Кандидат на выбраковку Борисов Антон
Через пять минут я увидел, пришедших за мной, вместе с каталкой, наших медсестер. Их сопровождала Тамара Николаевна. Меня повезли в перевязочную.
Там уже ждал Зацепин. Марля присохла, и чтобы ее снять, Тамаре Николаевне, пришлось, сначала намочить бинты чем-то желтым, как я понял, это был фурациллин, дезинфицирующее средство. Вспомнилось мне, что в санатории, это лекарство, обычно, назначали при лечении ангины. Одну таблетку разводили в стакане воды, а потом, давали полоскать этим раствором, горло. Типа «гр-р-р-р».
— Отвернись! — строго произнесла Тамара Николаевна. Ослушаться ее я никак не мог. Мне ужасно хотелось посмотреть на «новую» руку, но, если нельзя — то нельзя. Я понимал, что еще успею ее увидеть.
Профессору тоже было интересно. Он внимательно следил как Тамара Николаевна делает перевязку.
— Кажется, все очень хорошо? — как-то, полуутвердительно, полувопросительно, произнес Зацепин. — Посмотри, что мы с твоей рукой сделали! — это уже мне.
— Не поворачивайся! — еще более строгим голосом предостереглаТамара Николаевна.
— Пусть посмотрит, — Сергей Тимофеевич уже не настаивал, а как бы, шутя, упрашивал ее разрешить мне посмотреть на мою же руку.
— Успеет еще, — Тамара Николаевна была непреклонна.
Она остерегалась что я надышу какую-нибудь заразу в свежую рану и добавлю всем головной боли. После операции, организм мой сильно ослабел и всякие инфекции были ему категорически противопоказаны.
Я перемещался в палату и чувствовал себя очень счастливым. Впервые, за много лет бесполезного кочевания по больницам, меня, наконец-то, лечили, мне что-то делали, пытались помочь…
Меня переложили на кровать. После реанимации, а особенно после перевязки, я чувствовал себя уставшим. Попросив сделать обезболивающий укол, я лежал, ощущая, как режущая, разрывающая руку боль постепенно уходила, становясь все меньше и меньше. Соседи по палате понимали, что после операции, очень важны минуты, когда обезболивающий укол начинает делать свое дело и в теле, постепенно спадает напряжение. В эти короткие периоды, мозг, находящийся в непрерывной болевой блокаде, получает передышку и может позволить себе думать о чем-нибудь еще кроме боли. Об этом все знали и, обычно, пытались в эти минуты создавать как можно меньше шума. В палате стояла практически «мертвая» тишина и я уже закрыл глаза, приготовившись, если удастся, хоть на короткое время заснуть. Уже почти растворившись в сладком забытье, я, внезапно, услышал чей-то шепот. Кто-то, находился очень близко. Я открыл глаза.
Совсем рядом, стояли две девушки. Лица их были незнакомы. Вот только эти глаза я уже где-то видел, но не мог вспомнить где.
— Привет! — сказала та, что находилась ближе. Вторая стояла позади. Обе были симпатичными, высокими, правда, одна чуть ниже. На вид лет по двадцать, но я понимал, что они как раз в том возрасте, когда им могло быть и по двадцать пять и по шестнадцать.
— Привет, — я мучительно пытался вспомнить, где я их видел. Точнее, где я видел их глаза? Казалось, это было совсем недавно.
— Ты нас не помнишь?
— Нет.
Я помнил только глаза, где-то я их видел вот только где? Соседи по палате, насторожились. Исмаил смотрел на девушек, словно собирался броситься к ним с поцелуями. Он всегда смотрел такими глазами на представительниц противоположного пола. Несмотря на скромную комплекцию, он думал о себе как о мужчине с неотразимой внешностью, при виде которого, все девушки должны были впадать в ступор. Всегда было забавно наблюдать за ним в подобных ситуациях.
— Мы тебе вчера так и не успели до конца объяснить, что такое «горы».
Я вспомнил!
— Нет, про горы вы мне объяснили, — я улыбался, радуясь подаренной определенности. — Вы мне про реки ничего не успели объяснить.
— Меня зовут Лена, а ее Оля, — девушка стоящая ближе ко мне кивнула на подругу за своей спиной.
— Меня зовут Антон.
— Да, да, — заговорила Оля.
— Мы знаем, — прервала свою подругу Лена. — Ты что же нас вчера обманывал?
— Я не обманывал. Я отвлекался от тяжелых мыслей.
— У тебя хорошо вышло. Мы сначала поверили. Потом решили узнать о тебе побольше.
— И что?
— Тебе в институте разве не объясняли, что такое «реки»? — Лена улыбалась.
— Нет. Я учусь на литературном факультете, а не на естественно-географическом, — я тоже улыбался, понимая, что девушки отнеслись вполне дружелюбно к моему «розыгрышу».
— Мы здесь на практике, еще две недели будем. Мы еще к тебе зайдем.
Потом они часто приходили в палату и даже приезжали ко мне, после того, как их практика закончилась. Жили девушки, где-то в Подмосковье. Они приносили мне книги, несколько раз вытаскивали меня гулять на улицу и возили на каталке по двору института. Оля и Лена оказались замечательными девчонками. Я до сих пор вспоминаю их с теплотой. Мы разговаривали о многом. Они пытались у меня выяснить, почему так легко попались на мой нечаянный розыгрыш. Для меня тоже не все было понятно, почему это произошло. Может быть потому, что до этого они мало сталкивались с миром, в котором живут люди с физическими ограничениями? Они сами подвели меня к такому выводу, честно рассказав, что, когда встретились со мной в день операции то сразу, не сговариваясь, решили, что я — дурачок. Ну, не дурачок, а ущербный что-ли. Стоило им только бросить взгляды на мое крошечное, страшненькое тело и сразу все становилось ясно: человек с таким заболеванием, неподвижный, не имеющий возможностей для интенсивной учебы и всяческого культурно-духовного развития не может быть интеллектуально содержательным. Лишенный способности передвигаться, маленький, кособокий, он и в умственном отношении навсегда останется таким же скрюченным. Даже если мозги у него с рождения и были нормальными, все равно неполноценность физическая станет тормозом во всем, в том числе для развития ума. Неполноценный — он неполноценный всюду: и в быту, и в учебе, и в общении. Так они думали до встречи со мной. И не только они. Так считали 90 процентов тогдашнего населения СССР.
Жесткая тоталитарная государственность Страны Советов, его воинствующая идеология, способствовали именно такому отношению простых людей к гражданам с ограниченными возможностями. Последних как бы не было в вообще. Их не было на улицах, в магазинах, в кинотеатрах, в библиотеках, на стадионах. Их не было нигде. Семьи, имеющие дома детей с инвалидностью, мало отличались в этом отношении от моей семьи. Психологические, материальные, бытовые трудности у всех были одинаковы. Семьи, имевшие близких, нуждавшихся в опеке, были предоставлены сами себе и несли это как крест, который следует нести незаметно и не мешать другим, неограниченным в возможностях людям, идти с поднятой головой к светлому будущему.
В последующей жизни я много раз оказывался в ситуации, когда очередной новый знакомый признавался: «Знаешь, Антон, а я сначала был у верен, что ты того, — с тараканами» — и смеясь крутил пальцем у своего виска. Я тоже смеялся. Иногда.
В этот же день, после посещения меня Леной и Ольгой, пришла женщина, физиотерапевт. Начались сеансы лечебной гимнастики. Нерв, задетый на операции, требовал срочного восстановления. Я не чувствовал прооперированную руку и физиотерапевт сама, сгибала и разгибала пальцы, возвращая, как говорят специалисты, функциональную подвижность моей парализованной конечности.
«Принц датский-2» и гегемон
Он смотрел на всех свысока, не отличаясь при этом высоким ростом. Свое превосходство над другими, он объяснял тем, что принадлежал, как он сам выражался, к «рабочему классу — гегемону советского общества».
Иван приехал из Тюмени, где работал на буровой. К нам его положили после того, как он, по каким-то причинам, не ужился с ребятами из соседней палаты. Причин он не называл, однако, отзывался о своих бывших соседях очень презрительно. С ними он прососедствовал два с половиной дня. И за это время сумел достать всю палату своим агрессивным занудством. То, кто-то, выходя в коридор, не закрыл за собой дверь. Потом кто-то из соседей, открыл окно, без консультаций с Иваном. Гегемона-работягу раздражало все: громкий смех, оживленный разговор, храп, кашель, чужие костыли, прислоненные к спинке его кровати, неплотно закрытый кран. Был бы хоть малейший повод, а уж Ваня как хороший дизель с буровой моментально заводился и начинал тарахтеть, раздражая окружающих. Так продолжалось два дня. На третий, рано утром, Иван пошел жаловаться на своих соседей заведующему отделением. Заведующий пообещал что-то предпринять. Но, сразу этого не сделал, а отослал Ивана назад в палату, с обещанием, что подойдет позже и разберется.
Иван ушел. А через час заведующему пришлось рысью бежать в эту палату разнимать дерущихся.
Инициатора потасовки перевели в нашу палату. При этом, заведующий пригрозил ему, что в случае, если и здесь будут возникать какие-либо недоразумения, он не станет даже искать зачинщика, просто выпишет Ивана без продолжения лечения и без выдачи больничного листа. Угроза подействовала. Во всяком случае, громко хамить он перестал.
Иван боготворил деньги. Количество наличности было для него главным показателем полезности человека. Объем кошелька собеседника был решающим в определении его значимости и места, которое тот занимал по сравнению с самим Иваном.
Себя Иван оценивал и ставил исключительно высоко, потому что, как он выражался, «я — рабочий и я создаю все богатства в этом государстве, я — гегемон». Соответственно этому утверждению, Иван требовал почтительного отношения к себе, со стороны всех остальных.
Нужно сказать, что я впервые столкнулся с человеком, имеющим такое отношение к деньгам и к жизни. Он откровенно презирал всех о ком говорил, в том числе пренебрежительно отзывался о лечащих его врачах. Понимание того, что он на своей буровой вышке зарабатывал очень много, по сравнению с теми же врачами, делало его отталкивающе чванливым и заносчивым.
Впервые увидев меня, Иван как-то, странно хмыкнул и, оглядев остальных, неожиданно спросил.
— А чего его так обрезали? — и снова, хмыкнул.
Мои соседи — двое молодых парней Алексей и Юрий, аж привстали от такого черного юмора. И быть бы скандалу, но я их опередил.
— Меня зовут Антон, — представился я.
— А-а-а, так ты еще и разговариваешь?
В его голосе слышалась угроза. Мне было не понятно, чего он хочет. В тот момент, совсем не хотелось, чтобы все начиналось так нехорошо. Мой более чем пятнадцатилетний опыт, научил меня находить общий язык почти с каждым, с кем мне приходилось жить в одной палате. Я знал, что ни в коем случае, не нужно начинать знакомство с конфликта.
— Разговариваю. Даже иногда на вопросы отвечаю, — я улыбнулся, показывая, что нисколько не обиделся.
— Меня Иваном зовут, — буркнул он. И, подойдя к своей кровати, бросил на нее принесенные вещи.
На второй день, после переселения в нашу палату, после ужина, Иван сидел на своей кровати. Ребята играли в шашки. Я, как и всегда, в последнее время, был занят тем, что было для меня важнее всего: сгибал и разгибал в локте правую руку, а также, разрабатывал кисть, сжимая маленький мячик.
— А вы столько денег видели? — совершенно неожиданно спросил Иван, обращаясь ко всем. С этим он полез в свою тумбочку и вытащил оттуда маленькую сумочку, такую, в которых обычно носят документы. Из сумочки он извлек бумажник и достал оттуда увесистую пачку денег.
Ребята, отвлекшись от игры, повернулись на голос. Я тоже посмотрел в сторону Ивана.
— Пятьсот рублей! — с каким-то, совершенно непонятным торжеством в голосе, сказал он. — Я это за месяц зарабатываю.
Не могу сказать, чтобы я когда-нибудь видел столько денег одновременно. Пачка, которую он держал в руке, равнялась сумме моей и бабушкиной пенсий, за полгода. Ребята тоже были не из состоятельных. Какой реакции ожидал от нас Иван было не понятно. Восхищения? Удивления? Зависти? А оно того стоит? Поэтому, и я, и ребята, посмотрев на деньги, почти сразу же вернулись к прерванным занятиям. Лишь, Алексей, что-то, очень коротко, буркнул.
— Чего ты сказал? — взвился Иван.
— Заработаем, я говорю, когда надо будет, — Алексей окончательно отвернулся, и решительно сделал свой очередной ход шашкой давая понять Ивану, что для него эта тема исчерпана.
Я повернулся в сторону Ивана. Он увидел мое движение и стал перебирать деньги в руках. Закончив считать, медленно начал впихивать пачку купюр в бумажник. При этом продолжал бросать на меня короткие взгляды.
Начиная с того дня, он стал опасаться за сохранность своего богатства. По вечерам, а также в субботу и воскресенье, днем, он куда-то надолго уходил, как он выражался «смотреть Москву». В эти часы, мы просто отдыхали. Все же очень утомительно, находиться долгое время в обществе человека, который относится к тебе с подозрительностью, граничащей с ненавистью. Самым обидным было то, что у него не было для этого никаких оснований.
Возвращаясь в палату после прогулок, он обязательно, подходил к своей тумбочке, вытаскивал бумажник и, улегшись на койку, пересчитывал деньги, изредка бросая на нас взгляды. Мы находились под подозрением.
У Ивана было что-то с плечом правой руки. Врачи подозревали опухоль и положили его на обследование. Как и полагалось, в таких случаях, нужно было ждать результатов. Опухоль была, боли в плече Иван тоже ощущал постоянно. Но, прошло уже две недели, а диагноз так и не был установлен. Все шло к тому, что нужно делать биопсию больной кости. Эта процедура проводилась под общим наркозом. И, вот как раз на наркоз, Иван соглашаться не хотел. Кто-то, еще, когда он был дома, сказал ему, что наркоз влияет на сердце.
Временами Иван вел себя абсолютно нормально, в эти моменты, с ним можно было поговорить и, было очень хорошо понятно, что человек он, на самом деле, неплохой. Может быть, он просто не знал, как это можно — быть хорошим. Когда он говорил о семье, о своей жизни, его широкое, скуластое лицо, становилось совсем другим. В нем не было ни презрительности, ни подозрительности. Каким-то образом, с лица слетала маска жесткого человека, и оказывалось, что перед тобой сидит обычный парень, с очень нелегкой жизнью за плечами. С жизненным опытом, немалым для его двадцати восьми лет. Прошедший школу жестокости. Много нуждавшийся, и много работавший. Становилась понятной его воспаленная любовь к банковским билетам и оценка всех и всего, только в денежном эквиваленте.
Иван родился где-то в Калужской области. В небольшом селе. Там же закончил восемь классов, а в техникум или училище идти не захотел. Его можно понять. Мать одна растила двоих детей, его и младшую сестру. Отца в семье не стало очень рано и, по какой причине это случилось, Иван не рассказывал. На некоторые темы он вообще отказывался говорить. Из его разговоров было лишь понятно, что отца Иван помнил.
После окончания восьми классов он пошел работать. И работу выбирал самую тяжелую. За тяжелую и платили тогда хорошо, но, чтобы получать еще больше денег он уехал в Тюмень. Тогда, как раз, с экранов телевизоров, сходил в народ образ рабочего, осваивающего самые отдаленные уголки Советского Союза. Иван рассказал, что как-то, по телевизору увидел передачу о тюменских нефтяниках. Один из них, в интервью, поведал про хорошие зарплаты и тем самым «благословил» Ивана, на решение, ехать в Тюмень. Правда, как рассказал Иван, он перепроверил сведения насчет зарплаты. Убедившись, что деньги, там действительно светят большие, парень, со спокойной душой, уехал осваивать нефтяные месторождения. Так сказать, присосался к недрам.
И, как он говорил, не пожалел. Потому что, во-первых, он теперь начал зарабатывать достаточно денег. Достаточно для того, чтобы иногда отсылать их матери и сестре. Во-вторых, еще и потому, что встретил в Тюмени девушку, на которой женился. Что «во-первых», что «во-вторых», эти акценты расставил сам Иван. Видимо, для него, помнившего нужду, вылезти из нее, зарабатывая достаточно средств, чтобы содержать не только себя, но и семью, для него эти акценты, и были — истинными.
После свадьбы, Иван, совсем недолго, прожил с женой в общежитии. Как он говорил, ему повезло, потому что, квартиру они получили еще до рождения первого ребенка. А теперь их у него было четверо. Три дочки и сын. Своей семьей Иван очень гордился. Это было хорошо видно по лицу. В те моменты, когда он говорил о «своих», оно становились неестественно добрым.
Иван лежал на кровати, делая вид, что увлечен газетой. Вообще, видеть его читающим, было очень непривычно. Книг он не признавал совсем. Газеты иногда оказывались в его руках, но, как правило, он рассматривал страницы, с объявлениями. По вечерам, он, обычно, уходил из клиники, на прогулки по Москве, однако, в этот вечер никуда не пошел. Утром, Иван узнал, что его опухоль не представляет никакой опасности. Пока не представляет. Опухоль не была злокачественной, но могла ей стать в будущем. А могла и не стать.
Как-то, Сергей Тимофеевич, немного рассказал нам об опухолях, о том, как они могут появляться. А также о том, что доброкачественные опухоли могут превращаться в злокачественные. Врачи предложили Ивану решить, удалять опухоль сейчас или, если он не хочет, выписываться домой. В этом случае, он должен будет приехать в клинику через полгода для обследования.
Кроме нас, в палате никого не было. Оба наших соседа, ушли. Даже в больнице, жизнь продолжала бить ключом. Два дня назад они обнаружили в соседней с нами, женской палате, присутствие девушек их возраста и вот, отправились на встречу.
Я, в тот момент, занимался своим обычным делом, разрабатывал руку. В какой-то мере, делал я это еще и от того, что больше ничего делать был не в состоянии. Иван, иногда отвлекался от «чтения», бросая взгляды в мою сторону. Он явно хотел поговорить, только, что-то его останавливало.
— Как думаешь, мне соглашаться на операцию? — он приподнялся на кровати, опершись на локоть.
— Это ты сам должен решать.
— Не хочу я ложиться под наркоз. Мне ведь сказали, что я могу жить с этой опухолью еще очень долго.
— Но, ты же сам говоришь, что боли сильные.
— Последнюю неделю боли почти пропали.
— В любом случае, решать должен только ты, — повторил я, ставя точку в разговоре. Это было только его дело.
— Я знаю. Все равно, под наркоз, сейчас, ложиться не хочу. Вполне может быть, что опухоль больше не будет расти.
— Может быть, а может и не быть. Может, проще, перетерпеть сейчас и потом быть спокойным, — мне этот бессмысленный разговор, был неприятен. Все слова произносились впустую. Если он принял решение, то зачем спрашивает? Ну, а если решения до сих пор нет, то я здесь ничем ему помочь не могу. Брать на себя ответственность, за чье-то здоровье? Извините…
— Если сам не можешь решить, позвони жене. Спроси ее, что она об этом думает, — я надеялся, что он, наконец, отстанет от меня — своих проблем выше крыши.
— Завтра она мне должна позвонить. Завтра и спрошу.
Иван откинулся на подушку и снова взял в руки газету.
Я, также как и он, вернулся к прерванному занятию. Однако, заниматься своей рукой долго не пришлось. Минут через пять, «чтение» газеты, Ивану наскучило. Или, скорее всего, у него не было больше сил сдерживать свое мрачное любопытство.
— Зачем ты живешь? — совершенно внезапно спросил он.
— В каком смысле?
— Почему ты живешь?
— Я не понимаю?
— Ну, вот какая от тебя польза?
Вопрос был конкретный и застал меня врасплох. Не потому, что я никогда не задумывался над этим. Напротив. Как раз, ответы на подобные вопросы, я мучительно искал, когда стал осознавать, что окружающие не воспринимают меня всерьез потому что видят во мне болезнь и ничего кроме болезни. Но в тот момент, простых и ясных ответов у меня не было. Конечно, я понимал, нет, скорее, чувствовал, что делать что-либо нужное, приносить пользу людям — все это не является непосильной задачей для меня. Даже если я не имею возможности передвигаться, и, даже если мои руки не работают в полную силу, все равно можно найти себе занятие, плоды которого будут востребованы окружающими. Это было понятно мне, но выразить свои чувства словами я еще не мог.
— Что ты предлагаешь?
— Почему ты не удавишься? Ну-у, это… Почему не повесишься?
— А почему ты об этом заговорил?
— Потому что, вот смотри, ты — живешь. На твое лечение тратят деньги. Государство тебе платит пособие. А в то же время, кому-то, кто может передвигаться, у кого нет проблем со здоровьем, ему может не хватать денег. На еду, или на квартиру.
Он уже сидел на кровати, говорил горячо, при этом размахивая руками. Но что-то в его логике не связывалось.
— Если у человека нет проблем со здоровьем, и он может ходить, то, очевидно, он сможет сам заработать деньги? Вот, как ты, к примеру.
— Да, конечно, может. Но, вот пока ты живешь, на тебя, сколько всего расходуется? В то же время, у кого-то это все забирается.
— Я понял. Но вот что ты предлагаешь?
— На твоем месте, я бы давно повесился. Зачем жить? — он смотрел на меня, очень внимательным взглядом.
— Знаешь, не дай тебе Бог, оказаться на моем месте, — я искренне, очень не хотел, чтобы кто-то еще, попробовал, хотя бы малую часть того, что пережил я. Мне было непонятно почему Иван вдруг заговорил об этом. Ему-то, на своей буровой, в окружении жены и четырех детей, какое было дело до моей жизни и смерти?
— Я бы, правда, не смог так жить. Семьи у тебя быть не может. Работать нормально ты тоже не сможешь никогда. Никакой пользы. Зачем?
Высказав это все, он, как бы, облегчился, встал с постели, всунул ноги в ботинки, стоявшие рядом с кроватью и вышел в коридор, оставив меня, наедине со своими мыслями. Злости в его словах не было. Обидеть он меня не смог. То, о чем говорил Иван, я сам тысячекратно прокачивал через свое сознание.
Так, жить или не жить? Вряд ли кто-нибудь еще столько раз задавался гамлетовским вопросом, ответом на который были не аплодисменты зрительного зала, а вполне конкретная — моя — жизнь. Иван не знал, сколько раз, я был на грани, сколько раз, я приходил к решению о том, что жить дальше — смысла нет. И, столько же раз, что-то, останавливало меня, и я продолжал жить.
Почему? Боялся ли я умереть? Трудно сказать. Точно знаю, что физическую боль — эту одну из составляющих страха — в расчет я не брал. Натерпелся и притерпелся за всю жизнь и был вполне согласен еще немного помучиться чтобы навсегда избавиться от плотских страданий, переполнявших мое тело.
Может быть сердечные человеческие отношения, финансовое процветание и заманчивые планы на будущее останавливали меня? Тоже нет. Друзей у меня не было, родные от меня отказались, а в ближайшем и оставшемся будущем меня ожидали тридцатисемирублевая пенсия по инвалидности и казенный дом-интернат, с казенной едой, казенными одеялами, казенными отношениями, казенным милосердием и казенными похоронами. Ужасное место, оказаться в котором для меня было все равно что заживо лечь в могилу. Мысли об интернате, одиночестве и постепенном погружении в трясину слабоумия вызывали ответные мысли о самоубийстве, которые время от времени заполняли все мое существо.
Вот только, в самый последний момент, в самые черные минуты отчаяния, что-то удерживало меня от рокового шага. Так что же? Может быть гамлетовский «страх чего-то после смерти»? Не знаю. Если вдуматься, то мое земное существование, лишенное всего самого дорогого для человека: общения с друзьями и женщинами, плодотворной работы, рождения и воплощения идей, знакомств, открытий, путешествий… лишенная подвижности, а значит и всего с ней связанного, замурованная в четырех стенах моя жизнь, мало чем отличалась от Вечной Безмолвной Пустоты — того что, как мне казалось, ожидало меня за порогом бытия. Так чего мне бояться? Загробного одиночества? Это слишком… Я был бесконечно одинок и несчастен сейчас, и конечно же не боялся что стану еще более несчастным, перейдя в мир иной. Мое атеистическое мышление категорически отвергало маловразумительное горение в адском пламени, которое полагалось мне как самоубийце, и которое на фоне не утихающей боли от переломов, воспринималось чем-то вроде детской страшилки на ночь.
Нет, не страх «чего-то после» удерживал меня от рокового шага, не страх был спасителем моей жизни. Спасителями и хранителями ее были Иллюзия и Надежда. Великая Иллюзия, что, несмотря на болезнь, я такой же, как другие люди, что я имею право на достойную жизнь и Великая Надежда, что когда-нибудь так произойдет. Но это будет возможным только в том случае, если я буду жить.
Я живу — пытаюсь нащупать свой путь, рвусь использовать любую возможность, малейшую лазейку, чтобы добраться, доползти до своей цели. Но почему даже в такой малости мне отказывают? Сам же Иван, прежде чем крепко стать на ноги прошел через много чего, нахлебался трудностей под завязку, полной ложкой, от души. Уж он то, казалось, должен воспринять мои усилия как нормальную человеческую потребность. Но не воспринимает. В его сознании сформировался свой собственный мир где для успеха нужны крепкие кости и мышцы, нахрапистость и всегдашняя готовность драться за свои интересы, и в этом мире нет места таким как я. Почему? Ведь я не стою на его пути, на многое не претендую, многого мне просто не надо — я всего лишь пытаюсь найти свою дорогу в жизни, преодолеваю, как могу, трудности и терплю. Я хочу всего лишь так же как Иван жить с сознанием нужности своего существования. Всего лишь найти возможность самому себя обеспечивать, а не прозябать на подачках государства, питаться не тем, что оно положит в мою миску, а тем, что я сам себе смогу позволить и сам выбрать. Потребуется сидеть на хлебе и воде? Буду сидеть. Главное чтобы это был мой хлеб, а не казенный. Я хочу жить осмысленной жизнью, своей, а не той, которую навязывает мне безликое государство. Но Иван предлагает мне умереть. Почему? Потому что видит во мне не человека, а исковерканное болезнью тело, от которого обществу нет никакой пользы. Но ведь это же не так, Ваня!
Может быть, добровольная смерть это выход. Может быть. Если она добровольная. Но меня к ней насильно подталкивали жизненные обстоятельства. Толкали без передышки. Они непрерывно сжимали вокруг меня пространство, вынуждая подвести, наконец, последнюю черту. Они давали мне понять что здесь, в этой жизни я лишний, ненужный, никчемный и несчастный, обреченный на постоянные физические и моральные мучения, на абсолютную зависимость от опекунов. Когда же я не понимал намеков, мне предлагали вот так прямо, без дипломатических ухищрений, взять и «повеситься».
Но я не люблю когда меня берут за горло. Да, я организовал для себя «запасной выход». Но потому он и запасной, что может не пригодиться. Никогда. Потому что мой сознательный выбор всегда был один — жизнь, а «неприкосновенный запас» — это на случай катастрофы. Которой, пока, не было.
Мою смерть вряд ли кто заметит. Для родных я уже мертвый, а государству, вообще по-фигу, хотя когда пришел срок идти его защищать — не только завалило меня повестками, сам военком прибежал, почесывая задницу, проведать «хитрожопого инвалида». Так какой резон мне умирать? У Смерти вариантов нет.
А Жизнь дает мне шанс. Шанс на успех. И я очень хочу попробовать его на вкус, оказаться в гуще событий, участвовать в них, влиять на них, и, по возможности ни от кого не зависеть. Не хочу быть обосранным пассивным зрителем, сваленным в вонючую лужу на обочине — не для этого я родился.
И главное: жить мне или остановиться — буду решать только я сам. Советчикам, просьба не беспокоить.
Через неделю Иван выписывался. Поговорив с женой, он определился. Операция, пока она не являлась жизненно необходимой, откладывалась «на потом». Ему дали направление приехать через полгода, на обследование. Окончательно поняв, что едет домой, парень очень обрадовался.
Все произошло примерно также, как и в тот вечер, когда Иван решил поговорить о целесообразности моей жизни. Мы были в палате одни, когда, совершенно неожиданно, Иван встал со своей кровати и подошел ко мне.
— Мне нужно с тобой поговорить, — сказал он, садясь ко мне на кровать.
Это меня удивило.
— О чем?
За все время, проведенное вместе с нами, я успел заметить, что Иван брезговал мной. Подавая мне что-нибудь по моей просьбе, он всегда старался сделать это так, чтобы ни в коем случае не коснуться меня. Тем более, он старался не приближаться ко мне, если в этом не было крайней необходимости. На мою кровать он сел впервые.
— Я хотел у тебя занять денег, — голос у него был просительный. Сделав небольшую паузу, он добавил: — На билет до Тюмени.
— У тебя же есть деньги?! — удивился я.
— Нет. Я все растратил.
Вообще-то, это было не мое дело, но об одолжении он просил меня, поэтому, я все же решил спросить: — На что ты мог это растратить? У тебя же было несколько сотен. Ты же сам показывал нам.
— Было. А сейчас нет, — в голосе его появилась злость.
— У меня есть немного денег. Но, это все что у меня есть и взять мне больше неоткуда.
— Я знаю. Ты не переживай. Я, как приеду домой, сразу тебе деньги вышлю, — он говорил уверенно, и я проникся ощущением, что проблем с возвращением не возникнет.
— А ты что, не мог жену попросить тебе деньги выслать? — отдавать последнее, что у меня было, не очень-то и хотелось. Что-то меня напрягало. Но Иван просил о помощи и отказать значило еще раз подтвердить его рассуждения о моей «бесполезности».
— Пока она мне пришлет, пройдет дня два или три. К тому же, когда я с ней разговаривал, она сказала, что сейчас в семье с деньгами проблемы. Я не работаю. Уезжая, я оставил ей денег, но за полтора месяца она все потратила. Дети все же.
Он меня убедил. В конце концов, чем я рисковал? Не могло же случиться так, чтобы он меня обманул. Он ведь на хорошо оплачиваемой работе работает.
— Возьми у меня в сумочке, — я указал на тумбочку. — В верхнем ящике. Только, у меня всего семьдесят пять рублей и больше нет.
— Да, да! Я знаю, — он открыл ящик и вытащил из сумочки все деньги, которые у меня были.
— Ты мне, правда пришлешь? — еще раз я переспросил, надеясь, что по моему вопросу он поймет, насколько это для меня важно.
— Конечно, пришлю. Не переживай!
— Пожалуйста, пришли! Не обмани! Мне взять не у кого. А мне тоже скоро домой нужно будет ехать. Я и так, за эти два года, ни копейки не потратил, — я вдруг обнаружил в своем голосе умоляющие нотки. Видимо тоже самое заметил и Иван.
— Ну, что ты ноешь? — раздраженно поморщился он. — Конечно, верну. Для меня это — копейки. Ты что думаешь, я из-за копеек стану кого-то обманывать?
После его слов, я окончательно успокоился. В конце-концов, он был мужчина, нефтянник, северянин, глава большой семьи. Мужики слово держат.
Иван уехал. Перед тем, как распрощаться, он оставил мне свой домашний адрес. На тот случай, если понадобиться написать ему письмо, с напоминанием о долге. «Но, ты не переживай. Писать письмо не придется. Деньги я пришлю без напоминания», — заверил он на прощание.
Happy birthday to you!
По странному совпадению, мое переселение в другой мир было назначено и предпринято в день моего рождения. Мне исполнялось двадцать три, и происходило это 23 августа 1988 года. Вместо поздравлений и именинного пирога меня ждала дорога в мой ад.
Август в Астрахани — жаркий месяц. А ехали мы часа два с половиной. Самое ближайшее для меня место «по профилю» оказалось в сельской местности, в Камызякском районе, в поселке Волго-Каспийском. Волго-Каспийский дом-интернат для престарелых и инвалидов. Поездка получилась мучительной, с двумя паромными переправами. Если учесть то, что в том году я перенес две операции и еще не вполне от них оправился, если учесть, что дороги в Астрахани оставляют желать лучшего до сих пор, а тогда это было… Каждый толчок на кочках и ухабах отдавался болью… Если добавить августовскую жару… В общем, поездка была настоящей пыткой.
Доехали мы к полудню. Жаркое солнце прокалило насквозь машину. Все мое белье было мокрым от пота, кожа невыносимо чесалась, от тряски ныл позвоночник, вдобавок разболелась и голова. Медсестра, сопровождавшая меня, пошла искать, кто бы меня принял.
Минут через пятнадцать вернулась. Врача не было. Никого не было. Дом-интернат находился в сельской местности и, как раз в это время, все разошлись по домам, на обед. Нужно ждать.
Прождав часа полтора, медсестра пошла снова. Вернулась она на этот раз уже через пол-часа.
— Едем назад. Не принимают.
— Почему?
Нет справки психиатра. Точнее — она есть, но нет печати удостоверяющей, что ты нормальный.
— ???
— Едем. Она сказала, так положено.
«Она сказала» и «так положено». Ключевые выражения. Спорить бесполезно. Мы поехали назад. Тем же путем, по тем же ухабам и кочкам, по той же жаре. Никто, пока мы находились на территории дома-интерната, даже не вышел ко мне, чтобы посмотреть. Не предложил воды. Да, в общем-то, я и не хотел воды. Может быть, и хотел, но в то время уже не мог думать о воде. Ни о чем я думать не мог. Было пусто. Пусто, как будто что-то выгорело и в душе, и в голове. В больницу мы вернулись часам к пяти дня. В общей сложности в этот день я восемь часов провел в раскаленной машине.
Нас встретили с недоумением. Уже заканчивался рабочий день, и, отправляя меня утром в путь, увидеть меня вновь никто не рассчитывал. Вообще, в больнице я был нежеланный пациент. Во-первых, просто занимал койко-место, которое было нужно другим. Во-вторых, не очень хотелось врачам вообще видеть меня, после того «лечения», которое они учинили мне два года назад. Но я вернулся.
Печать поставили на следующий день, и я предпринял вторую попытку перемещения в пространстве на свое новое, и как я верил, последнее место жительства. На этот раз я летел вертолетом. Это была государственная премия. Не мне, конечно, а той растыке, которая забыла поставить печать на злополучной справке. Из-за капли чернил…
Меня на машине довезли до аэропорта, там, через заднюю дверь, загрузили в брюхо этого железного насекомого. Я впервые летал на таком «чуде техники». Вертолет был небольшой, предназначенный для перевозки больных из сельских районов в областную больницу. Так называемая «Санавиация». Шум стоял такой, что заглушал все, даже мои собственные слова, которые я пытался говорить медсестре, грустно улыбаясь. Видно не было ничего. Я лежал на носилках, которые стояли на полу вертолета, сильно чувствуя вибрацию.
Погода в этот раз стояла облачная и летели мы значительно меньше, чем накануне тряслись в машине. Приземлились метрах в пятистах от того самого дома, куда целеустремленно и последовательно помещали меня то ли обстоятельства, то ли государство, которое таких как я предпочитало содержать в медико-социальных резервациях. Через некоторое время к вертолету подошла машина и меня «перегрузили».
Минут через десять после того, как медсестра пошла показывать мои документы в «приемный покой», она вернулась.
— Возвращаемся.
— Как?! — я был близок к истерике. Я не стремился в это место, но я хотел, очень хотел, чтобы наконец закончилось это одуряющее состояние неопределенности. Чтобы можно было начать думать о том, «что дальше»; чтобы можно было осмотреться на новом месте, осмыслить ситуацию и пытаться, пытаться искать какие-нибудь пути к спасению, ну а в случае неудачи, когда придет ощущение окончательной катастрофы — воспользоваться «запасным выходом» и уснуть навеки, осознавая что сделал все, что было в моих силах.
— Возвращаемся, — повторила медсестра. — Нет справки о том, что ты действительно выписан из квартиры.
— Какой справки?!
В тот момент, я совсем забыл о бумажке, которую вложили мне в паспорт. Машина двинулась к вертолету. Я ничего, абсолютно ничего уже не понимал. Мозг лихорадочно работал и заставил меня залезть в сумочку, где лежали документы.
— Может вот это та самая справка? — я вытащил из сумки и протянул медсестре бумажку с печатью.
— Да, наверное.
Машина остановилась, потом развернулась. Подъехали. Медсестра исчезла и быстро вернулась, довольная.
— Да, это она. Приняли.
Носилки извлекли. Рядом с машиной стояла женщина в белом халате.
Я заметил ее, ошалелый взгляд и услышал: «А-а-а… если б я знала, что он в таком состоянии, я бы приняла его еще в первый раз…»
Ну, не… Стоп! Лучше помолчать.
Меня внесли. Я огляделся. Стены, выкрашенные грязно-голубой краской, низкий пожелтевший потолок с длинной, молниеобразной трещиной, пролетевшей от двери к окну. Маленькая тесная палата. Три койки. Соседи. Один — по виду ему за семьдесят — непрерывно и пристально смотрит на меня малоосмысленным взглядом и беззвучно шевелит губами. У него старческий маразм. Второй, вроде немного помоложе, все время лежит на койке, зовет няню и разговаривает сам с собой. И зачем, спрашивается, меня осматривал психиатр? В воздухе разлит запах застоялой мочи. Он смешивается с запахом готовящейся на кухне пищи и наполняет пространство вонью разлагающейся жизни…
Маленький сельский дом-интернат куда свозили немочных и брошенных стариков доживать последние дни — Нараяма* районного масштаба. Это был конец. Я чувствовал, что теряю способность рационально мыслить, что меня затягивает, заглатывает черно-красный вихрь эмоций. Перед моими невидящими, залитыми чем-то горячим, глазами бешеным хороводом понеслись картины недавнего и далекого прошлого, чьи-то знакомые лица, ученические тетради, трубки капельниц, спинки больничных коек, фигуры в белых халатах, стены, потолки, каталки… После всего перенесенного, после операций, отчаяния, борьбы и надежд я оказался там куда больше всего боялся попасть. Какой непостижимый подарок преподнесла мне судьба на двадцатитрехлетие! Палата, в которой я очутился, казалась мне чудовищной ямой, бездной, глубочайшей в мире могилой. Я лежал на дне ее и глубже было только мое отчаяние: у меня не было ни единого шанса выбраться наверх, туда где свет, а свежий ветер гоняет облака по голубому небу, где люди общаются, дружат, любят, делают работу, воспитывают детей и не знают о том, что существуют такие вот отстойники государственного милосердия, оказавшись в одном из которых я мгновенно лишился всех своих иллюзий и призрачных надежд на будущее.
Чего ради я морочил людей, правдами и неправдами втягивал в орбиту своих проблем, вынуждал их идти мне навстречу, помогать мне, вкладывать в меня энергию, тратить на меня свое время, чтобы вот так в одно мгновение и моя жизнь, и их труды оказались бездарно замурованными в сельском доме призрения, откуда вырваться мне можно было только на кладбище? Итогом всех моих усилий и попыток жить «по-настоящему», оказалось койко-место в тесной, пропахшей мочой комнатке убогого социального учреждения. Я делал все возможное, чтобы не попасть в приют и все же оказался в нем. Для чего надо было бороться на пределе возможностей, если такой печальный результат просчитывался с самого начала моего заболевания? Одержимый наивностью, я надеялся переломить предначертанное, но потерпел полное поражение. И вот, раздавленный, валяюсь со своими носилками на койке и с ужасом понимаю, что лишился всего. Теперь уже никогда у меня не будет друзей и просто добрых знакомых, а значит никогда не будет человеческого общения, не будет поздравлений с днем рождения, Новым годом, не будет образования, не будет никакой работы и я никогда не стану нужным хоть кому-нибудь во всей Вселенной. Я не хотел в это верить, но, действительная жизнь доказала… Я чувствовал как воля покидает меня, а вместе с ней уходит и желание что-то делать для своего спасения. Я обречен. У меня не оставалось будущего. Это было написано на стенах и потолке моего нового жилища, это отпечаталось на безучастных, невменяемых лицах моих соседей, это читалось в любопытствующих глазах нянечек, их деловито-прискорбных вздохах: «Бедненький», это витало в тяжелом, разлагающемся воздухе. Я чувствовал, что даже без помощи снотворного долго здесь не протяну. Просто зачахну. Очень скоро. Неделей раньше, неделей позже — значения не имело. Как уже не имела значения моя жизнь — маленький комок беспомощной человеческой плоти неумолимо затянутый в этот ужасный канализационный сток СОБЕСа — районный дом-интернат для престарелых и инвалидов.
«В какой гроб они меня положат: в стандартный или сделают маленький «на заказ»? — тупо думал я подводя итог своей жизни. Я сломался. Сил не было. Внутри меня что-то скулило и подвывало: хотелось плакать навзрыд и одновременно во все горло выкрикивать грязные ругательства в адрес непонятно кого. Меня лихорадило. Я чувствовал что начинаю бояться большого гроба и решил обязательно упросить администрацию интерната сделать для меня гроб маленький, по-мерке, вроде как именной, чтобы в последний путь уйти как можно более пристойно — раз ничего в жизни не получилось, то хоть в этом…
В первый, самый страшный день поселения в доме-интернате у меня, кажется, «поехала крыша». Было от чего: из столичного лечебного заведения в стенах которого у меня еще теплилась надежда на будущее, я практически мгновенно переместился в одно из самых бедных сельских госучреждений для умирания. Я ожидал от коротенького, оставшегося мне будущего только плохого, плохого и еще более худшего. И уж конечно не знал и даже мое воспаленное, полусумасшедшее, на тот момент, сознание, питавшееся последние годы одними иллюзиями, даже оно не могло предположить, что события уже начинали разворачиваться в обратном направлении, что скоро я все-таки смогу вырваться отсюда, что ровно через одиннадцать лет — в 1999 году, 23 августа (бывают же такие совпадения!) — на свое тридцатичетырехлетие я получу очередной подарок — письмо из американского посольства, которым меня уведомляли об открытии визы и о разрешении на въезд в США. Потерявший волю к жизни, готовящийся к близкому концу, я и воообразить не мог, что проживу еще как минимум одиннадцать лет и что эти одиннадцать предстоящих лет окажутся наполненными такими головокружительными для меня событиями, что воспоминания о них потребуют, пожалуй, другого места и дополнительного времени.