Кандидат на выбраковку Борисов Антон
Так же как и эти странные рыбки, я никогда не считал себя природной аномалией. С раннего детства в моем сознании формировался и постепенно твердел, как гипсовая повязка, образ юноши — Антона Борисова — как образ совершенно нормального человека, у которого просто имеются проблемы, но они касаются только его. Отсюда и все мои сложности во взаимоотношениях с окружающими. Я и «они», мы по-разному рассматривали и оценивали мое состояние. «Они» всегда сначала замечают болезнь и часто не пытаются увидеть за ней человека. Люди из вне, при виде моего тела прежде всего теряются. Растерянность оборачивается страхом, страх сменяется любопытством или брезгливостью, а иногда весь этот винегрет чувст неожиданно перерастает в дружбу.
Студенты, даже медики, тоже люди. Я как огромная рыбка-телескоп лежал на больничной койке и фокусировал на себе их ошарашенные взгляды. Самым диким для них было видеть что эта рыбка-телескоп живет и очень неплохо чувствует себя на суше — хотя по всем природным законам этого быть не может — да к тому же обладает не рыбьими мозгами. В последнее они верили меньше всего и требовали доказательств. Ну, а когда вас постоянно оценивают на предмет «нормальный-ненормальный» у вас может испортиться характер.
Изменить ничего я не мог, поэтому, всегда старался получить хоть какой-то эмоциональный капиталец от подобных учебных посещений. Попросту, валял дурака.
— А это Антон. У него очень редкое заболевание костей. Называется «несовершенный остеогенез», — говорит очередной экскурсовод.
Меня обступает группа из восьми молоденьких девчонок в белых халатиках.
— Как правило, при этом заболевании, повреждаются только кости.
Доцент, Анна Алексеевна, невысокая, миловидная, женщина, продолжает объяснять студенткам, стоящим вокруг, особенности моего заболевания. Меня начинает разбирать смех, потому что в глазах всех девушек-студенток я опять вижу знакомое выражение — у них начинается приступ эмоциональной изжоги.
— Антон, можно я им покажу твои ноги?
Анна Алексеевна стоит ближе всех ко мне. Она давно меня знает. Во всяком случае, я помню ее еще с того времени, когда лежал тремя этажами ниже, в детской ортопедии. Она поднимает простынь, прикрывающую мои нижние конечности, которые за ненадобностью, мой дедушка предлагал попросту ампутировать. Ужас в глазах девушек перерастает в панику.
— Антон, ты можешь нам рассказать о себе?
Экскурсовод пытается показать студентам не только мои ноги, но и то, как я ими могу двигать, потому что, в тот момент, когда она задала этот вопрос, она очень осторожно подняла мою ногу и отвела ее в сторону. Мне больно, но я пока не показываю вида. Вместо этого я пытаюсь сделать свой взгляд как можно более тупым.
— Двадцать четыре.
— Что «двадцать четыре»? — Анна Алексеевна растерянно смотрит на меня.
Я тупо моргаю глазами и молчу.
— А он умеет читать?
— Он учился в школе? — эти два вопроса последовали почти одновременно. Меня они вполне удовлетворили. Я не хотел демонстрировать свой интеллект посторонним людям. Почему я должен развлекать незванных гостей?
Тем временем в глазах Анны Алексеевны недоумения нисколько не уменьшается.
— Он умеет читать. Я же сказала уже, что при этом заболевании повреждается только скелет. Все остальное, как правило, в полной норме, — Анна Алексеевна произносит это спокойно, но в ее голосе уже можно расслышать легкое раздражение — она начинает догадываться, что я валяю дурака.
— Хотя, — продолжает она задумчиво, — иногда могут встечаться исключения.
Все уже повернулись и готовы уходить.
— Я и считать умею…
На мгновение все вновь оборачиваются на мой голос. Некоторые смотрят заинтересованно. Я уже прикрыл ноги простынью, поэтому вместо ужаса в глазах студенток играет любопытство.
— …до ста, — прибавляю я немного громче. Во взглядах пришедших застывает недоумение. Раздаются смешки. Но это смеются мои соседи по палате.
Зачем я это делал? Из вредности. Обидно быть учебным чучелом для своих ровестников, тем более девушек. У меня поврежден только скелет, а все остальное в полном порядке — так утверждала Анна Алексеевна. Я могу подтвердить ее утверждение. Все в полном порядке, том числе и гормональная система и связанные с нею эмоции. Сокурсникам этих, рассматривающих меня девчонок, я проигрывал только формой, а содержание рыбки-телескопа с этим никак не хотело мириться. Я вежливо хамил. Обычная человеческая слабость.
Бенефис
В один из дней, к нам в палату зашла медсестра. С ней были два студента. Необычность ситуации наблюдалась в том, что они везли с собой каталку, которая является в больнице основным транспортным средством для перемещения больного на все процедуры, предписанные врачом и на операции. Но в этот раз из нашей палаты некого было забирать на операцию.
Обычно, в предшествующий операции вечер, к больному подходила медсестра и готовила пациента для операционного стола. Подготовка заключалась в обязательном выбривании мест в области разрезов а также, в двух очистительных клизмах. Клизма больному делалась в предыдущий перед операцией вечер, а также рано утром, в день операции. Я точно знал, что накануне вечером, у нас в палате никого таким процедурам не подвергали. Еще более необычно было то, что каталка остановилась рядом с моей кроватью.
— Вы Антон Борисов? — один из студентов, стоящий в «голове» каталки, уже тянул ко мне свои руки. Видимо, он не знал, как со мной обращаться, потому что уже готов был подхватить меня под плечи. В задачу второго, как я понимал, входил подхват меня под ноги. Ребята оказались неимоверно шустрыми. Я даже не успел рта раскрыть как почувствовал, что мое, уже почти поднятое в воздух плечо, хрустнуло. Перелом.
— Ай-ай! Вы что, ненормальные?
Было очень больно и обычно этой боли, кроме меня, никто не замечал. Но сейчас, я заработал прелом, в придачу к тому, что у меня уже был до прихода этих налетчиков. И теперь, мне грозило, как минимум, еще три или четыре перелома. Этого, для одного маленького меня было слишком. Я решил показать, что мне больно.
— Нам нужно переложить тебя на каталку, — заговорила медсестра. Ее голос, а также, мой вскрик, приостановили чрезмерную активность начинающих костоправов.
— Я сам передвинусь. Не нужно меня трогать.
Боль в только что сломанном плече очень затрудняла движение, но лучше было перебраться на каталку самому и сейчас, когда я еще в состоянии был это делать, при двух, пока, переломах. Опираясь, попеременно, то головой то задней частью, на которой заканчивается позвоночник, о твердую поверхность постели, я начал медленно переползать на каталку. Особенно трудно было передвигаться по мягкому матрацу кровати. Голова, все время, проваливалась. Для того, чтобы передвинуться на мизерное расстояние, приходилось затрачивать очень много усилий. Но, твердой поверхности каталки, я все же достиг. Спустя еще минуту состоялся финиш.
— Куда вы меня везете?
Никто ничего мне не говорил и не предупреждал ни о чем. Никаких процедур мне не назначалось. О том, что меня везут на операцию, даже не возникло мысли. Без предварительной подготовки на операцию не возят.
— Нам сказали, тебя не расстраивать, — медсестра, шедшая рядом с каталкой, произнесла это очень тихо.
— И что, ты мне не можешь сказать, куда? — такая секретность была по-меньшей мере странной. Пройдет несколько минут, и я все равно буду знать, где я нахожусь.
— Понимаю! — я уставился на медсестру и очень серьезно добавил. — Вы меня похищаете? Это круто! Тогда надо завязать мне газа!
Она посмотрела на меня. Потом, видимо поняв, что я шучу, улыбнулась, но как-то ненатурально.
Мы продолжали наше движение. В этих местах я еще ни разу не бывал. Спустившись на лифте на первый этаж, мы оказались на улице. Впервые, после нескольких месяцев, проведенных внутри почти непроветриваемого помещения. Я увидел деревья, с которых уже опала листва. Декабрь, хоть и не был в тот год очень холодным, но холод я почувствовал.
Кроме трусов, на мне ничего не было. Все то время, пока я находился в больнице, я лишь прикрывался, по самую шею, простынею. Этого было достаточно для меня и удобно. Во-первых, не нужно стирать лишнее белье, да и некому это было делать. Во-вторых, так удобнее передвигаться по постели. Если на мне была надета майка, передвигаться самостоятельно становилось очень тяжело. Она постоянно тормозила мои движения. Все время, нужно было останавливаться и начинать вытягивать ее из под низа спины. Ее постоянно туда затягивало.
Я почувствовал холод. Медсестра, шедшая с правой стороны, на ходу, натянула на меня одеяло. Каталка двигалась «головой» вперед и я не видел, куда мы направлялись.
Это было больничное суеверие — «вперед ногами» здесь возили только мертвецов. Поэтому всех студентов учили, как правильно перемещать страждущих. Иногда это доставляло больным немного веселых минут. Особенно интересно выглядели ситуации, когда пациент ложился на каталку «неправильно», и, из-за этого суеверия, некоторое время, транспорт пытались безуспешно развернуть в очень узком проходе, после чего просили больного лечь «правильно».
Наконец, меня ввезли в какую-то дверь. Затем справа и слева выросли высокие стены. Было ощущение, что мы находимся в туннеле с очень высоким потолком. Спустя несколько секунд я оказался… на сцене.
Да, это была сцена, или что-то наподобие этого. Потому что справа я видел большой белый экран, а вокруг до самого верха окружающего меня полуамфитеатра, бледнели человеческие лица. Молодые лица. Девушки, парни. Мои ровесники. Все были в белых халатах и в белых медицинских шапочках. Лица находились, как бы, в полумраке. Хорошо освещена была только сцена, на которой находился я. Рядом со мной стоял Николай Петрович Демичев, профессор, подаривший мне надежду на операцию и с легкостью меня обманувший. Так вот оказывается что он «надумал» за месяцы моего ожидания. Вместо плана восстановления подвижности моих рук он придумал это шоу, в котором мне отводилась центральная роль как фактического, наглядного материала, подтверждающего профессорские умозаключения. Мало меня демонстрировали в палате мелким группам будущих врачевателей дотошные доценты. Демичев решил это сделать с профессорским размахом — максимальному количеству зрителей с соответствующей теоретической аранжировкой. Шоу продолжалось. Я был для всех говорящей рыбкой-телескопом, жутким курьезом и единственным актером поставленного профессором спектакля. Профессор нарабатывал на мне научный капитал, пользовался моим отчаянием и болью в собственных интересах в первую очередь, потому что если бы он действовал в интересах науки он бы меня прооперировал и независимо от исхода принес вполне определенную пользу этой «ученой даме»: или заспиртовал меня в качестве учебного пособия или, в случае удачного исхода, пополнил сокровищницу прикладной хирургии уникальным опытом.
Но профессор говорил не об особенностях хирургического вмешательства в мое тело, а о том, что с таким диагнозом как у меня больные долго не живут и по его рассчетам мне осталось жить год-два, не более.
Профессорское «год-два» означало что нет никакого смысла меня оперировать.
Единственное, из-за чего я терпел все предшествующие унижения, я ждал, с великой надеждой ждал, что кто-нибудь, снизойдет до меня и хотя бы попробует помочь мне, прооперирует, наконец, мои руки. Чтобы я, этими руками, мог кушать самостоятельно, самостоятельно чистить зубы, самостоятельно листать страницы книг. Чтобы я мог писать, в конце-концов и написать этими руками слова благодарности воскресившим их врачам, а не чувствовать себя существом, живущим растительной жизнью, в которой я сам не видел абсолютно никакого смысла.
— Антон, как ты себя чувствуешь? — голос профессора был громким. Его должны были слышать даже в самом отдаленном конце этого зала.
Я промолчал, потому что ничего не хотел говорить. В этот момент на меня навалилась такая дикая усталость, как будто все дни ожидания операции, материализовались в одно мгновение и придавили меня своей бессмысленной тяжестью. Передать всю мою гамму чувств, в тот момент я не в состоянии. Пять месяцев я чего-то жду, мне при этом обещают, а в результате «год-два, не более».
Я смотрел на лица, плывущие в полумраке амфитеатра и мне хотелось кричать. Если бы уважаемый профессор хоть немного, самую капельку попробовал горечь моего отчаяния, почувствовал самую малость того, что чувствовал и переживал в тот момент я… Но в тот момент, у меня не было сил кричать. У меня ничего больше не осталось.
Если бы они только знали, как я хотел жить.
И как я ненавидел, в тот момент, свою жизнь.
В течение сорока пяти минут, пока профессор давал свое представление, я так и не произнес ни слова.
Я часто задавался вопросом почему профессор Демичев отказался меня оперировать, ведь в случае гибели пациента на операционном столе ему ничего не грозило: все было согласовано со мной и я в, случае моей смерти, претензий профессору предъявлять не собирался… И вот к какому выводу пришел. Профессор боялся. Боялся за свой авторитет. Профессор должен был одерживать победы и делать блестящие операции. Смерь пациента от его рук — это пятно на его репутацию. Зачем портить свою профессиональную биографию смертью какого-то человекообразного существа, которое даже после успешной операции не прибавит профессору славы? Зря тогда профессор струсил. Сейчас бы я его не упрекал.
Прорыв
После обеда, я начал прислушиваться к разговорам, доносящимся из коридора. Обычно, это срабатывало, и если добросовестно напрягаться, то можно было слышать все, что там происходило и быть заранее готовым. К примеру, если кого-то в нашей палате должны были оперировать, мы всегда старались уловить, когда по коридору загремит каталка или когда, там, вдали, кто-нибудь произнесет имя, ждущего операции. Сейчас я ожидал машины, которая должна отвезти меня домой.
— За Борисовым машина.
Я услышал. Я уже был готов к отъезду. Тяжело переживал лишь то, что все эти месяцы я пролежал здесь впустую.
Дома все оставалось по-прежнему. Вот только в состоянии здоровья бабушки большого изменения не произошло. Ее немного подлечили в больнице, но по утрам, как и раньше, она чувствовала сильную слабость. Все чаще и чаще, в тот момент, когда начинала что-то делать, хваталась за сердце, садилась на ближайший стул, клала в рот таблетку нитроглицерина и после этого, в течение получаса, только сидела, думая о чем-то своем, приходила в себя.
Я понимал, надолго ее не хватит и мне уже сейчас нужно решать, с кем мне придется жить дальше. О матери, как о возможном варианте, я даже и не думал. Все больше и больше самым реальным вариантом для меня становился тот, который был наиболее тяжелым — переселение в дом-интернат для престарелых и инвалидов. Когда я начинал думать об этом, меня охватывал не ужас, меня охватывало состояние, похожее на умирание. В моем мозгу, в моем представлении, попасть в это место, было равносильно смерти. Всю свою жизнь, до этого момента, я и так провел в «казенных» домах. А теперь мое будущее навсегда связывалось с этим страшным местом. Лучше — смерть.
С этими мыслями я и жил, после выписки из больницы. Это было больше похоже на агонию. Нервы мои, в то время, сдавали по любому пустяку. Это, конечно же, отражалось на наших с бабушкой отношениях. Мы все чаще и чаще, начинали ни с того ни с сего, предъявлять друг другу какие-то претензии. Я ставил ей в вину то, что она уделяет мне недостаточно внимания, хотя она этого и не обязана была делать. Она тоже срывалась на меня ни с того ни с сего. Эти два или три месяца моего пребывания дома, были, возможно, самыми тяжелыми. Я уже поставил точку на своей жизни. Понимал, что ничего дальше не будет. Даже о том, что я учусь в институте, не вспоминал.
В один из таких безнадежных дней, бабушка вытащила из почтового ящика конверт из Министерства Здравоохранения СССР. Это был ответ, на мое письмо Горбачеву! В письме разъяснялось, что меня направляют на лечение в Центральный институт травматологии и ортопедии имени Приорова, в ЦИТО! И что они ждут моего приезда на обследование 14 октября 1986 года!
Я понимал, что до Генерального Секретаря ЦК КПСС мое письмо не дошло. Но мне было достаточно и того, что кто-то, возможно в секретариате Горбачева, прочитал и переправил его в Минздрав. А уже оттуда, я получил направление. Но это все частности. Главное другое — чудесным образом исполнилось то, о чем я просил. Не важно как, не важно кто. Важно, что, у меня, возможно, появился шанс.
На следующий день, после получения письма, раздался звонок в дверь. К нам пришел мой лечащий врач из Первой областной клинической больницы — Фарит Джафарович, которому поручили сделать описание моего состояния и написать направление, но уже в Москву, в ЦИТО. На этот раз они решили не класть меня в больницу. Как я понял, Минздрав СССР, отправил копию письма в наш областной отдел здравоохранения. Для нашего облздрава это было больше чем приказ.
До октября, до моего отъезда, оставалось еще три месяца, времени больше чем достаточно, но письмо из Минздрава оказалось таким стимулирующим, что уже через три недели, после его получения все было готово. В облздраве даже оплатили стоимость билета на поезд до Москвы для меня и моего сопровождающего. Когда же я позвонил в облздрав и сказал, что в моем состоянии мне необходим второй сопровождающий, просьба была выполнена в течение двух дней, и второй билет был куплен. Я мог ехать хоть сейчас. Вот только с кем? И как?
Эти два вопроса требовали самого пристального внимания. Ситуация была более чем странная. Я должен приехать в октябре на лечение в Москву. При этом, билеты на меня и двух сопровождающих приобретены. Но вот где я могу найти этих двух добровольцев? Кто согласится со мной поехать? С этим была полная неясность. И, непонятно, как эту проблему можно решить.
Вариантов немного. Потому что такими знакомыми я обзавестись еще не успел. Родственников тоже было столько, что пальцев одной руки для них оказывалось много. Время шло, а ни одной кандидатуры на горизонте даже не маячило. И лишь за две недели до отъезда, проблема рассосалась. Одним из моих сопровождающих вызвался быть Виктор, бабушкин знакомый. Вторым — мой дед Андрей Аврамович. Мне очень долго пришлось уговаривать его. В конце концов, дедушка согласился.
Теперь на первое место вылез другой не менее трудный вопрос — как ехать? Я помнил свою первую поездку с мамой в Саратов. Только посадка и высадка из вагона закончились для меня четырьмя переломами. Два ребра, нога и рука. Но сейчас я находился в состоянии, намного худшем, чем тринадцать лет назад. Тогда я был крепче, мама просто держала меня на руках, как держат детей. За много лет, она отлично знала как нужно обращаться со мной, но, даже это ее знание не помогло и я приехал в Саратов в меру поломанный.
Самым болезненным для меня, всегда, был внос в двери. Дверь, к примеру в нашу квартиру, очень узкая. При входе, несущему, приходится прижимать меня к себе. Без этого никак не обходилось. А в поезде и двери, и проходы намного теснее. Я рисовал в мозгу жуткую картину, как меня вносят в поезд, несут по узкому проходу, вносят в узкие, очень узкие двери купе, и меня охватывал настоящий ужас. Надо было думать как мне переместиться в пространстве из Астрахани в Москву с наименьшим потерями, иначе, в Центральный институт травматологии и ортопедии мог прибыть пациент с феноменальным количеством переломов или вообще доехать нечто уже непригодное для оказания какой-либо врачебной помощи.
Возможно, я бы обошелся минимальным числом переломов, а также, столкнулся с меньшим количеством проблем, если бы добирался до Москвы на самолете. К тому же, перелет на нем занимает меньшее время, а значит для меня, это наиболее удобный вариант в том плане, что нужно будет терпеть без туалета всего лишь пару часов, да и не только это. Но, в облздраве и билеты на поезд согласились оплатить с большими оговорками. Если бы я просил их оплатить билеты на самолет, того, кто отвечал за выделение денег, мог хватить удар. Не стоило испытывать судьбу. Следовало довольствоваться тем, что уже было в наличии.
Я напряженно обдумывал детали предстоящего путешествия. И как-то однажды в мозгу всплыли кадры из фильма «Невероятные приключения итальянцев в России», где санитары, несут умирающую старушку, которая остается на носилках, даже тогда, когда нерадивые медбратья повернув носилки на бок тащат их держа за ручки одной стороны. При этом хулиганы в белых халатах отпускают замечания типа: «хорошо держится, бабулька». За точность фразы не ручаюсь, однако те кадры в моем мозгу появлялись снова и снова. Они и подсказали решение.
Я попросил Виктора, чтобы он соорудил носилки, небольшие, под мой рост, в длину, это чуть больше метра, и в ширину… Ширину носилок я попросил его выяснить самостоятельно, для этого требовалось замерить размер прохода в поезде. Он специально ходил на вокзал и сделал все замеры. В моей ситуации важен был каждый сантиметр, потому что от этого зависело, сколько переломов у меня будет по окончании путешествия. Совсем без них я, само собой, обойтись не мог. Хотелось свести их к минимуму.
Итак, размеры носилок были. Настало время думать, что они должны из себя представлять. Уменьшенная копия обычных носилок, с прогибающейся поверхностью, не годилась. Прогибающаяся поверхность могла стать причиной дополнительных переломов. Поэтому, я попросил Виктора найти где-нибудь доску, с размерами близкими к нужным. Фанера слишком тонка. Поэтому, решили остановиться на куске ДСП, древесно-стружечной плиты. Деньги на покупку ДСП я нашел, это было не очень дорого, но, как я понимал, Виктору все обошлось еще дешевле, возможно, тот кусок ДСП был взят на какой-нибудь ближайшей стройке или выпрошен у знакомого сторожа — у Виктора среди них имелись весьма обширные знакомства. Но я не стал ничего выяснять. Он и так исключительно много помогал нам, к тому же, ему нужно было кормить семью.
Итак, носилки — взятый на стройке кусок ДСП, размером сто десять сантиметров в длину и сорок три сантиметра в ширину, с прикрученными обрезками железных труб, в качестве ручек — были готовы. Я так дотошно вспоминаю носилки и процесс их изготовления потому что практически каждая мелочь, необходимая мне, или человеку в похожей на мою, ситуацию, любая мелочь, становилась большой проблемой. А еще потому, что в тот момент, когда я впервые лег на эти носилки, я и предположить не мог, что отныне они будут сопровождать меня повсюду, в течение следующих шести лет. И, что, благодаря им, этому простейшему сооружению из куска ДСП и двух железных труб, в предстоящие годы, я буду избавлен как минимум от сотни переломов. Итак, вещи собраны, носилки сделаны — все готово. Во всяком случае, я был в этом уверен.
Оставался день до отъезда. Мысленно я уже находился далеко от Астрахани. В этот день, я мало старался говорить, больше пытался запоминать все, что, вскоре, будет очень далеко от меня. Я понимал — скорее всего, теряю это безвозвратно. И дело было даже не в том, что я не вернусь сюда, в эту квартиру. Могло случиться так, что я не вернусь в Астрахань совсем. Весь мой огромный опыт общения с врачами, говорил об этом. Не знаю почему, но все врачи, пытающиеся лечить меня, точнее, даже не лечить, а обещая начать лечение, все они пребывали в уверенности, — я не переживу операции. Конечно, я мог верить, мог не верить но, с моим заболеванием было возможно все.
Самым грустным было то, что бабушку я, скорее всего, больше никогда не увижу. Поэтому я старался, чтобы в этот день, мой последний день общения с ней, между нами не возникало никаких ссор, никаких разногласий.
— Бабуля, ты завтра пойдешь нас провожать?
— Антончик, это очень рано. Ты ведь знаешь, как я себя по утрам чувствую. Все будет зависеть от этого.
Я понимал, что завтра утром, чтобы окончательно придти в себя после сна и встать на ноги, ей понадобиться много времени и сил. Такое по утрам с бабушкой случалось все чаще и чаще.
— А ты решил, как ты доберешься до железнодорожного вокзала?
Ее вопрос, сразил меня простотой, а также тем, что это было единственное, о чем я даже и не подумал.
— Нет. Бабуля, как думаешь, что делать?
— Позвони деду. Может он что-нибудь придумает.
Звонок деду, также ничего не дал. Наиболее пригодным для употребления, был совет, позвонить в облздрав.
В приемной облздравотдела, долгое время никто не брал трубку. Наконец, раздалось долгожданное: «Алё!». Трубку взяла женщина.
— Здравствуйте! Меня зовут Антон Борисов. Завтра я должен ехать на лечение в Москву. Мне нужна Ваша помощь
— А чем мы можем Вам помочь? Вы едете на лечение? Так езжайте и все.
После этих ее слов, я не знал, что мне делать, плакать, смеяться, разговаривать с ней дальше или класть трубку прямо сейчас.
— Дело в том, что вы мне уже помогли, я имею в виду облздрав. Мне оплатили билеты на поезд. Для меня и двух моих сопровождающих. Потому что я не могу ходить. Но сейчас я не знаю, как я смогу завтра добраться до поезда. Как раз из-за этого. Из-за того, что я не могу ходить. Понимаете, я только лежу и в такси, точно не смогу поехать*.
— И чем мы Вам сможем помочь?
— Мне нужна машина, наподобие «скорой помощи», с носилками.
— Нужна? Звоните сами и решайте все вопросы с ними.
Решение проблемы, предложенное этой умной женщиной, мне показалось более чем странным. Однако, ничего другого, не оставалось, потому что она уже положила трубку, посчитав разговор оконченным.
После этого, еще пару часов разговоров по телефону с различными маленькими, средними и большими начальниками в «скорой помощи» дали, наконец, результат. Мне пообещали, что завтра, к восьми утра, автомобиль с носилками подъедет к нашему дому и довезет меня до железнодорожного вокзала.
— А дальше, как знаете, — закончил разговор человек, сообщивший мне эту приятную новость.
После такого «телефонного марафона» и общения с десятком разных людей, думать о том, что может быть «дальше», совсем не хотелось. Твердо я уверен был только в одном: завтра я уеду.
«Оккупант»
В приемном покое Центрального института Травматологии и ортопедии мужчина в белом халате скрупулезно изучил документы, описывающие мои проблемы. Среди них находилось и то самое, «рекомендательное» письмо из Минздрава СССР. Принимающий придирчиво посмотрел сначала на письмо, потом внимательно — на пациента, и коротко бросил: «В шестое отделение», — после чего меня подхватили вместе с носилками на каталку и развернули чтобы везти по больничному коридору к лифту. Увидев белые стены, длинный ряд дверей, я внезапно почувствовал, что «вернулся». Странно, здесь, в этом институте я не был никогда. И все же, я — вернулся. Меня окружала знакомая, ставшая родной за годы моего «казенного» детства, больничная обстановка. Ноздри привычно выхватывали терпкий запах чего-то очень медицинского — запах вычищенного и продезинфицированного помещения. Он тоже был из моей коллекции «родных» обонятельных впечатлений. Я — вернулся. Вернулся в свою привычную обстановку. Неожиданно мне стало легко и спокойно. Все сомнения, страхи и переживания последних месяцев оставались там, в приемном покое, вместе с дедом и Виктором, которых еще ждала дорога домой, в то время как я уже прибыл на место. Я начинал новую жизнь, а им предстояло вернуться к старой. И эта старая их жизнь, как и моя собственная, сейчас меня совершенно не интересовали. Главное — впереди. Прощание ограничилось куцым: «До, свидания!». Я даже не пытался проводить их взглядом, когда каталка разворачивалась, чтобы везти меня в неизвестность.
Это был последний раз, когда я видел моего деда живым. Он умер в 1991 году. Очень подвижный и веселый, мой дед, Андрей Аврамович, так много для меня сделавший. Казалось что все беды, валившиеся на него, он переносил играючи, без малейшего для себя ущерба. Он никогда не жаловался, во всяком случае при мне. Может быть напрасно? Я заметил: люди, переносящие удары судьбы без стенаний и слезного нытья: «Ну, почему я такой несчастный?» — будто провоцируют все новые и новые испытания. Словно кто-то невидимый, специально к ним приставленный, методично прессует, давит, ломает гордецов, бьет со всех сторон, выявляя «запас прочности», ожидая мольбы и жалоб.
Дед, всегда держался молодцом, но не смог перенести смерти внука Андрюши. Андрей, мой двоюродный брат, мамин племянник. Мальчику едва исполнилось 13 лет, когда он умер от рака желудка.
Два внука — сначала я, а следом Андрей — были потеряны дедом при жизни. Смерть Андрюши стала страшным потрясением. У деда случился инсульт. Его парализовало. Он не мог не только двигаться, но и говорить, перестал узнавать родных. Но жизнелюбивый характер и воля взяли свое. Спустя некоторое время, Андрей Аврамович пошел на поправку, даже начал интересоваться политической жизнью в стране. Как оказалось, напрасно. Потому что умер он возле телевизора. Последним словом дедушки было: «Фашист», брошенное в ответ на самозабвенную националистическую риторику главного славянофила страны Владимирна Жириновского. Конечно, Владимир Вольфович, к «коричневой чуме» никакого отношения не имел, но вот то что его телевизионная речь спровоцировала у моего деда — ветерана Великой Отечественной, еврея по крови, русского по духу — второй инсульт, тут уже ничего не изменишь.
Лифт, в котором меня поднимали, остановился на четвертом этаже. Я увидел дверь, с табличкой «отделение костной патологии». В нее и втолкнули мою каталку.
Для меня это лечебное заведение ничем не отличалось от других больниц, в которых мне довелось полежать за недлинную жизнь. Более того, когда меня закатили в палату, где отныне мне предстояло лежать, показалось, я вновь попал в астраханскую Первую областную клиническую больницу. Все было похожим. Палата имела тот же размер и была рассчитана на четыре кровати, однако, в ней, также как и в астраханской, стояло пять. По две кровати располагались вдоль стен, и одна — прямо под окном — на нее клали новеньких.
Конечно, я не ожидал в общедоступном* советском лечебном учреждении даже с гордым наименованием «институт», никакого «европейского» уровня. У меня уже был опыт лежания в подобном институте — саратовском. Московский мало чем отличался от своего провинциального собрата. Во всяком случае внешне. Меблировка, распорядок дня: время отбоя, подъема, приема пищи, различных процедур, операций, врачебных обходов, все было точной копией того, к чему я привык за время своих «больничных университетов».
Хотя… Одно отличие все же, имелось. В названии учреждения присутствовало прилагательное «Центральный» и это кое о чем говорило. А именно: здесь лечились больные из всех республик Советского Союза и тех, в основном развивающихся стран, правительства которых были лояльны политике СССР. Наша палата тоже оказалась «интернациональной».
Мой сосед, размещавщийся в области головы, имени его не помню, был из Литвы. Как выглядел, тоже не помню — прожили мы вместе всего-то четыре неполных дня, однако, в память он врезался поведением: заносчивой демонстрацией своего превосходства над всеми другими, нелитовцами, но только теми нелитовцами, кто был из Союза. С нелитовцами из-за границы он подчеркнуто любезничал, не теряя, однако, при этом чувства собственного достоинства.
Был конец 1986 года, но уже тогда литовский патриот в полный голос возвещал о том, что Литвы скоро не будет в составе Советского Союза* и она вышвырнет из своих пределов всех «оккупантов». Поскольку в тот момент я оказался в палате единственным русским, то литовскую нелюбовь к России я сполна ощутил на своей шкуре.
Сначала, когда он, растягивая гласные, поприветствовал меня словами «Еще-о оди-и-инн окупаан-нт…» — я на время потерял дар речи. Я не понимал что происходит и как на это надо реагировать. У меня, лично, никаких претензий ни к Литве, ни к этому только что встретившемуся мне литовцу, не имелось. Но у литовца, уже был заготовлен длиннющий список претензий, в основном к СССР, которые он начал почему-то предъявлять мне. Я наслушался по полной программе: и про пакт «Молотова-Риббентропа», и про советскую оккупацию, и про литовское сопротивление, и про депортацию, про пострадавшую литовскую культуру и про русскую неотесанность и свинство. С его слов я понял, что в Литве русских ненавидят. Это было неприятное и болезненное открытие. Мое интернациональное воспитание давало себя знать. Ну, как же, всю жизнь мне внушали что Советский Союз это дружная семья сотен народов. Пятнадцать братских республик, плечом к плечу строили светлое будущее для себя и «торили туда дорогу» всему остальному человечеству. Я гордился тем что живу в такой удивительной, цветистой, многонародной стране и у меня были тому веские основания. Астрахань — город многонациональный и в санатории, где я прожил двенадцать лет, лежали дети разных кровей, но никаких трений на этой почве у нас никогда не возникало, я был уверен, что так должно быть всюду, поэтому литовская ненависть ко всему советскому, а в особенности русскому, была для меня полной неожиданностью.
Зомбированный идеологами наднационального коммунистического общества, я не мог представить, что не всем нациям может нравится жизнь в таком грубо сколоченном народном общежитии, каким, по сути и являлся Советский Союз; что у каждого, не только народа, но и отдельно взятого человека, может быть индивидуальное, отличное от «генеральной линии КПСС», видение своего «светлого будущего», своего места в мире, что ни один народ не захочет жить и растить детей по правилам придуманным для него иноплеменными «братьями».
Это для меня ясно теперь. А тогда я, обманутый пропагандой, простой русский парень морально маялся и откровенно злился на этого, закусившего этнические удила, обыкновенного литовского дядьку. Хотя от его националистических взбрыкиваний становилось тошно. Возникало такое ощущение, что в страданиях его народа был виноват я один.
Общий язык литовец находил лишь с нашим соседом-эстонцем. Айвару было двадцать три года, но выглядел он намного старше. Нужно сказать, что Айвар поломал у меня все представления об эстонцах, в смысле, как они должны выглядеть. Черноволосый и черноглазый, он больше походил на жителя южных широт и менее всего — на северянина.
Малоразговорчивый, медлительный Айвар во многом соглашался с литовским «братом-прибалтом», особенно когда тот без церемоний называл всех русских «оккупантами» или «фашистами». Но, тем не менее, сам ни о чем «таком» не говорил, а иногда даже старался сдерживать разговорную агрессию «оккупированной стороны». После того как подлечившись, радикал из Литвы, покинул столицу ненавистного ему государства, Айвар оказался очень приятным соседом, с которым мы постоянно делили хлеб. Точнее, сдержанный на эмоции эстонец, щедро делился со мной — русским лежачим «окупантом» — своими съестными припасами, потому что в моей тумбочке, кроме семидесяти пяти оккупационных рублей, выданных мне бабушкой на обратный билет, никогда ничего не водилось.
Постоперационный синдром
Я медленно поднял набрякшие веки, и увидел глаза Сергея Тимофеевича — все остальное было закрыто марлевой маской.
— Ну, ты как? — в голосе слышалась тревога.
— Что, уже все? — я пытался понять, где нахожусь. Мое зрение не давало никакой информации, потому что дальше глаз Сергея Тимофеевича я ничего не видел. Его лицо находилось прямо надо мной. Не нужно было делать никаких усилий, чтобы увидеть его. Но я чувствовал такую невероятную слабость, что опять закрыл глаза.
— Смотри на меня! — произнес Сергей Тимофеевич голосом разгневанного генерала. Это было очень убедительно.
— Тяжело, Сергей Тимофеевич, — меня хватило только на то, чтобы прошептать это. Тем не менее, я не мог его ослушаться. Четыре месяца общения с моим дорогим доктором, убедили меня в том, что он умел добиваться своего. Если он просил, то отказать ему было невозможно. Тем более, если он приказывал. Я вновь попытался открыть глаза и некоторое время удержать их в этом состоянии.
— Ты что же это? Умирать вздумал? — в его голосе слышались озабоченность и добрая насмешка.
— Кто, я? — я не понимал, о чем он говорит. Мозг работал с большим скрипом. Усилия, затраченные на открытие глаз и короткие реплики, отнимали очень много энергии. На то, чтобы в это же самое время еще и соображать, сил уже не оставалось.
— Ты! Но, мы тебя оттуда достали. Станешь еще такие фортели выбрасывать, больше оперировать не буду! — Сергей Тимофеевич шутил, тем не менее, я воспринял его «угрозу» вполне серьезно.
— Не-е, больше не буду. А где я?
— В реанимации, — профессор оставался рядом, однако его лицо медленно уплыло из поля моего зрения.
— В реанимации? А чего я здесь делаю. Сколько времени сейчас? — я попытался сориентироваться, чтобы понять, хотя бы по косвенным признакам, сколько длилась операция и каков результат.
— Почти десять вечера.
— А чего Вы не дома?
Вообще-то, профессор очень редко задерживался так долго в институте. За, почти четыре месяца, что я здесь лежал, таким запозднившимся на работе мне видеть его не доводилось.
— Вот, решил посмотреть, как ты будешь себя вести.
— Я хорошо буду себя вести, — я пытался поддерживать взятый им тон разговора. — Сергей Тимофеевич, как прошла операция?
— Нормально. А ты сам не видишь? — в его голосе я услышал удовлетворенность, тем, как он проделал свою работу.
Только после его вопроса до меня дошло, что если бы мои мозги в тот момент, двигались немного побыстрее, я бы мог сообразить, что о результатах операции можно узнать просто: достаточно немного скосить глаза вправо. Я попытался это сделать, однако, смог увидеть только часть плеча, точнее, это был бинт на моем плече. Причем, нижняя часть бинта была красной от крови. В плече и во всей руке чувствовалась скованность и тупая боль. Только сейчас я сообразил, что рука постепенно начинает болеть. Боль становилась сильнее и сильнее.
— Я ничего не вижу.
— Ты очень много крови потерял, потому что пришлось делать сразу всю руку, целиком. Крови мы тебе много влили. Почти что обновили всю, — он помедлил. — Руку я тебе, все-таки, выправил. Вот только, боюсь, что нерв я тебе задел. Невозможно было по-другому. Ты же помнишь, в каком состоянии она была? Сложена вдвое, напополам. Теперь ты ее не узнаешь.
Зацепин говорил и говорил. Я впервые видел его в таком состоянии. Видно было что он неимоверно устал и в то же время очень доволен.
— Я помню. А она ломаться больше не будет?
— Ты знаешь, что из себя представляют твои кости? Это что-то вроде хряща у курицы. Я тебе в руку железные штифты вставил. Не думаю, что они сломаются, — он улыбнулся. — Попробуй, пошевели пальцами! — Сергей Тимофеевич откинул простынь с моей правой руки и дотронулся до пальцев.
— Не могу, — я сделал несколько попыток. У меня ничего не получилось, только рука стала болеть еще сильнее.
— Пальцы тоже не чувствуешь?
— Нет.
— Нерв восстановится. Придется потрудиться, но он обязательно восстановится. Как только из реанимации переведут в палату, начнешь заниматься с физиотерапевтом, — говорил он очень уверенным голосом. Я — верил ему.
— Больно очень.
— Сейчас попрошу медсестру, вколоть тебе обезболивающий.
— Спасибо, вам, большое, Сергей Тимофеевич!
— Я пошел домой. Смотри, мне, больше не умирай.
— Не, больше не буду. Постараюсь, — разговор отнял у меня последние силы. Я в изнеможении закрыл глаза, как будто, вновь провалился. Лишь на мгновение почувствовал укол, который сделала медсестра.
В ту ночь я, то приходил в себя, то погружался в состояние, когда сознание полностью отключалось. Мне казалось, что времени, с момента моей операции прошло очень много. Когда я пришел в себя, почти окончательно, то оказалось, что прошло всего лишь несколько часов.
Я открыл глаза и увидел стоящую рядом с моей постелью, медсестру. Она что-то делала с моей ногой, при этом, я ощутил, что бедро правой ноги, как будто чем-то сжимается.
— Что вы делаете? — я говорил очень тихо, потому что вокруг меня была почти идеальная тишина, нарушаемая только жужжанием и пиканьем каких-то приборов. Впрочем, я был настолько слаб, что даже при всем желании не смог бы говорить громче. Вдобавок мое горло болело, как будто, совсем недавно его подрали наждачной бумагой.
— Я тебе меряю давление.
— На ноге? — меня это удивило. Я много раз видел, как больным измеряли давление: при этом манжету тонометра всегда накладывали на руку. Мне давление практически никогда не измеряли. Как раз по причине моего заболевания. Попытки были, но как только в манжету начинали накачивать воздух, она начинала сжимать и, буквально, раздавливать мои кости. Я кричал от боли, и все заканчивалось тем, что манжету снимали, так ничего и не измерив. Но, после операции врачи были обязаны следить за моим давлением.
— Да, на ноге. А где еще это возможно у тебя? — она при этом, как будто бы улыбнулась. Во всяком случае, ее глаза это показывали.
Я ощутил, как сдавливаются мышцы ноги. Было больно и страшно, вдруг манжета, все-таки, расплющит мое бедро.
— Сколько сейчас времени?
— Два часа ночи.
— Мне вчера операцию делали?
— Да. Уже вчера.
— Значит, я выжил? Пережил операцию?
Она посмотрела на меня с усмешкой.
— Ну, если бы не те, кто тебя оперировали, то и не выжил бы. Тебе Сергей Тимофеевич рассказывал, что случилось?
— Он что-то шутил о том, что я умирал и еще что-то…
— Он совсем не шутил. Можешь считать, что ты во второй раз родился. Он из-за тебя здесь надолго задержался, ждал, пока ты придешь в себя, — она снова улыбнулась. — Ладно, спи. Тебе обезболивающее нужно колоть?
Я попытался понять, болит ли у меня рука. Рука болела, но боль была, как будто где-то очень глубоко. Какая-то очень тупая боль.
— Угу. Уколите меня и я посплю.
— Вообще-то, почти два часа назад я тебе уже делала укол. Так что, еще не совсем время. Но, так как ты после операции, то — уколю. Чтобы ты успокоился.
— Хорошо. Вам же лучше. Я засну, и вас дергать не буду.
— Да ты и так не сильно дергаешь.
Через некоторое время, она подошла со шприцем и впрыснула содержимое прямо в трубку с капельницей, которая была введена в мою вену.
Я опять провалился.
За эту ночь я еще несколько раз приходил в себя и вновь терял сознание. При этом, слева от меня, все время находился какой-то источник шума, люди что-то говорили, я слышал какие-то фразы.
— Как давление?
— Дефибриллятор!
— Давление в норме.
— Пока жива.
Приходя в себя и вновь проваливаясь во тьму, я думал о том, что как только мне станет немного лучше, нужно непременно узнать причину этого шума. Я понимал, что кто-то слева от меня умирает и этого «кого-то», пытаются спасать, но открыть глаза и попытаться выяснить, что же там происходит — не было сил.
Очнулся я от того, что кто-то прикасался чем-то, очень холодным, к моей левой руке. Я повернулся. Та же самая медсестра, с которой я, как будто, совсем недавно разговаривал, пыталась укрепить во мне термометр. У нее это не особо хорошо получалось.
— Держи!
— Уже утро?
— А как ты это определил?
— Вы же только по утрам температуру меряете.
— Я тебе ее каждый час измеряю, — она улыбнулась, и теперь я мог разглядеть ее улыбку.
— Да, сейчас утро. Скоро врачи все на работу придут. Как ты себя чувствуешь? А то профессор уже несколько раз звонил, о тебе спрашивал.
— Я? Хорошо. Передайте ему, что я скорее жив, чем мертв, — в этот момент я вспомнил, подвернувшуюся, откуда-то, цитату. Я, правда, чувствовал себя совсем неплохо. Если бы только не слабость.
— Шутишь? Значит чувствуешь себя хорошо. Так и передам.
Она отошла. Силы опять меня покидали. Слабость была такая, что малейшее действие, требующее не очень большого напряжения, даже простой разговор, вгоняли меня в забытье.
В очередной раз открыв глаза я увидел профессора Зацепина, стоящего прямо надо мной.
— Ну, как ты сейчас себя чувствуешь?
— Хорошо. Только слабость.
— А что ты хочешь? Мы тебе вчера столько крови влили. Но, температура у тебя почти нормальная. Посмотрим, когда тебя можно будет перевести отсюда в палату. Понаблюдаем еще здесь.
Он вышел. Комната, в которой я находился, была ошутимо больше моей палаты. В ней стояло несколько кроватей, отгороженных ширмами. Слева ширмы не было. Левосторонний обзор всегда представлял для меня проблему. Для того, чтобы хорошо видеть, я пристраиваюсь так, чтобы объект наблюдения находился справа от меня. Из-за этой многолетней уже, привычки, я без труда могу повернуть голову вправо. Но если возникает необходимость повернуть ее влево, то я могу это сделать с большим трудом, и то, лишь, до половины — мышцы шеи не позволяют. Все же я попробовал. Было интересно узнать кто же там находится, кто тот, за чью жизнь боролись врачи во время моего полубеспамятства? Видимо движение получилось очень резким. Рвущая боль пронзила плечо. Я вскрикнул и поспешил вернуть голову в исходное положение. Немного успокоившись, пригляделся к прооперированной руке. Вся она, точнее, марлевая повязка на ней, была коричнево-рыжего цвета. Я понял, это высохшая кровь намертво приклеила меня к носилкам и не давала повернуться.
Однако, что там слева, очень меня интересовало. Учитывая предыдущий опыт, теперь я поворачивал голову крайне осторожно. Заняв подходящую позицию, скосил глаза и стал осматривать открывшееся пространство. На расстоянии, примерно, метра, находилась ширма, но она ничего не загораживала. Еще дальше располагалась кровать на которой лежала молодая женщина. Она была совершенно голая. Я такого никогда не видел поэтому мгновенно оробел, быстро отвел глаза и… столкнулся взглядом с Зацепиным, входящим в комнату.
— Ты что это делаешь? — профессор усмехнулся и встал, загородив женщину. Впрочем, я туда особо и не смотрел. Не скажу, что мне было не интересно, но рядом с профессором я чувствовал себя «не в праве».
— Скучно, Сергей Тимофеевич, — я очень слабо и виновато улыбнулся ему, при этом, конечно засмущался, как будто он поймал меня на чем-то постыдном.
— Скучно? Значит, переводим тебя в палату, чтобы не скучал.
— А что с женщиной? — я спросил, не надеясь на ответ. Медики неохотно посвящали пациентов в больничные тайны. Врачебная этика и все такое.
— Попала в аварию, вместе с сыном. На автомобиле. Сын — погиб. Пять лет, — коротко, он мне все же ответил. О шансах этой женщины на жизнь я спрашивать не стал. Она не имела никакого отношения к нашему отделению. Я решил спросить о ней у медсестер, работающих здесь же. Они более словоохотливы. Как оказалось, шансов у моей соседки не было. Она умерла на второй день после роковой аварии, так не придя в сознание и, к счастью, ничего не узнав о судьбе своего сына.
— Сейчас мы тебя отсюда переведем в палату. Но, сначала на перевязку, — профессор уже был почти у двери.
— Сергей Тимофеевич, я присох здесь. Приклеился! — я попытался говорить громко, насколько мог.
На миг Зацепин остановился в дверях.
— Не переживай, отклеим! — он, явно, был в хорошем настроении.