Книга судьбы Сание Паринуш
Мы надеялись, что отец поправится, но, увы, инфаркт повторился. Его снова отвезли в реанимацию, и там сутки спустя он возвратил свою жизнь Тому, от кого ее получил. А я лишилась единственной своей поддержки и убежища. С тех пор как Хамид был осужден, я осталась в одиночестве, но только после смерти отца поняла, что его присутствие в жизни, даже на расстоянии, волшебным покровом защищало меня и в самые черные минуты мысль, что он у меня есть, освещала мое сердце. Отца не стало, ослабели и узы, привязывавшие меня к родительскому дому. С неделю я не осушала слез. Но материнский инстинкт велел мне всмотреться в то, что происходит с детьми, и я увидела: мои слезы – ничто по сравнению с глубочайшей молчаливой скорбью Сиамака. Этот ребенок не пролил ни единой слезы и мог вот-вот лопнуть, словно воздушный шарик, в который уже не поместится ни единого выдоха. Матушка, конечно же, ворчала: “Стыдобища! Как Мостафа-хан баловал этого мальчишку – а он и слезинки не выронил, когда беднягу опускали в землю. Каменное сердце”.
Я-то знала: Сиамак переживает гораздо мучительнее, чем видно со стороны. Однажды я попросила Парванэ забрать Масуда к себе, а сама вместе с Сиамаком пошла на кладбище. Я опустилась на колени возле могилы. Сиамак нависал надо мной черной грозовой тучей. Он отводил глаза, уходил в себя, далеко от того места и момента, в котором мы находились. Тогда я заговорила вслух об отце, о том, каким я его запомнила, как он был добр, как опустела без него наша жизнь. Постепенно мне удалось усадить Сиамака рядом со мной, и я продолжала говорить, пока он не разрыдался и не излил все слезы, что так долго копились в нем. Он плакал еще долго и дома – до наступления ночи. Масуд уже вернулся, увидел брата в слезах и тоже заплакал. Я не приставала с утешениями – настала пора избавиться от боли, невыносимо сдавившей их маленькие сердца. И лишь когда слезы унялись, я усадила мальчиков и спросила:
– Как нам себя вести, что делать в память деда? Чего он ждал от нас, как нам жить, чтобы он был нами доволен?
И сама я в этом разговоре поняла: я должна вернуться к обычной, нормальной жизни, вечно храня память о нем.
Через три месяца после смерти отца ушел в иной мир и Ахмад – именно так, как предсказала госпожа Парвин. Подметальщик улиц наткнулся на его труп в южном районе столицы. На опознание пошел Али. Торжественного прощания мы не устраивали, и никто, кроме матушки, вконец согнувшейся под бременем горя, не плакал об умершем. Как я ни старалась вспомнить о нем хоть что-то доброе – не получалось. Я упрекала себя за то, что не скорблю о брате. Оплакивать его я не оплакивала, и все же еще много времени спустя при мысли о нем сердце сжималось безотчетной жалостью.
При таких обстоятельствах Али не мог устроить пышную свадьбу – он просто перевез молодую жену в родительский дом (отец уже несколькими годами ранее перевел дом на матушку). Матушка, одинокая, удрученная, совсем отошла от жизни, переложив хозяйство на невестку. Дверь того дома, который в тяжкие времена оставался для меня единственным убежищем, отныне была для меня закрыта.
Глава четвертая
Середина 1977 года. В стране политические волнения. Ощутимо изменились разговоры, поведение людей. На работе, на улице и особенно в университете говорят гораздо свободнее и отважнее. Условия содержания в тюрьме улучшились, появились кое-какие удобства, сняли ограничения на передачу одежды и еды. Но в моем удрученном сердце не было места надежде, и я не осознавала размаха происходивших перемен.
Оставалось несколько дней до Нового года, в воздухе пахло весной. Погруженная в свои мысли, я вернулась домой и застала там нечто странное: посреди холла громоздились мешки с рисом, большие банки жира для готовки, упаковки чая, овощи, какая-то еще еда. Очень странно. Отец Хамида время от времени завозил нам рис, но отнюдь не такое обильное угощение. С тех пор как закрылась типография, он тоже оказался стеснен в средствах. Подметив мой изумленный взгляд, Сиамак расхохотался и сказал:
– Ты еще самого интересного не видела!
И он протянул мне конверт – открытый, в нем виднелась пачка купюр по сто туманов.
– Что это? – спросила я. – Откуда?
– Угадай!
– Да, мама, как в игре! – вмешался Махмуд. – Ты должна угадать.
– Неужели ваш дед столько всего привез?
– Нет! – сказал Сиамак.
И они оба захохотали.
– Значит, Парванэ?
– Нет!
Снова смех.
– Госпожа Парвин? Фаати?
– Нет, нет и нет! – сказал Сиамак. – Никогда не догадаешься… Ну что, сдаешься?
– Сдаюсь! Кто же все это купил?
– Дядя Али. Но он велел передать тебе, что это подарок от дяди Махмуда.
Вот уж неожиданность!
– Как это? С чего вдруг? – изумилась я. – Ему что, сон приснился?
Я позвонила матушке. Та ни о чем и слыхом не слыхала.
– Позови Али, – попросила я. – Должна же я разобраться, что тут происходит.
Али взял трубку, и я спросила:
– Что все это значит, Али-ага? Ты взялся помогать беднякам?
– О чем речь, сестра? Это мой долг.
– Долг? Я тебя никогда ни о чем не просила.
– Конечно, ты сдержанна и великодушна, но я должен исполнять свои обязанности.
– Спасибо, дорогой Али, – сказала я, – но мы с детьми ни в чем не нуждаемся. Будь добр, приезжай прямо сейчас и забери все это.
– И что мне с этим делать? – удивился Али.
– Понятия не имею. Делай, что хочешь. Отдай бедным.
– Право, сестра, я тут ни при чем. Наш брат Махмуд послал тебе подарок. С ним и говори об этом. Он не только о тебе позаботился – он кормит множество людей, а я лишь исполняю его поручения.
– Вот оно что! – фыркнула я. – Подачка от милостивого господина! Представить себе не могу… Он что, с ума сошел?
– Странно слышать от тебя такие речи, сестра! Мы-то хотели сделать доброе дело.
– Довольно вы сделали для меня добрых дел. И на том благодарю. Приезжай немедленно и забирай все это.
– Только если так распорядится наш брат Махмуд. Поговори с ним.
– Непременно! – сказала я. – Так и сделаю.
Я позвонила Махмуду. Часто ли я звонила в тот дом? По пальцам могу все случаи пересчитать. Трубку снял Голам-Али, тепло меня приветствовал и передал телефон отцу.
– Здравствуй, сестра! Приятная неожиданность. Ты наконец вспомнила про нас?
– По правде говоря, именно этот вопрос я хотела задать тебе, – сухо отвечала я. – С чего это вы вдруг вспомнили про нас? Милостыню решили нам подать?
– Прошу тебя, сестра! Это не милостыня, это твое по праву. Твой муж в тюрьме, потому что он боролся за свободу против безбожных правителей. А мы, кому не хватает мужества бороться, выносить тюрьму и пытку, обязаны по крайней мере позаботиться о семьях этих храбрецов.
– Но, дорогой мой брат, Хамид провел в тюрьме уже четыре года. До сих пор я справлялась сама, ни к кому не обращаясь за помощью – милостив Аллах, обойдусь и впредь.
– Ты права, сестрица, – сказал он. – Позор нам, мы крепко спали и ничего не видели, мы были слепы. Прости нас!
– Оставим это, брат! Говорю тебе: я сама разберусь. Мои дети не будут расти за счет подаяний. Пришли, будь добр, человека забрать эти мешки.
– Сестра, это мой долг! Ты – наша любимая сестра, а Хамидом мы все гордимся.
– Ты что-то путаешь, брат: Хамид – тот самый мятежник, которого следовало казнить.
– Не надо злопыхательства, сестра! Злопамятная ты у нас!.. Я же признал, что был слеп. В моих глазах любой борец против нынешней тирании достоин хвалы, будь он мусульманин или неверный.
– Благодарю тебя, старший брат, – холодно ответила я. – И все же эти припасы мне ни к чему. Пожалуйста, пришли за ними кого-нибудь.
– Раздай соседям! – сорвался он. – Нет у меня лишних людей посылать за ними.
И он бросил трубку.
С каждым днем перемены становились все ощутимее. Предполагалось, что никому на работе не известно о моем муже, но на самом деле все знали, что он – политзаключенный, и прежде вели себя аккуратно, лишний раз ко мне в кабинет не заглядывали. Вдруг эти предосторожности словно сами собой отменились, никто уже не боялся общаться со мной, круг близких знакомых стремительно расширялся. Перестали сотрудники и жаловаться на оказываемые мне поблажки, что я, мол, в рабочие часы ухожу в университет.
А вот уж и вовсе чудеса: родственники, сокурсники, коллеги заводят откровенный разговор обо мне, о моей судьбе и жизненных обстоятельствах. Расспрашивают о Хамиде, выражают сочувствие, восхваляют его стойкость. В гостях и на мероприятиях меня усаживают во главе стола, оказывают всяческое внимание. Меня это стесняет, но Сиамак преисполнился гордости, он во всеуслышание хвастает своим отцом, отвечает на вопросы, рассказывает, как Хамида схватили, как обыскивали наш дом. Понятное дело, по свойственной молодым годам живости воображения он существенно дополняет и приукрашивает свои воспоминания.
Начался учебный год, и на второй же неделе меня вызвали в школу, где учился Сиамак. Шла я туда с тревогой – неужели опять подрался, побил одноклассника? Но, войдя в учительскую, я тут же поняла, что причина иная, необычная. Меня приветствовала целая группа преподавателей; они поскорее заперли дверь, чтобы директор и другие из администрации не проведали о нашей встрече. Очевидно, и тут чиновникам перестали доверять. Затем меня стали расспрашивать о Хамиде, о политической ситуации в стране, о грядущих переменах, о революции. Я растерялась. Эти люди обращались ко мне так, словно я была посвящена в секретные планы восстания. Я ответила на вопросы о Хамиде, о том, как он был арестован, но на все остальные вопросы могла лишь повторять: “Я ничего не знаю. Я не имею к этому ни малейшего отношения”.
Как выяснилось, Сиамак с такими преувеличениями живописал подвиги своего отца, революционное движение и нашу роль в нем, что сочувствующие из числа школьных учителей захотели не только убедиться в правдивости его слов, но и напрямую связаться с революционерами.
– Конечно, у такого отца и сын должен был вырасти такой, как Сиамак! – со слезами на глазах восклицала одна из преподавательниц. – Вы себе не представляете, как красиво, как страстно он умеет говорить!
– И что же он говорит? – уточнила я, желая знать, как Сиамак рассказывает чужим людям об отце.
– Словно взрослый мужчина, словно прирожденный оратор, он бесстрашно стоял перед нами и провозглашал: “Мой отец борется за освобождение угнетенных. Многие товарищи погибли за правое дело, а он годами томится в тюрьме. Он перенес пытку и не проронил ни единого слова”.
Не так-то просто было разобраться с чувствами, которые вызвал во мне этот рассказ. По пути домой я и радовалась тому, что Сиамак сумел заявить о себе, привлечь внимание, утвердиться в гордости отцом – и тревожилась, ибо он сделал себе из отца кумира и поклонялся ему. Сиамак всегда был трудным ребенком, а теперь вступил в нелегкую, хрупкую пору ранней юности. Справится ли он с избытком хвалы и одобрения после стольких перенесенных обид и унижений? Сумеет ли еще невзрослая личность противостоять внезапным поворотам судьбы? И мне хотелось бы понять, зачем Сиамаку столько внимания, одобрения и любви – разве я мало ему давала? Ведь я старалась изо всех сил.
А уважения, восхищения окружающих на нас обрушивалось все больше. Мне это казалось преувеличенным, надуманным, и я гадала, не проистекает ли такое отношение всего лишь из праздного любопытства. Для меня все это было утомительно и неприятно. Я и себя подчас чувствовала лицемеркой или в чем-то виновной. Я задавалась вопросом: “Быть может, я извлекаю выгоду из сложившихся обстоятельств и обманываю людей?” Я только поспевала объяснять, что мало знаю об убеждениях и идеалах мужа и никогда не участвовала в его делах. Правда никого не интересовала. На работе и в университете, во время любой политической дискуссии, кто-нибудь указывал на меня, а если происходили выборы, то опять же просили меня говорить от имени всех. Я каждый раз повторяла, что мало знаю и у меня нет связей, но это списывали на счет моей скромности. Один только человек не переменился ко мне – господин Заргар, – и он внимательно следил за происходившими вокруг меня переменами.
В тот день, когда коллеги решили избрать революционный комитет и выразить поддержку подъему масс, один из членов руководства, который до недавних пор едва со мной здоровался, произнес пышную речь во славу моего свободолюбия, революционности и гуманизма и выдвинул меня кандидатом в комитет. Я поднялась и с уверенностью – понемногу в такой интенсивной общественной жизни наберешься уверенности – поблагодарила оратора, однако возразила по сути, сказав совершенно искренне:
– Революционеркой я никогда не была. Судьба свела меня с человеком, который имел определенную политическую позицию, и в тот первый раз, когда я краем глаза увидела основы и суть его деятельности, я упала в обморок.
Все засмеялись, кое-кто даже захлопал.
– Поверьте! – взмолилась я. – Это чистая правда. Потому-то мой муж никогда не привлекал меня к своей работе. Я всей душой молюсь за скорейшее его освобождение, но что касается политики и идеологии, тут от меня толку не будет.
Человек, выдвинувший мою кандидатуру, крикнул:
– Но вы столько страдали, ваш муж много лет в тюрьме, а вы самостоятельно зарабатывали и растили детей. Разве это не означает, что вы разделяете его идеи и убеждения?
– Нет! Я бы поступала точно так же, если бы муж попал в тюрьму как вор. Это означает лишь, что так я понимаю обязанности женщины и матери – обеспечить себя и своих детей.
Поднялся страшный шум, но на лице господина Заргара я прочла одобрение и поняла, что поступила правильно. И все равно коллеги сделали из меня героиню – на этот раз прославляя мою скромность и искренность – и выбрали меня в комитет.
Революция разрасталась, вовлекая все новых людей и события, и в моем сердце вновь робко расцветала надежда. Неужели то, за что Шахрзад и ее товарищи отдали жизнь, а Хамид столько лет страдал в тюрьме и под пытками, неужели это сбывается?
Впервые мы с братьями оказались на одной стороне: мы хотели одного и того же, мы понимали друг друга, и это нас сблизило. Они вели себя как братья, поддерживали меня и моих сыновей. Доброта Махмуда простиралась так далеко, что он стал покупать моим сыновьям все то же самое, что покупал своим. Матушка со слезами на глазах благодарила Аллаха: “Какое горе, что твой отец не дожил и не видит это! Он всегда тревожился: ‘Вот умру, и дети забудут друг про друга, моя дочка останется совсем одна, братья не станут ей помогать’. Будь он здесь, увидел бы, как братья готовы умереть за свою сестру”.
Благодаря своим связям Махмуд всегда был в курсе событий. Он приносил листовки и кассеты с записями, Али размножал их, а я раздавала на работе и в университете. Сиамак с друзьями бегал по улицам, выкрикивая революционные лозунги; Масуд рисовал демонстрации и на каждой картине надписывал: “Свобода!” С лета мы непрерывно участвовали во встречах, семинарах, различных формах протеста против режима шаха. И я ни разу не задумалась, какая именно группировка или партия организует эти мероприятия. Какая разница? Мы все заодно, все хотим одного и того же.
С каждый днем все ближе освобождение Хамида. Полная семья, отец моих сыновей дома – это уже не казалось недостижимой мечтой. Какое счастье, что он уцелел. Прежде при виде его измученного лица я задумывалась порой, не легче ли ему было бы погибнуть с друзьями, чем годами терпеть эти муки, но теперь я была уверена, что эти страдания не были тщетными и он вот-вот пожнет награду за свою борьбу и мучения. Сбылась мечта Хамида и его друзей: народ восстал, на улицах раздавались крики: “Не желаем жить под гнетом тирании”. А когда-то все их разговоры о будущем казались идеалистичными, далекими от реальности, несбыточными.
Революция овладевала страной, и я все меньше могла контролировать своих детей. Они сблизились с дядей: Махмуд, с неожиданной для меня преданностью новому делу, забирал их и уводил на митинги. Сиамак чувствовал себя как рыба в воде и охотно всюду следовал за Махмудом, но Масуду это вскоре наскучило, и он под различными предлогами оставался дома. Я спросила его о причине, и он ответил попросту: “Мне это не нравится”. Я добивалась более внятного ответа, и тогда он сказал: “Меня это смущает”. Что именно смущает, я так и не разобралась, но не хотела настаивать. А Сиамак преисполнялся все большего энтузиазма. Теперь он все время был весел, дома не скандалил, весь свой гнев и разочарования выплескивал, выкрикивая на улицах революционные лозунги. В то же время Сиамак начал ревностно исполнять религиозные обязанности. Раньше он с трудом просыпался по утрам, но теперь ни в коем случае не позволял себе пропустить первую молитву. Я уж не знала, радоваться этим переменам или тревожиться. Кое-какие появившиеся у него привычки – выключать радио, когда передавали музыку, отказываться от телевизора – переносили меня в давнее прошлое, напоминая мелочный фанатизм Махмуда.
Примерно в середине сентября Махмуд предупредил, что готовит пышную поминальную службу в честь нашего отца. Хотя мы уже пропустили месяц со дня первой годовщины, против планов Махмуда никто не возражал: прекрасная мысль – почтить память дорогого нам всем человека, раздать милостыню на помин его чистой души.
Поскольку уже было введено военное положение и строго соблюдался комендантский час, мы сочли наилучшим провести эту церемонию в пятницу в полдень и занялись делом, готовили угощение и все прочее. Список гостей все пополнялся, а я мысленно хвалила Махмуда, у которого достало решимости собрать людей в такие тревожные времена.
В пятницу мы с утра трудились в доме Махмуда. Этерам-Садат – она сильно растолстела – металась, задыхаясь, взад и вперед. Я чистила картошку. Наконец жена Махмуда рухнула возле меня.
– Столько хлопот! – сказала я ей. – Спасибо! Мы все очень тебе благодарны.
– О, не благодари, – ответила она. – Давно пора было устроить молитвенную встречу в память отца, упокой Аллах его душу. К тому же в нынешних обстоятельствах это отличный повод собрать людей.
– Кстати, дорогая Этерам, как у вас с братом обстоят дела? Постучу по дереву: вы вроде бы больше не ссоритесь?
– Что ты! Все в прошлом. Теперь я Махмуда почти и не вижу, когда уж ссориться. Домой он приходит усталый и озабоченный, ко мне и детям даже не приближается и ни на что не ворчит.
– Но по-прежнему все такой же одержимый? – допытывалась я. – Как ни совершит омовение – все “неправильно, недостаточно хорошо, нужно еще раз”?
– Да не подслушает нас дьявол – стало намного лучше. Он так занят, некогда ему руки-ноги по сто раз перемывать. Знаешь, благодаря революции он словно бы стал другим человеком. Как будто все его болячки разом прошли. Он говорит: “По словам аятоллы, я борюсь в первых рядах революции, а это все равно что джихад во имя Бога, и я удостоюсь величайшего благословения”. Да, теперь он если чем и одержим, то революцией.
После обеда начались речи. Нам из задней комнаты было не очень хорошо слышно: поскольку не хотели, чтобы голоса доносились до улицы, рупором не пользовались. Гостиная и столовая были набиты битком, кое-кто стоял во внутреннем дворе, приникнув к окнам. После нескольких выступлений за революцию, против тиранического правления, с призывами свергнуть режим взял слово дядя Этерам-Садат. Он был известным муллой, за свои речи отбыл несколько месяцев в тюрьме – герой. Сначала он кратко упомянул добродетели отца, а затем сказал:
– Эта достопочтенная семья много лет борется за веру и отечество и понесла немалые потери. В 1963 году, после событий 5 июня и ареста аятоллы Хомейни, они вынуждены были покинуть свой дом и переехать из Кума в Тегеран, ибо там их жизни подвергались опасности. Прекрасный молодой человек погиб, их зять до сих пор томится в тюрьме, и один только Аллах ведает, через какие он прошел мучения…
В первую секунду я растерялась. Не могла сообразить, кого он имеет в виду. Подтолкнув локтем Этерам-Садат, я спросила:
– О ком это он?
– О твоем муже, разумеется.
– Нет, а что за молодой человек погиб?
– Это он про Ахмада.
– Про нашего Ахмада?
– Ну конечно! Ты никогда не задумывалась, при каких таинственных обстоятельствах он погиб? Прямо на улице… А нас еще много дней не извещали. Когда же Али вызвали на опознание, он видел на трупе синяки и следы борьбы.
– Вероятно, подрался из-за наркотиков с другим таким же героинщиком.
– Не говори так о покойнике!
– А кто наговорил твоему дяде небылиц про наш переезд из Кума?
– Неужто ты не знала? Твоя семья уехала из Кума после событий 5 июня. Твой отец и Махмуд были в опасности. Ты, наверное, была еще слишком юна и ничего не запомнила.
– На самом деле я прекрасно все помню, – возмутилась я. – Мы переехали в Тегеран еще в 1961-м. Как мог Махмул наврать твоему дяде, прикарманить искренние чувства этих людей?
Мулла тем временем пустился нахваливать Махмуда: сын такого прекрасного отца и сам вырос достойнейшим человеком, всю свою жизнь, все достояние он отдает революции, не останавливается ни перед каким испытанием, ни перед какой жертвой… Он поддерживает деньгами десятки семей политических заключенных, опекает их, словно родной отец, и в первую очередь, конечно же, семью своей сестры. Он снял с ее плеч все тяготы жизни, не допустил, чтобы племянники в чем-либо нуждались, хоть на миг почувствовали себя сиротами.
Тут дядя Этерам-Садат подал Сиамаку знак, и мой сын вышел из толпы и приблизился к нему. Его, похоже, натаскали: Сиамак точно знал, в какой момент ему следует встать и что делать. Мулла погладил мальчика по голове и сказал:
– Это невинное дитя – сын одного из поборников ислама, который уже немало лет провел в тюрьме. Преступный режим осиротил этого ребенка и сотни таких, как он. Благодарение Аллаху, у этого мальчика есть заботливый, самоотверженный дядя, господин Махмуд Садеги – он занял опустевшее место, стал ему вместо отца. А иначе одному Аллаху ведомо, что бы сталось с этой злосчастной семьей…
Тошнота подступила к горлу. Ворот рубашки душил меня. Я рванула его, высвобождаясь, верхняя пуговица упала на пол. Я поднялась, мое лицо так исказилось от ярости, что и мать, и Этерам-Садат сразу почуяли недоброе. Этерам потянула меня за подол чадры:
– Масум, сядь! Ради души твоего отца – сядь! Это непристойно…
Махмуд, сидевший позади муллы лицом к собравшимся, с тревогой оглянулся на меня. Мне хотелось закричать, завыть, но не выдавливалось и звука. Удивленный и растерянный Сиамак, оставив свое место возле муллы, стал пробиваться ко мне через толпу. Я схватила его за руку, прошипела:
– Как тебе не стыдно?
Мать уже била себя по щекам, приговаривая:
– Возьми мою жизнь, Аллах! Дочь, не позорь нас.
Я с ненавистью поглядела на Махмуда. Многое я хотела бы ему высказать, но тут поднялся заупокойный плач, все встали и принялись колотить себя руками в грудь. Я растолкала всех и вышла, все так же таща Сиамака за руку. Масуд бежал сзади, ухватившись за край моей чадры. Я готова была избить Сиамака – до синяков. Пока что я распахнула дверь машины и втолкнула его вовнутрь. Он все твердил:
– Что с тобой? В чем дело?
– Заткнись!
Я рявкнула на него с такой злобой, что больше мальчики до самого дома не издали ни звука. Пока они молчали, у меня было время подумать. Я задала себе вопрос: “Что, в самом деле, произошло? И в чем именно виноват мой сын?”
Мы приехали домой. Я долго еще бушевала, проклиная небо и землю, Махмуда, Али и Этерам, а потом села и заплакала. Сиамак сидел передо мной, вид у него был пристыженный. Масуд принес мне стакан воды и со слезами на глазах просил выпить – может быть, мне станет лучше. Понемногу я пришла в себя.
– Не пойму, что тебя так расстроило, – повторил Сиамак. – Но в чем бы я ни провинился – прости.
– То есть ты так и не понял? Как мог ты не понять? Скажи, и так повсюду, куда вы ходили с Махмудом? Тебя выводят и предъявляют собравшимся?
– Да! – с жаром отвечал он. – И все много говорят о нашем отце.
Тяжелый вздох. Что мне сказать сыну? Надо сдержаться, не напугать его.
– Вспомни, Сиамак: мы уже четыре года живем одни, без вашего отца, и нам никогда не требовалась чья-то помощь – уж никак не помощь дяди Махмуда. Я делала все, чтобы вы росли достойно, не нуждаясь в чужой жалости, в благодеяниях, чтобы никто не назвал вас бедными сиротками. Пока что мы прекрасно управлялись сами. Трудности у нас были, но мы хранили свою гордость и честь – гордость и честь вашего отца. А теперь этот негодяй Махмуд для собственной выгоды выставляет тебя напоказ, управляет тобой, словно марионеткой. Он хочет, чтобы все тебя жалели и приговаривали: “Ах, какой у мальчиков великодушный дядя!” Ты хоть задумывался, почему в последние семь или восемь месяцев Махмуд вдруг вспомнил про нас – хотя все эти годы он ни разу не поинтересовался, как мы выкручиваемся? Послушай, сынок, тебе следовало бы быть умнее, не позволять никому манипулировать тобой, твоими чувствами. Если твой отец узнает, что Махмуд воспользовался тобой и его именем, он будет очень расстроен. Он ни в чем никогда не был согласен с Махмудом и никогда не пожелал бы сделаться орудием в его руках и в руках ему подобных.
В ту пору я еще не знала, каковы истинные мотивы Махмуда, но я запретила мальчикам куда бы то ни было с ним ходить и перестала отвечать на его звонки.
Середина октября. Школы и университеты то и дело закрывали. Мне оставался всего семестр для завершения казавшейся бесконечной учебы, но в университете происходили забастовки и демонстрации, а занятий не было.
Я ходила на политические собрания, прислушивалась к каждому слову, взвешивала все сказанное, пытаясь понять, есть ли шанс, что Хамида освободят. Порой меня окрыляла надежда, все казалось прекрасно и светло, а порой сердце падало, и сама я точно проваливалась в колодец. Всюду, где раздавались голоса в защиту политических заключенных, я была в первых рядах, и по обе стороны от меня махали своими кулаками, точно маленькими флагами, сыновья. Вся моя боль, гнев, унижения этих лет сливались в один вопль: “Освободите политических узников!” Слезы порой текли из глаз, но на сердце становилось легче. Я была не одна, вокруг – толпы, какой восторг! Я каждого хотела обнять и расцеловать. В первый раз – он же последний – я переживала такие чувства к согражданам. Все они словно стали моими детьми, моими отцами и матерями, братьями и сестрами.
Прокатился слух, что политических заключенных скоро освободят. Говорили, кого-то отпустят уже 26 октября, в день рождения шаха. Надежда вновь пустила корни в моем сердце, но я старалась не верить: не было сил перенести еще одно разочарование. Отец Хамида удвоил усилия, добиваясь освобождения Хамида. Он собирал подписи, посылал ходатайства властям. Мы трудились согласованно и делились друг с другом успехами и неудачами. Я с радостью, преданно исполняла любое его поручение.
Благодаря нашим связям мы узнали, что предполагается отпустить тысячу политических узников. Только бы добиться, чтобы имя Хамида включили в этот список.
– Не обернется ли это очередным политическим жестом, чтобы задобрить массы? – нерешительно спрашивала я отца Хамида.
– Нет! – сказал он. – Ситуация слишком неустойчивая, правительство не может позволить себе никаких игр. Им придется выпустить какое-то количество известных узников, чтобы люди увидели их своими глазами – и тогда, может быть, волнения поулягутся. Иначе ситуация выйдет из-под контроля. Надо надеяться, девонька! Надо надеяться!
Но я не смела надеяться. Если Хамида не окажется среди помилованных – как это пережить? В особенности я беспокоилась за детей. Столько упований, радостных предвестий – выдержат ли они новый удар, очередное разочарование? Я старалась, как могла, скрывать от них наши хлопоты, но слухи заполняли улицы, заливали потопом. Сиамак являлся домой, раскрасневшись от возбуждения, приносил очередные известия, а я холодно осаживала его:
– Нет, сынок, это лишь пропаганда, чтобы утихомирить народ. Прямо сейчас ничего такого не произойдет. Если будет на то воля Аллаха, когда революция свершится, мы сами откроем двери тюрьмы, и твой отец вернется домой.
Отец Хамида был в этом со мной согласен и придерживался той же тактики в разговорах с женой.
С приближением 26 октября и я поддалась нетерпеливой надежде. Не выдержала и начала покупать Хамиду новую одежду. Не в силах более подавить свои фантазии и мечты, я строила планы на после его возвращения. Но за несколько дней до 26-го отец Хамида, неустанно ходивший на какие-то встречи, пришел к нам усталый, опустошенный. Он выждал, пока мальчики не занялись своими делами, и признался мне:
– Список уже почти составлен, но имени Хамида в нем, кажется, нет, Меня заверяют, что, если продлится нынешнее положение, его в итоге все же отпустят. Но не в этот раз: в список попали в основном религиозники.
Протолкнув ком в горле, я ответила:
– Так и я думала. Не с моим счастьем: будь я удачливее, не так бы сложилась и вся моя жизнь.
В мгновение ока надежды обратились в отчаяние. Сдерживая слезы, я наглухо закрывала окна, открывшиеся было в моем сердце. Отец Хамида ушел, а мне следовало скрыть от детей разочарование и глубокую скорбь – но как это сделать?
Масуд прилип ко мне и все спрашивал:
– В чем дело? У тебя болит голова?
А Сиамак спросил:
– Что-то опять случилось?
Я сказала себе: “Держись, надо просто еще немного подождать”. Но словно бы стены дома надвигались на меня, угрожая раздавить. Я не могла больше оставаться в этом доме печали и одиночества. Взяв детей за руки, я вышла вместе с ними на улицу. Перед мечетью огромная толпа выкрикивала лозунги. Меня потянуло к этим людям. Весь двор был забит народом. Мы пробрались в самую середину. Я не знала, что происходит, не разбирала слов в выкриках. Но какая разница: у меня был собственный лозунг. В ярости, со слезами, я тоже стала кричать: “Свободу политическим заключенным!” Какая уж сила была в моем голосе – не знаю, но мой крик подхватили все.
Через несколько дней настал государственный праздник. Еще не забрезжил рассвет, а я уже утомилась, бессонно поворачиваясь с боку на бок в постели. В такие дни принимались особые меры безопасности, и мне не следовало выходить из дому. Но и дома я не находила себе места. Нужно было чем-то себя занять, чтобы хоть немного успокоиться. Как обычно, прибежищем для меня послужила домашняя работа – тяжелый, бездумный труд вбирал в себя мои силы и мои тревоги. Я сняла со всех кроватей постельное белье, сняла занавески и сложила их в стиральную машину. Помыла окна и всюду подмела. Дети путались под ногами – я велела им поиграть во дворе, но вскоре сообразила, что Сиамак, того гляди, удерет из дома – тогда я окликнула их, зазвала в дом и отправила принимать ванну. Я вычистила кухню. Готовить не хотелось. Довольно с нас остатков вчерашнего обеда, а Биби ослабла и так мало ела, что ей было все равно – дали бы мисочку йогурта и кусок хлеба. Все в том же дурном настроении я накормила детей и вымыла посуду Больше дел не осталось. Можно было бы подмести двор и там тоже прибраться, но я уже валилась с ног. Но ведь этого я и добивалась. Заползла в душ, включила воду и тогда наконец расплакалась. Спокойно поплакать я могла только в душе.
Когда я вышла из ванной, было уже почти четыре часа. Волосы еще были влажными, но я не стала их сушить: бросила подушку на ковер перед телевизором и прилегла. Под боком у меня играли мальчики. Почти сквозь сон я увидела, как открывается дверь и входит Хамид. Я зажмурилась изо всех сил – пусть длится сладостный сон – но вокруг раздались голоса. Пришлось чуть приподнять веки. Мальчики во все глаза таращились на худого мужчину с седыми волосами и белыми усами. Я не могла пошелохнуться. Это все-таки сон? Но торжествующий, надтреснутый рыданием голос моего свекра вывел нас всех из оцепенения:
– Вот он! – сказал он. – Я привел тебе мужа! Мальчики, что же вы стоите? Идите сюда. Ваш отец вернулся.
Когда я обняла Хамида, руки мои не наполнились – он был тоньше и худее Сиамака. На свиданиях в эти годы он вроде бы не выглядел таким изможденным. Быть может, дело в одежде: она обвисла, и казалось, будто под ней нет ничего, кроме хрупких костей. Он был похож на мальчика в отцовской одежде: все было велико на два, если не на три размера. Брюки на талии были заложены складкой и кое-как удерживались ремнем. Плечи пиджака спускались так низко, что рукава закрывали даже кончики пальцев. Опустившись на колени, Хамид разом обхватил обоих сыновей, а я обвилась вокруг них, обнимая всех троих любимых. Наши слезы смешались, как едины были и страдания в эти годы.
Первым утер слезы отец Хамида и сказал:
– Довольно! Поднимайтесь. Хамид очень устал, он тяжело болен. Я забрал его из тюремной больницы. Ему нужен отдых. А я поеду за его матерью.
Я подошла к свекру, обняла его, поцеловала, уронила голову ему на плечо. Плача, я твердила снова и снова:
– Спасибо, спасибо!
Как был добр этот старик, как мудр и заботлив: он целиком взял на себя тревоги и хлопоты последних дней, поберег меня и внуков.
У Хамида был жар.
– Позволь, я помогу тебе раздеться, и ты ляжешь, – предложила я.
– Нет, – сказал он, – сначала ванну.
– Да, ты прав. Смой с себя грязь и горе, и ты уснешь спокойно. К счастью, нагреватель работает с самого утра, горячей воды много.
Я помогла ему раздеться. От слабости он едва стоял на ногах. Я снимала с него пиджак, рубашку, штаны, и он становился все меньше, чуть ли не исчезал под моими руками. Раздетый, он был страшен: пустая, незаполненная плотью кожа, обвисла на костях. Вся в шрамах. Я усадила его на стул и стащила носки. И увидела нежную, подживающую кожу, стопы странные, не такие, как должны быть – и не выдержала, припала к его ногам, уронила голову ему на колени и снова заплакала. Что с ним сделали? Станет он ли снова нормальным, здоровым человеком?
Я выкупала мужа, помогла надеть нижнюю рубашку, шорты, а сверху пижаму – все это я закупила в разгар своих надежд на скорое его освобождение. Все было чересчур велико, но хотя бы не так обвисало, как костюм.
Он осторожно опустился на постель. Все делал медленно, как будто наслаждаясь каждым мгновением. Я накрыла его простыней и одеялом, он опустил голову на подушку, прикрыл глаза и глубоко вздохнул:
– Неужели я буду спать в своей постели? Столько лет я мечтал об этой постели, об этом доме, этой минуте. Не могу поверить, что все сбылось. Какое наслаждение!
Мальчики следили за ним, ловили каждое движение – с любовью, восторгом и вместе с тем настороженно. Он подозвал их. Они сели подле кровати и между ними завязался разговор. Я вскипятила чай и послала Сиамака в магазин на углу за сладостями и сухарями. Выжала свежий апельсиновый сок и разогрела остатки супа. Я все время приносила ему что-то еще поесть, пока он не рассмеялся и не остановил меня:
– Дорогая, довольно! Мне нельзя столько есть. Я отвык. Нужно есть понемногу.
Час спустя приехала мать Хамида с его сестрами. Мать чуть с ума не сошла от радости. Она порхала вокруг сына, словно бабочка, мешала нежные слова с неиссякаемыми потоками слез. У Хамида не хватало сил даже отереть собственные слезы, и он просил:
– Мама, перестань! Успокойся, ради Аллаха!
Но она осыпала поцелуями его всего, от головы до ног, и бессвязные слова сменились рыданиями. Измученная, она привалилась к стене, сползла на пол. Глаза ее затуманились, волосы беспорядочно рассыпались по плечам. Она страшно побледнела и дышала с трудом.
Манижэ обеими руками вцепилась в мать и крикнула:
– Горячей воды и сахара! Скорее!
Я метнулась на кухню и принесла стакан горячей воды с сахаром, стала по ложечке вливать ей в рот, а Манижэ плеснула матери в лицо холодной водой. Та содрогнулась всем телом и громко заплакала. Я оглянулась в поисках мальчиков. Они стояли за дверью и тоже плакали, глядя то на отца, то на бабушку.
Понемногу общее волнение улеглось. Мать Хамида так и не удалось увести из спальни, но она хотя бы обещала больше не плакать. Придвинув к изножью постели стул, она сидела, приклеившись взглядом к сыну Почти не шевелилась, только слезы порой утирала со щек.
Отец Хамида вышел в холл и сел рядом с Биби, которая шепотом читала молитвы. Он вытянул ноги и устало прислонился головой к валику. Конечно же, он весь день метался, словно в лихорадке. Я принесла ему чаю, коснулась рукой его руки и сказала:
– Спасибо вам. Вы столько сегодня сделали – вы, должно быть, устали.
– Ну, потрудился-то я не зря – если бы все наши усилия приносили такой результат! – усмехнулся он.
Донесся голос Мансуре, уговаривавшей мать:
– Ради Бога, матушка, перестань. Ты же радоваться должна – что же ты все время плачешь?
– Девочка моя, я счастлива. Ты себе даже представить не можешь, как я счастлива. Никогда не думала, что доживу и увижу моего единственного сына – снова дома.
– Так почему ты плачешь, неужели хочешь разбить ему сердце?
– Посмотри, что эти палачи сделали с моим ребенком! – простонала мать Хамида. – Погляди, какой он худой и слабый! Как он состарился! – И она добавила, обращаясь к Хамиду: – О, пусть Аллах возьмет мою жизнь вместо твоей! Они тебя мучили? Тебя избивали?
– Нет, мама, – в замешательстве ответил Хамид, – только еда мне была не вкусу. А сейчас я простудился, и температура поднялась, вот и все.
Посреди этого хаоса позвонила и моя мать, которая несколько дней ничего от меня не слышала и хотела знать, как мы. Услышав, что Хамид вернулся, она ахнула – и не прошло и получаса, как они явились в полном составе с цветами и сладостями. Матушка и Фаати расплакались при виде Хамида, Махмуд, словно забыв все, что между нами произошло, расцеловал Хамида в обе щеки, обнял мальчиков, бодро всех поздравил и принялся распоряжаться:
– Этерам-Садат, приготовь поднос с угощением, вскипяти побольше воды, – скомандовал он. – Гостей соберется немало. Али, открой дверь в гостиную, расставь стулья, придвинь боковые столики. Кто-нибудь – разложите по тарелкам сладости и фрукты.
– Мы никого не звали, – в испуге остановила его я. – Мы даже никого еще не известили.
– И надобности нет никого извещать, – усмехнулся Махмуд. – Список освобожденных был опубликован. Все прочтут – и все скоро придут к вам.
Я догадалась, что он опять что-то затевает, и сердито сказала ему:
– Послушай меня, брат: Хамид болен, ему нужно отдохнуть. Ты сам видишь – у него температура, он и дышит-то с трудом. Не вздумай никого сюда приводить.
– Я-то не стану, люди сами придут.
– Я никого не впущу в дом! – сорвалась я. – Предупреждаю заранее, и пусть потом не обижаются!
Махмуд сдулся, словно проткнутый шарик. Стоял и беспомощно таращился на меня. А потом вдруг что-то сообразил и сказал:
– Ты что, даже врача не позовешь осмотреть больного?
– Конечно, позову. Но сегодня праздник. Где я сейчас найду врача?
– У меня есть знакомый, – сказал он. – Я позвоню ему и попрошу прийти.
Он куда-то позвонил, и через час врач явился – в сопровождении двух мужчин, один из них с огромным фотоаппаратом. Опять Махмуд за свое! Врач велел всем выйти из спальни и принялся осматривать Хамида, а фотограф снимал его шрамы.
Наконец врач установил диагноз: хроническая пневмония. Он выписал множество рецептов, велел Хамиду неукоснительно принимать все лекарства и делать уколы. Что касается питания, врач объяснил мне, что увеличивать объемы пищи нужно очень медленно и осторожно. Перед уходом он сам сделал Хамиду два укола и оставил достаточно таблеток до утра, пока аптеки откроются. Махмуд передал рецепты Али и велел ему спозаранку сбегать в аптеку и принести нам лекарства.
И только тут наконец наши гости припомнили, что комендантский час никто не отменял. Все поспешно собрались и ушли. Мать Хамида не желала с ним расставаться, но муж увел ее силой, посулив с утра привезти обратно.
Когда все ушли, я кое-как уговорила Хамида выпить стакан молока, а мальчиков накормила ужином. Силы иссякли, я даже не собрала разбросанную по всему дому посуду, заползла в постель и прикорнула рядом с Хамидом. Врач дал ему успокоительное, и Хамид уже крепко спал. Я всматривалась в его исхудалое лицо и была счастлива просто тем, что вот он, рядом. Потом я повернулась так, чтобы видеть небо за окном, от всей души возблагодарила Бога и дала обет вылечить Хамида и позаботиться о том, чтобы он стал прежним. Сон сморил меня прежде, чем я договорила молитву.
Глава пятая
За неделю состояние Хамида несколько улучшилось. Температура упала, он мог больше съесть, но до выздоровления было еще далеко. Кашель по ночам усиливался, и мучила слабость – последствия четырех лет плохого питания и незалеченных болезней. Но постепенно я стала понимать, что не в этом главная беда. Помимо телесной болезни его терзал какой-то духовный недуг. Хамид проваливался в депрессию, отказывался разговаривать, не проявлял интереса даже к новостям – а ведь каждый день приносил важные, порой даже потрясающие известия. Он не виделся со старыми друзьями и не желал отвечать на вопросы.
– По вашему мнению, такое угнетенное состояние, отсутствие интереса к чему-либо нормально? – спрашивала я врача. – Через это проходят все, кого освободили?
– В определенной мере – да, но не в такой, – ответил врач. – Конечно, всем бывшим узникам нестерпимо многолюдство, они переживают отчуждение, им нелегко адаптироваться к обычной семейной жизни. Но Хамид был освобожден внезапно – и происходит революция, о которой он столько мечтал, и он вернулся в лоно семьи, которая его так тепло приняла. Такие обстоятельства должны были бы придать ему сил, вернуть интерес к жизни. С бывшими заключенными вроде Хамида у меня обычно совсем другая проблема: сдерживать, успокаивать, чтобы они не возбуждались непосильно для своего физического состояния.
– А мне-то приходится всячески теребить Хамида, чтобы он хотя бы умылся, провел обычный день…
Я долго не понимала причины этой депрессии. Поначалу я связывала ее с болезнью, но ему уже стало намного лучше, а он все молчал. Может быть, наши родственники не дают ему времени и покоя, чтобы заново приспособиться к жизни? В доме все время толпилось множество народа, мы даже поговорить друг с другом толком не могли. Дом превратился в караван-сарай, люди все время приходили, уходили. В довершение беды на вторую же ночь мать Хамида перевезла свои вещи и поселилась у нас. А потом и Монир, старшая сестра, приехала с детьми из Тебриза. Все, конечно, помогали по дому, но ни Хамид, ни я не могли выдержать такое столпотворение.
Я понимала, что главным образом тут виноват Махмуд. Он словно приобрел циркового уродца и каждый день приводил новых зрителей полюбоваться на него. Чтобы заткнуть мне рот, он взялся полностью обеспечивать гостей едой, постоянно присылал нам всевозможные припасы, говоря, что излишки я могу отдать бедным. Его щедрость меня настораживала. Я не знала, какую ложь он уже успел сочинить, но, несомненно, освобождение Хамида он ставил себе в заслугу. Позволь я только, он бы его догола раздевал и предъявлял шрамы на всеобщее обозрение.
Политика стала главной темой разговоров у нас в доме. Появился и кое-кто из старых друзей Хамида, и новообращенные. Они приводили с собой пламенных юношей, мечтавших познакомиться с великим героем, услышать из его уст историю партии, рассказ о товарищах, которые пожертвовали жизнью во имя революции. Но Хамид не хотел никого видеть и под любым предлогом уклонялся от встреч. Это меня в особенности удивляло, потому что он не избегал друзей Махмуда и прочих посторонних, являвшихся к нам в дом.
Однажды, в очередной раз осмотрев Хамида, врач спросил меня:
– Почему у вас в доме всегда столько народу? Я же сказал вам: больному нужен покой. – И уходя, повторил во всеуслышание: – Я с самого начала говорил вам, что этому пациенту нужен покой, свежий воздух, тишина и отдых, чтобы выздороветь и вернуться к нормальной жизни. А ваш дом больше похож на клуб. Неудивительно, что сейчас его эмоциональное состояние даже хуже, чем в первый день. Если так и дальше пойдет, я за его здоровье не ручаюсь.