Череп под кожей Джеймс Филлис
– Вы интересуетесь викторианской архитектурой?
– Интересуюсь, но не очень в ней разбираюсь.
– Я бы не стал признаваться в этом Эмброузу. Иначе он все выходные будет рассказывать вам о своих увлечениях и предрассудках. Я выполнил домашнюю работу, так что заранее сообщаю вам, что архитектором выступил Э.У. Годвин, который работал на Уистлера и Оскара Уайлда и вообще вращался в мире эстетов. По его словам, он стремился к идеальному балансу между материальностью и пустотой. Что ж, в данном случае ему это удалось. Он построил парочку ужасных муниципалитетов, включая один в Нортгемптоне, хотя Эмброуз никогда не признает, что он ужасен. Но, я думаю, по поводу величия этого строения у нас разногласий не возникнет. Вы принимаете участие в постановке?
– Нет, я приехала по работе. Я секретарь мисс Лайл. Временный секретарь.
Он одарил ее коротким удивленным взглядом. Потом его губы изогнулись в улыбке.
– Могу себе вообразить. Кларисса действительно отдает предпочтение временным отношениям.
Корделия тут же вставила:
– Вы знаете что-то о постановке? Например, какая задействована труппа?
– Кларисса разве не объяснила? Они называются «Коттрингем плеерс» и считаются самой старой любительской труппой в Англии. Основана труппа в 1834 году сэром Чарлзом Коттрингемом, и с тех пор его семья так или иначе поддерживала их деятельность. Целых три поколения Коттрингемов с ума сходили по театру, и сила их энтузиазма неизменно оказывалась прямо пропорциональна уровню их таланта. Нынешний Чарлз Коттрингем играет Антонио. Его прадедушку приглашали на местные пирушки, до тех пор пока он не набрался наглости положить похотливый глаз на Лилли Лэнгтри. Принц Уэльский выразил ему свое неудовольствие, и с тех пор ни один Коттрингем больше не ночевал в стенах замка. Весьма удобная традиция для Эмброуза. Ему нужно лишь нанять актрису на главную роль и пригласить пару гостей. Джудит Коттрингем устраивает домашнюю вечеринку для режиссера и остальных членов труппы. Все они приедут к завтрашнему обеду.
– А где они играли до тех пор, пока мистер Горриндж не предоставил им сцену в замке?
– Полагаю, инициатором выступила Кларисса, а не Горриндж. Они давали ежегодные спектакли в старом зале собраний в Спимуте, это было событие скорее общественное, нежели культурное. Но завтрашний день не должен быть настолько скучным. Спимутский мясник – что любопытно, учитывая ситуацию, – играет Бозолу, и, говорят, весьма неплохо. Фердинанда играет актер труппы Коттрингема. Это, конечно, не Гилгуд, но Кларисса утверждает, что декламировать стихи со сцены он умеет.
Звук мотора постепенно перешел в тихий рокот, и судно медленно подтянулось к причалу. Каменная дорожка, изгибаясь, спускалась с террасы к берегу с двух сторон, образуя миниатюрную гавань. Крутые ступени, усыпанные гирляндами водорослей, вели к воде. В конце более длинной восточной части пристани возвышались величественные руины – круглый помост для выступлений, из кованого железа, выкрашенный белой и бледно-голубой красками, с изящными колоннами, поддерживавшими изогнутую крышу. Под ней столпились встречающие – компания из двух женщин и двух мужчин, которые стояли без движения, словно запечатленные на картине. Кларисса Лайл находилась впереди, хозяин острова – у ее левого плеча. За ними с невозмутимым и тщательно выверенным безразличием прислуги стояли мужчина и женщина, причем мужчина был выше всех в этой группе.
Но доминировала над всеми Кларисса Лайл. Первое впечатление, которое возникало при взгляде на нее, – богиня со свитой. По мере того как судно приближалось к пристани, Корделия заметила на ней нечто похожее на шорты и муслиновый топ без рукавов, в плотную складку, а поверх него – свободную, почти прозрачную, прямую тунику из того же материала, с широкими рукавами, перетянутую поясом на талии. На фоне этой обманчиво простой, свободно струящейся элегантной легкости Роума Лайл в своем брючном костюме, казалось, излучала тяжелую скованность, режущую глаз.
Встречавшие, словно повинуясь чьим-то указаниям, продолжали стоять без движения, пока судно с легким толчком не коснулось нижней ступени. Потом Кларисса пропела приветствие, подняла руки в трепещущих рукавах «летучая мышь» и побежала вперед. Привычный порядок вещей нарушился.
Во время разговора, который последовал за официальными приветствиями, Эмброуз Горриндж следил за разгрузкой коробок и сумок из импровизированного багажника на корме, а Корделия внимательно наблюдала за ним. Хозяин оказался человеком среднего роста, с гладкими черными волосами и аккуратными ладонями и ступнями. Он производил впечатление толстяка не потому, что обладал лишним весом, а из-за женской припухлости и округлости лица и рук. Его кожа отсвечивала розовым и голубым, а четкой формы румянец на скулах казался почти искусственным. Но больше всего поражали его глаза – большие, сияющие, как черные отполированные морем камни, с прозрачными и почти просвечивающими белками. Уголки губ были приподняты в вечно натянутой улыбке, так что все его лицо принимало исключительно веселое выражение, как у человека, который беспрестанно смеется про себя. На нем были коричневые хлопчатобумажные брюки и черная рубашка с короткими рукавами. И то и другое идеально подходило как для погоды, так и для обстановки, однако Корделии его вид казался нелепым. Для того чтобы обозначить границы и удержать под контролем скрытую силу его сложной и, на ее взгляд, пугающей личности, требовалось нечто более формальное.
Мужчина-слуга, который следил за тем, как разгружают багаж, а потом деревянные ящики с продуктами и перекладывают все на грузовик, тоже отличался от других. Должно быть, подумала Корделия, рост у него больше шести футов. В темном костюме, с осунувшимся белым скорбным лицом, он являл собой мрачную пародию на работника похоронного бюро Викторианской эпохи. Его вытянутая остроконечная голова с высоким покатым блестящим лбом была увенчана париком из грубых черных волос без малейшей претензии на натуральность. Волосы были расчесаны на прямой пробор, а концы их выглядели скорее обрубленными, чем аккуратно подстриженными. Корделия подумала, что такой странный вид не случаен, и задалась вопросом, какое извращение или тайный порыв заставили его придумать и явить миру такой бескомпромиссно эксцентричный образ. Выступал ли он таким образом против обыденности или демонстрировал послушание, коего требовала его работа? Вряд ли. Сегодня у слуг, которых раздражает их работа, есть способ от нее избавиться. Они всегда могут уволиться.
Заинтригованная внешностью мужчины, она почти не обратила внимания на его жену – невысокую круглолицую женщину, которая стояла подле мужа и молчала на протяжении всей разгрузки.
Кларисса Лайл даже не посмотрела в ее сторону, а вот Эмброуз Горриндж сделал шаг вперед, улыбнулся и сказал:
– Должно быть, вы мисс Грей. Добро пожаловать на остров Корси. Осмотреться вам поможет миссис Мунтер. Мы разместим вас рядом с мисс Лайл.
Корделия подождала, пока Мунтеры не закончат разгружать судно. Когда они все втроем шли следом за остальными гостями, Мунтер передал жене маленькую тканевую сумку со словами:
– Сегодня не особенно много почты. Посылка из лондонской библиотеки не прибыла. Это означает, что мистер Горриндж, возможно, не получит книг до понедельника.
Женщина впервые подала голос:
– У него и без книг полно дел в эти выходные.
В это самое мгновение Эмброуз Горриндж повернулся и окликнул Мунтера. Мужчина шагнул вперед, сменив быстрый шаг на статную неспешную походу, что тоже, вероятно, было частью игры. Как только он отошел на почтительное расстояние, Корделия произнесла:
– Если будет какая-то почта для мисс Лайл, сначала она должна поступать ко мне. Я ее новый секретарь. И я буду отвечать на телефонные звонки вместо нее. Вероятно, мне следует просмотреть всю почту, которая пришла. Мы ждем одно письмо.
К ее удивлению, миссис Мунтер передала ей сумку без всяких возражений. В ней оказалось восемь писем, перевязанных резинкой. Два предназначались Клариссе Лайл. В одном из них, в пухлом конверте, явно находилось приглашение на модный показ: на клапане было выгравировано имя известного дизайнера. Второе письмо было в обычном белом конверте с напечатанной на машинке надписью: «Герцогине Амальфи для передачи Клариссе Лайл, остров Корси, Спимут, Дорсет».
Корделия отошла на пару шагов. Знала, что разумнее было бы подождать, пока она не останется одна в своей комнате, но не могла сдерживаться. Стараясь сдержать волнение и любопытство, просунула палец под клапан. Он был неплотно приклеен и тут же отошел. Корделия подозревала, что послание будет коротким. Так и оказалось: внутри лежал листок той же бумаги с аккуратно нарисованным черепом и перекрещенными костями, а под ним красовались две строки. Она скорее почувствовала, что они из пьесы, чем узнала их.
Призови нашу даму громко
И в саван чистый облачи!
Положив записку обратно в конверт, Корделия быстро засунула ее в карман жакета и подождала, пока ее нагонит миссис Мунтер. Она заметила, что большинство комнат выходит на террасу с прекрасным видом на Ла-Манш, а вход в замок располагается в скрытой от посторонних глаз восточной части, вдали от моря. Они прошли под каменной аркой и оказались в ухоженном саду, огороженном стенами, потом свернули по широкой тропинке между газонами, и наконец, преодолев высокое крыльцо с аркой, ступили в большой холл. Остановившись на пороге, Корделия представила себе первых гостей замка в девятнадцатом веке: леди в кринолинах со сложенными зонтиками и их горничные с обтянутыми кожей сундуками и шляпными коробками, отдаленный шум приветствующего гостей оркестра и тучный немецкий принц с большим животом. Вся эта процессия проходила под арчатыми сводами галереи мистера Горринджа. В те времена большой холл замка был сплошь заставлен мебелью: там располагалась богатая экспозиция диванов, стульев и несколько столов, лежали великолепные ковры и высились пальмы в огромных горшках. Здесь все приглашенные собирались в конце дня, прежде чем медленно, в строгом иерархическом порядке, пройти через двустворчатые двери в обеденный зал. Теперь в галерее можно было увидеть лишь длинный узкий стол и два стула – по одному с каждой стороны сложенного из камня камина. На противоположной стене висел шестифутовый гобелен, почти наверняка созданный Уильямом Моррисом: Флора, на которую жрицы возлагали венок из роз, стояла среди лилий и кустарников алтея. Широкая лестница, расходящаяся направо и налево, вела в галерею, обнимавшую холл с трех сторон. Почти всю восточную стену занимал витраж с изображением странствий Улисса. Цветные лучи танцевали в воздухе, придавая холлу некую торжественность, как в церкви. Корделия поднялась по лестнице за миссис Мунтер.
Двери большинства спален выходили в галерею. Комната, в которую проводили Корделию, оказалась изумительно светлой и нежной, чего она никак не ожидала. Два окна – высокие, необычной формы – были занавешены ситцевыми шторами с узором из лилий, та же ткань использовалась как покрывало для кровати. Ею же была обита подушка прикроватного стула с плетеной спинкой. Простой камин украшал филенчатый фриз из шестидюймовой черепицы. Изображения цветов и листвы перекликались с плитками большего размера, окружавшими каминную решетку. Над кроватью тянулся целый ряд нежных акварелей: ирисы, лесная земляника, тюльпан и лилия. Должно быть, подумала она, это комната Моргана, о которой говорила мисс Модсли. Она радостно огляделась, и миссис Мунтер, заметив ее интерес, решила взять на себя роль гида, но делилась сведениями без энтузиазма, словно механически их зазубрила.
– Мебель здесь не такая старая, как сам замок, мисс. Кровать и стул сделаны по проекту А.Х. Макмурдо в 1882 году. Плитка здесь и в ванной комнате – из коллекции Уильяма де Моргана. Да и вообще почти вся плитка в замке из его коллекции. Самый первый мистер Герберт Горриндж, который перестроил замок в тысяча восемьсот шестидесятых годах, видел дома, которые он декорировал в Кенсингтоне, и снял всю старую плитку, а потом заменил ее на плитку Моргана. Этот шкаф из красного дерева и сосны покрашен Уильямом Моррисом, а картины принадлежат кисти Джона Рескина. Когда подать вам утренний чай, мисс?
– В половине восьмого, пожалуйста.
После ее ухода Корделия осмотрела ванную комнату. Оба помещения выходили на запад, и вид на остров закрывала башня, которая возвышалась с правой стороны, – фаллический символ из фигурного кирпича, стремящийся ввысь, к голубым небесам. Остановив взгляд на мягких округлых формах этого строения, она почувствовала, как у нее закружилась голова и башня поплыла перед глазами на ярком солнце. Слева она различила край южной террасы, а за ней широкую полосу моря. Под окном ванной кованая пожарная лестница спускалась к скалам, откуда, вероятно, можно было добраться до террасы. Если это и так, такой путь все равно казался ей опасным. При сильной буре, несомненно, возникло бы ощущение, что ты оказался в ловушке между огнем и морем.
Корделия начала распаковывать вещи, когда дверь смежной комнаты открылась и появилась Кларисса Лайл.
– О, вот вы где! Пожалуйста, пройдемте ко мне. Толли разберет ваши вещи.
– Благодарю вас, но лучше я сама.
Те немногочисленные предметы одежды, которые Корделия привезла с собой, можно было развесить за пару минут, и она предпочла бы сделать это самостоятельно. К тому же она не хотела, чтобы кто-то увидел «набор детектива», и уже с облегчением отметила, что нижний ящик шкафа запирается на ключ.
Она последовала за Клариссой в спальню, которая оказалась такой же большой, как и у нее, но сильно отличалась по стилю. Здесь легкость и простота уступили место роскоши и экстравагантности. В обстановке доминировала кровать из красного дерева, с высоким изголовьем, балдахином, покрывалом и боковыми занавесками из алого дамаста. Изголовье и изножье были украшены тончайшей резьбой с ангелами и россыпью цветов, а надо всем этим возвышалась диадема герцогини. Корделия подумала, что первоначальный владелец, мечтавший взобраться на самый верх викторианской социальной лестницы, вероятно, пожелал, чтобы ее вырезали в честь особо важной гостьи. По обе стороны кровати стояли маленькие резные тумбочки с ящиками, а у изножья расположилась изогнутая кушетка. Туалетный столик был установлен меж двух высоких окон с занавесками на высоких петлях, за которыми Корделия увидела полосу голубого спокойного моря. Два массивных шкафа тянулись вдоль противоположной стены. Перед мраморным камином, в котором лежало несколько поленьев, помещались низкие кресла и ширма с берлинской вышивкой гарусом. Главному гостю Эмброуза Горринджа полагалась роскошь в виде живого огня. Она задалась вопросом, появится ли здесь когда-то горничная, чтобы зажечь его, как это делала ее предшественница в те времена, когда давно уже заснувшая герцогиня ворочалась в своей великолепной постели.
В комнате царил страшный беспорядок. Одежда, упаковочная бумага и пластиковые пакеты валялись на кушетке и на кровати, а туалетный столик был завален самыми разными бутылочками и склянками. По комнате расхаживала женщина, спокойно и без видимого неудовольствия собирая одежду и набрасывая ее себе на руку.
– Это моя костюмерша, мисс Толгарт, – произнесла Кларисса Лайл. – Толли, познакомьтесь: мисс Корделия Грей. Она приехала помочь мне с корреспонденцией. Просто в порядке эксперимента. Она никому не помешает. Если ей что-то понадобится, помогите, ладно?
Не самое приятное знакомство, подумала Корделия. Толли не улыбнулась и не сказала ни слова, но при этом у Корделии не возникло ощущения, будто в ее взгляде, устремленном прямо на нее, скрывалось нечто вроде негодования. Она не заметила на ее лице даже тени любопытства. Это была крепкая женщина с огромной грудью и лицом, которое казалось старше ее тела, и с исключительно стройными ногами. Их форму подчеркивали тончайшие чулки и туфли-лодочки на высоких каблуках – нелепый атрибут, который лишь подчеркивал обыденность черного платья с высоким вырезом и единственным украшением в виде золотого креста на цепочке. Ее темные волосы, разделенные ровным пробором и стянутые в пучок на затылке, поседели, а на лбу и в уголках рта пролегли глубокие морщины. У нее было лицо сильной, умеющей хранить тайны женщины, подумала Корделия, а не особы, которая с радостью подчинялась другим. Когда она исчезла в ванной, Кларисса сказала:
– Думаю, нам надо поговорить, но не сейчас. Мунтер накрыл стол в обеденном зале. Глупо обедать в доме в такой прекрасный день. Мы должны сидеть на воздухе. Я сказала ему, что мы поедим на террасе. И это означает: он сделает все, чтобы мы не сели за стол до половины второго. Так что мы успеем быстро осмотреть замок. У вас удобная комната?
– Очень удобная, спасибо.
– Наверное, надо поручить вам напечатать пару писем, чтобы развеять подозрения. Или ответить на одно-два послания. Вы вполне можете поработать, пока находитесь здесь. Вы умеете печатать, надо полагать?
– Да, умею. Но я здесь не за этим.
– Я знаю, зачем вы здесь. Именно я и хотела нанять вас. И я не передумала. Но об этом мы поговорим вечером. Если до тех пор возможности не представится. Чарлз Коттрингем и другие ведущие актеры приедут после обеда на прогон одной или двух сцен – значит, вплоть до чая они будут с нами. Вы уже познакомились с моим пасынком Саймоном Лессингом?
– Да, нас представили друг другу на корабле.
– Найдите его, пожалуйста, и скажите, что он успеет поплавать до обеда. Ему нет смысла разгуливать с нами по замку. Вероятно, вы найдете Саймона в его комнате, где он прячется. Это через две двери от вас.
Корделия подумала, что лучше бы Клариссе самой сообщить ему об этом, однако напомнила себе, что является секретарем-компаньонкой и эта работа, вероятно, включает выполнение мелких поручений. Она постучала в дверь Саймона. Он не отозвался, однако после необъяснимо долгой паузы дверь медленно открылась и перед Корделией возникло его испуганное лицо. Он вспыхнул, когда увидел ее, а она передала ему послание Клариссы. Он немного смягчился, изобразил улыбку и прошептал «спасибо», а потом быстро закрыл дверь. Корделии стало его жаль: должно быть, нелегко жилось с такой мачехой как Кларисса. Да и в роли клиента, возможно, ее принять нелегко. Впервые в жизни она почувствовала, как ее эйфория улетучивается. Замок и остров оказались еще прекраснее, чем она воображала. Погода стояла великолепная, и ничто не должно было омрачить это восхитительное возрождение лета. Все говорило о том, что ей предстоит провести здесь спокойный и даже роскошный уик-энд. Но конверт в ее кармане подтверждал, что ее наняли не просто так. Ей придется поломать голову и выяснить наконец, что за злодей скрывается за этими письмами. Тогда почему ее охватило внезапное и непреодолимое ощущение, что ее задание обречено на провал?
Глава десятая
– А теперь, – объявила Кларисса, увлекая за собой группу гостей вниз по лестнице, а потом в большой коридор, – мы закончим осмотр, посетив личную комнату ужасов Эмброуза.
Экскурсия по замку получилась скомканной и неполноценной. Корделия чувствовала, что всех манит залитая солнцем терраса и волнуют мысли о предобеденном хересе, а не о сокровищах Эмброуза. Однако сокровища там были, и она пообещала себе, что, как только представится возможность, обязательно изучит маленькую, но содержательную коллекцию предметов искусства и быта, отражающих дух долгого правления королевы Виктории. Они слишком быстро пробежали по замку. В ее голове смешались цвета и формы. Фарфор, картины, стекло и серебро пытались вытеснить друг друга: керамика, участвовавшая в Великой выставке 1851 года; яшма, посуда в греческом стиле; терракота, майолика; шкафы с расписанными веджвудскими сервизами и нежнейшие фарфоровые изделия, декорированные шликерной массой, которые М.Л. Солон создавал на фабриках Минтона; часть обеденного сервиза из коулпортского фарфора, который королева Виктория преподнесла российскому императору, с изображениями российских корон и орлов, соседствующих с российскими и английскими орденами.
Кларисса плыла впереди, размахивая руками, и делилась со слушателями сведениями, точность которых вызывала сомнения. Айво задерживался у каждого экспоната, когда ему позволяли, и почти ничего не говорил. Роума тащилась сзади с отсутствием всякого интереса на лице и время от времени выдавала едкие комментарии о страданиях бедных и их эксплуатации богатыми, привилегированное положение которых воспевалось в этих предметах искусства. Корделия понимала ее чувства. Сестра Магдалена, преподававшая историю девятнадцатого века в монастыре, не разделяла убеждения других сестер в том, что людям добродетельным надлежит отказаться не только от мирских радостей, но и от чужих печалей. Она как раз пыталась воспитать социальную сознательность в ученицах, наделенных привилегиями. Вспоминая эту матрону с лицом, похожим на пудинг, в окружении некрасивых и вечно недовольных воспитанниц, Корделия всегда думала об изнуренной швее с усталыми глазами, работавшей по восемнадцать часов в сутки; детях, засыпавших у ткацких станков; мастерицах, которые, сгорбившись над бобинами, плели кружево, и о чадивших кварталах Ист-Энда.
Корделию заинтересовали некоторые экспонаты из коллекции картин Эмброуза, но этот интерес был далек от восхищения. В полотнах было представлено все, что отталкивало ее в викторианском искусстве: сдерживаемый эротизм, излишний натурализм, не имевший ничего общего с естественностью, безвкусные анекдотичные изображения и обесцененная религиозность. Но по одной работе Сикерта и Уистлера Эмброуз тоже заимел. Когда они проходили по галерее, Роума сказала:
– В моей комнате висит картина Уильяма Дайса «Собирающие ракушки». Неплохо, даже хорошо. Группа дам в кринолинах изучает находки на пляже в графстве Кент. Но что перед нами в действительности? Компания пресыщенных, разодетых, скучающих и сексуально неудовлетворенных дамочек из высшего общества, которым нечем заняться, кроме как собирать ракушки, делать из них бесполезные коробочки для драгоценностей, рисовать безвкусные акварели, развлекать джентльменов после ужина игрой на фортепиано и всю жизнь ждать мужчину, который даст тебе статус и смысл жизни.
Именно когда они с Роумой стояли перед полотном Холмана Ханта и не находили, что сказать друг другу, к ним подошел Эмброуз.
– Вероятно, не лучшая его работа. Люди Викторианской эпохи, быть может, и зарабатывали деньги на сатанинских мельницах[16], но страстно тянулись к красоте. Трагичнее всего было то, что они в отличие от нас не слишком хорошо понимали, насколько далеки от нее.
Экскурсия почти подошла к концу. Кларисса провела их по вымощенному плиткой проходу в кабинет Эмброуза. Очевидно, там и находилась обещанная комната ужасов.
Эта комната была меньше других помещений в замке, ее окна выходили на газон, разбитый у восточного входа. На одной стене разместилась коллекция «висельной литературы» Викторианской эпохи – грубо напечатанные иллюстрированные плакаты, которые продавались зрителям после громкого суда или казни. Казалось, Роуму они заинтересовали больше всего. Убийцы, необычайно стройные и элегантные, сидели, записывая последние признания под высоко расположенными решетками в камерах смертников, или же слушали последние проповеди в часовне при Ньюгейтской тюрьме на фоне еще пустых гробов, или свисали из петель, а облаченный в рясу священник стоял рядом с Библией в руках. Корделии не нравилась висельная тема, она прошла вперед и присоединилась к Эмброузу и Айво, которые изучали полку со стаффордширскими статуэтками. Эмброуз отметил свои любимые.
– Познакомьтесь с моими печально известными убийцами мужского и женского пола. Вот эта парочка – пресловутые Мари и Фредерик Мэннинг, которых повесили в ноябре 1847 года в тюрьме Хорсмонгерс-лейн перед бушующей пятидесятитысячной толпой. Чарлз Диккенс наблюдал за казнью, а потом написал, что поведение толпы было настолько неадекватным, что он подумал, будто попал в город дьяволов. Мария облачилась в черный атлас, но ее выбор нисколько не повлиял на дальнейшую популярность подобной одежды. Джентльмен в охотничьей куртке – Уильям Кордер, который прицеливается в бедную Марию Мартен. Обратите внимание на красный сарай на заднем плане. Возможно, убийство сошло бы ему с рук, если бы ее мать не твердила постоянно, что мечтает похоронить там свою дочь. Его повесили в Бери-Сент-Эдмунде в 1828 году опять же перед большой и благодарной аудиторией. Леди рядом с ним, в шляпке и с черной сумкой, зовут Кейт Уэбстер. В сумке лежит голова ее любовницы, которую она забила до смерти, разрезала на куски и сварила в кухонном котле. Говорят, она ходила по местным магазинам, предлагая дешевый смалец. По слухам, ее казнили в июле 1879 года.
Покидая помещение, они остановились у двух элегантных витрин из розового дерева по обе стороны от двери. В той, что была слева, располагалась целая коллекция мелких предметов. Все они были аккуратно подписаны. Кукла и набор для игры в марблс с маленькими цветными шариками – и то и другое принадлежало королеве в детстве. Веер, старые рождественские открытки, пузырьки для духов из хрусталя с серебряным напылением и эмалью и множество маленьких серебряных предметов – крючки для корсетов, цепочки на пояс, молитвослов и держатель для цветов. Но их внимание привлекла правая витрина. Там находились менее приятные реликвии, словно это было продолжением музея преступлений Эмброуза. Он пояснил:
– Обрывок перед вами – часть веревки, на которой повесили доктора Томаса Нейла Крима, отравителя из Ламбета, в ноябре тысяча восемьсот девяносто второго года. Льняная ночная рубашка в пятнах с ажурной вышивкой принадлежала Констанс Кент. Это не та рубашка, в которой она перерезала горло своему маленькому сводному брату, однако тоже представляет определенный интерес. Эти наручники с ключом сняли с рук молодого Курвуазье, который убил своего господина, лорда Уильяма Расселла, в тысяча восемьсот сороковом году. А эти очки надевал доктор Криппен. Поскольку его повесили в ноябре тысяча девятьсот десятого года, он на девять лет выпадает из интересующего меня периода, но я все равно не смог устоять.
Айво спросил:
– А мраморная детская ручка?
– Насколько я знаю, у нее нет криминального прошлого. Ее следует перенести в зал памятных вещей или другое помещение, но я не успел переделать экспозицию. Тем не менее среди реликвий, связанных с убийствами, она смотрится не так уж плохо. Человек, который продал ее мне, согласился бы с этим. Он говорил, что от ее вида у него кровь стынет в жилах.
Кларисса молчала, и, посмотрев на нее, Корделия заметила, что ее взгляд остановился на изваянии с выражением страха и одновременно отвращения, при том что другие экспонаты такой реакции не вызывали. Пухлая детская ручка из белого мрамора лежала на фиолетовой подушечке, перевязанной шнуром. Самой Корделии она тоже казалась неприятной, сентиментальной и омерзительной, бесполезной и лишенной эстетической ценности, что, однако, вполне соответствовало модным тенденциям в изготовлении мелких предметов искусства того времени.
– Но она же просто ужасна! Отвратительна! Где только вы ее откопали, Эмброуз? – воскликнула Кларисса.
– В Лондоне. У одного знакомого. Возможно, это единственная уцелевшая копия частей тела королевских детей, сделанных для королевской семьи в резиденции Осборн, как говорят, руками Мэри Торникрофт. Возможно, это бедняжка Пусси[17], старшая дочь монарха. А может, перед нами мемориальный предмет. А если она вам не нравится, Кларисса, то вам нужно посмотреть коллекцию в Осборне. У вас сложится ощущение, что вы попали в Музей холокоста, как будто принц-консорт спускался в королевскую детскую с мачете, хотя, возможно, бедняге и правда этого хотелось.
Кларисса возразила:
– Она просто омерзительна! Что овладело вами, когда вы ее купили, Эмброуз? Избавьтесь от нее.
– Ни за что. Возможно, она уникальна. Я считаю, это прекрасное дополнение к моей «малой» викторианской коллекции.
Роума произнесла:
– Я видела экспозицию в Осборне. Меня она тоже ужаснула. Зато такая выставка позволяет по-новому взглянуть на мышление человека Викторианской эпохи, в частности на мышление самой королевы.
– Это позволяет по-новому взглянуть на мышление Эмброуза.
Айво тихо сказал:
– С точки зрения обработки мрамора вещь хорошо сделана. Возможно, вас пугают именно ассоциации. Смерть или расчленение ребенка всегда наводит на печальные мысли, вам так не кажется, Кларисса?
Но Кларисса словно его не слышала. Отвернувшись, она сказала:
– Ради Бога, давайте не будем об этом спорить. Просто избавьтесь от нее, Эмброуз. А теперь мне нужно выпить и пообедать.
Глава одиннадцатая
В полумиле от берега Саймон Лессинг, плывший до этого медленным размеренным кролем, перевернулся на спину и устремил взор за горизонт. На море никого больше не было. Наедине с этой огромной толщей воды было сложно представить, что за ним тоже осталась лишь пустота: остров и дворец скрылись за волнами тихо и без сопротивления, так что теперь он в одиночестве дрейфовал в синей бесконечности моря. Это искусственно созданное ощущение оторванности ото всех и вся волновало, но не пугало его. Как и все, что было связано с морем. Именно в этой стихии он чувствовал себя гармонично: ощущение вины, беспокойство, страх потерпеть неудачу смывались ласковыми и вечными водами, как будто его заново крестили и он искупил все грехи.
Он радовался, что Кларисса не попросила его присоединиться к остальным гостям для осмотра замка. Там были комнаты, на которые ему хотелось бы взглянуть, но он и сам успеет это сделать. А так у него появился очередной предлог избежать ее общества. Он не хотел плавать чаще, чем два раза в день, иначе это могло показаться странным, как будто он специально избегает людей. Зато теперь он сможет с легкой душой поинтересоваться, позволено ли ему побродить по замку. Вероятно, уик-энд окажется не таким ужасным, как он думал.
Ему стоило лишь погрузиться глубже – и его обожгла бы струя холодного течения. Но сейчас он плавал подобно орлу, раскинувшему крылья под солнцем, чувствуя, как волны плещутся вокруг, осторожно поглаживая его грудь и руки, как в ванне. Время от времени он опускал лицо под воду и открывал глаза, видя перед собой тонкую зеленую пленку, так что вода омывала глазные яблоки. И где-то в глубине души зрело ничуть не пугающее, а даже почти успокаивающее осознание того, что стоит только отпустить себя, отдаться силе и нежности моря, и никогда больше его не посетит чувство вины, или беспокойство, или страх неудачи. Он знал, что не сделает этого. Эта мысль была сродни маленькой прихоти, с которой, как с лекарством, можно было безопасно экспериментировать до тех пор, пока доза оставалась маленькой и он контролировал ситуацию. А он контролировал. Через пару минут настанет время повернуть к берегу, задуматься об обеде и Клариссе и о том, как пережить ближайшие два дня без каких-либо проблем или катастроф. Но сейчас он наслаждался этим спокойствием, этой пустотой, этой целостностью.
Только в такие мгновения он мог думать об отце без боли. Должно быть, так он и умер, когда плавал в одиночестве по Эгейскому морю в то летнее утро. Он понял, что приливная волна слишком сильна, и, наконец, сдался без боя, без страха, отдавшись морю, которое так любил, объяв его величие и спокойствие. Саймон так часто рисовал в воображении эту смерть, когда плавал в одиночестве, что старые кошмары почти изжили себя.
Он больше не просыпался в темноте в предрассветные часы, как в первые месяцы, когда узнал о смерти отца, потея от ужаса, отчаянно цепляясь за одеяло, тянувшее его вниз. Он проживал каждую секунду этих страшных минут, вглядываясь в воспаленные от морской воды глаза и наблюдая мучительную агонию при виде потерянного, отдаляющегося, недосягаемого берега. Но все произошло не так. Это не могло произойти так. Его отец умер спокойно в своей великой любви, без сопротивления и в гармонии с собой.
Настало время поворачивать. Саймон изогнулся под водой и снова поплыл размеренным кролем, делая мощные рывки. И вот его ноги коснулись гальки, и он вытащил себя на берег, замерзший и уставший больше, чем ожидал. Подняв голову, он с удивлением увидел, что кто-то ждет его – неподвижная фигура в темной одежде, стоявшая, словно страж, у кучи его одежды. Он вытер глаза и увидел, что это Толли.
Он подошел к ней. Сначала она молчала, потом наклонилась, подняла его полотенце и протянула ему. Задыхаясь и дрожа, он принялся вытирать руки и шею, смущенный ее пристальным взглядом, недоумевая, зачем она пришла.
– Почему вы не уедете? – спросила она.
Должно быть, она увидела, что он не понимает ее, и повторила:
– Почему вы не уедете? Не оставите это место? Не оставите ее? – Ее голос, как всегда, был тихим, но строгим, почти без эмоций. Он вперил в нее взгляд изумленных глаз из-под мокрых волос.
– Оставить Клариссу? С какой стати? О чем вы?
– Она не хочет вас здесь видеть. Вы разве не заметили? Вы несчастливы. Зачем притворяться и дальше?
Саймон возмущенно выкрикнул:
– Но я счастлив! И куда мне идти? Моя тетя не хочет, чтобы я возвращался. Денег у меня нет.
Она сказала:
– У меня в квартире есть свободная комната. Для начала можете пожить там. Ничего особенного, обычная детская комната. Но вы можете остаться там, пока не найдете что-то получше.
Детская комната. Он вспомнил: он слышал, что у нее когда-то был ребенок, девочка, которая умерла. Не стоило упоминать о ней сейчас. Он не хотел о ней думать. Он и так достаточно много думал о смерти и угасании.
– Но как я что-то найду? На что я буду жить? – спросил он.
– Вам ведь семнадцать, не так ли? Вы не ребенок. Сдали уже пять экзаменов стандартного уровня. Вполне можете найти работу. Я работала уже в пятнадцать. Многие дети сейчас начинают еще раньше.
– Но что я буду делать? Я собирался стать пианистом. Мне нужны деньги Клариссы.
– Ах да, – произнесла она. – Вам нужны деньги Клариссы.
«Как и вам», – подумал он. В этом-то все и дело. Он почувствовал прилив уверенности, завидев взрослую хитрость. Он не настолько мал, чтобы его было так легко одурачить. Ведь он всегда чувствовал, что не нравится ей, ловил эти презрительные взгляды, когда она готовила завтрак в те дни, что они оставались наедине, отмечал молчаливое негодование, с которым она собирала его грязное белье, убирала его комнату. Если бы не он, ей не надо было бы приходить чаще двух раз в неделю. И то она появлялась ради того, чтобы удостовериться – все в порядке. Разумеется, она жаждала от него избавиться. Вероятно, она рассчитывала, что Кларисса завещает ей что-нибудь. Должно быть, она лет на десять моложе, чем выглядит. В конце концов, она только служанка. Какое она имеет право расстраивать его, критиковать Клариссу, проявлять к нему снисхождение, предлагая свою жалкую маленькую комнатку, словно делает ему огромное одолжение? Должно быть, там ему будет так же плохо, как на Морнингтон-авеню. Еще хуже. Маленький дьяволенок у него на плече пытался подговорить его. Но несмотря на все сложности, только умалишенный мог отказаться от покровительства богатой Клариссы и сдаться на милость бедной Толли.
Она, видимо, догадалась, о чем он думает, и произнесла смиренно и без всякой настойчивости:
– Вас это ни к чему не обяжет. Это всего лишь комната.
Он хотел, чтобы она ушла. Ведь он не мог пройти вперед и начать одеваться, пока эта темная, наводящая тоску фигура стояла там, заполоняя собой весь пляж. Он выпрямился и сказал настолько твердо, насколько позволяло его дрожащее тело:
– Благодарю вас, но я совершенно доволен тем, что у меня есть.
– Полагаю, она устанет от вас, как и от вашего отца.
Саймон уставился на нее, вцепившись в полотенце. Над ними закричала чайка, пронзительно, как ребенок, которому причинили боль. Он прошептал:
– Что вы имеете в виду? Она любила отца! Они любили друг друга! Он объяснил это мне, прежде чем ушел от нас, от меня с матерью. Это было самое прекрасное, что когда-либо с ним случалось. У него не было выбора.
– Выбор есть всегда.
– Но они обожали друг друга! Он был так счастлив.
– Тогда почему он утопился?
Он закричал:
– Это неправда! Я вам не верю!
– Можете не верить, если не хотите. Просто вспомните об этом, когда настанет ваш черед.
– Но с какой стати ему было это делать? Для чего?
– Чтобы заставить ее испытать чувство вины, думаю. Разве не ради этого люди обычно убивают себя? Однако это было напрасно. Клариссе не знакомо чувство вины.
– Но мне сказали, что проводилось следствие. Полиция выяснила, что он погиб случайно. К тому же он не оставил записки.
– Если и оставил, ее не нашли. Ведь именно Кларисса обнаружила его одежду на пляже.
Его взгляд упал на скомканные брюки и куртку под камнем. Перед ним вопреки его воле возник образ, настолько четкий, будто пришел из воспоминаний. Зернистый песок, горячий, как уголь, незнакомое море в фиолетовых и голубых тонах у горизонта. Кларисса стоит на берегу с запиской в руках, а ветер треплет ее волосы. А потом изорванные белые клочки полетели вниз, как цветочные лепестки, упали в морские воды и растворились в них. Прошло три недели, прежде чем тело его отца, точнее, то, что от него осталось, прибило к берегу. Но кости и плоть, даже после того, как с ней расправились рыбы, сохранились дольше куска бумаги. Неправда. Ничто из этого не могло быть правдой. Как она сама сказала, выбор есть всегда. И он выбрал другой путь – не верить ей.
Он опустил глаза, чтобы не встречаться с ней взглядом, с этим принуждающим взглядом, который казался намного убедительнее любых слов, срывавшихся с ее уст. Вокруг его икры обвилась водоросль, коричневая, словно рана с коркой запекшейся крови. Саймон наклонился и дернул за нее. Она натянулась, как скользкая веревка.
– А если она умрет? Что вы тогда будете делать? – спросила Толли.
– С чего это ей умирать? Она ведь не больна, правда? Она никогда не жаловалась на здоровье. Что с ней не так?
– Ничего. С ней все так.
– Тогда почему вы говорите о смерти?
– Она думает, что умрет. Иногда люди настолько верят в это, что действительно умирают.
У него отлегло от сердца. Но это же глупо! Она пыталась запугать его. Теперь ему все стало ясно. Она завидовала ему, как завидовала его отцу. Он поднял куртку и, преисполнившись достоинства, процедил сквозь зубы:
– Если она и умрет, я уверен, о вас не забудут. На вашем месте я бы не беспокоился. А теперь не могли бы вы дать мне возможность одеться? Мне холодно, и уже пора обедать.
Произнеся это, он тут же ощутил прилив стыда. Толли отошла без единого слова. Потом повернулась, и они посмотрели друг другу в глаза в последний раз. Он знал, что она увидит в его взгляде – стыд, страх. Он был готов к встрече с гневом и негодованием, однако совсем не ожидал увидеть жалость.
Глава двенадцатая
Длинная сводчатая галерея из кирпича, с колоннами и арками, выложенными фигурными камнями, тянулась вдоль западной стороны замка, минуя розовый сад и прямоугольный бассейн, до самого театра. Шагая по галерее в одиночестве в этот поздний час на последнюю репетицию, Айво представлял себе, как медленно тянулась под этими арками процессия из вкусивших ужин викторианских гостей с бледными руками и шеями, обрамленными великолепным атласом и бархатом, в драгоценностях, сверкающих на груди, и с замысловатыми прическами. А белые рубашки мужчин мерцали в лунном свете. Сам театр удивил его не столько идеальными пропорциями (чего следовало ожидать), сколько разительным контрастом с замком в целом. Айво задался вопросом, не построил ли его другой архитектор. Ему придется спросить об этом Эмброуза. Но если к строительству приложил руку Годвин, то можно было заключить, что тщеславие и страсть клиента к роскоши оказались сильнее его личных предпочтений – стремления к легкости и сдержанности. Даже сейчас, когда горела лишь половина ламп, театр блистал во всем своем великолепии. Занавес и кресла из темно-красного бархата выцвели, но все равно сохранились исключительно хорошо. Свечи заменили на электрические лампы (должно быть, Эмброузу это решение далось нелегко), однако изысканные витиеватые светильники все еще использовались и старинная хрустальная люстра все еще переливалась, свисая с купольного потолка. Повсюду были украшения – иногда изысканные, чаще роскошные, кричащие. Но все их объединяло одно – они были изготовлены с высочайшим мастерством. Напротив золоченых лож купидоны с пухлыми ягодицами держали охапки цветов или тянули рожки к надутым губам, а королевская ложа с шикарной резьбой и эмблемой принца Уэльского с двумя одинаковыми возвышениями, напоминавшими троны, несомненно, соответствовала представлениям самого ярого монархиста о том, как подобает восседать в театре наследнику престола. Айво уселся в конце четвертого ряда партера, не собираясь задерживаться здесь больше чем на час, поскольку не хотел, чтобы в труппе думали, будто он приехал на остров оценивать их выступление. И это ненавязчивое появление на последней репетиции было призвано напомнить им: он гораздо меньше заинтересован в их трактовке трагедии Уэбстера, чем в славных моментах истории, скандалах и легендах самого театра. Он порадовался, что места в широких викторианских залах оказались настолько удобны. Вторая половина дня была для него особенно мучительна, когда обед, даже самый скромный, лежал камнем в его измученном желудке, а селезенка словно росла и уплотнялась под руками, которыми он пытался поддерживать живот. Он постарался удобнее устроиться на мягком бархате, не забывая, что Корделия, выпрямив спину, молча сидит в том же ряду, и устремил взгляд на сцену.
Было очевидно, что де Вилль – режиссер, которому больше удавался модерн, – велел актерам сосредоточиться на смысле и позволить тексту жить своей собственной жизнью. Такой трюк провалил бы любую постановку Шекспира, но в сочетании с четким размером Уэбстера это смотрелось неплохо. Во всяком случае, живо. Айво всегда считал, что Уэбстера можно ставить только таким образом – в виде стилизованной драмы, состоящей из поступков, характеров, почти ритуальных воплощений страсти, упадка, сексуальной распущенности, и все это двигалось в паване[18], завершаясь неизбежным разнузданным триумфом безумия и смерти. Однако де Вилль, погрязший в скорбном отвращении к самому себе из-за того, что ему досталась труппа любителей, явно стремился создать подобие реализма. Будет интересно взглянуть, как он справится с теми ужасами в пьесе, которые сложно показать на сцене. Ему повезет, если он продемонстрирует отрезанную руку и толпу безумцев так, чтобы зрители не начали давиться от смеха. Трагедия на тему мести – едва ли подходящий жанр для неопытных режиссеров, но если уж на то пошло, это касается любой классики. Разумеется, постановка произведений этого поэта, воспевающего склепы, нанизывающего один ужас на другой до наступления тошноты и неожиданно пронзающего сердце необычайно красивыми фразами, требовала большего, нежели энтузиазм кучки актеров-любителей. И все же де Виллю нужно было всего лишь выдержать одно представление. Это не тот уровень, когда спектакль показывают почти каждый вечер и еще и по два раза в неделю днем на протяжении трех месяцев, – именно это и отличает профессионала от любителя. Он знал, что пьесу собирались играть в викторианских костюмах. Идея показалась ему эксцентричной и слегка нелепой, но он понимал, что какой-то смысл в этом есть. Сцена и маленький зрительный зал должны были сливаться в одну клаустрофобную обитель зла: платья с высокими воротниками и турнюрами намекали на сексуальность, которая казалась еще более похотливой из-за этой завуалированности, прикрытой викторианской респектабельностью. К тому же решение одеть Бозолу в килт в стиле шотландского горца не было лишено остроумия, хотя в таком сложном сочетании нигилизма и противоречивого благородства с трудом просматривался человек Викторианской эпохи.
Четыре ведущих актера репетировали уже почти пятьдесят пять минут. Де Вилль практически предоставил их самим себе: его тяжелое лягушачье лицо не выражало ничего, кроме угрюмой подавленности. Вероятно, он злился из-за того, что его оторвали от послеобеденного сна ради очередной морской прогулки, поэтому и не встретил с восторгом предложение Клариссы устроить финальный прогон всех сцен с ее участием в костюмах. Айво взглянул на часы. Он начинал скучать, как и предполагал, но не желал тратить силы на то, чтобы сдвинуться с места. Он посмотрел в сторону, на лицо Корделии, повернутое к сцене, с волевым, но все же изящным подбородком, на ее прекрасную шею и подумал, что два года назад бился бы в агонии из-за нее, строил хитрые планы, чтобы затащить ее в постель до конца уик-энда, и переживал бы, что может потерпеть неудачу. Он вспомнил о былом скорее с отвращением, чем с отстраненным удивлением, недоумевая, как можно было тратить столько времени и сил на столь обыденные развлечения лишь ради того, чтобы развеять скуку. Сопутствующие этому проблемы уж точно не уравновешивались полученным удовлетворением. А страсть была куда слабее потребности доказать себе, что он все еще привлекателен. В конце концов, что бы он получил, разделив с ней постель, кроме пары лишних очков своему эго? И в рейтинге приятных моментов уик-энда это удовольствие заняло бы чуть более высокое место, чем хорошая еда и питье и остроумные разговоры после ужина. Он всегда стремился к тому, чтобы его интрижки подразумевали исключительно цивилизованный и ни к чему не обязывающий обмен удовольствиями. А они, напротив, заканчивались склоками, обвинениями, грязью и ненавистью. С Клариссой все было так же, только склоки отличались особой яростью, а ненависть длилась дольше. Но ведь с ней он сам допустил ошибку – позволил себе увлечься. С Клариссой, по крайней мере первые полгода, когда они наставляли рога отцу Саймона, он познал муки радости и неопределенность любви.
Он заставил себя вернуться к постановке. Шла вторая сцена третьего акта. Кларисса, облаченная в широкий, отороченный кружевом халат, сидела у зеркала, а позади в ожидании застыла Кариола с расческой в руке. Туалетный столик, как и прочий реквизит, был подлинным, и его позаимствовали, как он подозревал, из замка. В постановке пьесы в тысяча восемьсот девяностых годах было много преимуществ. Актеры выступали под аккомпанемент музыкальной шкатулки, которая стояла на туалетном столике и проигрывала попурри из шотландских песен. Вероятно, ее тоже позаимствовали из викторианской коллекции Эмброуза, но он решил, что идея принадлежала Клариссе. Начало сцены им удалось. Он уже и забыл, насколько красивой может быть Кларисса, какой магнетизм излучает ее высокий, немного резкий голос, с какой грацией она жестикулирует и двигается. Конечно, она не могла сравниться с Сазман или Миррен, но ей вполне удавалось изображать нечто вроде страстного эротического напряжения, ранимости и безумия женщины, поглощенной любовью. И это его отнюдь не удивляло: именно эту роль она так часто играла в реальной жизни. Однако сам факт, что она смогла воспылать страстью к исполнителю главной роли, который представил Антонио английским сельским джентльменом, склонным к самым разным грехам, уже доказывал, что она действительно хорошая актриса. А вот Кариола оказалась ужасна: нервная и испуганная, она носилась по сцене в чепце с оборками, как субретка во французской комедии. Когда она в третий раз запнулась, де Вилль нетерпеливо выкрикнул:
– Вам нужно запомнить всего три строки. Бог в помощь! И прекратите стесняться. Вы же играете не в мюзикле «Нет-нет, Нанетта»! Ладно. Начинаем заново с начала сцены.
Кларисса запротестовала:
– Но нам нужна скорость, легкость. Я потеряю запал, если мы вернемся назад.
Он повторил:
– Играем сцену с самого начала.
Кларисса поколебалась, пожала плечами, потом умолкла. Актеры украдкой переглядывались, переминались с ноги на ногу, ждали. Айво вновь заинтересовался происходящим. «Она теряет контроль. А в ее случае это почти равносильно тому, чтобы выйти из себя», – подумал он.
Вдруг Кларисса взяла музыкальную шкатулку и с силой захлопнула крышку. Звук был резким, как выстрел. Мелодия смолкла. Последовала мертвая тишина – казалось, все актеры затаили дыхание, – и Кларисса вышла под огни рампы.
– Эта чертова шкатулка действует мне на нервы. Если для этой сцены требуется фоновая музыка, Эмброуз, несомненно, найдет что-то более подходящее, чем эти дурацкие шотландские песенки. Они сводят меня с ума. Одному Богу известно, как они повлияют на публику.
Эмброуз отозвался с задних рядов. Айво удивился, услышав его голос, и задумался, как долго он там просидел.
– Это была ваша идея, насколько я помню.
– Я всего лишь хотела музыкальную шкатулку, а не чертово попурри из шотландских песен. И что, нас обязательно должен кто-то смотреть? Корделия, вам нечем больше заняться? Видит Бог, мы достаточно вам платим. Толли, а вы могли бы помочь погладить костюмы, если не собираетесь весь день просиживать здесь штаны.
Девушка встала. Даже в полумраке Айво заметил, как покраснела ее шея и приоткрылся рот. Она, видимо, хотела возразить, но потом решительно сомкнула губы. Несмотря на открытый, почти осуждающий взгляд, сбивающую с толку честность и напускную деловитость, в душе она была чувствительна как ребенок. Его охватил гнев, настолько сильный, что затмил все остальные чувства. И он обрадовался, что все еще может испытывать такие эмоции. С трудом поднявшись и понимая, что все взоры обращены на него, он спокойно произнес:
– Мы с мисс Грей прогуляемся. Пока что выступление не особенно радовало зрительский глаз, к тому же воздух на улице будет свежее.
Когда они вышли под молчаливыми взглядами труппы, Корделия сказала:
– Спасибо, мистер Найтли[19].
Он улыбнулся и внезапно почувствовал себя удивительно хорошо, во всем теле появилась какая-то непостижимая легкость.
– Боюсь, в моем теперешнем положении танцор из меня никудышный, и если бы мне пришлось выбирать для вас роль в «Эмме», уж конечно, вы не стали бы бедной Харриет. Вы должны простить Клариссу. Она всегда грубит, когда нервничает.
– Быть может, у нее действительно есть такая проблема, но я считаю, это ее не оправдывает.
– А у меня публичная грубость провоцирует детские выпады, которые приносят удовлетворение лишь в ту секунду, когда я высказываюсь. Она извинится самым милым образом, когда вы окажетесь наедине, – добавил он.
– В этом я уверена. – Она вдруг повернулась к нему и улыбнулась. – Я бы с удовольствием прогулялась, если вас это не слишком утомит.
Он подумал, что она единственный человек на острове, который мог сказать это, не смутив и не разозлив его, и спросил:
– Как насчет пляжа?
– Отличная мысль.
– Боюсь, я буду идти медленно.
– Это не важно.
Какая же она милая, с какой скромностью и достоинством подает себя. Он улыбнулся и протянул ей руку.
– «В честь этих жертв, моя Корделия, сами боги воскуряют фимиам»[20]. Ну что ж, пойдемте?
Глава тринадцатая
Они медленно шли рука об руку вдоль кромки воды, где песок лежал плотнее, так что ходьба не требовала особых усилий. Узкий пляж был разрезан гниющими волнорезами и окружен низкой каменной стеной, за которой вздымались покрытые деревьями рыхлые скалы. Должно быть, когда-то деревья росли почти по всему берегу. Между буками и дубами проглядывали заросли лавра; старые розовые кусты, изгибаясь, обвивали толстые стебли и листья рододендронов, садовой герани, потрепанной ветром, гортензий осенних тонов – бронзовых, зеленовато-желтых и фиолетовых, которые, по мнению Корделии, смотрелись гораздо нежнее и интереснее, чем кричащие летние оттенки. В обществе нового приятеля она чувствовала себя спокойно и пожалела на мгновение, что не может довериться ему, что в ее работе так много лжи. Десять минут они шагали в умиротворяющей тишине. Потом он произнес:
– Возможно, мой вопрос покажется вам глупым. Грей – довольно распространенная фамилия. Но вы, случайно, не родственница Редверса Грея?
– Он был моим отцом.
– В ваших глазах есть что-то от него. Я видел его всего лишь раз, но такое лицо не забывается. Он оказал огромное влияние на мое поколение в Кембридже. У него был дар – преподавать риторику так, что речь звучала искренне. Теперь, когда ораторское искусство и способность мечтать не только ни во что не ставятся, что весьма прискорбно, но и вышли из моды – а это уже подобно смерти, – я полагаю, о нем почти забыли. Но я жалею, что не смог познакомиться с ним поближе.
– Я тоже, – сказала Корделия.
Он посмотрел на нее сверху вниз.
– Все было именно так, правда? Он был революционером-идеалистом, абстрактно преданным всему человечеству, но не особо заботившимся о собственном ребенке. Я, конечно, не имею права его критиковать. Я и сам не очень преуспел в деле воспитания детей. Детям нужно, чтобы с ними разговаривали, играли, уделяли им время, когда они еще малы. Если тебя нельзя беспокоить, неудивительно, что, когда дети вырастают, оказывается, что вы не очень-то друг другу нравитесь. К тому же, когда мои отпрыски достигли подросткового возраста, их мать тоже мне нравилась не очень.
Корделия заметила:
– Думаю, он понравился бы мне, если бы у нас было время. Я прожила с ним и его друзьями полгода в Германии и Италии. А потом он умер.
– Вы говорите так, словно смерть – это предательство. Хотя так оно и есть.
Корделия задумалась об этих шести месяцах. Полгода, в течение которых она готовила еду для его товарищей, ходила для них за покупками, передавала записки, иногда с риском для себя, искала жилье, успокаивала арендодателей и владельцев магазинов, шила – опять же для его товарищей. Они и ее отец безоговорочно верили в равенство мужчин и женщин, не трудясь овладеть простейшими бытовыми навыками, которые могли бы сделать это равенство явью. И именно ради этого сомнительного кочевого существования он забрал ее из монастыря, сделав для нее невозможным поступление в Кембридж. Она уже давно с этим смирилась. Этот этап в ее жизни прошел, закончился. И она надеялась, что их все же что-то объединяло, хотя бы доверие. Она довольно рано избавилась от имени Редверс как от ненужного багажа. Тогда она читала Браунинга. Теперь она недоумевала, скрывался ли за этим более значимый отказ от прошлого или даже мелкая месть. Мысль показалась ей неприятной, она захотела избавиться от нее и тут услышала, как он сказал:
– Какое же образование вы получили? В газетах постоянно публиковали фотографии его арестов. В юности это все, без сомнения, восхитительно. В среднем возрасте уже вызывает смущение и кажется нелепым. Не помню, чтобы я что-то слышал о его дочери или жене в связи с этими статьями.
– Моя мать умерла, когда я родилась.
– И кто же заботился о вас?
– В основном я жила в приемных семьях. Потом, когда мне исполнилось одиннадцать, получила стипендию, и меня взяли в монастырь Святого Младенца. Они ошиблись, но не с выдачей стипендии, а с выбором школы. Меня перепутали с другой К. Грей, которая исповедовала католицизм. Думаю, моему отцу это не понравилось, но к тому времени, когда он удосужился ответить на письмо чиновника из министерства образования, я уже там устроилась и меня не хотели трогать. Да и я сама предпочла остаться.
Он рассмеялся.
– Дочь Редверса Грея воспитывалась в монастыре! И им не удалось обратить вас в свою веру? Это помогло бы папе, ярому атеисту, научиться отвечать на письма быстрее.
– Нет, не удалось. Хотя это не значит, что они не пытались. Я ни во что не верила, но была счастлива в своем непобедимом невежестве. Такому состоянию можно позавидовать. И мне нравился монастырь. Полагаю, тогда я впервые ощутила стабильность. В моей жизни больше не царил хаос.
Она никогда еще так откровенно не рассказывала о своей жизни в монастыре, потому что с трудом проникалась доверием к людям, и подумала, не связана ли эта не свойственная ей откровенность с ее уверенностью в его скорой смерти. Эта мысль показалась ей постыдной, и она постаралась ее прогнать.
Он произнес:
– Вы согласны с поэтом Йетсом: «Но как в традициях и церемониях рождается невинность и красота»? Я понимаю, что это должно звучать ободряюще, даже если поделить человеческие грехи на простительные и смертные. Смертный грех. Мне нравится это выражение, хоть я и отвергаю догму. В нем чувствуется некая изысканная законченность. Оно возвышает проступок, почти что придает ему субстанцию и форму. Можно даже представить, как кто-то говорит: «Что я сделал с моим смертным грехом? Должно быть, я его где-то оставил». Можно даже носить его с собой в тщательно упакованном виде. – Он вдруг запнулся.
Корделия взяла его за руку, чтобы успокоить. Его ладонь оказалась холодной, сухая кожа натянулась. Она заметила, что у него очень усталый вид. Прогулка по гальке, в конце концов, – дело нелегкое.
– Давайте посидим немного, – предложила она.
В скале над ними располагалось нечто вроде грота с мозаичной террасой, теперь уже полуразвалившейся и почти заросшей, с изогнутой мраморной скамейкой. Она помогла ему взобраться вверх по склону, следя, чтобы ему было удобно ставить ноги на покрытые травой комья земли и почти незаметные каменные ступеньки. Спинка скамьи нагрелась за день, но все же холодила ее спину через тонкую рубашку. Они сидели бок о бок, не касаясь друг друга и подставив лица солнцу. Над ними склонились ветви бука. В его стволе и сучьях теплилась нежность девичьих рук, а листья, едва покрывшиеся осенней позолотой, являли собой настоящее чудо с прожилками из отраженного света. Воздух был неподвижен, тишину пронзали лишь редкие крики чаек, а под их ногами море шипело и плескало волнами в беспрестанной тревоге.
Через пару минут он произнес, не открывая глаз:
– А если предположить, что смертный грех должен быть чем-то особенным, чем-то более оригинальным и значительным, чем уловки, подлости, мелкие преступления, которыми полна жизнь каждого из нас?
– Это серьезный поступок против Закона Божьего, он может обречь душу на вечные муки. И это требует полного понимания и осознания. Все это записано в церковных книгах. Любой католик может это объяснить.
– Наверняка это какое-то зло, если это слово хоть что-то значит… для вас. Если вы верите в существование зла.
Корделия подумала о монастырской часовне, о судорожно мерцающих свечах на алтаре и вспомнила, как склоняла голову, покрытую кружевом, стоя среди бормочущих конформистов. «И избави нас от лукавого». Шесть лет она повторяла эти слова не реже двух раз в день, прежде чем задалась вопросом, от чего же она хотела избавиться. Понять это ей удалось, только когда она взялась за свое первое дело после смерти Берни. Она еще помнила, как во сне ее охватывал ужас, хотя сама и не видела труп: длинная вытянутая шея, искаженное мальчишеское лицо, свисающее из петли, дергающиеся ноги над полом. Только увидев лицо его убийцы, она наконец поняла, что такое зло.
– Да. Я верю в существование зла.
– Значит, Кларисса когда-то совершила нечто такое, что можно назвать злом. Не знаю, сочли бы достопочтенные сестры это смертным грехом. Однако она понимала и сознавала то, что сделала. И у меня такое чувство, что для Клариссы это действительно был смертный грех.
Она промолчала, не собираясь облегчать ему задачу. Но в ее молчании не было натянутости. Она знала, что он продолжит.
– Это произошло в июле 1980 года, когда ставили «Макбет». Толли – мисс Толгарт – за четыре года до этого родила внебрачную дочь. Особой тайны из этого не делалось: большинство людей в окружении Клариссы знали о существовании Викки. Она была милым ребенком – с серьезным лицом, неразговорчивая, умная, насколько может быть умным ребенок в таком возрасте. Иногда, довольно редко, Толли брала ее с собой в театр, но, как правило, старалась не смешивать личную жизнь и работу и нанимала няню, которая присматривала за Викки в ее отсутствие. Должно быть, ей было удобно работать по вечерам. Денег у отца она не брала. Думаю, она была слишком привязана к Викки, чтобы позволить ему заплатить хотя бы за ее еду. Это случилось за два дня до того, как Кларисса впервые вышла на сцену в «Макбете». Кларисса была в театре на генеральной репетиции, а за Викки присматривала няня. Девочка улизнула от нее на улице и играла в грязи за припаркованным грузовиком. Классическая трагедия. Водитель не заметил ее и сдал назад. Травмы были страшные. Ее тут же отвезли в больницу, прооперировали, мы думали, все обошлось. Но в день премьеры «Макбета», в девять сорок пять, позвонили из больницы, сказали, что ей стало хуже, и попросили Толли немедленно приехать. На звонок ответила Кларисса. Она только что сошла со сцены, чтобы переодеться перед третьим актом, и пришла в ярость при мысли о том, что в такой момент может лишиться костюмерши. Выслушав звонившего, она повесила трубку, а потом сказала Толли, что ее ждут в больнице, но можно не спешить, она вполне может прийти после спектакля. Толли захотела перезвонить, но она не позволила. А вскоре после окончания спектакля из больницы позвонили снова и сообщили, что девочка умерла.
– Откуда вам это известно?
– Я связался с больницей и поинтересовался, что они хотели сообщить в первый раз. Когда звонил телефон, я находился в гримерной Клариссы. Можно сказать, тогда я был в привилегированном положении. Но меня не оказалось рядом, когда Кларисса запретила Толли поехать в больницу. Я не допустил бы такого – во всяком случае, смею на это надеяться, – зато я сидел там, когда позвонили во второй раз. Потом я вернулся на свое место. Когда спектакль закончился, я отправился за кулисы, чтобы отвезти Клариссу на ужин. Толли была еще там. А через пятнадцать минут из больницы позвонили и сообщили, что девочка умерла.
– Вы лишились привилегированного положения, когда узнали, что именно произошло?
– Пожалуй, я расскажу вам, как все было. Правда весьма горька. Она стала моей любовницей по двум причинам: во-первых, потому что у меня имелась репутация в театральном сообществе, а для Клариссы власть всегда была афродизиаком. А во-вторых, потому что она вообразила, что еженедельный секс со мной обеспечит ей хорошие рецензии. Как только она поняла, что ошиблась – как и большинство мужчин, я способен на предательство, только не на такое предательство, – с привилегиями было покончено. Не все услуги целесообразно оплачивать заранее.
– Почему вы рассказываете мне все это?
