Люба Украина. Долгий путь к себе Бахревский Владислав
— Пошли с нами!
— Далеко?
— В лес.
— На ночь глядя?
— А чего днем там делать? — дернул плечами Карых. — Ночка-то сегодня последняя перед Рождеством.
— Ну и что?
— Сам знаешь что. Нынче ночью ведьмы, как беззубые кобели. Силы-то у них нынче никакой.
— Клад, что ли, идете искать? — удивился Тимош.
— А чего? Нынче ночью все деньги, в землю зарытые, синим огнем горят. Брось шапку — в рост копай и добудешь. Брось пояс — по пояс копай. А мы сапоги кинем, чтоб копать по колено.
— Пойдемте со мной в поход, три клада добудете.
— Какой поход! Замирение.
Тимош промолчал. Теперь и ближнему другу не скажешь всего, что знаешь.
— Пойдешь? Не денег ради, а чтоб удачу попытать?
— Гонец сегодня будет, — сказал глухо Тимош. — На мою долю накопайте, я вас тоже не забуду.
Отвернулся. Парубки пошли, оглядываясь на молодого Хмеля, и тот тоже посмотрел им вослед, и лицо его сморщилось. Хотел улыбнуться — не улыбнулось. Обида взяла за грудки, да тоже обмякла. Так и стоял с лицом, что печеное кислое яблоко.
Монах был выше Тимоша на три головы. Статный, с огненным синим взором, с бородой шелковой, русой, с губами розовыми, как цветок. Он осенил казака крестным знамением и потом поклонился учтиво, но с достоинством.
Тимош глядел и слушал красавца в рясе, и злоба, как пыльным мешком, накрыла его.
Не отвечая на приветствия, косясь через плечо на обозного Черняту, пришедшего на прием посланца иерусалимского патриарха Паисия, Тимош ткнул рукою себе за спину, где стоял приготовленный для трапезы стол, и буркнул:
— С дороги выпей да поешь.
Монах опешил от столь явной нелюбезности, но нашел в себе силы улыбнуться с заговорщицким простодушием.
— Его святейшество кир Паисий своей святой волей устранил все преграды, омрачавшие блистательные дни вашего отца, и я с величайшим наслаждением подниму здравицу за счастье великого гетмана Богдана и его законной супруги, несравненной пани Елены.
Тимош ухмыльнулся, сплюнул и тотчас наступил сапогом на свой плевок.
Монаха озарило — сын Хмельницкого мачеху любовью не жалует, но было непонятно другое: кто ныне истинный хозяин в Чигирине — пани Елена или этот молодец? Патриаршие подарки: молоко Пресвятой Девы, блюдо лимонов и самовозгорающиеся свечи — были отдарены самым ничтожным образом. Монах получил из рук пани Елены кошелек с пятьюдесятью талерами. Ладно подарки, но благословение на брак! Заочное бракосочетание, которое возвело мужнюю жену ничтожного шляхтича если не в королевское, то по крайней мере в княжеское достоинство! Патриарх Паисий ждет иного подарка. Княжеского, если уж не царского. Ведь киевские иерархи совершить противозаконный брачный обряд отказались со всею непреклонностью…
Участь дипломатов — скрывать и радость, и ярость, терпеть незаслуженные обиды, первыми принимать на себя беды, уготованные для их повелителей и народов.
— Пей! — сказал Тимош монаху. — Ты пей. В твоем Иерусалиме такой крепкой водки днем с огнем не сыщешь.
— Крепость русской водки не уступает силе русских воинов, — нашелся монах.
— Ты пей! Пей! — Тимош подливал водку в кубок гостя и, чтобы тот не увиливал, пил сам.
«Господи, помоги! — держась из последних сил, взмолился монах. — Этот варвар вознамерился унизить меня посредством водки через потерю разума».
Когда твоя напасть перед тобою, лучше не думать о ней — накличешь беду на свою голову.
Тимош навалился вдруг на стол грудью и не мигая разглядывал монаха, словно примеривался, с какого боку за него взяться удобнее.
— Что, черная курица, боишься?
Монах опустил длинные ресницы, покраснел. Он боялся пьяных казаков. Могучий, как бык, он так мог хлопнуть по этой куражащейся морде, что она растеклась бы по столу киселем, но ему надо было терпеть, и он терпел, хлопал ресницами, а Тимош совсем распалился.
— Ты почему к ней первой побежал? — спросил он, усаживаясь прямо и грозно сдвигая брови. — Приехал в Чигирин, явись ко мне. Когда отец дома — он хозяин. Когда отец в отлучке, хозяин я.
— Благословение патриарха и подарки были для пани Хмельницкой, — ответил монах твердо.
— За то, что ты — дурак, вот тебе! — Тимош схватил со стола свечу и сунул огонь в шелковую бороду монаха.
Пыхнуло пламя, затрещало, завоняло паленым. Монах, воя, вскочил на ноги, метнулся вон из горницы.
Тимош кинул свечу ему вдогонку и хохотал, хохотал, и все, кто были за столом, хохотали.
Два канделябра о десяти свечах каждый, как светоносные крылья ангела, горели за плечами. Пани Елена сидела перед зеркалом, и в руках у нее была корона. Бог весть чья и какого достоинства, княжеская, королевская, а может, и воистину корона, оставшаяся от византийских императоров, кем-то потерянная, кем-то подобранная и спрятанная в сундук, а теперь попавшая к ней среди прочей добычи. Пани Елена в коронах толка не знала, но ее охватывал трепет от одного только сознания, что она — владетельница пусть безымянной, но — короны. Оглянулась — нет ли кого в комнате ненароком? Отложила корону. Подошла к двери, набросила крючок. И снова села пред зеркалом.
Она была в платье, расшитом жемчугом и большими синими сапфирами. Камни сверкали, мерцал жемчуг, но глаза ее были загадочнее жемчуга и ярче камешков. Она улыбнулась себе, будущей. Подняла корону и медленно возложила ее на гордую свою голову.
Перед нею была царица.
Пани Елена придвинулась к зеркалу, чтобы получше разглядеть это удивительное видение, возникшее перед нею… из ничего.
Господи! И эта царица могла бы всю жизнь заниматься варениями и солениями по рецептам хлопотуньи пани Выговской. Отирать сопливые носы золотушным детишкам.
Пани Елена, обживая новый свой образ, подошла к столу. Из высокого серебряного сосуда, тонкогорлого, покрытого письменами восточных мудрецов, налила в перламутровую, тонкостенную раковину, оправленную в золото и серебро, благоуханного вина и выпила глоток.
Взгляд упал на дорожку, расстеленную по горнице от порога до зеркала. Это был обыкновенный половик, такие она не раз и не два скатывала в доме пани Выговской, чтобы служанки унесли и выбили.
Пани Елена лихорадочным взглядом окинула комнату. На стенах шелк и атлас, бархат кресел, слоновая кость, инкрустации, драгоценное дерево… и домотканый половик. О эти глупые казачки-служанки!
Она сама, как что-то постыдное, сдвинула его ногой. И все думала о пани Выговской. Думала с неприязнью, думала, как о несмываемом позоре. Это она, милейшая пани Выговская, приучала ее, и ведь приучила, к мысли, что лучшая женская доля, настоящая жизнь — среди пеленок, телок, курей, поросят…
А дети самой Выговской — все ее Иваны, Данилы — от тихой прелести хуторов кинулись, как от чумы, головой в бучу, в ту бучу, которую затеял на старости лет тоже ведь домовитый казак… И в жены себе паны Выговские не простушек взяли, которые умеют квашню поставить, им княжну подавай. А нет княжны, и княгиня сойдет.
Пани Елена слышала, что пани Выговская войны не пережила. Разбил ее паралич, и Бог смилостивился, не дал зажиться до пролежней — прибрал, а муж, старик, тотчас в монахи подался. Было у клуши соломенное гнездо, да первым же ветром развеяло то гнездо по белу свету.
…В дверь дернулись.
— Кто? — спросила пани Елена, снимая корону, и, не зная, куда ее сунуть, кинула на пол и закатала в половик.
Стена вздрогнула от удара, дверь словно бы присела, и ее так рванули снаружи, что крючок предательски порхнул вверх.
На пороге стоял Тимош.
Вошел в комнату, запнувшись поочередно ногами за порог.
— К тебе, — сказал, отирая пот с верхней короткой губы.
— Я не могу вас принять в таком виде! Вам надо проспаться! — закричала от страха пани Елена.
— К тебе! — упрямо сказал Тимош и пошел на нее.
Она схватила колокольчик, затрезвонила.
— Убью! — замахнулся Тимош, трусливо оглянувшись на дверь.
— Пошел прочь, хам! — приходя в себя, тихо, с ненавистью, с наслаждением сказала пани Елена, видя, что стража, ее стража, уже в дверях.
— Сын моего мужа ошибся дверью! — громко сказала пани Елена казакам. — Как это мимо вас прошел человек? Вы спали?
Казаки стояли потупясь.
— Ужо у меня! — буркнул Тимош, пошел прочь, зацепился за порог и тяжко грохнулся об пол.
Дверь почтительно затворилась.
«Какого врага нажила я себе!» — подумала пани Елена, и сердце у нее затосковало такой смертной тоской, что казалось, его можно было на ощупь найти в груди и понянчить.
И засмеялась. Вспомнила пани Деревинскую.
И всхлипнула:
— Господи! Молим тебя, чтобы дал нам, чего хотим! А ты даешь одним такое, что и придумать невозможно, другим же ничего не даешь.
Встало перед нею то утро, росное, голубое… Пани Ирена верхом: «Уж не к старцу ли Варнаве вы так спешите?» И она, правдивая Хеленка, солгала, может, первый раз в жизни: «Ах нет! Я еду проведать жену полковника Кричевского». Как она смеялась, пани Ирена, молодая волчица с повадками старого шакала. И милая Хеленка, обескураженная откровенностью, поехала-таки не к старцу Варнаве, а к жене Кричевского. Угощалась пирогами, сама себя уговорив, что именно сюда и ехала…
— Выходит, Бог тебя мне послал, пани Ирена, — сказала вслух пани Хмельницкая.
И захотелось пани Елене увидеть пани Деревинскую, чтоб та — издали, конечно, со двора — поглядела бы на теперешнее величие бедной девушки Хеленки.
Чаянно ли, нечаянно — глаза остановились на серебряной иконе Богородицы. Эта икона была давняя, семейное богатство, единственно своя вещь пани Хелены.
Руки сами собой опустились.
— Боже мой! Боже мой! Да не бесовский ли вертеп вокруг?
И знала точно — бесовский. Вся нынешняя жизнь ее — от антихриста. Пропоют петухи, и все прелести обернутся паутиной.
Пани Елена подняла руку перекреститься и не перекрестилась. Подошла к столу, налила из драгоценного кувшина в драгоценную раковину драгоценнейшего вина и выпила до капли.
— А теперь мужика бы, который ночью не спит.
Пошла в спальню, скинула на ходу башмачки, расшитые жемчугом и каменьями, а платья стянуть сил не хватило. Ухнулась на княжеские, пограбленные, как все в этом доме, перины и заснула тяжелым, грешным сном.
Пани Ирена Деревинская потчевала припозднившихся гостей скромной трапезой и столь же скромной беседой. Хозяйка поместья пани Фирлей, наложившая на себя тяжкий пост, к гостям не вышла, а гости стоили того, чтобы принять их со всей любезностью и уважением. Его милость пан Адам Кисель отправлялся в логово Богдана Хмельницкого на переговоры, от которых зависели судьбы тысяч и тысяч изгнанников и, может быть, самой Польши.
Вместе с брацлавским воеводой в посольстве были львовский подкоморий Мясковский, новогрудский хорунжий, брат воеводы Николай Кисель, брацлавский подчаший Зелинский, несколько комиссаров, секретарей комиссаров. Секретарем же посольства был назначен пан Смяровский. Для охраны наняли сотню драгун под командой капитана Бришевского, для особых поручений Адам Кисель взял совсем еще юного ротмистра, князя Захарию Четвертинского. Сам пан воевода ехал с женой, и то, что ее милость пани Фирлей не пожелала показаться гостям, было воспринято как неучтивость. Впрочем, неудивительная. Кисель и Фирлей разошлись во время суматошной кампании королевских выборов. Его милости пана Фирлея в доме не было, он находился в армии. И как знать, будь он здесь, отворились бы вообще ворота перед королевскими послами?
— Я прошу извинить нас, — краснея говорила пани Ирена, — война уничтожила запасы… А пани Фирлей ныне совершенно не занимается мирскими делами. Да и все мы убеждены: один Бог может спасти нас и нашу бедную страну.
— В последний год совершено столько противочеловеческого, противобожеского, — сказал князь Четвертинский, — что я никогда не поверю, будто все это от Бога. Бог оставил нас!
Пан Мясковский, сердясь на дурной прием, сказал прямо:
— По воле его королевской милости я был у польного гетмана литовского, чтобы взять для посольства двести лошадей. Его милость польный гетман дал двадцать лошадей. И ведь так — всюду. Сначала думают о себе. Государству перепадают крохи.
— Потом является какой-нибудь Кривонос и вразумляет шляхту, отняв у нее земли, замки, семью! — вспыхнул гневом Николай Кисель.
Старший брат его выпил глоток воды и устало сказал:
— Кривоноса земля взяла.
— Если я когда-нибудь сыщу его могилу, — вскочил на ноги князь Четвертинский, — я по косточкам, по косточкам сам, руками своими разорву этот проклятый костяк.
— Говорят, Кривоноса убила чума, — сказал Адам Кисель. — Лучше будет для всех, если вы оставите его могилу в покое.
— Почему же нет чумы на Хмеля?
— Если чумы на него нет, ее надо сыскать, — улыбнулся пан Смяровский.
Посольство двигалось медленно, с остановками. Останавливались в Гоще, во владениях Адама Киселя. Хозяйство было разорено, людей мало. Продовольствие крестьяне утаивали, запрашивали цены удивительные. И приходилось платить, чтоб не остаться голодными.
Побывав у князя Корецкого, посольство переправилось через реку Случ и было остановлено полковником Донцом, сотником Тышей и четырьмя сотнями казаков. Посольству было разрешено разместиться в имении Адама Киселя, в Новоселках. В Киев не пустили.
Комиссары гневались, в словах были неосторожны, покуда какой-то казак не показал им на реку:
— О! Вмерзли! До весны будут теперь на небо пялиться.
Санный поезд замедлил движение и остановился. Двадцать или тридцать трупов сковало льдом.
— Что это?! — вырвалось у князя Четвертинского. — Кто это?
— Ваши! Шляхта! — ответил казак простецки. — Их утопили, а они вон! Вынырнули.
Примолкли комиссары. В Бышеве прозиял им выбоинами окон черный от копоти, совершенно разоренный замок.
Стучало у Адама Киселя сердце, когда показались Новоселки. Здесь была его родина, гнездо Киселей.
Он все-таки надеялся, что его встретят, послал впереди себя часть казаков и часть своих людей, чтоб приготовили дом, если цел, а уничтожен — так помещения. Но это был только предлог. Адам Кисель хотел, чтоб народ Новоселок был извещен о приезде хозяина. Пусть казаки посмотрят, что многовековое доброе содружество — народа и мудрых владетелей — сильнее войны.
У самых Новоселок он сбросил с себя тулуп, потянулся, заглядывая на дорогу: возница и лошади загораживали обзор, и увидел: пусто. Никого на околице. Ни одного человека.
Поехали по Новоселкам.
Пах-х! — тугой снежок со свистом рассек воздух и упал в сани, на тулуп. Не рассыпался — не детской рукой слеплен. Еще полетели снежки, попали в людей, лошадей.
Капитан Бришевский не стерпел, тронул лошадь с дороги поискать обидчиков. На него из-за хаты вышло человек двадцать крестьян, с самопалами, с ружьями. Капитан не успел развернуть коня в глубоком снегу. Схватили за руки, за ноги, сдернули с седла, отняли саблю и погнали к дороге взашей.
Драгуны безучастно глядели, как толкают их командира, и Адам Кисель, спасая положение, отдал им приказ стоять на месте.
Пана Бришевского пан Кисель взял в свои сани. Жена пана Киселя тотчас принялась ухаживать за капитаном, а того трясло от перенесенного публичного оскорбления, он рвался что-то приказать драгунам, молил дать ему пистолеты, но Адам Кисель молчал, ожидая, пока капитан поостынет, а потом сказал:
— Мы приехали сюда добывать мир. Любой ценой. Любая наша промашка может обернуться несчастьем для всей Польши. Терпите, капитан!
Дом Адама Киселя был цел, но разграблен. Послали драгун по хатам — найти и вернуть кровати и стулья. Драгуны вернулись ни с чем. Кормить господина и его людей крестьяне отказались. Для лошадей продали по дорогой цене несколько снопов соломы.
— И все-таки дозвольте, ваша милость, поучить быдло! — бросился на колени перед Адамом Киселем капитан Бришевский.
— Как только вы отдадите приказ наказать бунтовщиков, — Адам Кисель взял капитана за плечи и настойчиво поднял с пола, — ваши драгуны, капитан, тотчас оставят нас один на один перед вооруженной, ненавидящей нас толпой.
— Значит, терпеть, сносить унижения, самим унижаться? Да они, почуяв силу, нас с вами впрягут в ярмо и погонят пахать нам же принадлежащую землю!
— Мы для того и прибыли сюда, чтобы прекратить безумства.
Адам Кисель достал из ларца, стоящего у его ног на полу, запечатанное письмо.
— Князь Четвертинский, полагаюсь на вашу расторопность. Доставьте письмо в руки Хмельницкому. Добейтесь от него пропуска в Киев. Это важно. Поезжайте тотчас.
Князь Четвертинский принял письмо, ушел.
— Теперь я попрошу ксендза Лентовского отслужить для католиков молебен, — сказал Адам Кисель. — Сам я, как вы знаете, исповедую православие и вместе с братом моим и с женою отправлюсь на службу в местную церковь.
— Но это же опасно! — воскликнул пан Мясковский.
— Не поздно ли думать об опасности, положив голову в пасть льва? — улыбнулся Адам Кисель. — Русские говорят: Бог не выдаст — свинья не съест.
Адам Кисель приехал к церкви в санках, с женой, с братом Николаем и двумя слугами. Ранее того в церковь было отправлено в простом платье шестеро слуг с оружием под одеждой.
Нищие на паперти, приметив богатый возок, завопили, перебивая друг друга, но — вдруг разом и смолкли: узнали. Протянутые за подаянием руки убрались.
Адам Кисель бросил на обе стороны две горсти мелких монет, и было слышно, как деньги катятся по каменным плитам. Слишком долго катятся.
Какая-то старушка, крестясь и кланяясь, кинулась отворить хозяину дверь, но ее пхнули и затерли, и Адам Кисель сам отворил тяжелую дверь и вошел в храм, построенный и украшенный на его деньги, его заботами.
Он двинулся на свое место к алтарю, но толпа, тихо стоявшая на обыденной службе, ожила, задвигалась и преградила дорогу большому Киселю и его киселятам.
— Пошли отсюда! — шепнул Николай, но Адам сдвинул упрямо брови, стал на колени перед облупившейся, темной иконой Богоматери на столике и принялся класть усердные поклоны. Когда он поднялся, было тесно от обступивших его семейство мужиков.
— Ишь, святоша! — сказал кто-то громко, и Адам, подняв невольно глаза, встретился взглядом с наглецом. Казак, затевавший скандал, был молод, смотрел на сенатора с насмешкой: попался, мол, голубчик!
— Мужики, перестаньте! — раздался урезонивающий женский шепот, но женщине тотчас возразили:
— А чего он? Пусть катится, пока холку не намяли.
— Безбожники! В церкви молиться надо. На воле счеты сводите!
Толпа подналегла, и кто-то больно ткнул пана хозяина под ребро кулаком.
— Я старый человек! — сказал Адам Кисель народу. — Я приехал для устройства мира. Уберечь вас и детей ваших от голода, от войны.
— Без тебя устроится! — крикнули из толпы.
— Пошли! — решительно потянул брата благоразумный Николай.
Адам взял жену под руку и стал протискиваться к выходу. Их толкали, им наступали на ноги.
— Не уедешь по доброй воле — спалим! — крикнули Адаму Киселю вдогонку. — Мы сами теперь над собой хозяева.
— Мы все казаки! Поищи дураков в другом месте.
— Да бейте же его, недобитого!
Трусцой пробежав по паперти, кинулись в подскочивший возок, унесли ноги.
— Господи, какая у людей ненависть! За что? — спрашивал Адам молчавших спутников, и слезы навертывались ему на глаза.
Промучившись еще день, посольство перебралось из Новоселок в Белогородку. В Киев горожане никак не хотели пустить польских комиссаров, а в Белогородке ни корма лошадям, ни продовольствия для людей купить было невозможно. За припасами посылали в Киев. Мера овса на киевских базарах стоила шестнадцать злотых, за сноп соломы брали по два талера.
Капитан Бришевский мыкался по базарам, рискуя головой. Плохой русский язык стоил ему переплаченных денег и злобных насмешек, а однажды капитана побили, не сильно, но обидно. Какой-то мужик грязной лапой смазал ему по физиономии, а другой дал пинок под зад.
— Терпеть! Все терпеть! — приказывал Адам Кисель.
Ждали возвращения князя Четвертинского, но Хмельницкий с ответом не торопился. Только ведь и Адам Кисель времени попусту не терял.
Ночью 3 февраля приехали в простых крестьянских розвальнях киевский митрополит Сильвестр Косов и архимандрит Печерского монастыря Иосиф Тризна.
Архипастыри привезли сенатору хорошего вина, рыбы и мяса.
Сильвестр Косов на предложение отобедать сказал прямо:
— Мы приехали сюда тайным обычаем, а потому хотели бы побеседовать с вами, ваша милость, наедине, не откладывая разговора. Дороги ныне опасны, охраны же с собой нам взять было нельзя.
Втроем: Косов, Тризна и Кисель — закрылись в большой гостиной и вели разговор тихо, за столом, поставленным на середину.
— С чем ваша милость едет к Хмельницкому? — спросил митрополит.
— Везу гетману прощение короля, везу бунчук, булаву и мирный договор, — ответил тотчас Адам Кисель, понимая: всякое промедление с ответом вызовет недоверие, натянутость. Было ясно, что святые отцы приехали для беседы воистину доверительной… Приехали они, таясь от казаков, стало быть от Хмельницкого. Ну а если все это двойная игра?
— Что предлагает король гетману? — опять спросил митрополит.
— Три основные пункта таковы, — ответил сенатор, храбро раскрывая тайны будущих переговоров. — Свобода греческой религии, увеличение реестрового войска, возвращение запорожским казакам всех былых прав и свобод.
— Велик ли будет реестр? — спросил Тризна, изображая на лице беспокойство.
— Король и сенат согласны увеличить войско до двенадцати тысяч. Вполне доверяя вам, святые отцы, могу сказать, что у меня есть полномочия в крайнем случае согласиться на пятнадцать тысяч реестра.
Пастыри задумались.
— Не уступить казакам нынче невозможно! — горестно сказал архимандрит Тризна. — Они готовы всем скопом в реестр пойти. Никакое разумное число их не успокоит.
— Но есть ли из этого тупика выход? — спросил Адам Кисель.
— Есть, — сказал митрополит. — На Украине голод. Обстоятельство это заставит нашего героя быть сговорчивым. Но вашей милости ни на минуту нельзя забывать, что чувствует он себя спасителем народа, Моисеем. И народ действительно расположен к нему. Правда и то, что народ этот стал негодный. Он совершенно разучился трудиться, и каждый мужик ныне — казак. А каждый казак мнит себя шляхтичем. В этом всеобщем самообмане и заключена сила Хмельницкого. Думаю, вашей милости не надо объяснять, сколь неверна подобная сила. Я убежден: падение и гибель героя произойдут в ближайшем будущем.
— Наметился ли раскол в казацкой старшине?
— Раскол этот был всегда, но противников объединяла борьба против шляхты и католичества. Некий полковник Данила Нечай, стоящий во главе быдла, имеет теперь не меньшую славу и силу, чем сам Хмельницкий.
— Есть ли еще ахиллесова пята у гетмана? — спросил Адам Кисель.
— Уязвима сама семья Хмельницкого, — сказал архимандрит Тризна. — До нас дошли слухи, что старший сын гетмана болезненно воспринял женитьбу отца на Чаплинской.
— А каковы взгляды Хмельницкого на возможный союз с Москвой?
— Это самый главный вопрос и самый тревожный, — сказал митрополит Косов. — Иерусалимский проходимец, этот ничтожный Паисий, не уважаемый у себя на родине, отправляясь выпрашивать подачку у московского царя, чтобы придать себе веса, всячески подталкивал гетмана к скорейшему союзу с русскими.
— Мне известно, что Хмельницкий и до встречи с Паисием искал опоры у московского царя, — сказал Адам Кисель. — Искал без всякого успеха.
— Царь Алексей очень молод, — ответил Косов, тщательно обдумывая слова. — Его советником до последнего времени был один боярин, человек светский. Ныне этот боярин от власти устранен. И, как я слышал, царь окружил себя теперь людьми духовного звания. Присоединение киевской митрополии к московскому патриаршему престолу — давняя мечта московских святителей.
— Да, это серьезно, — сказал Адам Кисель, — но Москва никогда и ни в чем не торопится, а нам нельзя терять времени.
— Вашей милости надо найти путь к сердцу Выговского, — предложил архимандрит Тризна. — Отец Выговского живет в нашем монастыре, и нам известны устремления этой семьи. С одной стороны, Выговские возвысились и они не захотят потерять награбленного, но, с другой стороны, они шляхтичи, и для них несносно московское самодержавие.
— Велика ли зависимость Хмельницкого от крымского хана? — спросил Адам Кисель.
— Видимо, велика. Бремя этого союза тяжело и не вполне приемлемо для казаков и народа. Это одна из причин, толкающая гетмана в медвежьи объятия Москвы.
— Я думаю, что с вашей помощью мне удастся склонить Хмельницкого к переговорам о мире. И не кажется ли вам, что эти переговоры должны состояться в Киеве?
Митрополит и архимандрит посмотрели друг на друга и согласились с сенатором.
— Мы сообщим вашей милости о месте и времени новой встречи, — сказал митрополит, прощаясь.
«Каждый печется о своей выгоде, — горестно размышлял Адам Кисель, оставшись один. — Киевские иерархи боятся за свою власть и за свои доходы».
Князь Захария Четвертинский только через три недели привез из канцелярии Хмельницкого приглашение в Киев. Посольство перебралось в местечко Зайцево, и отсюда Адам Кисель направил своего брата Николая и пана Смяровского в ставку гетмана с наказом убедить гетмана приехать в Киев для переговоров о мире.
Сам Адам Кисель еще раз тайно встретился с митрополитом, архимандритом и католическим ксендзом и принялся раскидывать сеть, в которую ловились бы важные новости о жизни в казачьих полках.
Однажды вместе с паном Мясковским, имея возницу и всего одного казака, который следовал за санями сенатора с посольским знаменем, Адам Кисель поехал в местечко Лесники.
Дорога шла через Годоновку, имение князя Корецкого. Здесь-то и остановили пана воеводу.
Мужики выскочили на дорогу, схватили лошадей под уздцы, и, весело гомоня, стали наперебой кричать что-то несуразное: мол, живу не отпустят, если паны не откупятся, что ныне масленица, а вино дорого, без вина же какая масленица?!
— Что вы хотите? — вскричал пан Мясковский. — Вы не имеете права нас задерживать! Мы королевские послы и гости гетмана.
— Денег они хотят, — спокойно сказал Адам Кисель и полез за кошельком.
— Что вы делаете? — сделал страшные глаза пан Мясковский. — Они же отнимут.
Адам Кисель высыпал на ладонь несколько талеров и, глядя на мужика, который показался ему заводилой, спросил:
— Сколько берете за голову?
— Да-к?! — мужик поглядел на своих. — По сколько?
— За панские по полсотни! — уверенно сказали мужики.
— А казака?
— Казака за десять талеров отпустим.
— Побойтесь Бога! — вскричал Адам Кисель. — По полсотни? По двадцати будет хорошо.
— Выходит, пан воевода, ты себя оценяешь дешевле замореной кобылы! — захохотал мужик и протянул лапу под панский нос. — Давай, сколько просим.
Адам Кисель отсчитал сотню талеров.
— Казак пусть в придачу идет.
— Не обижайте своего человека! — насупился мужичий атаман. — За себя по полсотни не жалеете добрым людям подарить! Что же, казак для вас пустое место? Оттого и побили мы вас и еще бить будем, что вам на простого человека начхать.
Адам Кисель отсчитал за казака десять талеров.
— А что же за возницу не просите? — спросил с вызовом.
— А потому не просим, — сказал заводила, — что он нашей кости человек. Подневольный. Забитый. Вот одумается, как мы, даст тебе промеж глаз, тогда и узнаешь, какова ему цена!
Атаман махнул рукой своим, и мужики тотчас расступились, освобождая дорогу.
— Боже мой! Боже мой! — воскликнул Адам Кисель. — Что сталось с нашим ласковым, с нашим сердобольным народом?
— Этих людей может образумить не мир, — сказал пан Мясковский, — но одна только смерть.
— Вы говорите несуразное! — От гнева Адам Кисель стал белым как снег. — Наша страна на грани самоистребления. Я, милостивый пан, не убежден, что Хмельницкий станет вести с нами переговоры. Он понимает: мы все — одна большая рыба, которая задохнулась подо льдом и готова сама залезть в сеть, лишь бы воздуха перехватить.
Пан Мясковский сердито шевельнул усами, но возразить не посмел.