Череп под кожей Джеймс Филлис
– Потому что вы мне нравитесь. Потому что я не хочу испортить себе выходные, наблюдая, как она очаровывает очередную особу, к которой я проникся уважением. Должен признать, что от нее исходит некий шарм, и я не хочу, чтобы вы вели себя как остальные. Я подозреваю, что вам не чужд тот божественно прекрасный здравый смысл, который не позволяет поддаваться на льстивые уловки самовлюбленного человека, как сексуальные, так и все прочие, но разве я могу быть уверен? Поэтому я совершаю очередной акт предательства, чтобы усилить ваши позиции перед лицом искушения.
– Кто был отцом ребенка?
– Никто не знает, за исключением Толли, надо полагать, а она не говорит. Вопрос в том, кого считала отцом Кларисса.
Корделия посмотрела на него.
– Не ее супруг?
– Бедный одержимый Лессинг? Наверное, такая вероятность есть, но я очень сомневаюсь. Они с Клариссой были женаты всего год. Судя по всему, она успела превратить его жизнь в ад, но он едва ли избрал бы такой способ мщения. Я полагаю, отцом девочки был Вилль. Его требования к женщине просты: миловидная, страстная и не из актрис. Говорят, он превращается в импотента в присутствии дамы, имеющей карточку профсоюза театральных актеров. Хотя, возможно, для него это единственный способ не смешивать работу и личную жизнь.
– Это мужчина, который руководит постановкой Уэбстера? Который сейчас находится здесь? Думаете, Кларисса его любила?
– Мне неизвестно, что Кларисса подразумевает под этим словом. Возможно, она хотела заполучить его исключительно для того, чтобы доказать, что ей это по силам. Одно я знаю наверняка: если он тогда не пал к ее ногам, она не забыла бы так легко о его интрижке с ее костюмершей.
– А зачем, как вам кажется, он здесь? Он известен. Ему не обязательно возиться с любительской постановкой за пределами Лондона.
– А зачем здесь все мы? Быть может, он разглядел в острове потенциал театрального Глайндборна и понадеялся, что он скоро станет всемирно известным центром экспериментальной драмы. Быть может, таким образом он просто хочет застолбить за собой место. В конце концов, сейчас он не особенно востребован. Им восхищались в былые дни, но сейчас ему на пятки наступают молодые ловкачи. А если Эмброуз решит раскошелиться, то из фестиваля на Корси, возможно, и выйдет толк. Не в коммерческом плане, разумеется. Театр, вмещающий сотню зрителей, вряд ли принесет большую прибыль, тем более что в вечер премьеры гроза может отрезать его от цивилизации. Однако он нашел бы где развернуться, если бы избавился от Клариссы.
– А он хочет избавиться от Клариссы?
– О да, – легко согласился Айво. – Разве вы не заметили? Она пытается подмять под себя его самого, его театр и его остров. А он любит свое личное королевство. Кларисса же ведет себя как настоящий оккупант.
Корделия подумала о девочке, лежавшей в одиночестве на высокой, кристально чистой больничной койке за задернутыми занавесками. Была ли она в сознании? Знала ли, что умирает? Звала ли маму? Провалилась ли в свой последний сон, мучаясь от страха и одиночества?
– Не представляю, как Кларисса может жить дальше, помня об этом.
– Да я уверен, что не может. Если человек страшится смерти, это объясняется тем, что в глубине души он чувствует, что заслуживает того, чтобы умереть.
– Откуда вы знаете, что она страшится смерти?
– Некоторые эмоции не под силу скрыть даже такой опытной актрисе, как Кларисса.
Он повернулся к ней и отметил, как изменилось выражение ее лица в ореоле из трепещущей и мерцающей зелени и золота, потом тихо сказал:
– Возможно, у нее есть какие-то оправдания. Если не оправдания, то объяснения. Ей предстояла глобальная смена образа. Она сама не справилась бы, а другого костюмера поблизости не было.
– Она хотя бы пыталась его найти?
– Полагаю, что нет. Видите ли, с ее точки зрения, она находилась не в мире больниц и страдающих детей. Она была леди Макбет. Она была в Дунсинанском замке. Сомневаюсь, что она уехала бы из театра, если бы даже у нее умирал ребенок. Не в тот момент. Ей и в голову не приходило, что для другого человека все может быть иначе.
– Но такой поступок нельзя оправдать! И нельзя объяснить. Вы же не считаете, что спектакль, какой бы он ни был, важнее умирающего ребенка!
– Я полагаю, что она ни секунды не верила в то, что ребенок умирает, если предположить, что она действительно задумалась над полученным известием.
– Но вы действительно в это верите? Что театральная постановка, какой бы она ни была, важнее?
Он улыбнулся.
– Вот мы и подошли к древнему философскому минному полю. Когда горит дом и перед вами стоит выбор: спасти старого бродягу-сифилитика или картину Веласкеса, – кто или что обратится в пепел?
– Нет, не подошли. Мы говорим об умирающем ребенке, который ждал мать, и противопоставляем ему ценность спектакля! И мне уже надоела эта избитая аналогия с горящим домом. Я выкинула бы картину Веласкеса из окна и занялась спасением бродяги. Самое сложное решение нужно было бы принять, когда выяснилось бы, что он слишком тяжелый. Вы сбежите или будете продолжать попытки, рискуя сгореть вместе с ним?
– О, это легко. Естественно, я бы сбежал, не раздумывая слишком долго и не дотягивая до последнего. Что касается ребенка: нет, я не верю, что какой бы то ни было спектакль важнее, тем более такой, в котором участвует Кларисса. Вас устраивает такой ответ?
– Я не понимаю, как мисс Толгарт продолжает работать у нее. Я не смогла бы.
– Но ведь вы останетесь? Признаюсь, я заинтригован истинной причиной вашего пребывания здесь. Но, судя по всему, вы со мной не поделитесь?
– Это совсем другое дело. По крайней мере я убеждаю себя в этом. Я всего лишь временный работник. Но Толли не усомнилась в словах Клариссы, когда та сказала, что время еще есть. Она доверяла ей. Но как она могла остаться с ней после этого?
– Они почти всю жизнь провели вместе. Мать Толли нянчила Клариссу. Семья с маленькой буквы «с» обслуживала семью с большой буквы «С» на протяжении трех поколений. Одни родились, чтобы им прислуживали, а другие – чтобы прислуживать. Вероятно, если принять во внимание давние традиции подобострастия, один умерший ребенок мало что значит.
– Но это ужасно! Это нелепо и унизительно. Это по-викториански!
– Почему вы не можете поверить? Инстинкты идолопоклонничества отличаются исключительной устойчивостью. Что это, если не своего рода религия? Толли счастлива тем, что ее богиня ходит по земле в туфлях, которые нужно чистить, одежде, которую нужно складывать, с волосами, которые нужно расчесывать.
– Не может быть, чтобы она по собственной воле продолжала прислуживать ей. Ей не может нравиться Кларисса.
– При чем тут какая-то симпатия? «Пусть она уничтожит меня, я все равно буду ей верить». Это совершенно обычное явление. Но, признаюсь, иногда я задаюсь вопросом, что случится, если она посмотрит правде в глаза и разберется в собственных чувствах. Если бы хоть кто-то из нас мог это сделать. Холодает, не правда ли? Вы не чувствуете? Вероятно, нам пора возвращаться.
Глава четырнадцатая
На обратном пути они почти не разговаривали. Для Корделии даже солнечный свет потерял свою прелесть. Великолепное море и живописный берег больше не волновали ее измученное сердце. К тому времени как они добрались до террасы, Айво явно устал и сказал, что отдохнет у себя в комнате и к чаю не выйдет. Корделия повторяла себе, что ее задача – держаться поближе к Клариссе, как бы эта необходимость ни раздражала их обеих. Однако ей потребовалось сделать над собой усилие, прежде чем она смогла вернуться в театр, где с облегчением обнаружила, что репетиция еще не закончилась. С минуту постояв в глубине зала, она отправилась к себе. Дверь соседней комнаты была открыта, и было видно, как Толли ходит из ванной в спальню. Но мысль о разговоре с ней показалась невыносимой и Корделия сбежала.
Повинуясь внезапному порыву, она открыла соседнюю дверь, через которую можно было попасть в башню. Винтовая лестница из изысканно украшенного кованого железа, извиваясь, тянулась вверх в полумраке. Единственным источником света служили узкие, шириной с кирпич, окна. Корделия заметила выключатель, но предпочла неторопливый подъем по темной лестнице, напоминавшей бесконечную спираль. Наконец она добралась до самого верха и оказалась в маленькой, залитой светом круглой комнате с шестью высокими окнами. Мебели здесь не было, если не считать плетеного кресла с изогнутой спинкой. Эмброуз явно использовал его для хранения вещей, которым еще не нашел места или которые унаследовал от предыдущего владельца. Главным образом это были викторианские игрушки: деревянная лошадь на колесах, Ноев ковчег с вырезанными животными, три фарфоровые куклы с тусклыми лицами и ватными руками и ногами, столик с механическими игрушками. Здесь же стоял шарманщик с обезьянкой, несколько музыкантов с кошачьими мордами, одетых в безвкусный атлас, каждый – со своим инструментом, расположившихся на вращающейся платформе, игрушечный солдат-гренадер с барабаном и деревянная музыкальная шкатулка.
Вид отсюда открывался великолепный. Остров раскинулся внизу, словно под крылом самолета, и напоминал цветную карту, которую разместили посередине бурлящего моря. На востоке виднелось пятно – судя по всему, остров Уайт. На севере маячило побережье Дорсета, казавшееся удивительно близким: Корделия почти различила низкий пирс и яркие террасы. Она оглядела сам остров – болота, осажденные стаями белых чаек на севере, холмы в центре, поля, маленькие участки зелени посреди многоцветной мозаики из осенних деревьев, коричневые скалы, ступенями спускающиеся к берегу, стремящийся ввысь шпиль церкви в окружении буковых деревьев, обрамлявших газон, крышу галереи, ведущей к казавшемуся игрушечным театру. Из одноэтажного домика, сложенного из крупных камней, выползла маленькая фигурка Олдфилда с ведром в каждой руке. Потом из буковых зарослей, обрамлявших газон, вышла Роума и, засунув руки в карманы, зашагала к замку. По траве разгуливал павлин, волоча за собой потрепанный хвост.
Здесь, между небом и землей, в орлином гнезде из кирпича шум моря напоминал тихий стон, почти неотличимый от вздоха ветра. Вдруг Корделия почувствовала невыразимое одиночество. Работа, которая сулила так много, обернулась унизительной тратой времени и сил. Ее уже не интересовало, кто отправлял послания и почему, было безразлично, останется ли Кларисса в живых или умрет. Она подумала о том, что происходит на Кингли-стрит, как мисс Модсли справляется одна, приходил ли мистер Морган поправить вывеску. Потом ей вспомнился сэр Джордж. Он заплатил ей за работу. Она приехала сюда, чтобы защищать Клариссу, а не осуждать. К тому же осталось продержаться всего два дня. В воскресенье все закончится, она сможет спокойно вернуться в Лондон и никогда больше не услышит о Клариссе. Ей на ум пришли слова Берни, который однажды упрекнул ее в излишней привередливости:
– В нашей работе нельзя судить о клиенте с точки зрения морали, коллега. Стоит лишь один раз позволить себе такое – и можно закрывать бюро.
Корделия отвернулась от окна и, повинуясь внезапному порыву, открыла музыкальную шкатулку. Цилиндр медленно повернулся, и тончайшие металлические пластины заиграли мелодию старинной песни «Зеленые рукава». Потом она одну за другой привела в движение другие механические игрушки. Гренадер застучал в барабан, коты закрутились, их рты растянулись в улыбках, а лапы поднялись в воздух; зазвучали цимбалы. Печальная мелодия «Зеленых рукавов» утонула в нестройном звоне. И так, в сопровождении какофонии детских звуков, которые хоть и не могли избавить ее от мыслей об умирающем ребенке, но немного снимали напряжение, Корделия смотрела вниз, на разноцветное королевство Эмброуза.
Глава пятнадцатая
Айво ошибся. Кларисса не извинилась за свое поведение на репетиции, но была исключительно любезна с Корделией за чаем, напоминавшим скорее шумный и продолжительный банкет с бутербродами и чрезмерно роскошным тортом. Только после шести корабль с де Виллем и исполнителями главных ролей отчалил от пристани, чтобы доставить всех в Спимут. Кларисса целый час провела за игрой в скраббл с Эмброузом, пока не настало время переодеваться к ужину. Она играла плохо и постоянно подзывала Корделию, чтобы проверить спорные слова в словаре или получить поддержку, когда Эмброуз начинал обвинять ее в жульничестве. Корделия, зарывшись в старые выпуски газеты «Иллюстрейтед Лондон ньюс» и журнала «Странд», в которых печатались рассказы о Шерлоке Холмсе, мечтала, чтобы ее наконец оставили в покое. Саймон, вероятно, должен был развлекать их музыкой после ужина, и звуки вальса, доносившиеся из гостиной, где он упражнялся, успокаивали и напоминали ей о школьных временах. Айво сидел у себя в комнате, а Роума молча читала еженедельники и журнал «Прайвит-ай». Библиотека со сводчатой крышей и инкрустированными медью резными книжными шкафами, расставленными меж четырех высоких окон, была одним из самых красивых помещений в замке, с идеальными пропорциями. Всю южную стену занимало огромное окно с круглыми разноцветными стеклами. Днем через него можно было увидеть только море и небо, но теперь, когда библиотека погрузилась во тьму, если не считать трех островков света от настольных ламп, большое окно серебрилось, как покрытый каплями дождя кусок мрамора, черно-синий, с редкими звездами, которые зажглись в вышине. Жаль, подумала Корделия, что даже здесь Кларисса не может занять себя чем-нибудь, не нарушая умиротворяющую тишину.
Когда настало время переодеваться, они одновременно встали. Корделия отперла обе комнаты и осмотрела спальню Клариссы, прежде чем позволила ей войти. Все было в порядке. Быстро переодевшись, она включила свет и тихо села у окна, глядя на далекие кроны деревьев, почерневшие на фоне ночного неба и мерцающего моря. Вдруг на юге вспыхнул свет. Корделия присмотрелась. Через три секунды последовала вторая вспышка, потом третья – последняя. Она подумала, что это, должно быть, некий сигнал или, возможно, даже ответ на сигнал с самого острова. Но с какой целью и от кого? Все это сущее ребячество и чрезмерная впечатлительность, сказала она себе. Вероятно, какой-то одинокий моряк, возвращающийся в гавань Спимута, решил осветить пристань. Однако в этой тройной вспышке было что-то тревожное и даже зловещее, словно кто-то подавал сигнал, чтобы труппа собралась, исполнительница главной роли во всем своем великолепии вознеслась под крышу замка, разводной мост наконец подняли и спектакль начался. Однако у этого замка разводного моста не было, а рвом для него служило море. Впервые с момента приезда Корделия ощутила беспокойство, нечто вроде приступа клаустрофобии. Здесь с цивилизацией их соединял только телефон и корабль, причем от того и другого было легко избавиться. Сначала ее манила загадочность и уединенность острова, теперь же она тосковала по твердому надежному материку, по городам, полям и холмам, которые остались позади. Именно в этот момент она услышала, как захлопнулась дверь комнаты Клариссы, потом раздались шаги Толли. Должно быть, Кларисса готова. Корделия прошла через общую дверь, и они вместе направились в холл.
Ужин был великолепный: за артишоками последовал цыпленок и шпинат о’гратен. Зал, выходящий окнами на юг, все еще хранил тепло ушедшего дня, и камин растопили скорее ради приятного запаха и мягкого мерцания огня, чем для того чтобы согреться. Три высоких свечи ровно освещали вазу из цветного стекла в центре стола, столовый сервиз паросского фарфора в насыщенных золотых, зеленых и розовых тонах производства фабрики Давенпорта и бокалы с гравировкой. Над камином висела написанная маслом картина с изображением двух дочерей Герберта Горринджа. Они смотрелись неестественно, казались почти угловатыми, их лица с блестящими выпуклыми глазами под густыми бровями – семейной чертой Горринджей – и с влажными приоткрытыми губами казались лихорадочно-возбужденными, вечерние платья насыщенных красного и синего тонов сияли так ярко, словно краска только что высохла. Корделия не могла отвести глаз от картины, которая, вместо того чтобы создавать ощущение спокойствия и уюта, прямо-таки излучала безудержную сексуальную энергию. Заметив, как внимательно она разглядывает полотно, Эмброуз пояснил:
– Это картина кисти Миллеса[21]. Один из сравнительно небольшого числа светских портретов, которые он написал. Сервиз, из которого мы едим, подарили на свадьбу старшей дочери принц и принцесса Уэльские. Кларисса настояла, чтобы я его сегодня достал.
Корделия подумала, что Кларисса слишком на многом настаивает в замке Корси, и задалась вопросом, не собирается ли та проследить и за мытьем посуды.
Ужин предполагался праздничный, однако собравшиеся не получили должного удовольствия от еды и великолепных вин. За пышной обстановкой и непринужденной светской беседой чувствовалось напряжение, перераставшее во взаимную неприязнь. Никто, кроме нее и Саймона, обладавших свойственным молодым людям хорошим аппетитом, не отдал должное изысканным блюдам. Юноша украдкой засовывал в рот куски и исподтишка наблюдал за Клариссой, как ребенок, которому впервые позволили ужинать со взрослыми, но в любой момент могли выдворить обратно в детскую. Кларисса в элегантном платье из сине-зеленого шифона, с высоким воротом, начала с того, что принялась дразнить кузину. Ее веселило, что кавалер Роумы, которого ожидали увидеть в числе гостей, не приехал. Эта тема не давала ей покоя.
– Но это так странно с его стороны, дорогая. Ведь это не мы его напугали? Я думала, ты хочешь вывести его в свет. Разве не поэтому ты напросилась на приглашение? Кого же ты стыдишься – нас или его?
Лицо Роумы некрасиво покраснело на фоне платья из ярко-синей тафты.
– В эту субботу к нам в магазин должен наведаться покупатель из Америки. И Колину нужно разобраться с бухгалтерией. Он надеется закончить до понедельника.
– Он работает в выходные? Какое рвение! Но я рада слышать, что у вас наконец появилась хоть какая-то бухгалтерия, с которой нужно разобраться. Поздравляю!
Корделия, увидев, что разговор с Саймоном не клеится, решила отвлечься от гостей и сосредоточиться на еде, а когда напрягла слух в очередной раз, услышала воинственный возглас Роумы. Та обращалась к Эмброузу, который сидел напротив, сжимая вилку как оружие.
– Но вы не можете уклоняться от ответственности за то, что происходит в вашей стране! Нельзя просто сказать, что это вас не касается и даже не интересует!
– Можно. Я не участвовал в заговоре, который привел к обесцениванию национальной валюты, разграблению деревень, осквернению городов, разрушению классических школ и даже пагубным изменениям при служении литургии. Почему я должен ощущать за это личную ответственность?
– Я имела в виду другое – то, что некоторые из нас считают более важным. Распространение фашистских настроений, то, что наше общество становится более жестоким и менее чувствительным, а социальное расслоение усугубляется даже по сравнению с девятнадцатым веком. К тому же появился «Национальный фронт»[22]. Его нельзя игнорировать!
– Можно, так же как «активистов»[23], троцкистов и прочий мусор. Вы удивитесь, узнав, как я умею игнорировать то, что можно игнорировать.
– Но вы ведь не можете перенестись в другой век!
– Могу. Я могу жить в любом веке, в каком пожелаю. Не обязательно выбирать темные времена, как старые, так и новые.
Айво тихо произнес:
– Я благодарен вам за то, что вы не отвергаете достижения цивилизации и современные технологии. Если смерть навестит меня в ближайшие дни и мне потребуется медицинская помощь, чтобы облегчить встречу с ней, надеюсь, вы не станете возражать против использования телефона.
Эмброуз улыбнулся и поднял бокал.
– Если хоть кто-то из вас решит умереть в ближайшие дни, будут предприняты все необходимые меры для того, чтобы облегчить ваш уход.
Повисла короткая и немного неловкая пауза. Корделия посмотрела через стол на Клариссу, но актриса буравила взглядом тарелку. Долю секунды ее пальцы дрожали, потом застыли.
– А что произойдет с раем, когда Адам, утешившись в отсутствие Евы, наконец обратится в прах? – спросила Роума.
– Хорошо бы у него остался сын, который мог бы пойти по стопам отца. Я даже готов признать ценность брака и продолжения рода. Однако сыновья, даже если предположить, что они ведут себя прилично, а процесс их «создания», обманчивый с чисто физиологической точки зрения, не сопряжен с практическими и эмоциональными проблемами, напрочь лишены безответственности. Айво, из всех присутствующих только у вас есть опыт общения с детьми.
– Конечно, неразумно было бы ожидать, что рождение сыновей обеспечит вечную преемственность поколений, – отозвался Айво.
– Как и всего остального, не правда ли? Сын легко может превратить замок в казино, устроить тут поле для гольфа на девять лунок, загадить воздух выхлопами моторных лодок и устраивать по субботам танцевальные вечера для местных жителей за восемь пятьдесят с человека с ужином из трех блюд, вечерней формой одежды и без каких-либо дополнительных развлечений.
Кларисса взглянула на Айво.
– Раз уж зашла речь о детях, что слышно о ваших двоих, Айво? Мэттью так и живет в той дыре в Кенсингтоне?
Корделия увидела, что Айво почти не притронулся к цыпленку и переложил его на край тарелки. И хотя он возил вилкой шпинат по тарелке, в рот ему почти ничего не попадало. Зато он постоянно пил. Графин с красным вином стоял справа от него, Айво снова потянулся к нему и наполнил бокал, который и так был на три четверти полон, но он, похоже, этого не замечал. Через стол он посмотрел на Клариссу, его глаза мерцали в свете свечей.
– Мэттью? Полагаю, он все еще с «Детьми солнца», или как там они себя называют. Поскольку мы не общаемся, точно сказать не могу. Энджел, правда, каждый месяц пишет мне длинные письма, исполненные дочерней любви. Она сообщила, что у меня уже две внучки, но поскольку Энджел и ее муж отказываются ехать в страну, где им, возможно, придется делить стол с негром, а я не желаю делить стол с зятем, то вряд ли я с ними познакомлюсь. Моя бывшая жена, если вам интересно, живет с ними в Йоханнесбурге, который называет Йобургом, и, по слухам, просто очарована страной, климатом, обществом и плавательным бассейном в форме почки.
Кларисса залилась торжествующим звенящим смехом.
– Дорогой, я не просила рассказывать всю вашу семейную историю.
– Разве? – спокойно произнес он. – А я подумал, что именно на это вы и намекали.
За столом наступила тишина, к радости Корделии, продлившаяся до самого конца ужина, если не считать случайного обмена парой фраз между некоторыми из гостей. Потом Мунтер открыл дверь, и женщины последовали за Клариссой в гостиную.
Глава шестнадцатая
Айво не хотел ни кофе, ни ликера и, прихватив с собой в гостиную графин красного вина и бокал, устроился в кресле между камином и открытой застекленной дверью. Он не желал развлекать гостей весь оставшийся вечер. Ужин прошел достаточно скучно, и он твердо решил напиться тихо, но основательно. Не стоит слишком слушаться докторов. «Оставьте медицину для собак, а меня не трогайте»[24]. Совершенно очевидно, что ему нужно пить больше, а не меньше. А если пить вино такого качества, да еще за счет Эмброуза, то еще лучше. Злость на самого себя за то, что поддался на провокацию Клариссы и разоткровенничался, уже начала проходить под воздействием алкоголя, постепенно уступая место спокойной эйфории. Его мысли стали необычайно ясными, а лица и слова окружающих словно переместились в другое измерение, и он наблюдал за их кривляньями чистым и насмешливым взором, как будто следил за актерами на сцене.
Саймон готовился сыграть для них и неуверенной рукой расставлял ноты на пюпитре. Айво подумал: «О Боже, только не Шопен, за которым последует Рахманинов. И почему это, – недоумевал он, – Кларисса суетится вокруг юноши, намереваясь переворачивать страницы? Она же не знает нотной грамоты. Если она собирается, как обычно, применить метод, сочетающий доброту и жестокость, все закончится тем, что юноша сойдет с ума, как и его отец».
Роума в платье из тафты, которое показалось бы слишком детским даже на наивной девушке лет восемнадцати, с хмурым видом восседала на краешке кресла, как родительница на школьном концерте. Что ей до того, как выступит юноша? Почему для кого-то из них это вообще имеет значение? Его нервозность уже передалась публике. Но он играл лучше, чем ожидал Айво, лишь изредка пытаясь скрыть ошибки при помощи излишне быстрого темпа и чрезмерного использования правой педали. Но все же его игра была слишком ориентирована на публику, чтобы слушатели могли получить удовольствие. Выбор пьес был явно обусловлен желанием продемонстрировать технику, и во всем выступлении чувствовалось больше пафоса, чем хотелось присутствующим. К тому же он играл слишком долго. В конце Эмброуз произнес:
– Спасибо, Саймон. Что это за фальшивые ноты, между нами говоря? И где добрые старые песни?
Графин был уже на три четверти пуст. Айво еще глубже уселся в кресле и прислушался к голосам, доносившимся издалека. Теперь все собрались вокруг пианино, распевая известные сентиментальные викторианские баллады. Он слышал контральто Роумы, которая неизменно запаздывала и слегка не попадала в ноты, и чистое сопрано Корделии, натренированное в хоре, немного неуверенное, но приятное. Он наблюдал за раскрасневшимся Саймоном, который склонился над клавишами с неистовым торжествующим напряжением.
Теперь он играл с большей уверенностью и чувством, чем когда выступал один. Наконец-то юноша получал удовольствие.
Примерно через полчаса Роума отделилась от компании у пианино и подошла взглянуть на две написанные маслом картины кисти Фрита[25] – юмористические полотна, изображающие толпы людей, следующих на поезде в Дерби первым и третьим классами. Роума переходила от одной работы к другой, внимательно изучая их, словно желая удостовериться, что художник не упустил ни одной язвительной детали, подчеркивающей социальный контраст. Вдруг Кларисса резко сняла руку с плеча Саймона, пронеслась мимо Айво, так что шифоновый подол задел его колено, и выбежала на террасу. Корделия и Эмброуз продолжали петь. Троицу у фортепиано связывала общая радость, и они, похоже, не обращали никакого внимания на публику, что-то изменяя, совещаясь, выбирая и сравнивая произведения, лопаясь от смеха, когда песня оказывалась им не по силам или не подходила по стилю. Айво узнал лишь несколько, в том числе елизаветинское попурри Питера Уорлока и «Яркий звон слов» Вона Уильямса. Теперь он слушал музыку с ощущением, близким к счастью, – это произошло с ним впервые с тех пор, как диагностировали его болезнь. Ницше ошибался: не действие, а удовольствие определяет существование. А он стал бояться удовольствий. Признав вероятность того, что он со своей выхолощенной душой все же может чувствовать радость, Айво распахнул дверь перед терзаниями и сожалением. Но теперь, слушая, как приятный женский голос сливается с баритоном Эмброуза и обволакивает его, а потом уносится к морю, он откинулся на спинку кресла, почувствовав себя невесомым в мечтательном удовлетворении, в котором не было ни горечи, ни боли. Постепенно его чувства стали включаться. Он осознал, что струя холодного воздуха из окна обдувает его лицо. Это не было похоже на неприятный сквозняк: он едва ощущал дуновение, словно прикосновение нежной руки. Он различил ярко-красное вино, переливающееся в графине, и ощутил его вкус на языке, учуял запах деревянных поленьев, напомнивший об осенних днях в детстве.
И тут в один миг волшебство разрушилось. Кларисса ворвалась в комнату с террасы. Саймон услышал ее и тут же прекратил играть. Два голоса пропели еще пару нот, потом умолкли. Кларисса обратилась к ним:
– Мне и так предстоит терпеть общество театралов-любителей до конца уик-энда; не хватало, чтобы еще и вы меня раздражали. Я иду спать. Саймон, пора заканчивать. Мы пойдем вместе. Я провожу тебя до комнаты. Корделия, пожалуйста, вызовите Толли и сообщите ей, что я готова. Через пятнадцать минут поднимитесь ко мне. Я хочу обсудить планы на завтра. Айво, вы напились.
Она ждала, дрожа от нетерпения, пока Эбмроуз откроет перед ней дверь, потом вылетела из комнаты и остановилась лишь на мгновение, чтобы подставить ему щеку. Он наклонился, но опоздал, и его поджатые губы самым нелепым образом чмокнули воздух. Саймон трясущимися руками собрал ноты и оглянулся, словно ища помощи, потом побежал за ней. Корделия прошла через комнату туда, где сбоку от камина висел витой шнур. Роума заметила:
– Черные метки повсюду. Мы должны понимать, что нас собрали, чтобы рукоплескать таланту Клариссы, а не демонстрировать собственные возможности. Если вы собираетесь сделать карьеру секретаря-компаньонки, Корделия, вам придется стать тактичнее.
Айво почувствовал, что Эмброуз склонился над ним с красным лицом. Его черные глаза горели ярким недобрым светом под темными полукруглыми бровями.
– Вы перебрали, Айво? Вы удивительно молчаливы.
– Сначала думал, что перебрал, но, похоже, нет. Меня обуяла трезвость. Но если бы вы открыли еще одну бутылку, я бы вновь приобщился к этому приятному процессу. Хорошее вино – старый добрый товарищ, если правильно его использовать.
– Но разве вам не надо сохранять ясность ума, чтобы завтра вы смогли сделать свое дело?
Айво протянул ему пустой графин. Он и сам удивился, увидев, что его рука даже не дрожит.
– Не волнуйтесь. Завтра я буду достаточно трезв для того, что должен сделать.
Глава семнадцатая
Корделия подождала ровно пятнадцать минут, отказалась от предложенного Эмброузом стаканчика алкоголя на ночь и отправилась наверх. Дверь между ее комнатой и комнатой Клариссы была приоткрыта, и она вошла почти без стука. Кларисса в атласном кремовом халате сидела у туалетного столика. Ее волосы были стянуты в хвост и завязаны лентой на затылке, на лбу красовалась креповая лента. Она так пристально разглядывала свое лицо в зеркале, что даже не обернулась.
Комнату освещал яркий светильник на туалетном столике и прикроватная лампа, горевшая более мягким светом. Тонкие поленья, потрескивающие за каминной решеткой, отбрасывали танцующие тени на дамаск и красное дерево. В воздухе стоял запах дыма, духов и самой комнаты, темной и загадочной, которая теперь показалась Корделии не такой просторной, но более роскошной, чем при дневном свете. Кровать казалась еще выше, сияя под алым балдахином, зловещая и убранная пышно, как катафалк. Корделия не сомневалась, что здесь до нее побывала Толли. Покрывало было откинуто, на постельном белье лежала ночная сорочка Клариссы, присборенная у талии и напоминающая саван. В приглушенном свете легко было представить, что она стоит на пороге спальни в Амальфи. Обреченная на смерть герцогиня, описанная Уэбстером, занимается вечерним туалетом, в то время как ужас и предательство прячутся в тени, а за полуоткрытым окном под луной раскинулось бесприливное Средиземное море.
Голос Клариссы заставил ее очнуться:
– Вот вы где. Я отослала Толли, чтобы мы могли поговорить. Не стойте в дверях, возьмите стул.
По обе стороны от камина стояло по низкому стулу с круглой спинкой, резными ножками и подлокотниками. Корделия подвинула один из них себе, не отрывая от пола, и уселась слева от туалетного столика. Кларисса разглядывала себя в зеркале, потом открыла баночку с ватными подушечками и принялась стирать тени для век и тушь. Тонкие полоски ваты полетели на отполированное красное дерево. Левый глаз, лишившись макияжа, уменьшился и стал почти безжизненным, так что Кларисса вдруг стала похожа на косого клоуна. Уставившись на чистое веко, она нахмурилась и произнесла:
– Похоже, вы получили большое удовольствие от вечера. Быть может, мне стоит вам напомнить, что вас наняли в качестве детектива, а не актрисы для развлечения гостей после ужина.
День выдался тяжелый, и у Корделии просто не осталось сил злиться.
– Быть может, если бы вы проявили честность и рассказали, зачем я здесь, ко мне не относились бы как к гостье. Частные детективы едва ли распевают песни за ужином, очень в этом сомневаюсь. Они, возможно, не захотели бы сидеть со мной за одним столом. Человек, который следит за всеми, едва ли может считаться приятным компаньоном.
– И какую пользу это могло бы принести? Если не будете с ними общаться, как собираетесь за ними следить? Кроме того, вы нравитесь мужчинам. Я видела, как на вас смотрят Айво и Саймон. Не притворяйтесь, что вы не замечали. Ненавижу такую сексуальную застенчивость!
– Я и не собиралась притворяться.
Теперь Кларисса взялась за огромную банку очищающего крема: она наносила его на лицо и шею и стирала резкими движениями при помощи ваты. Использованные ватные шарики летели в кучу мусора на туалетном столике. Корделия поймала себя на том, что изучает ее лицо так же внимательно, как и сама Кларисса. У нее были широко расставленные глаза и плотная матовая кожа почти без морщин. Скулы были широкими и плоскими, рот с пухлой нижней губой – слишком маленьким для красавицы. Но это было лицо, которое могло обретать привлекательность по желанию Клариссы, и даже сейчас, естественное, без макияжа, поздним вечером, оно сохраняло уверенное выражение и лучилось потаенной эксцентричной красотой.
Кларисса вдруг спросила:
– Что вы думаете об игре Саймона?
– Я не настолько хорошо в этом разбираюсь. Очевидно, что у него есть талант. – Корделия собиралась добавить, что, возможно, из него скорее выйдет успешный аккомпаниатор, чем самостоятельный исполнитель, но передумала. Она была абсолютно права: ей не хватало знаний и опыта, чтобы судить. И она чувствовала, что, как бы невежественна ни была, ее ответ сможет повлиять на какое-то решение.
– О, талант! Это так избито. Никто не будет вкладывать шесть тысяч фунтов или около того в обычный талант. Вопрос в том, хватит ли ему духу добиться успеха. Джордж думает, что нет, однако при этом говорит, что стоит дать ему шанс.
– Сэр Джордж знает его лучше, чем я.
Кларисса резко возразила:
– Но платит ведь не сэр Джордж? Я посоветуюсь с Эмброузом, но только после спектакля. До этого мне нельзя переживать. Вероятно, он обругает бедного юношу. Эмброуз такой перфекционист. Зато он разбирается в музыке. Он оценит его объективнее, чем Джордж. Если бы только Саймон выбрал струнный инструмент, он мог бы получить место в оркестре. Но фортепиано! И все же, полагаю, он всегда сможет работать аккомпаниатором.
Корделия хотела было заметить, что работа профессионального аккомпаниатора (весьма непростая, надо сказать) предполагала великолепную технику в сочетании с музыкальностью, но напомнила себе, что ее наняли не для консультаций по поводу карьеры Саймона. К тому же разговоры о Саймоне были только потерей времени. Поэтому она сказала:
– Думаю, нам следует обсудить полученные записки и планы на выходные, особенно на завтрашний день. Нам надо было поговорить об этом раньше.
– Я знаю, но со всеми этими репетициями и экскурсиями Эмброуза по замку у нас просто не хватило времени. В любом случае вы знаете, зачем вы здесь. Если придут еще какие-то письма, я не желаю их получать. Я не желаю их видеть… Я не желаю вообще о них знать. Мне совершенно необходимо спокойно пережить завтрашний день. Если я смогу вернуть себе уверенность как актриса, то справлюсь с чем угодно.
– Даже если узнаете, кто их написал?
– Да.
Корделия спросила:
– Сколько людей из присутствующих здесь знает о письмах?
Кларисса закончила снимать грим и принялась стирать лак с ногтей. Запах ацетона перебил аромат духов и макияжа.
– Толли знает. У меня нет секретов от Толли. Как бы там ни было, она находилась в моей гримерке, когда дворецкий приносил некоторые из них. Те, которые отправили почтой в театр. Полагаю, Айво знает. В Уэст-Энде ничего не происходит без его ведома. И Эмброуз. Он был со мной в гримерной во время спектакля «Герцог Кларенс», когда кто-то подсунул письмо под дверь. К тому времени как он его поднял и я распечатала письмо, злоумышленник, кем бы он ни был, ускользнул. Коридор был пуст. Но туда мог проникнуть кто угодно. Во время спектакля за кулисами кишели люди как в муравейнике, а Альберт Беттс часто прикладывался к бутылке и не всегда находился у дверей, когда это требовалось. Потом его уволили, но когда доставили послание, он еще работал. Разумеется, мой супруг тоже в курсе. Саймон – нет, если только Толли ему не проболталась. Но не знаю, с какой стати она стала бы это делать.
– А ваша кузина?
– Роума не знает, а если бы и знала, ей было бы все равно.
– Расскажите мне о мисс Лайл.
– Да рассказывать особенно нечего, а то, что мне известно, довольно скучно. Мы двоюродные сестры, но об этом вам уже рассказал Джордж. Обычная история. Мой отец удачно женился, а его младший брат сбежал с официанткой, бросил военную службу, запил и вообще пустил всю свою жизнь под откос, а потом стал ждать, когда папочка ему поможет. И он помог, по крайней мере в том, что касалось Роумы. Она всегда оставалась у нас, когда я была маленькой, особенно после того как умер дядя. Бедная маленькая сиротка Энни[26]. Хмурая, плохо одетая и вечно несчастная. Даже папочка не мог долго ее выносить. А ведь он был самым чудесным человеком на свете, я восхищалась им. А она была такой занудой и такой некрасивой, хуже, чем сейчас. Папочка был одним из тех людей, которые не выносят уродства, особенно в женщинах. Он ценил веселый характер, остроумие, красоту. Он просто не мог заставить себя смотреть на некрасивые лица.
Корделия подумала, что папочка, который, судя по рассказам Клариссы, был самовлюбленным притворщиком, должно быть, бо2льшую часть жизни провел с закрытыми глазами – правда, смотря что он считал уродством.
– И при этом она не испытывала ни грамма благодарности, – добавила Кларисса.
– А должна была?
Кларисса, похоже, почувствовала, что вопрос требует серьезных раздумий, и даже оторвалась от важного дела – подпиливания ногтей.
– О, думаю, да. Ему не обязательно было ее принимать. А она едва ли могла рассчитывать на то, что он будет относиться к ней как ко мне, своему собственному ребенку.
– Но он мог бы попытаться.
– Но ведь это действительно глупо, и вам это известно. Вы бы и сами не стали так себя вести, так с какой стати требовать этого от других? Вам нужно следить за собой, иначе превратитесь в педантку. Мужчинам это не нравится.
– Мне и самой это не нравится, – согласилась Корделия. – Однажды кто-то сказал мне, что это сказывается влияние отца-атеиста, монастырского образования и нонконформистского сознания.
Повисла пауза, но неприязни между ними не возникло. Потом Корделия, повинуясь внезапному порыву, спросила:
– Эти письма… Может ли мисс Толгарт иметь к ним какое-то отношение?
– Толли?! Разумеется, нет. Как только это пришло вам в голову? Она предана мне. Вас не должно настораживать ее поведение. Она всегда была такой. Мы вместе с самого детства. Толли обожает меня. Если вы этого не видите, никудышный из вас детектив. Кроме того, она не умеет печатать. А письма напечатаны с использованием букв разного регистра.
– Вы должны были рассказать мне о ребенке, – мрачно произнесла Корделия. – Если я здесь, чтобы помочь, мне нужно знать обо всем, что имеет значение.
Она с тревогой ждала ответа, но руки Клариссы, занятые маникюром, даже не дрогнули.
– Это не имеет отношения к делу. Это ужасная ошибка. Толли знает об этом. И все знают. Полагаю, вам рассказал Айво. Типичное проявление злости и предательства с его стороны. Разве вы не видите, что он болен? Он умирает. И его съедает зависть. И так было всегда. Зависть и злость.
Корделия задумалась, не стоило ли ей проявить больше такта и надо ли было вообще задавать этот вопрос. Айво не просил ее хранить их беседу в тайне, но следовало предположить, что он надеялся на ее благоразумие. А уик-энд обещал быть тяжелым и без того, чтобы доводить двоих из присутствующих до исступления. Она никогда не умела врать и робко произнесла:
– Никто никого не предавал. Естественно, перед приездом сюда я навела кое-какие справки. О таком часто судачат, а у меня есть друг в театральной среде.
Что ж, это даже тянуло на правду, хотя Бивис чаще находился в числе зрителей, а не бывал за кулисами. Но Клариссу не интересовали ее мнимые театральные друзья.
– Хотела бы я знать, какое право имеет Айво меня критиковать. Вы хоть знаете, скольких он погубил своей жестокостью? Да, жестокостью! Я видела, как актеры – повторяю, актеры – заливались слезами после его рецензий. Если бы он избавился от привычки вечно умничать, то мог бы стать одним из величайших британских критиков, вторым Эйгетом или Тайненом. А что с ним теперь? Умирает на глазах. Он не имел права заявляться сюда в таком виде. Это неприлично. Это все равно что сидеть за столом с самой смертью.
Любопытно, подумала Корделия, как смерть заменила секс в качестве явления, о котором не принято говорить: она отрицается в принципе, наступает исключительно в интимной обстановке, за задернутыми занавесками на больничной койке, и завершается скромным, исполненным смущения и горя трауром. Здесь следует отметить, что взгляды сестер монастыря Святого Младенца на смерть были четко определены и позитивом не отличались, но по крайней мере не считали ее дурным тоном.
– Первые письма, которые вы получили, когда играли леди Макбет, те самые, что вы выбросили, ничем не отличались от более поздних? Они тоже были напечатаны на белой бумаге?
– Полагаю, что да. Это было давно.
– Вы не могли ничего забыть?
– Должно быть, они ничем не отличались. Почему вы спрашиваете? Какое это имеет значение? Я не хочу говорить об этом сейчас.
– Вероятно, другой возможности у нас не будет. Мы так и не смогли остаться наедине за весь сегодняшний день, и завтра нас ожидает то же самое.
Кларисса встала и принялась шагать между туалетным столиком и кроватью.
– Я не виновата. Я ее не убивала. За ней плохо смотрели. Если бы не это, никакого несчастного случая не произошло бы. Зачем заводить ребенка, тем более ублюдка, если не собираешься о нем заботиться?
– Но разве Толли не находилась в тот момент на работе и не заботилась о вас?
– Сотрудники больницы не имели права звонить и вот так расстраивать людей. Они должны были знать, что звонят в театр, что спектакли в Уэст-Энде начинаются в восемь и представление будет в самом разгаре. Даже если бы я ее отпустила, она ничего не смогла бы сделать. Девочка лежала без сознания и все равно не узнала бы ее. Это сидение у кровати умирающего сентиментально и ненормально. Какая в нем польза? А мне в третьем акте нужно было три раза сменить костюм. Костюм для празднества создал сам Каленски: дикарская бижутерия, корона с россыпью красных камней, похожих на капли крови, и такая плотная юбка, что я едва могла передвигаться. Он и хотел добиться такого эффекта, чтобы я ходила с трудом, как укутанный ребенок. «Представьте себя принцессой в семнадцатом веке, – говорил он, – которую чудесным образом осыпали незаслуженными почестями». Это были его слова! А еще он заставил меня оглаживать руками юбку, словно я не могу поверить, что меня облачили в столь роскошные одежды. И, разумеется, этот костюм разительно отличался от скучного прямого кремового платья в сцене хождения во сне. Но это была не ночная рубашка – тогда люди спали голыми. Я вытирала руки об это платье. Каленски говорил: «Руки, дорогая, руки, руки – все крутится вокруг рук». Конечно, это была новая интерпретация. Я была не обычной леди Макбет – высокой, властной, безжалостной. Я играла ее как кошечку, но кошечку, которая до поры до времени спрятала когти.
Эта новая интерпретация роли, подумала Корделия, не вполне соответствует тексту. Но, возможно, Каленски, как и другие постановщики Шекспира, имена которых пришли ей на ум, не особенно переживал на этот счет.
– А это как-то соотносится с текстом? – спросила она.
– О, моя дорогая, кому есть дело до текста? Я, конечно, говорю образно, но Шекспир – это почти как Библия. Из него можно сделать что угодно, вот почему режиссеры его так любят.
– Расскажите мне о ребенке.
– Сыне Макдуффа? Его играл Десмонд Уиллоубай, несносный ребенок с вульгарным диалектом кокни. Сейчас и не найдешь актера-ребенка, который умеет говорить по-английски. К тому же он был слишком большим для роли. Слава Богу, мне не пришлось играть непосредственно с ним.
Корделии вспомнились слова из Библии. Смысл их был очевиден, но она не стала произносить цитату вслух: «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему жерновный камень на шею и бросили его в море».
Кларисса повернулась и посмотрела на нее. Должно быть, что-то в лице Корделии поколебало ее самоуверенность.
– Я плачу вам не за то, чтобы вы осуждали меня! Почему вы так на меня смотрите? – воскликнула она.
– Я вас не осуждаю. Я хочу помочь. Но вы должны быть честной со мной.
– Я честна настолько, насколько способна на это. Когда впервые увидела вас в тот день у Нетти Фортескью, я поняла, что вам можно доверять и именно с вами я могла бы поговорить. Это унизительно – испытывать такой страх. Джордж не понимает меня, да и с чего бы? Он никогда в жизни ничего не боялся. Он думает, что я просто нервничаю, и не обращает на это особого внимания. Он отправился к вам только потому, что я его заставила.
– А почему вы сами не пришли?
– Я подумала, что вы скорее согласитесь на работу, если к вам обратится он. К тому же я не люблю просить об одолжениях. Кроме того, у меня была назначена примерка костюма.
– Какое же это одолжение? Мне нужна была эта работа. Я взялась бы за что угодно, что не противоречит закону и не вызывает у меня отвращения.
– Да, Джордж сказал, что офис у вас скромный. Даже скорее жалкий, чем скромный. Но сами вы – нет. В вас нет ничего убогого или жалкого. Я не смогла бы стерпеть присутствие обычной женщины-детектива.
– Чего вы боитесь на самом деле? – спокойно спросила Корделия.
Кларисса повернулась. На ее лучившемся мягким светом, лишенном макияжа чистом лице, впервые показавшимся уязвимым перед бременем страданий и возраста, появилась грустная, даже мученическая улыбка. Она воздела руки к небу в явном отчаянии.
– Разве вы не знаете? Я думала, Джордж сказал вам. Смерти. Вот чего я боюсь. Всего лишь смерти. Глупо, не правда ли? И я всегда ее боялась, даже когда была маленькой. Не помню, когда этот страх начал посещать меня, но о смерти я узнала раньше, чем о жизни. Я всегда видела череп под кожей. Однако в моей жизни не было трагического события, из-за которого все началось. Меня не заставляли смотреть на тело няни в гробу – ничего подобного. Я была в школе, когда умерла мамочка, и это для меня ничего не значило. Дело не в смертях других людей. Дело даже не в самом факте смерти. Я боюсь именно своей смерти. Не постоянно, не каждое мгновение. Иногда я не думаю об этом несколько недель. А потом это приходит, как правило, ночью. Ужас, и кошмар, и осознание того, что мой страх реален. Никто не может сказать: «Не волнуйся, этого никогда не случится». Как и не может сказать: «Ты все это придумала, дорогая, такого не существует». Я не могу описать этот страх, не могу описать, на что он похож, насколько ужасен.
Его приход подчиняется определенному ритму, паника накатывает на меня волна за волной, так что становится почти больно. Должно быть, это подобно родам, только я рождаю не жизнь – у меня между ног только смерть. Иногда я поднимаю ладонь вот так, смотрю на нее и думаю: вот она, часть меня. Я могу потрогать ее, подвигать ею, согреть ее, понюхать и накрасить ногти. Но однажды она станет белой, холодной, бесчувственной и бесполезной, и такой же стану вся я. А потом она начнет разлагаться. И я начну разлагаться. Даже когда напиваюсь, я не могу забыть об этом. А у других людей получается. Так они и живут всю жизнь. А от алкоголя мне становится плохо. Это несправедливо, что я должна мучиться этим страхом, не имея возможности напиться! Теперь я рассказала вам все, и вы можете считать меня глупой, нелепой и трусливой. Можете презирать меня.
– Я не презираю вас, – возразила Корделия.
– И не стоит советовать мне поверить в Бога. Я не могу. А даже если бы могла, это не принесло бы пользы. Толли покрестилась после того, как умерла Викки, так что, полагаю, она верит. Но если бы кто-то сказал Толли, что завтра она умрет, она тоже не захотела бы уходить. Я заметила эту особенность в набожных людях. Они запуганы так же, как и все остальные, и с таким же отчаянием цепляются за жизнь. Предполагается, что их ждут на небесах, но они отнюдь не торопятся туда попасть. Вероятно, для них все еще хуже: Страшный суд, ад и жуткое проклятие. По крайней мере я боюсь только смерти. Разве не все этого боятся? А вы боитесь?
Боится ли она? Корделия задумалась. Иногда, наверное. Но страх умереть был менее навязчив, чем земные заботы: что случится, когда закончится срок аренды офиса на Кингли-стрит, пройдет ли ее малолитражка техосмотр, как она выдержит взгляд мисс Модсли, если ее уволят из агентства? Видимо, только богатые и успешные могут позволить себе поддаваться нелепому страху смерти. Большинство других людей тратили силы на то, чтобы справиться с жизнью. Зная, что ей нечем утешить Клариссу, она осторожно произнесла:
– Мне кажется, неразумно бояться чего-то неизбежного и глобального. Такого, что в любом случае невозможно прочувствовать лично.
– О, это только слова! И они означают, что вы молоды и здоровы и вам не обязательно думать о смерти. Лежать в холодном оцепенении и разлагаться – вот о чем я говорю.
– Понимаю.
– И вот еще одно послание для вашей коллекции. Я хранила его специально для вас. Оно пришло по почте вчера утром на адрес моей лондонской квартиры. Вы найдете его на дне шкатулки с драгоценностями. Она на прикроватном столике. Слева.
Указания о том, с какой стороны искать, были излишни. Даже в приглушенном свете блестящая шкатулка привлекала внимание на прикроватном столике Клариссы среди хлама. Корделия взяла ее в руки. Она была размером восемь на пять дюймов, на изысканных кованых ножках, ее крышку и боковины украшали изображения суда Париса. Корделия повернула ключик и увидела, что изнутри шкатулка обита простеганным кремовым шелком. Кларисса сказала:
– Эмброуз подарил ее мне сегодня утром, когда я приехала, – на удачу, чтобы завтрашний спектакль прошел успешно. Я увидела ее полгода назад, и она мне понравилась, но ему потребовалось время, чтобы это понять. У него полно викторианских безделушек: одной больше, одной меньше – какая разница? Шкатулка, которую мы используем в третьем акте, – его, как и почти весь реквизит. Но эта красивее. Да и более ценная. Но все же не такая ценная, как то, что я в ней храню. Записка спрятана в секретном ящичке. Хотя он не такой уж и секретный. Нажмите на центр одного из листочков, и увидите линию, если будете внимательны. А лучше принесите ее сюда. Я вам покажу.
Шкатулка оказалась удивительно тяжелой. Кларисса вытащила из нее кучу ожерелий и браслетов, словно это была дешевая театральная бижутерия. Корделия подумала, что некоторые из драгоценностей, возможно, ею и были: яркие бусы из раскрашенных камней и стекла сверкали, как настоящие бриллианты, переливались сапфиры, мягко мерцали молочно-белые жемчуга. Кларисса нажала на один из листочков, украшавших боковину шкатулки, и ящичек в самом низу медленно открылся. Внутри Корделия увидела сложенную газетную вырезку. Кларисса вытащила ее.
– Я играла Эстер в новой постановке «Глубокого синего моря» Рэттигана в драматическом театре Спимута. Это было в 1977 году, когда королева отмечала серебряный юбилей, а Эмброуз находился за границей из-за дела о налогах. Сейчас театр, к сожалению, закрыли. Но я им, похоже, понравилась. Вообще это, наверное, самая важная рецензия, которую я когда-либо получала. – Она развернула вырезку.
Корделия успела прочесть заголовок: «Кларисса Лайл блистает в новой постановке Рэттигана», – на мгновение задумалась, с чего бы это Клариссе придавать столько значения рецензии на постановку в маленьком провинциальном городке. Еще она заметила, почти подсознательно, что вырезка имеет странную форму и ее размеры явно превышают размеры статьи. Однако ее интерес переключился на письмо. Конверт был таким же, как тот, что мистер Мунтер достал из сумки с утренней почтой, но адрес напечатан на другой машинке, явно более старой. Почтовая марка была из Лондона, дата на штемпеле стояла более ранняя – за два дня до предыдущего. Как и остальные, письмо было адресовано герцогине Амальфи, но с указанием квартиры Клариссы в Бейсуотере. Внутри, как обычно, лежал лист белой бумаги с аккуратным черным изображением гроба и словами «Покойся с миром». Ниже была напечатана цитата из пьесы.
«Кто должен предать меня смерти?
Сей мир я считаю лишь скучным театром,
Ибо играю свою роль против своей воли».
– Не самое меткое высказывание на эту тему. Должно быть, у него иссяк запас подходящих цитат, – произнесла Корделия.
Кларисса стянула с волос эластичную ленту. В зеркале отразилось ее лицо, смотревшее на них обеих, – лицо призрака с тусклыми взъерошенными волосами и огромными глазами под тяжелыми веками, в которых читалась тревога.
– Вероятно, он уверен, что больше они ему не понадобятся. Остается только завтрашний день, и он, наверное, знает – кому, как не ему, это известно, – что завтра всему наступит конец.
Часть III
Кровь бьет фонтаном
Глава восемнадцатая
Корделия спала крепче и дольше, чем ожидала. Разбудил ее тихий стук в дверь. Она тут же очнулась и, набросив на плечи халат, пошла открывать. Это оказалась миссис Мунтер с утренним чаем. Корделия собиралась встать задолго до ее прихода и смутилась, поняв, что ее дверь оказалась заперта, словно она перепутала замок Корси с отелем. Но даже если миссис Мунтер и удивилась столь странному поведению, то виду не подала, просто поставила поднос на прикроватную тумбочку и тихо произнесла:
– Доброе утро, мисс.
Исчезла она так же тихо, как и появилась.
Было половина седьмого. Комнату заливал мягкий свет предрассветных лучей. Подойдя к окну, Корделия увидела, что на востоке небо подсвечивалось ярким заревом, а над газоном повис низкий туман, который клубился меж деревьев как дым. Наступавший день обещал прекрасную погоду. Не было видно ни одного костра, но в воздухе витал запах горящих поленьев и осени, а огромная серебристо-серая толща моря вздымалась, переливаясь и источая свой собственный загадочный свет.
Корделия подошла к двери, ведущей в спальню Клариссы, и осторожно ее открыла. Дверь оказалась тяжелой, но поддалась без малейшего скрипа. Окна были задернуты плотными занавесками, но света, проникавшего из ее собственной комнаты, хватало, чтобы разглядеть Клариссу, которая все еще спала, обняв рукой подушку. Корделия на цыпочках подкралась к постели и встала рядом, прислушиваясь к тихому дыханию спящей. Толком не понимая почему, она испытала облегчение. Она не верила, что жизни Клариссы действительно что-то угрожает, хоть они и предприняли все меры предосторожности на случай появления злоумышленника. Обе двери, ведущие в коридор, заперли, оставив ключи в замках. Даже если у кого-то был дубликат, он никак не смог бы пробраться внутрь. Но для полной уверенности ей все равно надо было услышать ровное дыхание Клариссы.