Книга судьбы Сание Паринуш
Все в оторопи уставились на врача.
– Как же нам быть, доктор? – спросила мать Хамида.
– Если не можете держать двери на замке – увезите его куда-нибудь.
– Конечно, дорогой доктор, я с самого начала хотела перевезти его к себе, – обрадовалась она. – У меня и дом больше, и людей мало.
– Нет, госпожа, – возразил он. – Нужно тихое место, где он остался бы наконец наедине с женой и детьми.
Настал мой черед радоваться. Именно об этом я мечтала от всей души. Все наперебой стали советовать, как это сделать, но хотя бы разошлись пораньше. Мансуре всех пересидела, а потом сказала мне:
– Доктор прав. У меня и то голова лопается, каково же ему, бедолаге, после четырех лет в изоляции. Единственный выход – вам всем поехать на Каспийское море, и там Хамид поправится. Наша вилла стоит пустая, и мы никому не скажем, где вы.
Вот радость! Это и правда было самое для нас лучшее. Каспийское побережье – отчизна моей души. Поскольку декретом правительства все школы были закрыты, из-за беспорядков не проводились и занятия в университете, нам ничто не мешало провести какое-то время на севере.
Прекрасная, полная сил осень ждала нас на побережье: ласковое солнце, голубое небо, море, ежеминутно менявшее оттенки. Прохладный ветерок доносил до берега соленый запах, и если не купаться, то сидеть на пляже можно было часами.
Мы все вчетвером вышли на террасу. Я велела детям глубоко втянуть себя воздух и сказала, что этот воздух всякого вернет к жизни. Затем я обернулась к Хамиду: он оставался слеп к этой красоте, глух к моим словам, он не вдыхал запахи моря и, казалось, не ощущал дуновение бриза на своем лице. Усталый, равнодушный, он вскоре ушел в дом. Я твердила себе: “Не сдавайся”. Я рассуждала так: “Это целебное место, и у нас вдосталь времени. Если и тут я не сумею его вылечить, то не достойна называться женой, не достойна ниспосланного мне благословения”.
Я продумала наш режим. В солнечные дни – а в них в ту осень не было недостатка – я под любым предлогом вытаскивала Хамида на прогулку по красивому песчаному берегу или в лес. Порой мы доходили до главной дороги, покупали продукты и возвращались. Он следовал за мной молча, погрузившись в собственные мысли. Моих вопросов он либо вовсе не слышал, либо отвечал кивком, коротким “да” или “нет”. Но я не сдавалась, продолжала рассказывать ему и о том, что случалось в его отсутствие, и о природе, об окружавшей нас красоте, и о нашей жизни. Порой я садилась и глядела вокруг, словно завороженная пейзажем, подобным картине – он был так прекрасен, что казался фантазией. В восторге я прославляла это великолепие.
В таких случаях Хамид разве что поглядывал на меня с удивлением. Он был беспокоен и мрачен. Я перестала покупать газеты, отключила радио и телевизор – любые новости только ухудшали его состояние. И мне тоже, после стольких лет напряжения и тревог, приятно было отрешиться от известий из внешнего мира.
Даже дети не казались бодрыми и счастливыми, как следовало бы.
– Мы слишком рано лишили их детства, – говорила я Хамиду. – Они многое перенесли. Но еще не поздно. Мы успеем все загладить.
Хамид пожимал плечами и отворачивался.
Он с таким равнодушием взирал на окрестный пейзаж, что я уж гадала, не сделался ли он дальтоником. Я затевала с детьми игру в цвета: каждый должен был припомнить цвет, который не попадался тут на глаза. Мы часто расходились во мнениях и обращались к Хамиду, как к судье нашего состязания. Он бросал безразличный взгляд на море, на небо и высказывал свое мнение. Я повторяла про себя: “Я его переупрямлю”, но хотела бы я знать, как долго еще он будет противиться и держать нас на расстоянии. Наши ежедневные прогулки удлинялись. Он мог пройти уже довольно много не запыхавшись. Он окреп, набрал сколько-то веса. И я продолжала болтать, как бы не замечая его молчаливости, не позволяя себе обижаться – и понемногу он тоже стал приоткрываться мне. Когда я чувствовала, что он готов заговорить, я вся обращалась в слух: только бы не спугнуть.
Мы пробыли на побережье неделю, когда ярким, солнечным октябрьским днем я устроила пикник. Мы отошли достаточно далеко от виллы и расстелили одеяла на холме, откуда открывался дивный вид: по одну сторону море и небо переливались всеми оттенками синевы, соединяясь нераздельно где-то в недоступной взгляду дали, по другую роскошный лес вздымался к небесам, играя всеми красками, ведомыми природе. В прохладном осеннем ветерке плясали пестрые ветви, и дуновение, касавшееся наших лиц, было бодрящим и жизнетворным.
Дети играли. Хамид сидел на одеяле и смотрел вдаль. На щеках у него появился слабый румянец. Я протянула ему чашку свежезаваренного чая, отвернулась и тоже стала смотреть куда-то.
– Что-то не так? – спросил он.
– Все в порядке, – ответила я. – Так, мысли.
– Какие мысли?
– Неважно. Неприятные.
– Расскажи!
– Обещаешь, что не огорчишься?
– Да! Ну же?
Вот счастье: впервые он поинтересовался, что у меня на уме.
– Прежде я часто думала, что тебе лучше было бы погибнуть вместе с ними, – начала я.
Его глаза блеснули.
– Правда? – переспросил он. – Значит, мы думаем одинаково.
– Нет! Это тогда – когда я думала, что ты уже не вернешься, погибнешь в тюрьме мучительной медленной смертью. Если бы тебя убили вместе с другими, это была бы мгновенная смерть – без страданий.
– Я тоже постоянно думаю об этом, – признался он. – Меня терзает мысль, что я не удостоился такой славной смерти.
– Но теперь я счастлива, что этого не произошло. В эти дни я часто вспоминаю Шахрзад и благодарю ее за то, что она сохранила тебя для нас.
Он отвернулся и вновь уставился вдаль.
– Четыре года я пытался понять, почему они так обошлись со мной, – задумчиво выговорил он. – Разве я в чем-то их подвел? Почему мне ничего не сообщили? Разве я не заслужил хотя бы весточки? Под конец они оборвали все связи. А я готовился именно к этому заданию. Быть может, если бы они не утратили доверия ко мне…
Слезы помешали ему договорить.
Я боялась даже шелохнуться, чтобы не захлопнулось это крошечное приоткрывшееся было окошечко. Я сидела тихо и предоставила ему выплакаться. Когда он успокоился, я сказала:
– Они не утратили к тебе доверия. Ты был их другом, и они всегда тебя любили.
– Да, – откликнулся он, – это были единственные мои друзья. Они были для меня дороже всего – я бы пожертвовал ради них всем, даже семьей. Я никогда бы ни в чем им не отказал. А они отвернулись от меня. Отбросили, словно предателя, подонка – и в тот самый момент, когда я более всего был им нужен. Как мне теперь смотреть людям в глаза? Меня спросят: “Почему ты не погиб вместе с ними?” Меня, быть может, считают доносчиком, думают, что это я их выдал. С тех пор как я вернулся домой, все глядят на меня с недоумением, подозрительно.
– Нет-нет, мой дорогой, ты ошибаешься! Ты был им дороже всего – дороже собственной жизни. И хотя ты был им нужен, они подвергли себя еще большей угрозе, лишь бы спасти тебя.
– Глупости! Между нами не было места подобным соображениям. Для всех нас главной целью была наша борьба. Мы готовились к выступлению и к смерти. Такая щепетильность в нашем деле неуместна. От дела отлучали только предателей и тех, на кого не могли положиться. И так поступили со мной.
– Нет, Хамид, все было не так, – уговаривала я. – Мой дорогой, ты неправильно понял. Мне известно то, чего ты не знаешь: Шахрзад сделала это ради нас обоих. Ведь прежде всего она была женщиной и мечтала, как все, о тихой семейной жизни с мужем и детьми. Помнишь, как она ласкала Масуда? Он заполнил пустоту в ее сердце. И она не смогла лишить Масуда отца, сделать его сиротой. Хотя она и верила в борьбу за свободу, хотя высшей целью было счастье всех детей, Масуда она полюбила материнской любовью – и, как всякая мать, для своего ребенка она сделала исключение. Для нее, как для любой матери, важнее было счастье ее ребенка, ее мечты о том, как он будет расти. Понятная, конкретная цель в отличие от абстрактного лозунга счастья для всех. Инстинкт, пристрастие, которому поддается каждый, став родителем. Ни одна женщина не способна испытывать к ребенку, умирающему в Биафре, такое же сочувствие, как к своему родному. За те четыре-пять месяцев, что Шахрзад прожила с нами, она стала матерью. Она не могла допустить, чтобы ее сын лишился отца.
Хамид удивленно поглядел на меня, подумал и возразил:
– Это ты ошибаешься. Шахрзад была сильной, настоящим бойцом. Она верила в наши идеалы. Нельзя сравнивать ее с заурядной женщиной – даже с такой, как ты.
– Мой дорогой, можно быть сильной, быть настоящим борцом – и все-таки оставаться женщиной. Одно другому не помеха.
И мы оба замолчали и сидели тихо, пока Хамид не повторил:
– У Шахрзад были великие цели. Она…
– Да, и она была женщиной. Она говорила со мной о своих чувствах, о той стороне своей натуры, которую ей приходилось скрывать, о страданиях женщины, столь многого в жизни лишенной. Она говорила о том, о чем прежде ни с кем не имела возможности поговорить. Скажу кратко: однажды она призналась, что завидует мне. Ты можешь в такое поверить? Она – и завидует мне! Я приняла это за шутку. Сказала, что это мне следовало бы завидовать – она была настоящей современной женщиной, а я, словно сто лет назад, день-деньской возилась по хозяйству. Мой муж считает меня символом угнетенной женщины, сказала я. И знаешь, что она мне ответила?
Хамид покачал головой.
– Она прочла стихотворение Форуг.
– Какое стихотворение? Ты запомнила?
Я по памяти повторила:
- Где мой приют?
- Неужели все дороги,
- Как бы ни петляли они,
- Все равно приводят
- В пропасть?
- Грош вам цена – вам, словечки наивной лжи!
- И тебе – воздержание плоти!
- Но если я розу вложу в свои косы,
- Обрету ли я среди всех бумажных корон
- Ту высоту, где не будет фальши?..
- Где мой приют?
- Приютите меня – вы, беспокойные светильники!
- Вы, дома в утреннем мареве,
- когда ароматный дым очага
- окутывает солнце над крышами!
- Приютите меня – вы, безыскусные женщины!
- У вас даже пальчики шевелятся
- в согласии с тельцем
- благоденствующего зародыша,
- а в разрезе рубашки всегда
- запах свежего молока.
Прочитав стихи, я продолжала:
– Помнишь ночь, когда она покинула наш дом? Она долго прижимала Масуда к груди, целовала его, впитывала его запах, плакала. На пороге она сказала: “Любой ценой нужно сберечь твою семью, чтобы эти дети росли счастливыми, в безопасности. Масуд очень чувствителен, ему нужны оба, и мать, и отец. Он – хрупкий ребенок”. В тот момент я не понимала истинного смысла ее слов. Лишь потом я догадалась, что ее требование – защитить мою семью – не было советом мне. Это она себя уговаривала, с собой боролась.
– Трудно в такое поверить, – возразил Хамид. – Ты как будто совсем о другом человеке рассказываешь, а не о Шахрзад. Разве она не по своей воле вступила на этот путь? Разве она не верила в наше дело? Ее никто не принуждал. Она в любой момент могла уйти, и ее никто бы словом не попрекнул.
– Как ты не понимаешь, Хамид? Это была та же Шахрзад – но другая ее сторона. Та, скрытая, о существовании которой она прежде и сама не подозревала. И ради этой своей женской, материнской природы она успела сделать только одно: спасти тебя от смерти. Она не взяла тебя на дело, чтобы тебя же защитить. И уговорила остальных не связываться с тобой, чтобы защитить их: тебя могли схватить первым. Не знаю, как она их убедила, но ей поверили.
Поразительное сочетание чувств – сомнения, изумления и надежды – проступило на лице Хамида. Он не мог без спора принять все мои слова, но впервые за четыре года ему представилось иное объяснение того, почему он был в последний момент отстранен. Надежда была еще слабой, но в Хамиде произошла великая перемена: молчание прервалось. С того дня мы с ним говорили непрестанно. Мы обсудили свои отношения и обстоятельства своей жизни, проанализировали изменения в себе и поведение, когда мы вынуждены были жить в секретности. Одна за другой рушились преграды и открывались все новые окна и двери – к свободе, счастью, избавлению от тайных разочарований. Вновь проклюнулась и стала расти его уверенность в себе, которую он считал уже все равно что мертвой. Порой в разгар такого разговора он с радостным изумлением взглядывал на меня и восклицал:
– Ты так переменилась! Ты стала зрелой, начитанной. Рассуждаешь, словно философ или психолог. Неужели это все благодаря нескольким годам учебы в университете?
– Нет! – отвечала я, не скрывая своей радости и гордости. – Жизненные трудности закалили меня. Пришлось взрослеть, пришлось думать и выбирать правильный путь. На мне лежала ответственность за детей, и не было права на ошибку. К счастью, мне помогали твои книги, университет и работа.
За две недели Хамид набрался сил, настроение у него заметно улучшилось. Он стал похож на себя прежнего. Теперь, когда он избавился от давившей на его дух чувства тяжести, выздоравливало и тело. Зоркие глаза мальчишек заметили эту перемену, и сыновья тоже начали льнуть к отцу. Влюбленные, взволнованные, они ловили каждое его движение, выполняли малейший приказ, эхом откликались на его смех – и я с восторгом следила за ними. Теперь, когда к нему вернулось здоровье и аппетит к жизни, вновь пробудились обычные потребности и желания, и после стольких темных и пустых лет тем более страстными были наши ночи любви.
Однажды на выходные к нам приехали родители Хамида вместе с Мансуре. Они не могли нарадоваться произошедшей в Хамиде перемене.
– Я же тебе говорила, что это поможет! – напомнила мне Мансуре.
Мать Хамида была в восторге. Она так и вилась вокруг сына, изливала на него всю свою любовь и благодарила меня за его исцеление. Так это было щемяще трогательно, что даже в разгар нашей радости я готова была плакать при виде нее.
В те два выходных дня было холодно и все время лил дождь, а мы сидели у камина и разговаривали. Бахман, муж Мансуре, рассказывал новые анекдоты о шахе и тогдашнем премьер-министре Азхари, и Хамид от души смеялся. Хотя все считали его уже здоровым, я хотела продлить наше пребывание у моря еще на неделю или две, потому что мать Хамида по секрету сказала мне, что Биби уже совсем плоха и что друзья Хамида повсюду его разыскивают. Бахман предложил оставить нам машину – сами они вернутся домой на такси, а мы сможем поездить по городам побережья. Правда, в то время непросто было раздобыть горючее для автомобиля.
Мы провели еще две прекрасные недели у моря. Для мальчиков мы купили мяч, и Хамид каждый день играл с ними в волейбол. Он бегал с ними, занимался спортом, и мальчики, никогда не знавшие такой близости с отцом, благодарили и его, и Бога. Хамид сам сделался для них божеством, настоящим идолом. Масуд все время рисовал семью из четырех человек – на пикнике, за игрой или на прогулке среди цветущих садов, и на каждой его картине сияло солнце, улыбалось этой счастливой семье. Всякая сдержанность, церемонность между детьми и отцом исчезла. Они рассказывали ему о своих друзьях, о школе, об учителях. Сиамак хвастался своей революционной деятельностью, рассказывал, куда водил его дядя Махмуд и что он там слышал. Хамида эти рассказы настораживали, но сыну он ничего не говорил.
Однажды, вдоволь наигравшись с мальчиками, он рухнул возле меня на одеяло и попросил чаю.
– Сколько же сил у мальчишек! – вздохнул он. – Они не знают усталости.
– Как они тебе? – спросила я.
– Замечательные! Никогда не думал, что так их полюблю. С ними словно вернулось мое собственное детство и отрочество.
– Помнишь ли, как ты не хотел иметь детей? Помнишь, как ты поступил, когда я рассказала тебе, что беременна Масудом?
– Нет! Как же я поступил?
Я чуть было не рассмеялась: он забыл, как отверг меня! Но неподходящий это был момент вспоминать старые горести и оживлять горькие обиды.
– Забудем, – сказала я.
– Нет, расскажи! – настаивал Хамид.
– Ты отказался иметь какое-либо к этому отношение.
– Ты прекрасно знаешь, что дело не в детях. Я не был уверен в завтрашнем дне – буду ли я сам жив. Не рассчитывал больше, чем на год. В подобных обстоятельствах нам обоим было неправильно обзаводиться детьми. Признайся честно, ты-то сама разве не думаешь, что страдала бы в эти годы гораздо меньше, не будь у тебя двоих детей и стольких обязанностей?
– Если бы не мальчики, мне и жить было бы незачем, незачем бороться, – ответила я. – Именно они побуждали меня действовать – их существование помогало все перенести.
– Странная ты женщина, – вздохнул он. – Во всяком случае теперь я очень рад, что они у нас есть, и я благодарен тебе. Ситуация изменилась. Их ждет хорошее будущее – и я больше не тревожусь за них.
Поистине благословенны были его слова. Я улыбнулась и переспросила:
– В самом деле? Так тебя это больше не пугает – ты готов иметь еще детей?
Он так и взметнулся:
– О нет! Ради Аллаха, Масум, что ты такое говоришь?
– Не пугайся заранее, – засмеялась я. – На таком сроке еще ничего не угадаешь. Но ведь это вполне возможно. Мои детородные годы еще не закончились, а таблеток здесь нет. Кроме шуток: если бы у нас появился еще один ребенок, тебя это так же напугало бы, как и в тот раз?
Он обдумал мой вопрос и ответил:
– Нет. Разумеется, мне бы не хотелось иметь больше детей, но это для меня уже не так страшно, как прежде.
Обсудив все наши личные дела и сняв бывшие между нами недоразумения, мы затронули политические и социальные вопросы. Хамид еще не разобрался в событиях, которые произошли за эти годы и привели в итоге к его освобождению, не понимал, отчего люди так изменились. Я рассказывала ему о студентах, о своих коллегах, обо всем, что было. Рассказывала о собственном опыте, о том, как люди относились ко мне поначалу и как стали относиться в последнее время. Я говорила о господине Заргаре, который взял меня на работу лишь потому, что мой муж был политзаключенным, о господине Ширзади, бунтовщике от природы, которого политическое и социальное угнетение превратило в озлобленного параноика. И, наконец, я упомянула Махмуда и его клятвы, что он готов и жизнь, и все состояние пожертвовать на благо революции.
– Странная вышла история с Махмудом! – сказал Хамид. – Вот уж не думал, чтобы мы с ним хоть два шага могли пройти в одном направлении.
К тому времени, как мы вернулись в Тегеран, уже прошел седьмой день со смерти Биби и была проведена заупокойная церемония. Родители Хамида не сочли нужным известить нас об ее уходе. Они опасались, как бы большое собрание людей, появление множества родственников и знакомых не оказались утомительны для Хамида.
Бедная Биби, никого-то ее смерть не затронула, ничье сердце не сокрушалось по ней. На самом деле она давно уже не жила, и ее кончина не вызвала даже той мимолетной печали, которую пробуждает в нас смерть чужого человека – смерть древней старухи мало что значила по сравнению с гибелью молодых. Активистов в те дни убивали десятками.
Окна на первом этаже дома были закрыты. Книга жизни Биби, когда-то, наверное, увлекательная, в чем-то прекрасная, подошла к последней странице.
Мы вернулись в Тегеран, а Хамид – как будто и на годы в прошлое. Отовсюду хлынули книги и брошюры, с каждым днем толпа его приверженцев росла. Знавшие его прежде теперь представляли его как героя молодому поколению: политический узник, единственный уцелевший из пожертвовавших собой основателей движения. Все выкрикивали лозунги, восхваляли Хамида, приветствовали в нем своего вождя. И к нему не только возвратилась прежняя уверенность – он с каждым днем преисполнялся гордости за себя. Он стал держаться как настоящий вождь, учил молодежь правилам и методам сопротивления.
Через неделю после того, как мы приехали в Тегеран, он с группой своих верных товарищей наведался в типографию. Они сорвали печати и замки и добрались до того оборудования, которое еще там оставалось. Уцелело немногое, но как раз хватало для того, чтобы размножать листовки, брошюры и газету.
Преданным псом Сиамак держался подле отца, выполняя его поручения. Он гордился тем, что он – сын Хамида, и на любом собрании хотел сидеть рядом с ним. Напротив, Масуд, для которого внимание посторонних было невыносимо, начал отдаляться от них обоих, сидел со мной и целыми днями рисовал уличные демонстрации – всегда мирные, без малейшей угрозы насилия. На его картинах никогда никого не били, не проливалось ни капли крови.
На девятый и десятый день Мухаррама, когда поминается мученичество имама Хоссейна, у нашего дома собралась толпа, и мы все вышли и присоединились к запланированной на этот день демонстрации. Друзья окружили Хамида и разлучили с нами. Его родители рано вернулись домой. Сестры Хамида, Фаати, ее муж, Садег-ага и я старались не потерять друг друга в толпе и выкрикивали лозунги, пока не охрипли. Я с волнением и восторгом наблюдала за тем, как люди дают выход своему разочарованию и ненависти, и все же изнутри меня когтило пугающее предчувствие: впервые Хамид своими глазами увидел прилив общенародного гнева, предвестие революции, и, как я и предполагала, это произвело на него мощнейшее впечатление: он тут же с головой окунулся в эту волну.
Через две-три недели я стала замечать перемены и в самой себе. Я быстрее уставала и по утрам меня слегка подташнивало. Втайне я была счастлива. Я говорила себе: теперь мы – настоящая семья. Этот ребенок родится под другой звездой. И если это будет хорошенькая маленькая девочка, с ней в наш дом придет больше любви и тепла. Хамиду никогда еще не выпадало счастье возиться с младенцем.
И все же я никак не могла собраться с духом и сказать ему. Когда же наконец призналась, он рассмеялся и сказал:
– Так и знал, что ты снова нас в это впутаешь. Но не беда. Это дитя – тоже плод революции. Нам нужны бойцы.
Революция. Каждый день полон событий. Забот хватало всем. Люди толпились и шумели и в нашем доме, и у Махмуда. Постепенно наш дом превратился в штаб политических активистов. Это все еще было небезопасно, собрания были под запретом, но Хамид делал свое дело, приговаривая:
– Они не посмеют вмешаться. Если меня снова арестуют, я превращусь в легенду. На такой риск они не пойдут.
Поздно вечером мы поднимались на крышу и вместе со всеми горожанами, стоявшими на крышах по всему городу, распевали “Аллах велик”. Используя устроенный Хамидом годы тому назад путь отступления, мы по ночам заходили к соседям, разговаривали, обсуждали идеи. Все, и стар и млад, сделались знатоками политики. Шах бежал из страны – революция нарастала.
Махмуд предложил нам собираться также и у него, снабжал нас информацией о различных событиях, свежими новостями. Хамид и Махмуд общались вполне дружески. В политические споры они не вступали, но делились информацией о своей деятельности, выслушивали мнения друг друга, Хамид излагал Махмуду и его друзьям основы вооруженного восстания и повстанческой войны. Порой за такими разговорами они засиживались до рассвета.
По мере того как приближался день, назначенный для возвращения в Иран аятоллы Хомейни, укреплялось и становилось более координированным сотрудничество различных политических партий и фракций. Народ забыл старинные раздоры, восстанавливались давно порушенные отношения. К примеру, нас разыскал дядя по матери, который вот уже двадцать пять лет жил в Германии. Как все иранцы за рубежом, он был взволнован этими событиями и хотел быть в курсе, он постоянно звонил Махмуду. Махмуд начал общаться с мужем нашей кузины Махбубэ, они обменивались сведениями о событиях в Тегеране и Куме. Порой я переставала узнавать Махмуда. Он щедро распоряжался своим богатством, ничего не жалел для революции. “Да неужто это наш Махмуд?” – спрашивала я себя.
Тринадцатилетний Сиамак быстро взрослел и выполнял свой долг наравне с отцом. Его я почти не видела, как правило, не знала, что он поел на обед или на ужин, но я понимала, что теперь-то он счастлив. Масуду поручили писать лозунги на стенах. Он также писал своим каллиграфическим почерком плакаты на огромных листах бумаги, а когда хватало на это времени, еще и украшал их рисунками. Он целыми днями носился по улицам с другими детьми, и, невзирая на опасность, я не могла это им запретить. В конце концов я сама примкнула к их группе – меня оставляли сторожить на углу, пока они писали свои лозунги, а еще просили поправлять ошибки. Таким образом я могла присматривать за младшим сыном и вместе с ним участвовать в революции. Масуд по-детски радовался нелегальной деятельности со мной в качестве сообщницы.
Одно лишь огорчало меня – новая разлука с Парванэ. На этот раз не расстояние отделило нас друг от друга, а разница в политических убеждениях. Хотя Парванэ всячески помогала нам, пока Хамид сидел в тюрьме, заботилась о мальчиках и – среди очень немногих – часто приходила к нам домой, вскоре после освобождения Хамида она порвала с нами отношения. Семья Парванэ поддерживала шаха, революционеры в их глазах были злодеями. В эту пору каждый раз, когда мы встречались, мы спорили и с каждым спором все более отчуждались друг от друга. Зачастую мы обижали друг друга, вовсе того не желая, и разговор грозил перерасти в ссору. В конце концов мы перестали общаться – до такой степени, что я не знала, когда именно Парванэ и ее муж собрали вещи и вновь покинули страну. Как бы пылко я ни поддерживала революцию, мне все же горестно было вновь потерять мою Парванэ.
Волнующие и радостные дни начала революции пронеслись ураганом. Кульминация наступила 11 февраля: пало временное правительство. Революционеры захватили правительственные здания, теле– и радиостанцию. По телевизору звучал государственный гимн, ведущий детской программы зачитал стихотворение Форуг, начинавшееся словами: “Я мечтала, как кто-то придет…” Это было счастье. Мы ходили из дома в дом, распевая гимн, угощая друг друга сладостями и поздравляя всех. Мы были свободны. Нам стало так легко. Словно тяжкое бремя спало с наших плеч.
Школы вскоре открылись, возобновили торговлю магазины, действовали компании, но жизнь все же была далека от нормальной, царил хаос. Я вернулась на свою работу, но и там все дни проходили в спорах. Одни считали, что нам следует всем скопом зарегистрироваться в только что появившейся Партии Исламской Республики и таким образом выразить поддержку революции, другие не видели в этом нужды. В конце концов, говорили они, это же не как при шахе, когда всех принуждали вступать в государственную партию.
Неожиданно я оказалась самым популярным человеком среди коллег. Меня поздравляли так, словно я единолично осуществила революцию, и все хотели познакомиться с Хамидом. Однажды по пути из типографии Хамид заехал за мной на работу, и мои коллеги затащили его к себе и приветствовали как героя. Хамид, при всей своей бурной деятельности, оставался человеком застенчивым; захваченный врасплох, он терялся, так что и на этот раз он произнес всего несколько слов, роздал только что отпечатанную организацией листовку и ответил на вопросы.
Моим сотрудникам и друзьям Хамид показался красивым, добрым, очаровательным человеком. Все меня поздравляли. От гордости голова шла кругом.
Глава шестая
Мы жили в непрерывном ликовании, наслаждаясь только что обретенным даром свободы. На улицах разносчики продавали все те книги и брошюры, за чтение которых еще недавно можно было поплатиться жизнью. Стали доступны любые газеты и журналы, свободно обсуждалось все на свете, мы не страшились больше ни САВАК, ни кого другого.
Но прожив столько лет в неволе, мы не научились – и не могли научиться – правильно распоряжаться свободой. Мы не умели вести дебаты, не привыкли выслушивать разные точки зрения, а тем более допускать противоположные мысли и мнения. В итоге медовый месяц революции продлился меньше даже пресловутого месяца и преждевременно оборвался.
Различия во взглядах и личных склонностях, до сих пор затушеванные солидарностью в борьбе против общего врага, теперь обнажились и стали еще более жесткими и непримиримыми. В борьбе мнений каждый занимал свою сторону, сыпались взаимные обвинения – противник оказывался врагом народа и веры. Что ни день возникали новые политические группировки, бросавшие вызов всем остальным. В тот год традиционные новогодние визиты и встречи оборачивались жаркими политическими спорами и даже драками. Произошло и в нашей семье роковое столкновение – в доме Махмуда, когда мы пришли поздравить его и домочадцев с Новым годом. Спор между Хамидом и Махмудом быстро перерос в скандал.
– Единственное, чего хочет народ, ради чего он совершил эту революцию, – ислам! – провозгласил Махмуд. – И к власти должно прийти мусульманское правительство.
– Понятно! – буркнул Хамид. – А не потрудишься ли ты объяснить, что такое “мусульманское правительство”?
– Которое будет осуществлять все заповеди ислама.
– То есть вернуться на тысячу четыреста лет в прошлое? – воскликнул Хамид.
– Законы ислама – законы Аллаха! – парировал Махмуд. – Они не устаревают, они актуальны всегда.
– Тогда будь добр объяснить, как эти законы применимы к экономике? А как насчет гражданских прав и свобод? – разгорячился Хамид. – Или возвратитесь к гаремам, будете ездить верхом на верблюдах и отрубать за провинности руки и ноги?
– И это тоже – закон Бога! – отрезал Махмуд. – Если бы ворам по-прежнему отрубали руки, их бы не развелось столько, да и всевозможных предателей и шарлатанов. Что смыслит в заповедях безбожник вроде тебя? Каждое слово Аллаха – мудро.
Они сцепились и осыпали друг друга оскорблениями. Оба были нетерпимы. Хамид говорил о правах человека, свободе, возвращении отобранного имущества, перераспределении богатств и управлении посредством комитетов – Махмуд называл его безбожником и неверным, чья смерть будет угодна Аллаху. Он даже обвинил Хамида в измене родине и в шпионаже. В ответ Хамид обозвал его догматиком, узколобым традиционалистом. Этерам-Садат, ее дети, а также Али и его жена встали на сторону Махмуда. Я, видя, что Хамид остался в одиночестве, сочла своим долгом поддержать его. Фаати с мужем колебались и никак не могли решить, за кого они. Матушка, в полном отчаянии, не понимая ничего в этих словесах, просила об одном: “Дети, не ссорьтесь!”
Самое страшное: Сиамак попал меж двух огней. Ошеломленный, растерянный, он никак не мог понять, кто же из них прав. В памяти его еще свежи были религиозные проповеди Махмуда, которых он наслушался за несколько месяцев до того, но с тех пор он жил в интеллектуальном и политическом поле своего отца. До того момента Сиамак не отдавал себе отчета в непреодолимом конфликте между этими двумя учениями. Пока его отец и его дядя сотрудничали во имя революции, их столь разные позиции каким-то образом сливались в его представлениях. Но теперь эти двое поссорились – а мой сын растерялся и не знал, кому верить.
Сиамак не мог уже безраздельно положиться ни на того, ни на другого. Он жил в постоянном напряжении, раздражался по малейшему поводу. Однажды, после долгого спора, он вдруг уронил голову мне на грудь и заплакал, как плакал в детстве. Я попыталась утешить его, расспросить, что его так мучает.
– Всё! – всхлипывал он. – Неужели папа в самом деле не верит в Аллаха? И он – враг аятоллы? А дядя Махмуд в самом деле думает, что папу и его друзей следует казнить?
Я не знала, как отвечать ему.
А в целом жизнь пошла, как много лет назад, еще до ареста: Хамид опять забыл свой дом и семью. Он разъезжал по стране, писал статьи и речи, издавал газеты, журналы и листовки. И считал, что Сиамак должен разделять его убеждения. Но Сиамак утратил прежний энтузиазм.
Как я уже сказала, школы, университеты и предприятия открылись, люди вроде бы вернулись к обычным делам, но повсюду продолжались споры – каждый готов был драться за свои убеждения. В университете кто первый займет аудиторию, тот и повесит на двери название свое группировки и давай раздавать листовки. Так вели себя отнюдь не только студенты: профессора тоже делились на фракции и вступали в борьбу друг против друга. Стены и двери были увешаны и исписаны взаимопротиворечащими лозунгами, а также разоблачительными уликами, например снимками профессоров и студентов, получающих награды из рук шаха и его супруги.
Не помню, как мы в тот год учились, как ухитрились сдать экзамены. Все затмевали идеологические войны. Вчерашние друзья готовы были забить друг друга насмерть, а победив или даже убив оппонента, плясали и праздновали победу своей группировки. Хорошо еще, что для меня это был последний семестр.
Хамид посмеивался надо мной:
– Вот так любительница учебы! Мне кажется, тебе сам процесс нравится, заканчивать ты и не собираешься.
– Бессовестный! – отвечала я. – Я бы управилась за три с половиной года, но из-за тебя мне пришлось бросить университет, а когда я вернулась, то могла сдавать лишь по несколько предметов в семестр, чтобы управляться и с работой, и с детьми. И тем не менее я получу самые высокие оценки на выпускных – вот увидишь, мне еще предложат пойти в аспирантуру.
К несчастью, из-за всех этих пертурбаций в университете, из-за увольнения многих преподавателей и частой отмены занятий я опять не смогла сдать все предметы – кое-что пришлось оставить на следующий семестр.
Примерно так же обстояли дела и на работе. Каждый день обнаруживали новых “агентов САВАК”, бросались самыми дикими обвинениями, множились слухи. Чистка антиреволюционных элементов входила в программу каждой политической партии, и каждая фракция обвиняла другие в антиреволюционной деятельности.
А у нас дома? У нас Сиамак приносил из школы газету моджахедов.
В середине сентября 1979 года у меня родилась дочь. На этот раз Хамид был с нами. После родов, когда меня перевезли в отделение для матерей с детьми, он с улыбкой заметил:
– Этот ребенок похож на тебя больше, чем старшие!
– В самом деле? Мне-то она показалась смугловатой.
– Пока что она скорее краснокожая, чем смуглая, но ямочки на щеках – твои. Очень красивая девочка. Мы назовем ее Шахрзад, верно?
– Нет! – сказала я. – Мы ведь решили: она, в отличие от Шахрзад, будет жить долго и счастливо. И мы дадим ей подходящее имя.
– Какое же имя подойдет нашей малышке?
– Ширин.
Понимая, что Ширин – последний ребенок, которого мне суждено родить, я твердо вознамерилась не упустить ни минуты из ее младенчества, которое – это я тоже знала – проходит так быстро. Сиамака новый член семьи особо не интересовал, но Масуд, нисколько не ревновавший к маленькой, взирал на нее как на чудо и приговаривал:
– Такая маленькая, а все при ней. Только посмотрите, какие крошечные пальчики! А ноздри – точно два нолика!
Его умиляли и ушки Ширин, и хохолок на почти лысой макушке. Каждый день, придя из школы, он усаживался поболтать и поиграть с сестренкой. И вроде бы Ширин тоже привязалась к нему. При виде Масуда она смеялась и принималась размахивать руками и ногами, а когда стала чуть старше, кроме меня шла на руки только к Масуду.
Ширин росла здоровенькой, а по характеру оказалась близка и к Масуду, и к Сиамаку: веселая и приветливая, как Масуд, озорная и беспокойная, словно Сиамак. Губы и щеки она в самом деле унаследовала от меня, а от Хамида – кожу цвета спелой пшеницы и большие черные глаза. Я так погрузилась в ее младенчество, что перестала замечать долгие отлучки Хамида, а в его делах и вовсе не хотела принимать участия. Я даже Сиамака забросила. Учился он, как и прежде, отлично, приносил хорошие оценки – но чем еще он был занят, про это я ничего не знала.
Отбыв трехмесячный декретный отпуск, я решила взять год без содержания. Я хотела спокойно и мирно растить дочку, получить тем временем диплом, а если удастся – и подготовиться к экзаменам в аспирантуру.
Помимо ближайших родственников Ширин приобрела горячую поклонницу в лице госпожи Парвин, которая уже не работала и чувствовала себя очень одинокой. Похоже, люди перестали шить на заказ, клиентов у нее почти не осталось. Она сдавала две комнаты в глубине двора и этим жила, то есть могла не беспокоиться по поводу отсутствия заказчиков. Большую часть свободного времени госпожа Парвин проводила у нас, а когда я записалась на зимний семестр в университет, она с радостью согласилась присматривать за Ширин, пока я буду на занятиях.
Университет все еще кипел. У меня на глазах группа студентов вытолкала за ворота, буквально пинком под зад, старого, всеми уважаемого профессора – только потому, что в свое время его книга была отмечена премией шаха. Самое страшное: кое-кто из преподавателей наблюдал эту сцену с улыбкой, одобрительно кивая. Когда я рассказала об этом Хамиду, он покачал головой и сказал:
– В пору революции не стоит зря растрачиваться на сочувствие. Любому перевороту сопутствуют изгнания и люстрации. Одно только плохо: эти люди не умеют правильно проводить чистку рядов, они ведут себя безответственно. Каждая революция приводит к кровопролитию, массы должны отомстить за века угнетения. Но у нас ничего не происходит.
– Как это ничего не происходит? – изумилась я. – Только недавно в газетах публиковали фотографии казненных членов свергнутого правительства.
– Жалкая горсточка! Если бы нынешние власти и этих пощадили, они бы сами попали под подозрение.
– Не говори так, Хамид! Ты меня пугаешь: мне и это кажется чрезмерным.
– Ты слишком чувствительна, – сказал он. – Беда в том, что в нашем народе не привита культура революции.
Беспорядки, политические и общественные конфликты достигли такого накала, что университет закрыли уже официально. Страна была очень далека от мира и стабильности. Ходили даже слухи о неизбежной гражданской войне, об отделении провинций, в первую очередь Курдистана.
Хамид часто уезжал. Однажды он отлучился на месяц, не подавал вестей о себе. Вновь я не находила себе места от тревоги, но на прежнее мое терпение и понимание на этот раз он не мог рассчитывать. Я решила поговорить с ним начистоту, когда он вернется.
Шесть недель спустя он явился – усталый, всклокоченный. С порога отправился в постель и проспал двенадцать часов подряд. На следующий день дети своим шумом все-таки разбудили его. Он помылся, плотно поел и, довольный, отдохнувший, остался сидеть за кухонным столом, перешучиваясь с мальчиками. Я пока что мыла посуду – и вдруг он с удивлением спросил:
– Ты что, вес набрала?
– Вовсе нет. Напротив, за последние месяцы я сильно похудела.
– Так ты прежде набрала вес?
Так бы и бросила в него чем-нибудь тяжелым. Он забыл, что семь месяцев тому назад я родила – вот почему он не спросил о дочке. И тут Ширин заплакала. Обернувшись к Хамиду, я свирепо спросила:
– Припоминаешь? У вас есть еще и третий ребенок, мой господин!
Конечно же, он наотрез отрицал, что забыл о ее существовании. Взяв Ширин на руки, он стал ее нахваливать:
– Как она выросла! Пухленькая, хорошенькая!
Масуд принялся перечислять все таланты и умения сестрицы: как она ему улыбается, хватает за палец, как узнает всех родных и уже пытается ползать и у нее прорезалось два зуба.
– Не так уж долго меня не было, – перебил его Хамид. – Неужели она сильно изменилась за это время?
– Зубы у нее прорезались еще до твоего отъезда, – вмешалась я. – И она уже тогда многое умела, но тебя же никогда нет дома, и ты ничего не замечаешь.
В тот вечер Хамид никуда не уходил. В десять часов кто-то позвонил в дверь. Он подскочил, схватил пиджак и кинулся на крышу. Меня вдруг отбросило в тот страшный год. Так что же, все по-прежнему? Подкатила дурнота.
Не помню, кто в тот раз наведался к нам. Во всяком случае эти люди опасности не представляли, но мы с Хамидом пережили тяжелое потрясение. Я с упреком глядела на него. Ширин уснула. Мальчики, взбудораженные возвращением отца, оттягивали укладывание, но я велела им отправляться в свою комнату. Хамид вытащил из кармана небольшую книгу и направился в спальню.
– Сядь, Хамид! – строго велела я. – Нам нужно поговорить.
– Уф! – нетерпеливо вздохнул он. – Непременно сегодня?
– Да, сегодня. Боюсь, завтра у нас может и не быть.
– О, как мрачно – и как поэтично!
– Говори, что хочешь – смейся надо мной, если хочешь, – но я должна высказаться. Послушай, Хамид, за эти годы я со многим мирилась, многое вынесла и никогда ничего от тебя не требовала. Я уважала твои идеи и идеалы, пусть сама в них не верила. Я терпела одиночество, страх, тревогу, твое отсутствие. Твои желания всегда были на первом месте. Я пережила ночной обыск, когда вся моя жизнь перевернулась, годы унижений и обид перед тюремными воротами. Я одна несла бремя нашей общей жизни – и я вырастила наших детей.
– Так в чем суть? Ты не даешь мне спать, чтобы добиться от меня благодарности? Благодарю за подвиги, госпожа моя!
– Не веди себя словно капризный ребенок! – рявкнула я. – Не нужно мне твоего “спасибо”. Пойми наконец: я не семнадцатилетняя девчонка, поклонявшаяся герою и тем счастливая. Да и ты не тот здоровый и крепкий тридцатилетний мужчина, который мог выдержать все эти испытания. Ты говорил: если режим шаха падет, если победит революция и народ получит то, в чем нуждается, ты вернешься к нормальной жизни, и мы спокойно, счастливо будем растить детей. О них-то подумай. Ты нужен им. Остановись! У меня кончились и силы, и терпение. Главная цель достигнута, ты исполнил свой долг перед партией и страной – предоставь остальное молодым.
Хоть раз в жизни пусть дети будут для тебя главным. Мальчикам нужен отец. Я не могу больше заменять тебя. Помнишь тот месяц на Каспийском море? Какими они были жизнерадостными, счастливыми? Как болтали, как всем с тобой делились? А теперь я не знаю, во что Сиамак ввязался, с кем дружит. Он уже подросток – тяжелый, тревожный возраст. Нужно, чтобы ты больше времени уделял ему, присмотрел за сыном. И пора уже подумать об их будущем. Расходы растут с каждым днем, при нынешней инфляции мне одной на все не заработать. Ты хоть раз задумался, как мы вытягиваем это время, когда я в отпуске без содержания? Можешь мне поверить, давно растаяли и мои скудные сбережения на черный день. Долго еще твоему старику-отцу содержать нас?
– Деньги, что он выдает тебе ежемесячно, – это мое жалованье, – возразил Хамид.
– Какое еще жалованье? К чему себя обманывать? Ты думаешь, типография приносит такой доход, что может позволить себе платить человеку, который никогда не появляется на работе?
– Так в этом все дело? – спросил он. – Денег не хватает? Я скажу им, чтобы увеличили мне жалованье. Тогда ты успокоишься?
– Ты не хочешь меня понять? Из всего, что я сказала, ты расслышал только про деньги?
– Все остальное и вовсе ерунда, – заявил он. – Беда в том, что у тебя отсутствуют идеалы. Твоему узко-материалистическому уму безразлично мое служение народу.
– Не надо лозунгов, – взмолилась я. – Если тебя так волнует народ, если ты заботишься о бедных, давай уедем в какой-нибудь глухой угол страны, устроимся в школу, будем трудиться для людей и чему-нибудь их научим. Можно купить участок земли, стать крестьянами, растить урожай, можно делать все что угодно, что, по-твоему, послужит народу. И пусть это вовсе не принесет нам денег, я не стану жаловаться, лишь бы быть вместе. Я хочу, чтобы у моих детей был отец. Я готова жить в любом месте, которое ты выберешь, – клянусь! Только подальше от этой борьбы на износ, от вечных тревог и страхов! Прошу тебя: раз в жизни выбери в пользу семьи, в пользу твоих детей!
– Закончила? – сердито спросил он. – Ты в самом деле так глупа, так податлива на свои фантазии? Вообразила, что с моей подготовкой – после стольких лет страданий, стольких лет в тюрьме – теперь, когда мы почти у цели, я передоверю все новичкам, забьюсь в глухой угол и буду растить бобы с полудюжиной соседских крестьян? Моя миссия заключается в создании демократического правительства. Что за вздор, будто революция уже восторжествовала? Нам предстоит еще долгий путь. Я должен бороться за освобождение всех народов. Когда же ты наконец поймешь?
– Что такое демократическое правительство? – спросила я. – Правительство, избранное народом, не так ли? Так ведь народ уже сделал свой выбор – только вы, господин хороший, никак не примиритесь с тем фактом, что народ, тот самый, о котором вы рассуждаете, бия себя в грудь, предпочел исламское правительство. С кем же ты теперь собрался воевать?
– Перестань, какие там выборы? Голоса необразованных, опьяненных революцией людей. Они не понимали, в какую ловушку их загоняют.
– Понимали или нет, но они выбрали правительство и пока что не отказали ему ни в своих голосах, ни в доверии. Ты не можешь говорить от имени народа, и ты обязан уважать его выбор, пусть он и расходится с твоими убеждениями.
– То есть сидеть праздно и ждать, пока все рухнет? – спросил он. – Я политик, я знаю, как нужно управлять государством, и теперь, когда основы заложены, мы доведем дело до конца. И пока не добьемся своей цели, я от борьбы не отступлюсь.
– От какой борьбы? Против кого? Шаха больше нет. Станешь бороться против правительства республики? Что ж, давай. Объяви во всеуслышание свою программу, через четыре года выйдешь с ней на выборы. Если твой путь – лучший, люди проголосуют за тебя.
– Это иллюзии. Разве исламисты мне позволят? И к какому народу ты предлагаешь мне апеллировать? К неграмотным, живущим в страхе перед Аллахом и Пророком, отдающим последний грош религиозным фанатикам?
– Грамотный или неграмотный, это наш народ, и он сделал свой выбор, – повторила я. – А ты хочешь навязать стране свои собственные идеалы управления.
– Да! Пусть даже силой, если придется. Когда люди поймут, что это для их же блага, увидят, кто трудится ради их будущего, – они встанут на нашу сторону.
– А как насчет тех, кто не встанет на вашу сторону? Тех, кто думает иначе? – поинтересовалась я. – Сейчас в стране сотни политических группировок и фракций, и каждая верит в свою правоту, и ни одна из них не приемлет твой вариант правительства. Как быть с ними?
– Только подрывные элементы и предатели не думают о благе народа и противятся ему. Их нужно устранить.
– То есть вы их казните?
– Да, если понадобится.
– Так поступал и шах. Что же вы так возмущались тираном? А я-то, глупая, превозносила тебя и питала такие надежды! Я и думать не думала, что после стольких лет борьбы во имя народа, жертв во имя любви, проповеди гражданских свобод ты подашься в палачи! Ты так одурманен своими фантазиями, что воображаешь, будто религиозники будут сидеть сложа руки и дожидаться, пока ты обзаведешься оружием, затеешь новую революцию и всех их истребишь? Пустые мечты! Это они расправятся с тобой! Они-то не повторят той ошибки, которую допустил шах. А учитывая, что ты им готовишь, они вообще-то будут правы.
– Они хотели бы расправиться с нами, потому что они – фашисты! – заявил Хамид. – Именно поэтому нам следует вооружиться и быть сильнее.
– Да ведь ты такой же фашист! – парировала я. – Даже если бы немыслимое удалось и твоя организация захватила власть – ты бы уничтожил не меньше людей, а то и больше.
– Довольно! – заорал он. – Дело революции тебе не по уму.
– Нет, конечно. И никогда не было. Мне важно только одно – уберечь семью.
– Ограниченная и эгоистическая позиция.
Что толку было спорить с Хамидом? Мы описали круг и вернулись в то место, с которого много лет назад начинали. И снова борьба и преследования, вот только я была уже сыта по горло, а он – он сделался еще более бесстрашным и напористым. Еще несколько дней я продолжала тот же спор, но уже про себя. Я продумала свою жизнь и свое будущее и поняла, как глупо возлагать на Хамида хоть малейшие надежды. Рассчитывать я могла только на себя, или мне не удержать нашу жизнь. В итоге я решила отказаться от остававшихся у меня месяцев без содержания, а госпожа Парвин согласилась приходить ежедневно и нянчить Ширин.