершить, на то она и золотая рыбка, да не получилось у нее чудо. Она рот раскрывает, а слово волшебное вымолвить не может, никак ей, рыбе, не выговорить слово. Мало того, ей и наружу не попасть – саданулась Вежина о поверхность, еще раз врезалась, бьется, как рыба об лед, а там и есть лед. Холод вокруг лютый, темень, верх-низ перепутались, а пространство трезвонит и сжимается с замораживающим воем, от которого кровь стынет больше, чем от любого холода. А когда сообразила Вежина, что это так она сама в обезумлении воет, когда рванулась по-сумасшедшему, проламывая твердь, и на нее обрушилась вода…
Скажем сразу: вполне невинный полив нечаянно устроил Киракозов – из самого заурядного граненого стакана самой обычной питьевой водой. Разбуженный вторым подряд телефонным звонком и унылым раздражением заспанной диспетчерши, он всего-навсего хотел запить полынный привкус во рту, нелепо, просоночно выронил стакан – и тогда случилось это. Не то из-под него, не то из-под лежбища коллеги Бублика раздался трубный зов всех ангелов апокалипсиса, и ад последовал за духовым оркестром, и произошли голоса и громы, и молнии, и землетрясение; и когда семь громов проговорили голосами своими, я хотел было писать, но услышал голос с неба, говорящий мне: скрой, что говорили семь громов, и не пиши сего…
Доселе спавший без мистических видений Антон с ужасом ощупывал свой сквернословно завывающий зад, Родион Романыч бестолково ловил стакан, просочившийся в щелку между топчанами, а узенькая расщелина на том месте, где должна была бы лежать доктор Вежина, разверзлась, как преисподняя, кладезь бездны отворился, и буйнопомешанная Диана выломилась на божий свет.
Если выступление ездолога Михельсона пару часов назад было произведением всё-таки человеческим, если представление вокруг него обошлось без членовредительства среди публики, то выскребающаяся из-под топчанчиков Вежина оказалась явлением мирозиждительным и массово травматичным, а приключившееся светопреставление подняло этажом ниже даже Зимородка, спавшего почти что метафизическим сном.
От взбесившейся, с затравленным взором, со вздыбленными на манер волчьего загривка волосами, оскалившейся Вежиной так или иначе досталось всем. Фельдшер Киракозов был исцарапан и ушиблен, доктор Бублик – нешуточно покусан, а заведующий Фишман, сунувшийся было со стаканом воды успокаивать коллегу, надрывался вместе с телефонным зуммером:
– Ой-ёй-ёшеньки-ёй-ёй, да как же это может быть больно, оказывается! – причитал благонамеренный Мироныч, обеими руками держась за гениталии. – Ты что… ты… ты… ты всё это нарочно, что ли?! – проскулил и так-то пострадавший более других заведующий, а Вежина еще в придачу запустила в него пустым стаканом.
– Идиоты! – убежденно подтвердил свой двухчасовой давности диагноз укушенный доктор Бублик, на всякий случай держась настороже.
– Неотложная! – добравшись до телефона под опрокинувшейся настольной лампой, смиренно отвечала в это время диспетчерствующая царица Тамара. – Всё в порядке, вы говорите-говорите, я вас внимательно слушаю, – успокаивающе предложила она абоненту, стряхивая с журнала осколки стакана, и приготовилась записать очередной не слишком оправданный, из числа тех, которых в общем-то могло бы и не быть, вздорный вызов.
Всё суета, а всякому овощу свое время, – а в суете сует всякий в свое время рискует стать овощем, и нет у человеков преимущества перед скотами, как говаривали мы с небезызвестным Екклесиастом, бывшим пророком в своем отечестве. Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться и время умирать, время убивать и время врачевать, и обращаться к врачам также следует вовремя, а не во всяческом томлении духа, как некогда повелось и прижилось при бесплатном нашем здравоохранении…
На «неотложное» отделение без перерыва поступили три вызова, и еще не улеглись толком страсти вокруг бесноватой Вежиной, а все взбудораженные лекари дружно плюнули на привычную дележку ночи на смены по числу врачей и резво разъехались кто на что, даром что и там, и там, и там почти поровну никчемушное.
Кошмарной Вежиной досталась острая задержка мочи у разнесчастной бабушки Ойкиной. «Ой, скорее, доктор, быстрее, она так мучается, так мучается, она уже сутки так мучается!» – «А раньше нельзя было обратиться? Вот днем или вечером, например, трудно было нам позвонить?» «Ой, днем мы думали, что она сама, днем она терпела, она так терпела, так терпела, что весь день она плакала!» – рассыпались задрюченные домочадцы. А замученная бабушка сказала: «Ой!» – пискнула с коечки старушка, в оцепенении глядя на всклокоченную, в жеваном халате, бледную до синевы под размазанной косметикой докторицу, которая когда-то при ней в коридоре поликлиники учинила надругательство и смертоубийство. А та самая доктор Вежина с порога прохрипела: «Ну!» – вперив в больную испепеляющий зрак, приказала она замогильным голосом. «Ой!» – как бы угасая, тонюсенько, тоньше некуда пропищала востренькая бабушка и вдруг с блаженною улыбкою начала журчать.
У вздернутой Вежиной больная размочилась сама, и Диана, больше ни слова не говоря, развернулась и вышла в опасливо распахнутые перед нею двери. А вот у коллеги Бублика получилось с точностью до без малого наоборот, но зато с теми же междометиями: Антон покинул квартиру, вообще не потрудившись сначала открыть дверь, а попутно едва не замочил здорового, который сам начал с приказного «ну», а заканчивал в основном угасающим ойканьем.
«Ну!» – сипло распорядился доселе в «черном списке» не значившийся вполне здоровый пациент Журкин, которому доктор Бублик только что доступно разъяснил беспочвенность его притязаний на обезболивающий укольчик из наркотической укладки. «Ну!!» – с угрозою поторопил агрессивный здоровяк и пообещал ухоронить доктора прямо здесь на месте, а для пущей убедительности вооружился куском освинцованного кабеля, до смешного похожего на «диагнозорасширитель», каким закаленные скоропомощные ездилы, ездецы, ездоиды и даже ездюки пользуют особо напрашивающихся пациентов. А доктор Бублик с укором подивился: «Ну и ну», – расстроился и как бы пожурил он клиента, как усталый педагог дефективного подростка, но тот был неуправляем. «Ну-ну», – грустно подвигал плечами Антон и занялся экспресс-диагностикой, а по истечении некоторого времени вызвал милицию и вышел вон, выбив дверь скрученным в гордиев узел пациентом.
Теперь и без того обширный диагноз серьезно больного Журкина непринужденно расширялся с каждым лестничным пролетом. «Ой», – жалеючи сокрушался Антошка, роняя неуклюжего пациента на бетонные ступеньки. «Ой-ёб…» – поскуливая на манер подбитого Вежиной заведующего, выражался врачуемый Журкин. «Ой», – из лучших побуждений повторял процедуру обстоятельный лекарь Бублик. «Ой-ёй…» – тоньше Ойкиной бабушки пищал прогрессирующий больной Журкин.
«Ой-ёй-ёй!» – с оттенком корпоративной зависти оценил курс лечения милицейский наряд у подъезда, а пациент, оброненный напоследок в непролазную ростепельную жижу, барахтаясь и захлебываясь, судорожно пополз под защиту тяжелых милицейских башмаков. А стражи законности явочным порядком перевели недоделанного Журкина в разряд уличных пьяных-битых, не попадающих под юрисдикцию неотложки, сами брезгливо потрудились над ним в профилактических целях и с соответствующими комментариями и ненавязчивыми пожеланиями передали готовое тело подъехавшей бригаде скорой помощи, после чего все мило пожали друг другу руки и разъехались далее месить и разгребать срач небесный, земной и человеческий…
Кому-то в этом производственном процессе ойкалось, кому-то нукалось, то бишь понукалось, а затем аукнулось; а кое-кому сперва угукалось, а вот аукалось потом, разумеется, доктору Фишману.
«Угу и угу, угу и угу, так и совсем угукнуться можно!» – скрипуче жаловалась старшенькая из двух сводных старушек на углу Петрушки. Там младшенькая с вечера в туалет зашла, а часиков через шесть сикось-накось выскреблась оттуда и больше ни гугу, окромя угу, как старшенькая выразилась. А доктор Фишман допытываться взялся: «Что же вы эти шесть часов в туалете делали?» Старушка негодующе промолчала. «Ну хорошо, ладно. А вот вы знаете, какое сегодня число?» Старушка с сомнением посмотрела на старшую сестрицу. «Дора, говори!» – потребовала старшенькая. Младшенькая послушно угукнула. «Так какое же?» – постарался уточнить заведующий. «Дора, скажи ему, он не знает!» – нетерпеливо скомандовала старшенькая. Младшенькая дисциплинированно назвала, прозвучало членораздельно. «А месяц какой?» Младшенькая внятно ответила. «А год, год-то нынче какой?» – захотел узнать обрадованный Мироныч. Старушка странно поглядела на доктора, но скрывать не стала и вообще на всякий случай больше не запиралась, отвечала вразумительно и выказывала все признаки адекватного мышления.
Заведующий был доволен, фельдшер закрыл непонадобившийся чемодан. «Ну вот видите, теперь вы опять можете говорить, угукать вам больше незачем, – счастливо сообщил удовлетворенный Мироныч младшенькой. – Всё в порядке, это у нее небольшой сосудистый спазм случился – возраст, знаете ли, резкая перемена погоды… Это ничего, это всё временное, всё пройдет», – утешающе объяснил он старшенькой, и обе сводные старушки хором согласились. «Угу», – не возражала младшенькая. «Угу», – подтвердила старшенькая. И заведующий тоже сказал: «Угу», – высказался на прощание задумчивый шеф и больше до самой базы ничего не говорил, только нервно дергался в кабине, когда ни с того ни с сего Михельсон давил педали так, будто ему под ноги подвернулась та самая или другая крыса.
Угу-угу-угу-угу-угу-угу – с визгливым жалобным скрипом ходили ходуном «дворники», размазывая по лобовому стеклу воду, перемешанную с тяжелыми, как рифленые милицейские подошвы, рыхлыми снежными хлопьями. Машину мотало по ростепельной жиже, Киракозова трепало в карете, будто скрипучий фонарь на порывистом ветру, а февральский ветер продувал, пробирал, пробивал пустой гулкий город, гнал и поднимал воду, за считаные часы проступившую в канале надо льдом, и пах весной. А заведующий всю дорогу не по-хорошему молчал, но на базе таки разрешился, как разродился: «Угу», – адекватно отреагировал шеф на вопрошающие взгляды взъерепененных коллег и выставил заповедный спирт.
Целительный продукт однозначно был показан всему вздернутому вымерзающему коллективу – не столько в чистом виде, сколько добавленный по вкусу в кофе или чай, что в большей мере бодрит, нежели расслабляет, а также с исчерпывающей гарантией согревает, а кроме того, бережет от предосудительного в рабочее время алкогольного выхлопа. А коль скоро неизменно превосходный результат наступил быстрее, чем предполагалось, до очередного бестолкового вызова лекари со подручными успели не только согреться, но и разгорячиться, развеселиться и разговориться…
– Они ему по ребрам, а обломок этот, – досказывал Бублик свою свежевыпеченную страшилку, – он буквально им говнодавы вылизывает: забирайте меня, сажайте, что хотите делайте, только врачам меня не отдавайте, я лучше сам по себе помру. А мужики ему спокойненько так между делом: посадить-то, мол, мы тебя потом посадим, если выживешь, а пока ноги в руки и езжай куда везут, падла…
– Может статься, не довезут его никуда, – прикинула коллега Вежина. – Скоростники в курсе, что он не с голыми руками за наркотой к тебе полез? – Бублик подтвердил. – Тогда вряд ли, – резюмировала Диана, – тогда ему должно ну очень круто посчастливиться, чтобы где-нибудь, окромя дежурного морга, очутиться… Я сама не так давно в общаге расстаралась, – поведала она, – в том самом гегемоннике неподалеку от Фонтанки… ну да все в этом гадючнике бывали. Так вот, там с двадцатилетним пролетарием в два часа ночи якобы плохо с сердцем приключилось…
– Ты его сразу же осчастливила, надеюсь? Или же всё-таки немного погодя уконтрапупила? – заинтересованно перебил Антон.
– Немного погодя, – сожалеючи созналась Диана под осуждающее фырчание заведующего, – сразу же не получилось, – разъяснила она, – мы нужный корпус полчаса по дворам разыскивали, там же у них сам черт ногу сломит. Ни вывесок, ни освещения, ни фига, а чтобы встретить – так это ни за что, как была лимита совковая, так с тех пор только наглее стала… Мы во все двери потыкались, из одной с ходу куда подальше послали, из другой сперва собака облаяла, а компашка этих дефективных, оказалось, всё время за нами в окошко наблюдала. И не только наблюдали, резвились-раз-влекались, паразиты, но еще и на отделение перезвонили: чего это, дескать, ваша машина тут елозит, а к нам не торопится?.. Ладно, помыкалась я, потыркалась, попала в общагу. Спрашиваю у переростка: «Что болит?» «У меня, – с гонором заявляет, – остеохондроз». «А что, – интересуюсь, – анальгин без моего присутствия нельзя было принять?» А жлобёныш лыбится: «Аптека, – говорит, – ночью закрыта!» Я ему: «А я, стало быть, бесплатная круглосуточная аптека, так получается?» А он того больше веселится: «Стало быть, так и получается, – он еще и подморгнул остальным, которые в дверях скалились, – медицина у нас бесплатная, тебя вызвали, вот ты и давай действуй…» Ну я и выдала ему всё, что за бесплатно положено, да еще лично от себя чемоданом по харе расщедрилась…
– Меня там не было, – с непритворною досадой пробурчал доктор Бублик.
– Вот еще! – воинственно возмутилась Вежина. – Это что же, по-твоему, если я женщина, да еще врач, да кроме того при исполнении, значится, вовсе я не человек, так?! Дудки! Я на этом жлобчике так душеньку отвела, что самой любо-дорого… Остальные, правда, разбежались, но не гоняться же мне по этажам за ними за всеми, если и так чемодан сикось-накось переполовинило. Спасибо Сеичу, починил потом…
– Чего там! – довольно отмахнулся мастеровитый Сей Сеич. – Была бы починка, а то делов-то всех на пару часиков оказалось – металлическую окантовку выправить да петли подтянуть… да пластик подклеить маленько, ручку понадежнее приладить… замки на место прикрепить… Честно говоря, сперва-то я подумал, что твой чемодан с самого верху по всем ступенькам перекувыркивался…
– Руки вы слишком часто распускать стали, вот что я вам замечу, – высказал суждение мрачноватый заведующий. – Смотрите, обожжетесь однажды, с огнем играючи, сами не заметите, как до золы сгорите. Особенно к тебе относится, Антон, не в первый раз про твое рукоприкладство слышу, – осудил он и предупредил, но коллеги не смутились.
– Так всё ж по делу было, – резонно возразил доктор Бублик, а доктор Вежина только посмеялась:
– Увянь, хризантема, – с ласковою ехидцей предложила она заведующему.
– А почему – хризантема? – простодушно полюбопытствовал круглый Сей Сеич.
– Черт знает, – Диана пожала плечами, – просто звучит красиво… почти как скарлатина, – еще раз постаралась она расшевелить не в меру серьезного Мироныча.
– От тебя, язва, я точно когда-нибудь угукнусь, – с горькою покорностью судьбе отозвался заведующий. – Вы бы по делу еще и «чехлить» начали, супермены вы клистирные, – продолжал он, начиная раздражаться, жужжать и горячиться. – Сколько же вас можно убеждать: вы же врачи, в конце-то концов! Вы прежде всего лекари… Что же мне, после вас тоже за голову хвататься прикажете, как после распоследней Вась Васихи? Так на такое дело ничьих волос не хватит, а моих и подавно… Кстати, знаете, как Вась Васиха опять отличилась? Законстатировала она бабку, а через два часа сюда родственники звонят: у нас, дескать, врачиха из поликлиники нашей бабушке челюсть подвязала, а теперь бабуля пить просит. Можно ли, спрашивают, ей челюсть-то отвязать?
– И что, разрешили? – с прежним простодушием поинтересовался Сей Сеич.
– Что разрешили? – под раскатистый хохот присутствующих вытаращился шеф.
– Ну как же, челюсть-то разрешили отвязать? – игнорируя избыточное оживление, пояснил Сеич свой вопрос с такой безмятежной, с такою округлою любознательностью, что преизрядно проспиртованную аудиторию вовсе проняло до колик, а разрумянившаяся Вежина прямо-таки изошла на восторги:
– Так разрешили?! – взвизгнула она, а Мироныч промычал нечто непечатное, за общим раздраем неразличимое. – Подожди, шефчик, миленький, а ты не привираешь?! В том смысле, что взаправду было, ты не анекдот рассказываешь?! Вот так-таки у нас, вот с нашей доморощенной Вась Васихой?! – Мироныч кивнул. – Шефчик, лапушка, всё равно не верю! Нет, ты прямо скажи: не врешь? Неужели не выдумал? – Мироныч оскорбленно мотнул башкой. – Ну и ну! Браво-брависсимо, чтоб ёб твою мать не сказать бы ненароком… Да это же еще хлеще будет, чем история со старичком-разбойничком, которого Кобзон когда-то законстатировал!
– Дался тебе Кобзон! Надоело уже, только и знаешь, что на пожилого человека наезжать! – неприязненно осадила разрезвившуюся Вежину царица Тамара, но Диана без запинки успокоила:
– Так не в Кобзончике здесь счастье, Томочка, – воздержалась она от резких курбетов, но напряженная Тамара всё равно ушла в диспетчерскую, паче там уже звонил телефон. – Право слово, Кобзон в кои-то веки действительно ни при чем оказался, – ничтоже сумняшеся повествовала тем временем Вежина, – его дело констатировать, он и законстатировал старикашку со всеми полагающимися онёрами. Оформил он всё, челюсть подвязал и обедать поехал, курочку лопать, а покойника оставил труповозку дожидаться. Ближе к ночи санитары пожаловали, руки жмурику крест-накрест скрепили и аля-улю вперед ногами, к облегчению домочадцев… Ясное дело, парням лениво с последнего этажа трупешник на носилках спускать, особенно если лифт имеется. А лифт там был, но из таких, из допотопных, где и одному пассажиру тесно, если он не покойничек, конечно. А санитары, так и сяк прикинувши, именно что покойника со всеми удобствами без сопровождения вниз отправили, а сами пешочком почапали – клиент спокойный, никаких сюрпризов… Всё бы обошлось, кабы не припозднившаяся бабанька, которая аккурат в тот момент домой ковыляла. Сунулась старая карга в подошедший лифт, а жмурику, надо полагать, стоять там надоело – ну и словила старушка его вместе с разрывом миокарда. Так что, когда санитары спустились, свеженькая покойница уже остывать начала, а к тому времени, когда скорая приехала, она уже в полной кондиции пребывала. Понятно, законстатировали и бабаньку для комплекта…
– И так в комплекте их и отправили? – с неиссякаемой добродушной простотою задал дежурный свой вопросец Сей Сеич, но в этот раз получилось не так чтобы очень смешно, а заведующий попросту скривился:
– Фи! Байка эта вперед тебя родилась, и факт, что Кобзон тут ни при чем: Кобзончик твой и сам тогда пешком под стол ходил, а не челюсти жмурикам фиксировал, – профырчал он и сморщился, проглотив рюмку неразбавленного продукта, а доктор Бублик вернулся к началу разговора:
– Занудина ты всё-таки. – Антон тоже налил себе стопку чистого. – Вот скажи-ка ты сам: вот ты всё лаешься, мы ржем, разумеется, а вот вообще, что делать прикажешь, начальник, когда каждый дефективный жлоб полагает, что прав у нас перед ним столько же, сколько у жмуриков перед труповозами, а всё остальное-прочее – одни сплошные обязанности? Вот за кого нас держат, сам скажи?!
– Не скажу, – авторитетно заявил заведующий. – Сам-то ты себя за кого держишь?
– Я-то? – Антон в задумчивости повертел в крепких пальцах полную до краев граненую стопку. – Так я ведь не держу – это меня, понимаешь, держат, а мое дело по возможности не обижаться. Ну а ежели кто другой обидится, то я не виноват, – неприятно ухмыльнулся он и так залихватски тяпнул неразведенный спирт, что Мироныча перекорежило. – А ты как считаешь, философ? – поинтересовался Бублик у Киракозова.
– А я вот лучше анекдот расскажу, – откликнулся Родион Романыч, – бородатый анекдотец, его еще Герка весь прошлый год без передыху травил, – предложил он, а доктор Бублик весело пихнул коллегу Вежину:
– Помудрел, а?! – подмигнул Антошка, а Дина с нескрываемым удовольствием потянулась.
– С кем поведешься… – позевывая, изрекла изящная Диана, но заведующий был-таки занудой:
– С вами только надираться можно, – проворчал шеф Фишман, и подневольный фельдшер Киракозов на всякий случай начальству не перечил:
– Угу, – покладисто отозвался Родион Романыч, но анонсированный анекдотец так и не рассказал, поскольку в диспетчерской обычно царственно-надменная Тамара Петровна с руганью швырнула трубку и шумно возвратилась в «морг».
– А Лопушков-то нынче тоже… ты уж извини, Вадим Мироныч, но Лопух наш сегодня тоже окончательно угукнулся, – доложила она. – Напрочь дома все мозги отлежал со своими переломами! Позвонил сейчас, на жизнь пожаловался и спрашивает: а зарплату нам еще не подняли?!
– Че-че-чего? В че-четвертом часу ночи? – причечавкивая от удивления, переспросил Мироныч, а заинтригованный Сеич поглядел на часы.
– А в котором часу ее обычно поднимают? – с некоторою осторожностью осведомился Сей Сеич, а Вежина с неиссякающей живостью встрепенулась:
– О, историю про старушку с лапшой знаете?! – радостно вопросила Диана и тут же охотно поведала всем желающим байку про опрометчивую бабушку, которая из одних только гастрономических побуждений за полночь вызвала неотложку на «плохо с сердцем»…
Страсть как любопытно было этой бабке: вот можно ли ее старичку-супругу после инфаркта куриный бульончик с лапшой делать или же без лапши надежнее. Врач сдержанным оказался: «Лучше, бабушка, без лапши лучше!» – вежливо сказал доктор, с чем и отбыл. А через четверть часа еще вежливее по телефону: «Я, бабулечка, с коллегами посовещался, и консилиум пришел к выводу, что и с лапшой тоже можно, с ней даже еще лучше». И чуть погодя столь же доброжелательно: «Мы тут специалистам-кардиологам позвонили, так они уверяют, что лучше бы ему не с лапшой бульон, а с картофелем». И так же заботливо-дотошно еще немногим позже: «Вы извините, связались мы с Институтом питания, и они очень настойчиво рекомендуют картофель фасолью заменить». И так далее, короче, пока доведенная до исступления старушка не догадалась отключить телефон, а догадалась она под самое под утро.
Ну а с подачи Вежиной точь-в-точь так распорядились и с заскучавшим Федей Лопушковым. «Привет, Лопух, зарплату всё еще не повысили!» – «Лопушок, здорово, с зарплатой пока без перемен!» – «Не подняли пока еще зарплату, Феденька, жди!» – и с базы, и с вызовов отзванивались все кому не лень, тем более что серия звонков, последовавших за несвоевременным запросом, разбила последние надежды на отдых.
И первым из вызовов был: «Ой, милае, – забулькал в трубочке старушечий голосочек, – чегой-то мне сегодня не спится!» – скромненько пожалобилась наивная бабуля, и больше до самой утренней пересменки покоя не было никому.
Смена караула
И еще раз через месяц: ночь. Город пуст, как подмостки. Лунные деревья на набережной, издали похожие на фасеточные глаза, неподвижные и чужие, расчертили небо. Над глянцево-черным каналом между полной луной и ее отчетливым отражением мелькнула большая чайка, и следом ветер рассыпал белые блики по взрябленной воде. Из-за причудливых изрезов крыш тяжело надвинулась туча, поверху по кромке света черкнул и пропал, канул, словно навсегда исчез птичий силуэт. Зыбкий, будто отраженный свет, мартовский привкус или призвук, или даже призрак весны растворился без остатка, как положено призракам перед рассветом, но рассвет отчего-то задерживался. Стала тьма, упали первые капли по-осеннему долгого и дальнего дождя…
Ночь. Час Быка. Кажется, врачи в нескончаемый этот час чаще обычного разводят руками. «Мы не боги, – честно говорят они, будто заученно отправляют ритуал, – новое сердце мы не поставим», – страхуясь и предупреждая, готовя родственников к худшему, заявляют лекари. Говорят они с предписанным сожалением, но при этом лицемерят не больше, во всяком случае, чем домочадцы без пяти минут покойника, за взглядами которых подчас прячется ожидание, зачастую готовое смениться облегчением.
Или же не прячется, не таится, а вовсе даже нетерпеливо понукает, как в эпизоде с гражданкой Случкиной.
Трижды, как положено в сказочном фольклоре, вызывала она неотложную для своего престарелого папы-доходяги, у которого в довершение всех его возрастных хворей случился инфаркт, и трижды, будто заколдованная, отказывалась от госпитализации. Доктор Птицин настаивал, а подчеркнуто образованная, в костюме с вузовским «поплавком» на лацкане, строгого вида дочка Случкина решительно отвечала: «Нет!» – категорически решала она за отца. А за нею и усохший старичок твердил послушно: «Нет», – с некоторым сомнением сипло шамкал беспомощный пациент, и невзрачный, из числа тех, кто к шляпе носит куртку с капюшоном, а в остальном неприметный муж Случкиной молча закрывал за доктором дверь…
К ночи сцена не изменилась, заезженные реплики оставались прежними, как на заевшей граммофонной пластинке, а за полночь старик умер, и дочка устроила представление.
«Делайте, делайте же что-нибудь! Вы же обязаны что-то делать! – гастролировала дочка вокруг покойника. – Это из-за вас!.. Это всё вы!.. Вы залечили!..» – в голос солировала, убиваясь и умирая балетною лебедицей, чопорная женщина Случкина, пока согласный муж бессмысленно шнырял из комнаты в коридор и обратно. А вконец очумевший, встрепанный и задрюченный, каким пребывал он вообще всё последнее время, Герман под родственным напором неприлично потерялся, развернул реанимационные мероприятия и битый час по полной программе качал остывающий труп. Доктор Птицин потел, бессмысленный муж пустопорожним образом метался, а гражданка Случкина удовлетворенно взирала выпуклыми честными глазами, но позже, утром, написала не только образцового оформления жалобу в поликлинику, но и пространное и без орфографических ошибок заявление в прокуратуру…
Час Быка. Третья стража. Час смертей и рождений. Час, когда совершаются кражи. В бесконечной цепи преступлений – час обмана, предательства, лжи…
Впрочем, рождения суть дело не «неотложное», а «скоропомощное», у коллег-скоростников на сей достойный счет акушерский транспорт имеется. Что же до краж, а также порою лжи и предательства, то все печали эти касаются службы неотложной помощи в основном в части их болезненных последствий, то есть так называемых реакций на ситуацию.
Так, вызывая неотложку, правосторонняя пенсионерка Козикова с Петрушки рыдала и была до того невразумительна, что разбираться отправился лично заведующий… Оказалось, просто-напросто не повезло экзотической старушке. Решила она в очередной раз в больнице подкормиться да пенсию поднакопить – ну и не далее чем вечером госпитализировал ее понимающий Киракозов, но за пределы приемного покоя Козикова всё равно не попала. Помаялась она там несколько часов, к полуночи про нее вспомнили, кардиограмму ей сняли, затем подумали, потом пересняли, уяснили ситуацию, извинились и корректно, однако непреклонно указали на выход.
Время было уже не то совсем позднее, не то слишком раннее, но в любом случае муниципальный транспорт не работал. Делать нечего, похромала невезучая Козикова к дому, через час-другой помаленьку добралась. Поднялась она по лестнице – и обмерла: батюшки-светы, металлическая дверь вместе с коробкой аккуратно вынута, вся квартирка нараспашку! Старушка без дыхания домой, а там как было шаром покати, так не только не убавилось, а наоборот – там посреди комнаты за неимением стола на колченогом табурете хрустальная ваза засверкала, а в ней крупная купюра и записка печатными буквами: «Так жить нельзя!»
Законопослушная пенсионерка сперва милицию вызвала на акт криминальной революции, но мужики ей сурово: «Так то-то и оно, бабка, что криминальная революция, – они ей популярно разъяснили, – террор у нас, беспредел, бандитизм кругом творится, а вы тут, понимаете, с вазой вашей!» «Да не моя же она, не моя! – Козикова разрыдалась. – Чужая она, бандиты ее оставили, записка вот… деньги…» «Знаешь, бабка, – старший из милицейского наряда еще раз по сторонам посмотрел, – бандиты, конечно, всегда бандиты, воры в частности, но в общем-то правильно они написали – нельзя так жить!» «А как же… а разве можно… а деньги?.. А хрусталь?!» А старший по званию грубовато рассудил: «Так плюньте, – решил, – разотрите и себе оставьте, у нас и без того забот пиф-паф да ой-ёй-ёй, да еще полная задница в придачу!»
С тем милиция имела честь откланяться, а несчастная пенсионерка Козикова опустилась на сиротскую свою коечку – и ну реветь пуще прежнего, ну в два ручья записку злополучную заливать, пока подоспевший Мироныч ее дефицитным реланиумом из личной заначки не успокоил. А Козикова хлюпнула напоследок: «Доктор, простите, – носом она шмыгнула, обмякая на игле, – вы так отзывчивы… разрешите, пожалуйста, хрусталь этот проклятущий вам подарить, а?!» – просительно предложила засыпающая старушка, но, само собою разумеется, заведующий с вежливостью отказался…
Но пока доктор Фишман умиротворял душещипательную пенсионерку, а доктор Птицин на бис в поте лица своего терзал покойника, из лечащих на базе оставался один только Родион Романыч Киракозов. И был он по статусу на тот момент – транспортный фельдшер для сопровождения госпитализируемых больных, а по существу – врач «без соответствия», под ответственность заведующего самостоятельно выезжающий на заведомо простые, а также все прочие в отсутствие других докторов вызовы.