Супермены в белых халатах, или Лучшие медицинские байки Цепов Денис
Именно ему, с несвязностью и неотвратимостью сновидения, накрепко сотканного из вещей в общем и целом розных и случайных, именно Киракозову досталось «плохо с сердцем» у того самого тяжеловесного пациента из углового по каналу и Подьяческой улице дома, с которого для Родиона Романыча началась его бурная «неотложная» жизнь.
Ко всему прочему Киракозов заболевал. Причем заболевал обвально, и тем более обидно, что до сих пор он был одним из немногих на отделении, кто недавнюю эпидемию гриппа пережил без всяческих хлопот. Теперь же ни с того ни с сего обычное вечернее недомогание, смутное, похожее на застарелую, почти хроническую усталость, в одночасье сменилось отчетливым продромом: от внезапной одышливой слабости было тошно, тянуще ныли мышцы и суставы, а изнутри поминутно прокрадывался озноб, будто сознательно дразня и раздражая вдобавок к донимавшей его болезненной тревоге.
Всё было как-то не так, будто окружающее воспринималось со стороны, словно из чужого времени… Приехали. Киракозов нехотя вылез из машины, механически забрал кардиограф и чемодан, вяло прошел в мрачноватую парадную, потащился по грязной после свежей побелки и покраски, узкой крутой лестнице. Уже в конце, у цели, на площадке нужного ему четвертого этажа он спугнул брачующуюся кошачью парочку, сам от неожиданности споткнулся, дернулся, чуть было не упал, когда необычайно крупный черный кот стрельнул ему под ноги, перебежав дорогу. «Опля! Чертовщинку на дармовщинку заказывали?.. А вот всё равно получите, уплочено!» – с внезапной дурной веселостью подумалось Родиону Романычу…
Позвонив, он с шумом дробно выдохнул, пытаясь справиться с подловатой одышкой и унять сердцебиение. В квартире послышались приглушенные, будто шепотком, торопливые шаги, без вопросов завозились с запорами, дверь распахнулась.
Киракозову смутно помнилась миловидная хозяйка квартиры, тогда выглядевшая совсем молоденькой и миниатюрной рядом с тяжеловесным молчаливым мужем. Теперь же выцветший халатик, надетый поверх ночной сорочки, едва сходился на большом, последнего месяца беременности животе, а осунувшееся лицо с набрякшими мешками под глазами и пятнами на скулах в скудном свете заляпанной лампочки на лестничной площадке показалось серым.
– Здравствуйте, – хрипло сказал Киракозов и неловко шагнул через порог, зацепив чемоданом дверной косяк.
– Здравствуйте, доктор, – чуть слышно отозвалась женщина, – пожалуйста, тише, если можно… вы извините, у нас ребенок спит, – затворяя за ним дверь, извиняющимся полушепотом попросила она.
Киракозов виновато кивнул, пристроил заношенную служебную шинельку на вешалку и следом за хозяйкой поспешил в комнату, стараясь не громыхнуть обо что-нибудь своей амуницией в тесном длинном коридоре, и всё-таки грохнул…
Больной тяжеловес, показавшийся в прошлый раз просто большим, а теперь огромным до неправдоподобия, полусидел под одеялом на просторной кровати, привалившись спиной к подушкам. Бледный, цвета разведенной извести, мокрый, весь покрытый мелким потом, он дышал часто и коротко, прихватывая воздух ртом; пульс с трудом прощупывался на отечной бревнообразной руке, был слабым, с частыми перебоями.
– Зачем же вы тянули! – непроизвольно вырвалось у Кираказова; из попытки говорить приглушенно получился подростковый петушиный сип. – Что же вы… – захрипел он и прокашлялся, – почему же вы раньше не вызвали?!
– Он не разрешил, – по-прежнему очень тихо, как бы без эмоций сказала женщина, – он не хотел, он надеялся, что всё пройдет… Очень боялся в больницу попасть…
– Не поеду! – глухо подтвердил тяжеловес.
– Понимаете, мне уже срок, рожать пора, – женщина положила руку на живот, – а у нас сын еще, пять лет ему, оставить его не на кого. Муж заранее на работе договорился, что сразу отпуск возьмет, как только я… Вчера вечером он занемог, но вроде бы ничего страшного не было, лег он только рано, даже не ужинал. А так ни на что не жаловался, он вообще никогда не жалуется, но недавно вот, минут сорок назад, сам попросил врача вызвать… Я сразу же вызвала, – словно оправдываясь, закончила она.
– Понятно… Воды принесите, пожалуйста, электроды нужно смочить, – попросил ее Киракозов, распаковав кардиограф. – Сейчас сердце болит? – обратился он к пациенту.
– Нет, кажется, – медленно и тяжело ответил больной, – наверное, нет, не болит… только вот зажало… держит, давит всё время… воздуху не хватает…
С кухни вернулась хозяйка с водой в глубокой суповой тарелке, они вдвоем сняли с тяжеловеса майку. Киракозов сунулся с фонендоскопом, но в легких было чисто, отека не было. Он быстро наложил электроды; застрекотал кардиограф, зазмеилась исчерченная лента. Киракозов пробежал глазами по узору, мельком глянул на старую пленку, приложенную к выписной справке из больницы, снова уставился на свежеснятую кардиограмму. Потом он суетливо полез в чемодан за тонометром, но на ходу перерешил.
– Телефон… – потерянно спросил он у женщины, которая присела по-птичьи на краешек койки в ногах у мужа, но уже сам увидел аппарат, стоявший на журнальном столике у изголовья. – Я сейчас… – Киракозов поспешно набрал дергающимися пальцами номер отделения, после седьмого гудка диспетчерствущая Тамара сняла трубку.
– Неотложная, – заспанно пробурчала Тамара Петровна.
– Это Киракозов, – быстро заговорил Родион Романыч, – у меня обширный трансмуральный инфаркт, мужчина, сорок лет, срочно нужна помощь…
– Ох… Срочно не будет, не получится, до сих пор разъехамшись все, – после протяжного зевка сообщила Тамара. – Бедный мальчик, вот уж угораздило так угораздило, – лениво пожалела она Киракозова. – Ладно, держись там, сейчас попробую Мироныча вызвонить…
Киракозов положил трубку. Руки опустились. В тот момент он не думал, он боялся – потно, изнуряюще; из того, что с большой натяжкой можно было бы назвать мыслями, первой была: «Влип!» – и следом: «Тянуть, дожидаться шефа…» – и дальше по течению, будто сталкиваясь, цепляясь друг за друга, образуя заторы в осколочной круговерти: «А если фибрилляция?.. Тогда лидокаин внутривенно… но на лидокаине мужик остановку элементарно может дать, но фибрилляция не легче, а дефибриллятор у Мироныча, а у меня что так, что как угодно, здесь куда ни кинь – везде клин… не авось, так безнадега, точно…»
Его замутило. «Еще и заболеваю, – тоскливо подумал он в который раз, – к утру свалюсь, хорошо бы кто-нибудь из водил до дому подбросил… какая безнадега, надо же…» На этом он спохватился, попытался, наконец, собраться и взять себя в руки. Усилие получилось не слишком результативным, зато, вероятно, видимым, потому что женщина проговорила тусклым голосом:
– Значит, это очень серьезно? – даже не столько спросила, сколько просто, без особого выражения признала она.
– Да, очень, – механически подтвердил Родион Романыч, не вышедший окончательно из своего ступора и чуть было из-за этого не уверовавший в чудо: кто-то громкогромко, точь-в-точь как заведующий по спящему с утра отделению, протопотал по коридору.
Приоткрылась дверь.
– А ну-ка марш отсюда… давай-ка, иди быстренько спать, – сказала женщина глазастому белобрысому пацанчику в полосатой пижамке, сунувшемуся было в комнату.
– Ну, мама… – заканючил он, капризно поджав губы.
– Никаких «ну». Довольно, возвращайся в свою комнату, – произнесла мать не повышая голоса, однако так, что ослушаться ребенок не посмел, шажки удалились. Киракозов перевел дух.
– К сожалению, ситуация более чем серьезная, – повторил он, начиная говорить и действовать несколько осмысленнее, – это обширный повторный инфаркт, состояние угрожающее… – Родион Романыч с трудом свел края манжеты тонометра на огромной руке, стал мерить давление.
– В больницу я не поеду, – упрямо хрипнул тяжеловес.
– В больницу вы не доедете, – прямо и жестко сказал Киракозов, отложив тонометр. – Сперва нужно сердце поддержать, а вот уже потом решать будем… как раз наш ведущий кардиолог, заведующий наш подоспеет… Мне бы руки помыть, – обратился было он к женщине, но тут же поспешно добавил, не давая ей подняться: – Нет-нет, не беспокойтесь, я сам найду, заодно наружную дверь оставлю открытой, чтобы не трезвонили лишний раз…
Он прошел, почти пробежал по коридору, услышав по пути шевеление в детской, откуда в щелочку таращился пацаненок, разобрался с замком, отворил дверь, выглянул, прислушался.
На лестнице было холодно и безнадежно пусто, снаружи порыв насыщенного дождем ветра прошелся по замызганным стеклам, отозвался резким коротким сквозняком между этажами, в подъезде от ветра же хлопнула дверь… Он ждал. Он задерживался, хотя и знал, что должен спешить, что-то немедленно делать, и сознавал, что делать непременно придется, но ему казалось, как в каком-то затмении, что в любом, в любом случае он сделает что-то не то, ничего другого он сделать не сможет, кроме как обязательно сделать не так и не то…
Внезапно снизу, со дна лестничного колодца, раздался истошный кошачий мяв дуэтом. Киракозов вздрогнул, нервно глотнул затхлый воздух и заторопился.
Вымыв руки, он вернулся к пациенту, перемерил давление. Оно не изменилось, для лидокаина было чуть низковатым, однако же, чтобы предупредить очень возможную фибрилляцию, Киракозов решил начать именно с этого эффективного, но коварного препарата. Он наполнил шприц, едва не порезавшись о хрустнувшую в немедленно взмокших руках ампулу, затянул жгут, решительно ввел иглу, но в вену не попал. Довольно крупная, явная, удобная вена раз за разом ускользала.
Все молчали.
Тяжеловес отвернул голову, дыша всё так же нехорошо, женщина по-прежнему сидела у него в ногах, Киракозов, мучительно потея, безрезультатно ковырял шприцем. По локтевому сгибу больного стремительно разливался синяк. «Да что же это со мной?» – без малого с ужасом подумал Родион Романыч, руки которого предательски дрожали. Ощущая подкатывающуюся панику, на миг поддавшись ей, он наугад ткнулся в натекшую гематому – и неожиданно попал. В шприце заклубилась венозная кровь.
Он сдернул жгут, обмахнул тыльной стороной кисти взмокревший лоб и медленно, очень и очень медленно и осторожно надавил одной рукой на поршень, держа другую на пульсе пациента.
То, чего он отчаянно боялся и, пожалуй, подсознательно ожидал, случилось по-будничному просто и определенно – на половине содержимого шприца сердце остановилось. Тяжеловес сразу весь вдруг побелел, судорожно хватанул воздух, сипнул и обмяк, закатив глаза. Женщина, всё это время просидевшая у него в ногах, напряглась, но измученное лицо ее, как и раньше, напоминало гипсовую маску. Киракозов сильнее сжал запястье, нащупывая пульс, едва удержался от истерической ухмылки, представив себе, как он старается за руку удержать пациента на этом скорбном свете, сдавил крепче, уловил слабый удар, потом, показалось, еще один, слабейший, – и всё.
В такой ситуации даже на авось надежды было мало. С ощущением постороннего, словно глядя на самого себя со стороны, Киракозов откинул одеяло, ухватил пахнувшее мочой тело под мышки, попытался рывком свалить его на пол, но сумел едва лишь сдвинуть к краю кровати.
– Что?.. Что?! – страшно, сорванно, будто прокричала, прошептала женщина.
– На твердое его надо, на пол… – Киракозов еще раз как мог напрягся. – Оставьте, я сам!.. – запоздало выдохнул он, когда женщина, резко встав, подхватила мужа за ноги, с натугой подала на себя и вдруг с нутряным кряхтеньем согнулась в пояснице и отпрянула в сторону.
«Господи ты боже мой, тут еще и эта на сносях! – прошибло Киракозова, но было ему покамест не до того. – Ох, как всё неладно… и не с руки мне…» – мелькало у него в сознании, но додумывать что-либо было некогда. Он изо всех сил вмазал пациенту по грудине в место прикрепления четвертой пары ребер. Кровать, крякнув внутренностями, погасила удар, затем со скрипом заходила ходуном, амортизируя отчаянные качки.
Десять толчков в грудную клетку – раз в секунду – два вдоха рот в рот, как положено при реанимации в одиночку. Десять – два, про воздуховодную резинку в запарке было попросту забыто. Койка натужно пружинила, сводя все усилия на нет. «Давай же, давай, давай, давай ты, чтоб тебя… давай же, заводись, сволочь, заводись… ну заведись же ты, слышишь, хоть ненадолго, хотя бы на чуть-чуть…» – надрывно умолял про себя задыхающийся Киракозов. Всё было без толку.
Сунувшись в чемодан за адреналином для внутрисердечной инъекции, он вспомнил про воздуховод – и сразу же забыл, увидев, что женщина скрючилась в углу комнаты, уперевшись руками в стол. Роженица поскуливала. В притворенной на ширину ладони двери маячил пацаненок.
Разбираться времени не было, разорваться Киракозов не мог. Как колют внутрисердечно, он знал и видел, но сам неостывшему трупу – в институте скудно практиковались на окоченевших запасах морга – самостоятельно он делал впервые, но уколол, как в морге: легко, точно и безрезультатно. Продолжая качать, он всё чаще поглядывал на женщину. Полусогнутая, с расставленными ногами, роженица громко скулила. Воды отошли, на ковре под ней расползалось темное пятно.
Киракозов еще раз качнул, пружины в последний раз безнадежно скрипнули. Здесь всё было кончено, телу давно стало всё равно, Киракозову теперь, кажется, тоже. «Чехлить – так чохом!» – мрачно шевельнулось в нем, когда женский скулеж перешел в подвывание… Вовсю глазея, белобрысый пацанчик просачивался в комнату.
– Марш отсюда! – прикрикнул на него Родион Романыч, но ребенок будто бы не слышал.
– А папа уже умер? – деловито спросил маленький глазастый человек в пижамке. – А мама рожает, да?
– Иди в свою комнату, – постарался ровно и строго распорядиться Киракозов, но ничего у него не получилось, – иди, у тебя братишка скоро будет… или сестренка будет, а пока иди к себе, ладно… – попросил он.
– Вместо папы будет? – с живостью поинтересовался человечек и колупнул в носу. – А сестренку я не хочу, девчонки все противные. И свои игрушки я ей не дам, я лучше их сломаю, вот так вот! – агрессивно сообщил пацаненок.
– И не надо, не давай, – согласился Родион Романыч. – Только ты сейчас уйди, пожалуйста, ты мне маме твоей не даешь помочь, пойми ты…
– А мне интересно, – заявил ребенок, но в этот момент женщина исступленно взвыла, и пацаненок споро подался вон из комнаты.
«А мне ко всем прелестям теперь только тазового предлежания не хватало… всё через жопу…» – подумал Киракозов, лихорадочно выискивая в памяти начатки акушерских познаний. Он огляделся. На кровати рядом с трупом, прикрытым одеялом («Когда это я?» – не помнил Киракозов), оставалось место для роженицы. Он довел ее и уложил, задрав халатик и сорочку. Роды шли, головка плода уже появилась и в перерывах между схватками не исчезала. Женщина лежала на спине, как лягушка, запрокинув расставленные ноги, согнутые в коленях, голова ее моталась по простыне.
– Мама… мамочка… мама… – шевелила она искусанными губами в перерывах между схватками.
– Тужься, тужься, сама сейчас мамой станешь, поднатужься еще, – натягивая резиновые перчатки, заклинал Киракозов, – дыши глубже, дыши, животом дыши… о-ох… о-ох… – задышал он вместе с нею, голова закружилась, выкатил рвотный позыв. – Ё… пошел ты, пошел же… – бессильно выматерился он, заметив притаившегося в дальнем углу комнаты пацаненка.
– Не, нетушки, – отказался подчиниться тот.
– Мама… а-а-а-а! – по-животному взвыла женщина, кровь из ее разорвавшейся промежности хлынула на простыню одновременно с содержимым прямой кишки, сразу же головка плода с реденькими темными волосиками появилась целиком, и следом без хлопот на руки Киракозову вышел весь ребенок – в родовой смазке, блестящий, сморщенный, скорее беловатый, чем розовый, противный, как опарыш…
Роженица со всхлипом распласталась на постели, отвернув голову от мужниного тела. Пацанчик, подавшись из своего угла, беззастенчиво и жадно разглядывал материну анатомию. Киракозов цапнул из чемодана пару зажимов, наложил их друг за другом на трубку пуповины и посредине между ними рассек ее скальпелем. Потом он перевернул плод, держа его одной рукой за ножки, и ладонью хлопнул по ягодичкам.
Девочка закричала.
– Всё… всё хорошо, всё в порядке, – сипло заговорил Киракозов, – у вас замечательная девочка, – голос его упорно не слушался.
Женщина лежала молча, не поворачивая головы.
За стеною хлопнула входная дверь, по коридору шумно прошагали, вошел Мироныч, груженный дефибриллятором и чемоданом. Воспользовавшись его сильнейшим замешательством на пороге, просвещенный пацаненок брызнул вон.
– Ты это что, т-ты нарочно? – ошарашенно спросил заведующий у Родиона Романыча, в руках которого заполошно пищал младенец с раскачивающимся на пуповине зажимом. – Т-т-ты это сам? – совсем непонятно и почему-то жалобно поинтересовался шеф, затем разглядел прикрытое одеялом тело, роженицу рядом с ним на окровавленной изгаженной простыне, поперхнулся, уставился на Киракозова, не отличавшегося цветом лица от покойника, ойкнул и сказал: – Спокойно, Родик, спокойно… Ничего, не паникуй только, ты сделал всё, что мог…
Побелевшие губы Родиона Романыча препостыднейшим образом задрожали, но разобравшийся в обстановке заведующий немедленно скомандовал, будто пресек:
– Что ты застрял, мудила, ребенка обмывай! – неожиданно рявкнул доктор Фишман, фельдшер Киракозов зашевелился, и на какое-то время всё в общем и целом стало на свои места.
Но через час, по возвращении, началась реакция. Киракозов болезненно забился в уголок, отмалчивался, таращился сычом, будто напряженно ждал расправы, хотя, по словам заведующего, в этой неудобосваримой истории не выходил он ни героем, конечно же, ни законченным и безнадежным недоумком. Буквально следуя заповеди: «Если не можешь спасти больного – спасай врача», на базе Мироныч подтвердил:
– Не куксись, Родик, ты сделал всё, что мог, – устало повторил расхлебавший всю кашу заведуюций, – всё сделал, даже немножко больше, понял… – Мироныч сунул безучастному ко всему фельдшеру стакан с купленной для него водкой. – На-ка, держи… выпей, – распорядился шеф, и Киракозов покорно и безразлично, точно как воду, отпил половину.
– А мальчик или девочка? – живо обратилась к нему Тамара, едва заведующий скупо и не слишком складно удовлетворил любопытство встревоженных сотрудников. – Так кто родился-то, мальчик? – не дождавшись ответа, переспросила она.
– А?.. Нет, девочка, – отозвался за него Мироныч и резко приказал: – Пей… до дна пей, кому сказано! – пришпорил он Киракозова, и тот послушно допил.
– Это хорошо, что девочка была, повезло. Девочки идут легче, головка у них меньше, – со знанием дела заговорила царица Тамара из бывших акушерок.
– И мозгов там ни фига нет… по крайней мере, у некоторых, – раздумчиво сообщил язвительный доктор Птицин.
– А у некоторых, может, и есть, если очень хорошо покопаться, да только всё равно они одним спинным мозгом пользуются, – огрызнулась Тамара Петровна. – Я тоже как-то раз девочку на дому принимала, – размеренно продолжала старшая сестра, – там к моему приезду уже не схватки, а потуги в полный рост были. Я растерялась: в роженице центнер с гаком, а в гаке еще все полцентнера будет. Не подступиться к ней, до промежду ног у коровищи этой не добраться, ляжки не позволяют. Мне любопытно стало: «Как же тебе такой ребенка-то сумели заделать?» – спрашиваю. А она мне: «Как-как… каком книзу, – кряхтит да еще „а“ растягивает, – раком заделали, ра-а-аком!» Ладно, посмеялись как могли, но роды-то в ходу. Через влагалище плод, может быть, пройдет, но в ляжках точно завязнет. Что делать? Я спрашиваю: «Родные дома есть?» «Есть, – отвечает, – муж есть, брат есть…» «А пара простыней найдется?» – интересуюсь. «Найдется, – говорит, – есть две совсем новые, большие, махровые…» Так мы и поладили: муженек с братцем, дюжие такие мужички оказались, на пару этими махровыми простынями ейные ножищи по сторонам раздавали, пока плод шел. – Тамара Петровна сдержанно зевнула. – Ничего, справились, приняла девочку…
– А я… Вот я… – как бы в строку и одновременно с телефоном начали Герман и Мироныч, а Тамара подалась в диспетчерскую.
– Неотложная… да… – послышалось оттуда привычное и дробное, как жестяной дождик за окном, а влажный ветер, перебивая ритм, с трамвайным дребезгом прошелся по стеклам.
– А вот я, – к некоторому облегчению всех присутствующих, подал голос коллега Киракозов, которого только что развезло буквально ударом, – вот шинельку-то я… ить шинелишку-то акакиевскую я на вызове оставил… – с мерзким пьяненьким всхлипыванием прихихикнул Родион Романыч, но атмосфера в «морге» несколько разрядилась.
Дарья Форель
Лечебный факультет, или Спасти лягушку (фрагменты романа)
Гиста
От нашего профессора Рубильникова откровенно плохо пахло. И фамилия у него была смешная. Федор Маркович вносил в нашу жизнь развлекательный элемент. Как только он входил в кабинет, у всех вдруг начинали мелко подрагивать плечи. Кроме этого, народ болтал, что Рубильников уже давно выжил из ума. Мне кажется, это не так, хотя возраст у него был подходящий. Видимо, причиной запаха была старческая рассеянность, которая заставляла Макаровича забывать про душ. Я бы не сказала, что профессор был не в себе. На фоне нашего философа Рубильников сиял психическим здоровьем. Маркович был просто странноватым. Он имел золотое, ярчайшее свойство – не сдерживать себя, когда на ум приходит какая-то нестандартная мысль.
Странности Рубильникова носили резкий и случайный характер. Обычно он вел себя вразумительно. Но вдруг на него находило – и начинались провокации:
– Я вот смотрю и думаю: нельзя ли нам разделить группу на мужскую и женскую? Это значительно снизит риск преждевременной беременности.
Или:
– Зимой почему нельзя без шапки выходить? Микробы ведь цепляются за волосы. Я специально бороду сбрил…
Однажды профессор с нами поделился:
– Построю коммерческую клинику. Буду заниматься проблемами толстой кишки. Заболевание века – геморрой. Это же просто бич. У молодых предпринимателей – особенно. У них ведь деятельность располагает. Не говоря уж про чиновников… Вот на чем делаются деньги. Ну, кто со мной? Только мне нужен начальный капитал…
Федор Маркович был великолепен в своей непосредственности. Например, как-то на лекции, когда все зашумели и отвлеклись, он вдруг выдал:
– А вы слышали про синдром «черного волосатого языка»? Между прочим, британские ученые уже доказали…
На словосочетании «черного волосатого» аудитория мигом стихла.
Когда-то Рубильников был хорошим врачом. Даже не хорошим, а великим. Гистология – не самая подходящая кафедра для блестящего медика. Этот предмет – общий, не клинический. Поэтому для Федора Марковича преподавательство служило своего рода компромиссом. Ходили слухи, что по молодости Рубильников был, так сказать, шебутным. Поругался с главой своего отделения и вылетел на фиг из практической медицины. Юрченко мне насплетничала, что какое-то время Маркович занимался даже криминальными абортами. Но это маловероятно, ведь сам профессор утверждал, что работал полостным, абдоминальным хирургом.
О хирургах хочется сказать отдельно. Я хирургов видала разных и, как бывший инсайдер, могу поделиться своими наблюдениями. В общем, есть у хирургов одна черта: многие из них после долгих лет работы начинают мнить себя полубогами. Выражается это в высокомерии, полной уверенности в том, что он, хирург, видит любого человека насквозь, в неком пренебрежении к представителям других медицинских профессий. Разумеется, бывают очень скромные хирурги (обычно это, кстати, онкологи), встречаются среди них и трогательные, внимательные, тактичные люди. Мои немедицинские подруги часто спрашивали:
– Ох, наверно, хирурги – самые лучшие любовники. У них ведь такие руки, такие руки… да?
На самом деле хирурги зачастую не соизмеряют свою силу. Если хирург жмет тебе руку – рука потом больно пульсирует. Если дружески хлопнет по плечу – плечо будет ныть. Хирурги работают с анестезиологами, и о том, что чувствует больной, обычно не задумываются. Так что насчет хороших любовников, это, пожалуй, вопрос спорный. Хотя кому что нравится…
И еще. У отечественных хирургов считается особым шиком выполнить какую-нибудь проникающую манипуляцию с минимальной анестезией. Если умудрился удалить воспаленный аппендикс без наркоза – ты вообще король. Многие не знают такую штуку – хирурги действуют потом. Они начинают работать только после анестезиолога. Анестезиологи – как раз те доктора, которые перехватывают человека на пути в небо. То есть делают реанимацию. На этой почве, смею полагать, и выросла эта анекдотичная конкуренция. Это вопрос из разряда «кто главнее».
Хирургом вообще быть сложно. Это серьезный, кропотливый физический труд. При этом во время работы в срочном порядке приходится принимать роковые решения. Резать живое, корректировать своими руками тело – это не для слабонервных. Больше всего медицинских шуток – как раз о хирургах. Об их пронзительном бесстрашии. Об этой ненавязчивой игре в жизнь и смерть. В общем, хирурги бывают и кровожадными. Очень даже кровожадными…
Рубильников был не кровожадным, а гениальным. Например, он мог окинуть тебя одним взглядом и с точностью сказать, что ты вчера пил и в каком количестве. Как знаток вопроса, он называл даже правильную марку. Перед его семинарами лучше было не принимать, иначе Маркович начинал объяснять всему классу, как у тебя на лице возникла конкретно вот эта вмятина. А любимчика Маркович нашел себе сразу. Его выбор оказался необычным.
Почему-то Рубильникову очень нравился Хутаев. Остальные преподаватели к Нанзату относились либо нейтрально, либо с юмором. А вот Федор Маркович с нашего мальчика тащился.
Что Нанзат ни скажет, о чем ни спросит – на все Рубильников реагировал. Причем – мягко и спокойно. Когда запыхавшийся и красный Хутаев появлялся в дверях с неправдоподобным: «От меня ушел троллейбус», – Анатолий Семенович говорил:
– А вот и мой любимый ученик…
Сначала Хутаев приценивался к этой необъяснимой любви. Проверял Рубильникова на прочность. Задавал ему контрольные вопросы:
– А почему у вас такие белые руки? Это анемия?
Рубильников объяснял, что ладони у хирургов от частого мытья немного обесцвечиваются. Нанзат продолжал:
– А почему вы не носите обручального кольца?
Маркович рассказывал о своей покойной супруге.
Хутаев не останавливался:
– А вы еще не заболели рассеянным склерозом? В вашем-то возрасте…
Рубильников рассказывал о своих геронтологических проблемах.
Тактичность была одной из сильнейших нанзатовских черт. Через время наш отрок стал воспринимать профессора как терпеливого и заботливого папашу. Или скорее – балующего дедушку. Он постепенно прекратил умничать и начал проявлять благодарность.
Хутаев обещал, что будет стараться и работать над собой. Когда над профессором смеялись, Нанзат возмущался и всех затыкал. Гистология становилась для него все интересней и интересней. В общем, получилась у нас такая парочка – отец и сын. Очень даже симпатично.
Так бы они и жили душа в душу, если бы не новое увлечение Хутаева. Все началось с какой-то идиотской книжки…
Склонность к оккультизму Нанзат начал проявлять по окончании вторых летних каникул. Как выяснилось позже, интерес у мальчика возник после просмотра парадокументальной передачи про могучий Байкал. Нет, конечно, тигровых клыков на груди Хутаев не носил, но со временем все беседы с ним стали сводиться ко всякой дешевой эзотерике. Например, придет Нанзат на занятия и вдруг скажет:
– А вы знаете, что один бурятский шаман случайно превратился в оленя?
Нанзат и сам по себе, даже без этих реплик, был смешным. Он носил широкую отцовскую куртку, праздничные туфли с плетеным ремешком, учебники совал в коричневый дипломат. При этом его лицо отображало всю сущность не оформившейся отроческой души. Как я уже говорила, он был похож на симпатичную девочку-подростка. Только со щетиной.
Отец Нанзата работал офтальмологом. Мама трудилась в косметологическом кабинете. Нанзат твердо решил, что он их непременно превзойдет как врач. Сначала он собирался стать абдоминальным хирургом, как Рубильников. Но затем его вдруг захватила одна необычная медицинская специализация – креативная кардиология, сложная смесь из сердечной хирургии и микроинженерии. Креативные кардиологи придумывают различные аппараты, которые могут заменить так называемый стенд и стимулировать работу сердечной мышцы. О креативной кардиологии Нанзат узнал из не менее креативной книжки про медицину будущего некого О. Н. Правдина. Она называлась «Вены жизни», на ее обложке был нарисован бородатый мужчина (никак сам автор), у которого изо лба сочилась небесная радуга. С тех пор Хутаев сильно переменился.
Нанзат вообще был доверчивым. Он верил и Рубильникову, и этому Правдину, и даже мне. Случился у нас на патфизе[95] один инцидент. Обо мне тогда ходило множество разных слухов, в том числе, что я – наркоманка. Слухи возникали оттого, что мое поведение казалось странным, то есть не таким, как у остальных. Я дерзила, когда меня оскорбляли, отстаивала свою точку зрения, пыталась вмешаться, когда видела несправедливость. Короче, поступала как любой человек, давно находящийся под давлением и ищущий хороший предлог, чтобы уйти. И при этом носила в кармане пакетик с солью. Кто-то мне сказал, что соль приносит удачу. Однажды я достала этот пакетик, подбросила и опустила обратно в карман.
– Это что, героин? – спросил несмышленыш Нанзат.
– Нет, – ответила я, – это «кристэл». Хочешь попробовать?
– А ты что, употребляешь? – заинтересовалась Цыбина.
– Нет, продаю.
Тут вмешалась Уварова. Покачав головой, она грустно переглянулась со своими подружками, мол, бедненькая, наркоманка, фи…
– А, ну понятно тогда… – Они отвернулись и принялись шептаться. Эти девочки меня тоже немного побаивались. У нас был, как выражалась Юрченко, антагонизм. И еще – Цыбина, Уварова и Катя Лаврентьева всегда воспринимали мою скромную персону максимально серьезно. С ними и пошутить было нельзя.
Нанзат ткнул мне в руку грифелем автоматического карандаша и сказал:
– Я хочу. Давай.
– Ладно. Сначала надо натереть этим порошком верхнюю десну. Только смотри – не проглатывай. Иначе будешь видеть мультики всю жизнь…
Нанзат взял пару крупинок, нанес их на передние зубы и замер. Здание поплыло… На протяжении всего урока Хутаев таращился по сторонам. Ерзал на стуле. Потом – застывал. Потом снова ерзал и испуганно вздрагивал от резких звуков; когда за окном лопнула шина, он подскочил. Парню определенно что-то мерещилось. Когда Бабин начал объяснять механизм появления гиперемии и отвернулся к рисунку на доске, Нанзат уставился туда, как будто увидел голую девушку. Он долго не решался, но спросил:
– А почему вкус такой соленый?
– С непривычки…
Всю последующую неделю Нанзат божился:
– У Бабина из жопы вылетел огненный дракон! Форель не подвела!!
Кажется, некоторые чересчур доверчивые люди могут со временем превратиться в шарлатанов. Все дело в том, что они способны поверить, главным образом, в свою собственную ложь. Нанзат, например, сегодня работает обманщиком. Но об этом – чуть позже. Вернемся к науке о тканях.
Итак, за неокрепшую душу Хутаева продолжилась упорная борьба. Силы тьмы желали обрести нового слугу. Нанзат начал все на свете объяснять с мистической точки зрения: закат и восход, чередования дня и ночи, везение на экзамене. Каждому из нас, по его мнению, был уготовлен свой кармический путь. Мне он предвещал скорый арест за неповиновение духам и торговлю наркотиками. Во время лекций Хутаев отвлекал педагога:
– По-вашему, кровь состоит из металла, да? А душа тогда что – комок эпителия?! Сколько весит душа? Вот когда человек умирает – сколько он теряет? В граммах? Вот видите! И зачем нам эту ложь учить?!
Коротков взывал к спокойствию:
– Нанзат, ты вправе верить во все что угодно. Но необязательно же вмешиваться в учебный процесс… Мудрецы вообще, говорят, немногословны…
Замечания только распаляли Нанзата. Он искал любой предлог, чтобы обличить сомнительность и грязь эмпирических учений. Заткнуть его было невозможно. «Вены жизни» подверглись неоднократным нападкам и критике извне. Саран Тогутаева обещала их сжечь. Нанзат никого не слушал и с пеной у рта отстаивал свою веру. Однажды он даже чуть не расплакался.
Рубильников не до конца понимал, что творится с любимым студентом. Он придерживался позиции – «скоро переболеет». Слишком упрямую заумь профессор пропускал мимо ушей.
Перед экзаменами Нанзат подарил Федору Марковичу большой и красивый амулет. Он был сделан из дешевого сплава и походил на обручальное кольцо, только с тонкими прутьями внутри. Рубильников спросил:
– Нанзатик, это как понять? Ты чего хочешь сказать сим жестом?
Нанзатик объяснил:
– Я, Федор Маркович, решил обезопасить вашу душу. Чтобы вы не болели. Носите, пожалуйста, и даже в ванне не снимайте. Это приведет к вашим чакрам энергию ци.
Рубильников удивленно приподнял брови, но подарок все-таки взял.
Так все и шло. Нанзат продолжал разгуливать над пропастью оккультизма, и Федор Маркович уже забеспокоился. Он говорил:
– Да чушь это все! Прекрати засорять себе голову всякой дрянью! Лучше вон гистологию учи. Выучишься нормально – устрою в московскую больницу…
Но Хутаев продолжал:
– Если физраствор энергетически зарядить, то пациент будет выздоравливать гораздо быстрее… Но для этого нужен батюшка. Или, как минимум, хороший знахарь…
Рубильников прикладывал руку к щеке и качал головой. Он начал ставить под сомнение свою привязанность к Хута-еву.
Однажды Нанзат решил посоветоваться:
– Скажите, Федор Маркович, с точки зрения кармы, хирургом быть – плохо или хорошо? Я имею в виду – опыт со смертями, великую ответственность…
На этот экзотический вопрос Рубильников ему все-таки ответил. Нанзат случайно, сам того не поняв, ковырнул старинный, но все еще воспаленный шрам.
– Это было в начале девяностых. Я после пяти лет без медицины наконец поступил в хорошую государственную больницу. Шло как обычно – работа, дом, работа. Ничего сверхъестественного, Хутаев… Больные у меня помирали. Как без этого… В общем, лежала у меня одна бабка. Ей было столько, сколько мне сейчас. Семьдесят шесть… Я подключил ее к аппаратуре, собирался выйти, справить нужду. Бабка говорит: «Доктор, отключите хоть на десять минуток. Жара – несусветная, дайте хоть передохну…» Я долго спорил, объяснял, что не стоит, но все-таки отключил. А как из уборной вернулся, смотрю – у нее по левому веку ползает муха. Ну, там сразу все было ясно.
Мы все смотрели на Рубильникова, открыв рты. Он тотчас поник и заметно потускнел.
– Что тебе, Хутаев, сказать? С точки зрения твоей кармы – да, пожалуй, плохо. Прошло уже десять лет. А бабку эту я до сих пор вспоминаю. И до сих пор себя корю – мог и не дать ей умереть.
Все задумались, притихли. И только Нанзат спрашивает:
– А вы не побоялись, что дух старушки вам отомстит?..
Саран хорошенько треснула Нанзата по башке учебником.
Время шло. Внутри Нанзата сражались две могущественные силы. Сила здравомыслия, которую воплощал профессор Рубильников, и сила потусторонняя, исходящая от некоторых ночных телепередач и прочитанной от корки до корки книги «Вены жизни». В последнее время Рубильников даже пересиливал. Хутаев записался на гистологический кружок.
…Ничто не предвещало беды. Мы сидели за столами и разглядывали в микроскоп какую-то противную желтую слизь. Точно не вспомню, откуда она была изъята. Рубильников шутил:
– Спасибо донорам, которые высморкались ради науки.
Нанзат томно поглядывал на своего учителя. Ему льстило внимание старого, чудного профессора, его терпеливость и опека. Фактически юноша уже был готов учиться у него уму-разуму и отказаться от своих шаманских затей. Это был последний шанс. Никто так не влиял на нашего медиума, как пожилой гистолог. Родители Нанзата тоже, ко всеобщему сожалению, были с прибабахом. Оказывается, книги Правдина читала вся семья Хутаевых.
Профессор вышел к доске, взял указатель, провел им по кривому рисунку передней доли гипофиза моего, кстати, авторства.
– Мы сейчас видим… видим…
Палочка нарисовала в воздухе несколько зигзагов. Рука профессора плавно скользнула вниз, голова запрокинулась вперед.
– Плохо что-то. Принесите кто-нибудь стул.
Коротков подлетел к нему с маленьким табуретом. Рубильников сел и уперся руками в колени. Казалось, что он из последних сил держит весь свой корпус.
Тут мы, разумеется, засуетились. Кто-то побежал за валидолом, кто-то помчался в лаборантскую за подмогой. Мы с Саяной пошли наполнить графин водой, а когда вернулись, профессор уже лежал на трех сдвинутых вместе стульях. Голова его упиралась в стену, к которой прислонили несколько больших гистологических атласов.
– Пусть вывозят меня. Скорую наберите…
У нас – целый университет докторов. Но только спустя минут двадцать подлетели умудренные наукой аспиранты. Они поместили Рубильникова на носилки и отправились вместе с ним в больницу.
То, что было дальше, мне рассказала Наташка Романова, молодая ординатор из нашего университета. Она и пять ее коллег оказались с Рубильниковым в больнице.
Что происходит с врачом, который вдруг стал пациентом? Его терзают сложные чувства, мука и страх. Врачи боятся элементарных шприцов гораздо сильней, чем обычные люди. Медики слишком отчетливо воспринимают любой сигнал тела о том, что скоро пора уходить.
Рубильникова положили в кардиологию. Федор Маркович до последнего сопротивлялся капельнице и отказывался принимать лекарства. Анализы профессор тоже сдавать не хотел.
Вокруг него суетились самые преданные люди. Бывшие студенты, которые работали врачами в университетской клинике. Молодые аспиранты, которые не могли покинуть койку старика. Его навещали небольшие делегации с гистологической кафедры, приносили продукты, предлагали финансовую помощь.
Жена Рубильникова умерла, а дети жили в Америке. Кроме своих студентов, которым Маркович посвятил последние годы жизни, он не впускал никого. Объявились какие-то родственники, стали суетиться, беспокоиться. В результате в Россию прилетела очень занятая и состоятельная дочь.
Он не хотел ее принимать. Может, потому, что действительно сошел с ума, может – они поругались, но я думаю, причина была иная. Просто он десятки раз видел подобные сцены. Десятки раз в его кабинет стучались разные люди, беспокойные и грустные, желающие увидеть родных. Некоторым он сообщал фатальную новость. Другим доступным языком обрисовывал положение вещей. Но теперь профессор оказался по ту сторону – на койке, с катетером, с увеличивающимися пролежнями. Да еще и под властью своих молодых учеников… Это уже выше докторских сил – смиренно лежать и терпеть. Чувствовать в полудреме, как из-под тебя вытаскивают мокрую простыню. Рубильников таял быстрее апрельского снега и трепетал от страха, как дошкольник, когда к его венам подводили шприц. Оперировать было поздно. Да и Рубильников наотрез отказался. Он даже никому не читал нотаций. Через пару недель профессор зачерствел и разъярился. Молодые доктора откровенно его раздражали. Наконец в субботу, когда у его постели собралось три свежеиспеченных хирурга, профессор задал вопрос:
– Вы знаете, что сказала шпионка Мата Хари перед расстрелом?
– Федор Маркович, вы так себя настраиваете…
– Знаете, идиоты, или нет? Она сказала: «Мальчики, я готова»…
…Нам отменили лекцию, все рассказали.
Нанзат прокомментировал:
– Он, дурак, амулет снял. Надел хотя бы крестик…
Саран хотела дать ему пощечину, но Коротков поймал ее руку на взмахе.
Буквально месяц назад я нашла в почтовом ящике журнал «Тибетские тайны здоровья». На обложке красовалась бабуля с ярко-фиолетовыми волосами и абсолютно пластмассовой улыбкой. У нас живут пенсионеры, очень приятные, добродушные люди. Этот журнальчик с фиговой версткой им подсовывают всякие шарлатаны. Или не шарлатаны, не знаю, но название у журнала – подозрительное. Я открыла первую страницу, и мне в глаза бросилось желтое объявление: «Хутаев Нанзат, потомственный тибетский шаман. Лечит онкологию, вирусные заболевания, ревматизм. Безмедикаментозное снятие аллергии». Я немедленно набрала номер:
– Ты что у нас теперь еще и шаман?
– Ну да. Эй, Дашуня! Как твои наркотики?
– Ничего наркотики, – парировала я, – тебя ждут.
Он притих. А потом сказал:
– Ну я же с дипломом. Каждый зарабатывает как может. В конце концов, я не наношу вреда.
– Это точно.
Мы немного поговорили про жизнь, поделились личными новостями. Под конец Нанзат спросил:
– А почему ты все-таки не стала врачом? Так рвалась, так хотела…
У него сильно изменился голос. Особенно – интонации. Теперь он говорил вкрадчиво, гипнотично, с абсолютно не свойственным ему раньше акцентом. Мелодично и проникновенно, как бывалый шарлатан.
– Не смогла я. Просто не потянула.
Потом мы договорились встретиться, я настояла. Все-таки очень уж хотелось взглянуть на его тибетскую клинику. Кстати, хочу сказать, что ни в коем случае не принижаю восточную медицину. Просто конкретно Хутаев к ней вообще никакого отношения не имел.
Мы сидели и пили чай из керамической посуды. Нанзат стал похож на человека сомнительных ремесел. Из-под его черной шелковой рубашки выглядывал золотой иероглиф на цепи. Речь, конечно, зашла о медицине.
– Да уж. Наука наша сложная, – сказал Нанзат, – но учить-то было необязательно. Ладно, давай потом. Сейчас у меня на очереди три бабульки. Мозг будут выносить. Ой-ой-ой. Хочешь прикол?
– Ну?
– Людей ведь болтовня лечит. Они ходят, там, в поликлинику. Результат – никакой. А я им сую всякие травы, и опля – вдруг бабушки выздоравливают. В натуре, выздоравливают. По результатом лабораторных анализов. Потом говорят: «Вы – настоящий волшебник». А я их все равно, честное слово, пытаюсь убедить, чтоб обычными докторами не брезговали. Я же все понимаю, – он дотронулся до своего иероглифа, – это полная херня… Даже моя мамаша – и та теперь сомневается. А у ней, знаешь ли, уже давно мозги съехали куда-то вбок. Но что ты думаешь? Бабки эти головами качают, зеленеют от страха. «Никаких больниц! Ох, эти медики, эта МедЫцина, медЫцина…»
Пропед[96]
Шел сильный косой ливень. Громадные капли падали в лужи и рикошетили аккурат на края штанов, порой даже долетая до колен. Я торопилась в одиннадцатую городскую больницу и по дороге увидела бегущего Игоря Мункоева. На голове у него был пакет с полуголой женщиной.
– Эй, – крикнула я, – подожди меня!
Он резко затормозил, встал у остановки. Пакет торжественно вздыбился.