Охрана Торопцев Александр
Как поладил техник с женой – не о том речь. Тут сам черт ногу сломит в этих душевных зарослях. Но после этого случая трезвенник-техник запил по-черному, благо спирта хватало, а уж о клюковке он и думать перестал. Какая тут клюква! Жизнь наперекосяк. Махнуть бы стопку, сбить стыд да на работу. Вот ведь какая незадача иной раз приключается с робкими людьми! Неробкие безобразничают, чужие простыни мнут и хоть бы что – ходят гордые по белу свету, и пить им не надо, и никакая краска их довольные лица не портит. А робкий, чтобы не раскраснеться на людях, да голос не потерять, обязательно спиртику должен махнуть перед выходом на улицу. Будто это они во всем виноваты, робкие.
До сковороды дело у техника дошло не сразу. Год он терпел, спиться успел, в старлеях застрял, страх потерял (но не совесть), и однажды (щеколду-то он свинтил с двери!) повторилась спальная история с точностью до сковороды с яичницей недоеденной. Тут уж техник медлить не стал, а может быть, «другой», которого в этот раз нашла жена, скорость потерял с устатку или руки у него тряслись с непривычки – молодой совсем парень был, только-только авиационно-техническое училище окончил. Не повезло ему, неопытному. Месяц в части и сразу в чужую постель. И по голове, аккуратно стриженой, сковородкой с размаху получил, холодной. В чем-то ему, конечно, повезло. Техник, хоть и в ярости был, но бил по его голове обдуманно: хоть и сильно, но не ребром, а, если так можно сказать о сковородках, тыльной ее стороной. Кровь была на голове и сотрясение мозга средней тяжести, и шов врачи наложили ему в тот же вечер. Короче, все чин-чинарем. Но могло быть и хуже. Лоб-то молодого офицера, хоть и крепкий был, мог и не выдержать, ударь по нему ребром сковородочным. Да и недалеко ото лба до висков, правого и левого.
Нехорошее это было дело в одной из воинских частей ВВС, дислоцирующейся под Калинином. Начальство, понимая всю сложность и неоднозначность ситуации, нашло, по всей вероятности, единственно верный ход. Молодого ловеласа перевели в другую часть, подальше от европейской части страны, а робкого техника – какой он был прекрасный спец! – комиссовали – не стали выносить сор из избы. Медсестру, бывшую жену сковородобойца, оставили в покое, учитывая военные заслуги ее отца, бывшего танкиста, отличившегося под Курском и освобождавшего Прагу.
Через пару месяцев эту грустную историю стали в части забывать, может быть, потому что главная героиня на время затихла, напугав своих потенциальных ухажеров, бывший муж ее уехал в родной подмосковный поселок, устроился по специальности в аэропорт Домодедово, да и обидчика его след простыл.
Борис Ивашкин искренне жалел старлея, служить бы ему да служить, и с какой-то внутренней опаской принимал из рук начальства командировочные удостоверения. Смешно! Жили они в трехкомнатной квартире вместе с тещей. Никаких детских садов, а тем более продленок. Жена у него работала в школе, преподавала девчонкам домоводство. Там только три мужика работало: совсем старый директор, физрук из фронтовиков с ревнючей женой-математичкой и семнадцатилетний лаборант, помешанный на физике и мечтающий о физфаке. Смешно? Ничего смешного. Спрячь за высоким забором девчонку – не зря мудрые люди-мужчины сочинили такую песню, не ради славы, а ради жизни командировочных да и людей обыкновенных, с нормированным рабочим днем и с доглядом в виде тещ, свекровей, дедов с бабками. Прячь не прячь, а украсть можно. Это – жизнь. Тем более если сам объект кражи – не какой-то бездушный экспонат музея, а самая что ни на есть женщина, существо податливое. Борис Ивашкин за командировочным преферансом с друзьями узнал такое о женской жизни, о женщине вообще, что, честное слово, тут и не робкий сробеет, а уж засомневается – точно.
Вьетнам он, однако, пролетал с боевым, веселым настроем. И еще год они хорошо жили с женой, хотя и поругивались иной раз из-за тещи. Это была замечательная женщина, она, по мнению Ивашкина, являлась очень прочным забором для всяких неробких людей, но совсем уж большого счастья, то есть когда ты дома, а теща находится в какой-нибудь своей семейной командировке, хотя бы у старшей дочери или у младшего своего брата, – судьба ему предоставляла крайне редко. Нельзя сказать, что они не ладили с тещей, но ведь это как два летчика-испытателя в одной кабине истребителя. Тут машину нужно щупать со всех сторон, во всех режимах, а не нервы друг друга.
Как они «летали» с тещей в одной «кабине», то есть квартире, несколько лет, а потом после Вьетнама еще три года, он и сам понять не мог. Но свое жизненное задание и он, и она выполнили на «отлично». Может быть, таким благородным и спокойным было лицо тещи в гробу. Я свое дело сделала, теперь ваша очередь.
Похоронили тещу по-людски. В обиде она на него быть не должна. И ходили регулярно на могилу, поставили хорошую ограду по весне, столик, памятник. Борис на это денег не пожалел. Она действительно сделала для него много, если не сказать больше.
Он понял это в день, когда, вернувшись на сутки раньше из командировки, увидел недовольный взгляд жены и услышал ее скупое, почти холодное:
– Привет.
Что-то тут было не так.
Они пообедали почти молча. Жена ушла в школу, вернулась в шесть часов, заставила себя улыбаться, проверила домашнее задание сына, дочери. Борис терялся в догадках. Ругать было не из-за чего, ругаться не хотелось. В квартире полный порядок, приятный осенний вечер, бабье лето. Можно погулять, сходить на речку. Они часто гуляли с детьми, им завидовали сослуживцы Бориса. Что случилось? Почему в глазах жены холодок?
– Ты что, проверяешь меня на прочность? – она первой пошла в атаку, лобовую.
– Ты о чем? – Борис удивился, не догадываясь о том, что началась у них с женой долгая, на всю жизнь война, не сказать, что кровопролитная, но, как и любая война, жестокая, жесткая, разрушительная.
– Надо мной уже посмеиваются наши скамеечные бабульки.
– А можно без виражей?
– Ты уже пятый раз возвращаешься из командировки раньше времени. Не знаю, что у тебя там с твоими полетами творится, но меня проверять не надо. Я не шлюха какая-нибудь.
– Ты что такое говоришь? – воскликнул Борис, поднявшись со стула. – Я же не виноват, что у инженеров произошел сбой и полеты отменили! Что же мне теперь отчитываться перед твоими старухами? И потом, откуда им знать, на какой срок меня посылают в командировку? Это же абсурд!
– Они все знают, не волнуйся.
Борис не волновался, было бы из-за чего. Он не бросился в бой, ушел в большую комнату, включил телевизор, усмехнулся: «Это называется, погуляли!» Человеком он был спокойным, ругаться не любил. И беды не ждал. И не понимал, почему вдруг взорвалась жена.
В тот вечер она ему карты не открыла и еще пять лет мучила себя и его глупыми, полными недомолвок разговорами. Она терпела. Ждала. Все эти пять лет он регулярно летал… в командировку на «Речку». Привозил оттуда арбузы, помидоры, рыбу, икру. Жили они хорошо в материальном смысле. Дети учились, болели редко. Ему – тридцать первый, ей – двадцать девятый. Детям – десять и семь. Почему бы не жить спокойно, без ругани, без нервотрепки?
Второй год шла война в Афганистане. Если говорить честно, Бориса туда не тянуло. Его постоянно тянуло на «Речку». Там проходили испытания машины будущего, техники будущего. Ему хотелось острых, но мирных ощущений. Сбивать, а тем более убивать он не хотел с Вьетнама.
Именно здесь, на «Речке», он поддался, сдался, дал одной местной бабенке возможность влюбиться в него по уши. Ничего удивительного. Да, с виду все было как обычно в этих краях, предпустынных. Местные женщины бросались на командировочных безоглядно, бесстрашно, как на амбразуру. Земля здешняя, захолустная, рожала их, невостребованных, женственных, для того, чтобы они дрались (именно дрались!) за свое право быть женщинами, иметь мужей, детей, дом.
Щедрая была здесь земля на женскую красоту. Но слишком скупой на бабье счастье. Ни одного конкурса красоты, ни одного знака внимания не подарила судьба местным женщинам, удивительным, на любой вкус. Не дарила и дарить не собиралась, подбрасывая, как ветки в костер, им командировочных из красивых городов Советского Союза. Нельзя сказать, что мужики командировочные были так себе, завалящие. Наоборот. Летчики все-таки, порода, кость. Да и среди инженерного корпуса можно было при желании найти кое-что. Пусть и Б. У., как говорится в подобных случаях, но на разживу пригодится. Кому-то на недельку-другую, а то и поболее того, а то и, чем степь не шутит, когда жена далеко, совсем притянуть, приворожить удастся. И не надо здесь морали разводить. Им-то, ихним женам, все сразу судьба отвалила: и мужья, и оклады, и командировочные, и пыльные, и летные, и фрукты да овощи, да икру, да еще мужнину гордость, повышенное, так сказать, местным климатом (читай – местными же красавицами) боевое настроение по возвращении в свои родные ухоженные квартиры. А им, степным бабам, чего? Не надо, не надо! Моральный кодекс они в школе тоже изучали и оценки за него получали, и пионерками, и комсомолками были – а то бы их подпустили к лучшей в мире технике. Да не в жисть бы не подпустили очень уж откровенных лахудр. Даже уборщицами в гостиницы не приняли бы. Даже в столовые, в местные магазины хлебом да солью торговать. Разрешили все ж. Оценили моральное состояние местных женщин, дали им шанс вкусить чуток жизни настоящей.
И как они его использовали, свой шанс единственный! Как вели-то они себя достойно в этой недостойной для красавиц женщин ситуации! бальзаков да мопассанов в эти края бы подбросить – такие бы романы они сочинили на радость всем читателям мира. Это, конечно, слишком уж фантастично. Какой писатель согласился бы во второй половине XX века рвануть на полгода-год в эту предпустынную дыру – упаси, Боже, Союз писателей! К тому же – воинская часть, особо засекреченная. Тут болтунам делать нечего. Любой генерал так скажет. И даже полковник. Пусти козла в огород. Он, писатель, конечно же, не козел, но все местные тайны разнюхает, да не военные, а житейские, самые взрывоопасные, да преувеличит все, на смех поднимет уважаемых людей. А какая польза будет с того смеха всей стране и ее обороноспособности? Да никакой.Именно поэтому не написано было ни одной степной саги о здешних красавицах, о том, как они бились за судьбу свою женскую, как побеждали (обычно победы их были пирровыми, к сожалению для обеих воюющих сторон). Между прочим, победы степных воительниц никоим образом не ослабляли мощь и обороноспособность великой державы в целом, и в этом смысле их искусство побеждать представляет собой весьма полезный для теоретиков военного искусства материал. Сказано это не шутки ради, что можно легко и наглядно продемонстрировать, коротко обрисовав историю взаимоотношений Бориса Ивашкина с Валентиной Гончаровой, заведующей гостиничной столовой, где завтракал, обедал и ужинал командировочный состав.
Было в этой женщине что-то от птицы. Всегда в чистом белом халате и в белой же пилотке, аккуратная, как голубь, она появлялась в зале, уже заполненном людьми, медленно, по-лебединому проплывала между рядами столов, по-деловому осматривала зал и вдруг исчезала за витриной. На раздаче ее видели исключительно редко. Казалось, познакомиться с ней у Ивашкина, как и у других командировочных, не было никакой возможности. Да он и забывал о ней быстро, хотя, чего греха таить, увидев всякий раз ее в столовой, он испытывал греховное желание прижать эту чернобровую голубку к своей груди и поворковать с ней о том, о сем, о чем-нибудь. При этом, надо помнить, что бабником Ивашкин себя никогда не считал. Даже на последних курсах летного училища, когда, получив увольнительную, он с друзьями гордо выхаживал по парку провинциального города, слушая бахвальные речи своих однокурсников. Даже тогда, когда у него с Валентиной началось это самое воркование.
Началось оно, как обычно бывает, случайно. Под вечер пошли они купаться с приятелем. На берегу вспугнули двух птичек – Валентину и ее подругу Галку. Ой-ой! Купальники быстро на грудь, засуетились, чуть было халаты не надели. Останьтесь, девушки, не уходите – мужики-то им в один голос. Да уже поздно, нам пора. Ну хоть на полчасика, у Бориса день рождения… Не верите? Боря, покажи им документ! Ой, и правда! Поздравляем! Но все равно, нам пора. Нехорошо, девушки, сначала оскорбили плохим словом, а теперь еще и покидаете нас, оставляете, так сказать, на произвол судьбы.
Случай, конечно, был прекрасный. Такой момент упустишь – век каяться будешь. Не упустили. Ни девушки, ни летчики.
Сидели они на берегу долго. Степная ночь уже растрезвонилась, украсив протоку Речки шелковым пледом в мелкий горошек. Прохлада побежала по рукам, ветер подул с востока, отгоняя к воде комаров. И совсем окрепло желание прижать Валентину к груди и о чем-нибудь с ней поворковать.
Разошлись они парами. Валентина с Борисом отправились в поселок. Говорили негромко, стеснялись друг друга. На повороте он рискнул, предложил: «А может, мы ко мне? Кофейку попьем, взбодримся». Кофе в восемьдесят первом году уже не был редким дефицитным напитком, но Валентина не отказалась, спросила лишь: «А мы никому не помешаем?»
Не помешали. Валентин жил в номере один. Кофе они выпили. Борис, уверенный в себе, обхватил ее, сидевшую на стуле, крепко, она было встрепенулась испуганным воробышком, поднялась, повернулась к нему лицом и на мгновение растерялась, не зная, стоит ли так вот сразу бросаться ему на шею, может быть, лучше повременить? Но зачем же временить, если у него осталась всего одна ночь, кроме этой, если ноги ослабли совсем, идти никуда не хотят, если в груди что-то хрупкое падает в пропасть и аж вздохнуть боязно, чтобы хрупкое это не раскололось вдребезги. Зачем в таких случаях временить?
Это была первая, после жены, женщина, перед которой Борис оробел, непонятно почему. И чуть не выпустил ее из клетки. Не выпустил! Взял ее осторожно за руки, шепнул: «Не уходи, сделай мне лучший в жизни подарок», – поднял руки к лицу своему, привлек ее к груди, и забилась она в его объятиях, но не как птица в клетке, а как женщина, истосковавшаяся, решившаяся наконец-то отбросить все условности. Будь, что будет. А чего не будет, тому и не бывать. Как женщина, которой повезло попасть в объятия того, о ком она тихонько мечтала уже несколько лет, думала, да не как уставшая ждать мужика самка, а как-то по-другому, может быть, даже по-книжному. Не любовь то была, нет! До любви у них дело так и не дошло – до той любви, до книжной, которой грезят впечатлительные девочки и начитанные женщины. Но какое-то чистое чувство было у Валентины, счастливое чувство для любой женщины, по случаю ли, по воле судьбы, оказавшейся в ее положении, когда судьба-злодейка оставляет ей на выбор всего два варианта: либо бросаться на любого заезжего самца либо ждать, ждать того человека, с которым суровый разум забывает об условностях. Об ответственности, о самобичевании, о пустоте, о победах, в конце концов, которые нужны не только командировочным мужичкам… Судьба-злодейка, между прочим, не оставила ей права любить, отлюбившей и не разлюбившей.
Она хотела его все эти долгие две недели. Ни на что не надеясь. Даже на случай. Случай подарил ей одну, короткую, не полную для счастья бабского ночь. Она дрожала в его руках, как перышко на ладони под осенним ветром, и не хотела с этой ладони слетать. Она отдавалась ему безотчетно, как когда-то любимому мужу, как человеку ее судьбы, и он чувствовал в ее страсти нечто большее, чем радость победившей самки. Может быть, и для него это была не просто победа. И она, еще не остыв от первого урагана, изломавшего ее, почувствовала это «может быть» и полчаса лежала на его руке, отдыхала. Отдышалась, чуть было не уснула, но вовремя опомнилась, открыла глаза, повернулась к нему и… так они в ту первую свою ночь и не уснули, грешно было спать в такую ночь, неестественно.
– Ой, уже пять сорок! Сейчас девчата придут. А ключи-то у меня.
Она, конфузясь: «Не смотри, ну разве можно так!» – оделась, поправила перед зеркалом прическу и выпорхнула из клетки.
В тот год командировки на «Речку» были очень частыми. И Борис Ивашкин зажил хлопотной жизнью многоженца.
Прошло два года. Однажды после медосмотра врач оставил Бориса Ивашкина в своем кабинете и честно сказал: «Вы, братец, не бережете себя! Пока это еще не сильно заметно, но если вы хотите долго летать, то придется вам чем-то или кем-то пожертвовать. Вы меня понимаете?» Опытный был врач, старый. Он раскусил Бориса Ивашкина в момент. «Вы, – говорит, – ведете безобразную для летчика-испытателя такого класса жизнь».
Всю ночь Борис не спал, думал. Как поступить? Отказаться от командировок ему нельзя. Он летчик-испытатель. Это его профессия, это его призвание.
Утром он улетел на «Речку». Вернулся оттуда разбитый. Три дня отдыхал от жены, благо случай подвернулся не по его вине.
Прошло еще несколько месяцев, и перед очередной командировкой Ивашкин написал рапорт на имя Главкома ВВС, удивив всех, кроме врача, который понял все и верно оценил поступок летчика-испытателя, ставшего боевым летчиком и два года воевавшего в Афганистане.
Дело это оказалось для него несложным. Во всяком случае физически и физиологически. Получив несколько боевых наград, Борис Ивашкин был переведен в элитную часть под Москвой и здесь-то впервые в жизни оказался в жутком запое, продолжавшемся чуть ли не весь его отпуск. Случилось это в конце восьмидесятых. Сослуживцы не заметили ничего предосудительного в том, что несколько раз в течение месяца видели Ивашкина пьяным. В конце концов, отпуск у человека. Повоевал, повидал всякое, отходит душой, размагничивается.
Но жену этот запой сильно напугал. Она, уже не совсем молодая, с двумя детьми, которых еще нужно ставить на ноги, представила себе жизненную перспективу и ужаснулась в душе. Иллюзий у нее не было. Классический запой. До белой горячки дело не дошло – и то хорошо. Но оставлять без внимания этот случай она не могла. Тайком от мужа она подняла на ноги всех знакомых, консультировалась у видных наркологов, благо, деньги у них еще были. Суть да дело, опять пришел в Подмосковье август. И опять у Бориса случился запой, сразу после дня рождения, во время отпуска. Жена всполошилась. Стала уговаривать мужа закодироваться. Он поначалу отказывался, потому что знал причину срыва и не верил, что сам не сможет справиться с этой причиной и с запоем.
Кодирование помогло. Год прошел спокойный. Жена расслабилась. День рождения мужа справили без спиртного. И вдруг, через два дня, Борис Ивашкин явился домой в стельку пьяный. Жена взяла на работе отгулы (она теперь преподавала в техникуме, до учебного года оставалось несколько дней, декан пошел ей навстречу) и буквально «высидела» мужа, не отходя от него ни на секунду все эти дни. Он стерпел, отошел, врачи посоветовали повторить кодирование.
Через полгода Борис Ивашкин уже не летал. Из-за уважения к его боевому прошлому ему предложили достойную должность в части. Он протянул здесь до девяносто первого года, успел приобрести кооперативную трехкомнатную квартиру в районе метро Войковская, обставил ее, приобрел гараж, машину и перед августовскими событиями опять вошел в долгий штопор. Жена стала догадываться о том, что август для мужа что-то важное означает, но все разговоры на эту тему он резко прерывал. Он боялся их.
В начале сентября, когда страна бросилась в послепутчевские разборки, Борису Ивашкину предложили по-хорошему уйти из армии. Он так и сделал.
На своей гаражной улице он быстро нашел друзей из бывших офицеров и бывших летчиков, и здесь его признали своим, гаражным человеком.
Той же осенью выяснилось, что для репетиторов дочери, мечтавшей поступить в медицинский институт, нужны бешеные деньги. Ивашкин стал искать работу. Она, как и многое в его жизни, не связанное с небом, подвернулась ему случайно. Гаражный сосед Федор Бакулин, человек, который никогда не запьет, как окрестили его здесь, однажды вечером, вернувшись со службы, сказал ему:
– Движок надо перебрать. Столько денег просят, прямо барыги какие-то, – и назвал сумму, поразившую даже невпечатлительного бывшего летчика.
– Я бы тебе в полцены это сделал в легкую, – буркнул он. – Если бы было где. Подъемник же нужен.
– Это есть. А что, ты и вправду можешь? Ты же вроде бы летчик.
– Летчик-испытатель, заметь, – поправил его Борис Ивашкин и действительно за полцены перебрал движок.
Бакулин радовался, хотя деньги отдавал с неохотой. На лице у него было написано, что не доволен он, что нужно ему еще поторговаться. Вот служба армейская, ничему людей не научила. Сказал бы, дай только треть, хочешь перебирай, хочешь телевизор смотри. Жаль, конечно, что так получилось. И на треть он согласился бы. Но слово сказал, надо держать.
В тот день от радости Ивашкин все деньги жене выложил. А зачем они ему? Он еще не курил в то время, только втягивался. Бери, говорит жене, деньги дочери на учебу и не волнуйся, со мной не пропадешь.
Она с опаской глянула на его грязные ногти и недоверчиво спросила:
– А где ты их взял?
– В движке, – сознался он, улыбаясь.
Так потянулись для Бориса Ивашкина дни, недели, месяцы – от одного заказа до другого, третьего, четвертого – до очередного запоя в конце августа (а то и где-нибудь в апреле-мае, весна его будоражила не хуже августа).
Жена терпела. Сын заканчивал МАИ, дочь со второго раза поступила в медицинский, нужно терпеть. Она прекрасно понимала, что мужа ее никакие лекарства, никакие врачи не вылечат. Потому что очень сильным он был человеком. Таких не лечат. Такие сами, если захотят, излечиваются.
Борис пропадал в своем гаражном кооперативе. Технику он не просто знал, чувствовал ее, понимал. В нем пропал незаурядный конструктор – так частенько говаривал другой сосед по гаражу, начальник отделения одного из КБ Сухого. Действительно, Ивашкин мог работать не только руками, хотя и это доставляло ему удовольствие, но и головой, что осознали все, когда на гаражной улице появились первые иномарки, в которых он тоже быстро разобался. Безо всяких описаний, схем и другой технической документации. «Тебя будто бы в Оксфорде обучали! – однажды пошутил начальник отделения, шишка, доктор технических наук, не бедствовавший даже в гнилые 93–97-е годы. – А не вражеский ли ты шпион, Борис, а, сознавайся?»
– Шпион я, шпион! – усмехался Ивашкин. – Вьетнамо-афганской армии, прошедший полный курс повышения квалификации на «Речке». Был на «Речке»-то? – спрашивал он доктора, но тот всегда увиливал от этого вопроса.
Однажды ученый гаражный человек предложил Борису съездить на Джамгаровский пруд.
– А что я там не видел? Татарских шпионов? Мне здесь и своих хватает.
– Почему татарских?
– Джамгара – не чуешь, звуки какие?
– Нормальные звуки. Шутник ты, к слову сказать. На Джамгаровском пруду один приятель моего сокурсника, бывший летчик, интересную машину сконструировал. Сегодня полетит.
– В воду? – недоверчиво спросил Ивашкин, но по его голосу было ясно, что эта тема для него не проходная.
– В небо он полетит, в небо, – гаражный ученый открыл новенький дипломат и извлек оттуда пару фотографий. – Взгляни!
– Не взлетит, – коротко бросил Борис Ивашкин. – Такие звери только по земле-матушке могу ползать враскоряку. Она добрая, всех терпит.
– Это почему же? – ответ обескуражил доктора технических наук.
– А потому. Не взлетит и точка. Кустарщина. Я такие каракатицы в седьмом классе делал на базе отцовского «Ирбита». Не просчитана машина, понимаешь?
– Мои люди считали, – не удержался доктор, внимательно разглядывая фотографии, и уже с сомнением вспомнил: – Я тоже, но в десятом классе, собирал нечто подобное и…
– Взлетал?
– Барахтался в пяти метрах от земли и падал. Знаний не хватало… Борис, а ведь, похоже, ты прав. Не взлетит. – И покачивая головой, буркнул: – Как же я раньше не заметил? Ну и глаз у тебя! Так поедем. Я тебя туда и обратно на своей доставлю, хочешь, к дому подвезу?
– Ладно, сейчас гараж закрою.
Гаражные люди, стоявшие поодаль и не слышавшие, о чем говорят увлекаясь эти два совершенно разных человека, с завистью посмотрели вслед пробежавшим мимо по снежной дороге «Жигулям».
– Договорились, видать, – сказал один.
– Этот ученый – ушлый мужик, кого хочешь наймет за гроши. Даром, что ли, они университеты кончали, – позавидовал другой и сказал третьему: – Беги в магазин, чего уши развесил!
На Джамгаровском пруду вместо татарских шпионов возле стыдливо распустившей бело-красные крылья небольшой самоделки, которую летным словом назвать было страшновато даже самым смелым оптимистам (а вдруг не взлетит?), копошились нервные человечки. Один из них, в потертой кожаной куртке, взобрался в центр самолетика. К этому времени машина с пассажиром Борисом подъехала по широкой извилистой пешеходной дорожке к берегу как раз напротив смешных людей – так обозвал их Ивашкин, увидев издали.
– Ты прав, ты прав, – твердил доктор наук, остановив машину. – Как же сразу-то не почувствовал это?! Спустимся к ним?
– Зачем? Я это в седьмом классе прошел. Отсюда посмотрим, как он землю рыть будет, вернее, лед пруда.
Самолетик коряво разбежался по чистому льду Джамгаровки, потолкался об лед, будто не вверх рвался он, не просчитанный, не доделанный, а наоборот – вниз, под воду, чтобы там спрятаться от стыда. Но люди не дали ему такой возможности. И он бежал, бежал вприпрыжку, наконец зачем-то оттолкнулся ото льда посильнее, будто бы поняв, что в противном случае его не оставят в покое и будут гонять по льду до вечера, что уж лучше взлететь через силу, чем мыкаться так-то, еще раз он сильно оттолкнулся, взлетел под крики горе-конструкторов и, покорябавшись о зимний колючий воздух в двух-трех метрах от земли, клюнул носом в лед.
– Это называется взлетел? – спросил абсолютно теперь равнодушный летчик.
– Хуже, чем мой в десятом классе, – доктор наук тоже был доволен и честно сказал: – А у тебя глаз верный.
– Спасибо, не жалуюсь. Эх, зря мы с тобой не поспорили! Я же видел, ты надеялся, что он взлетит. Ладно, поехали домой. С ним все ясно. Конструктор в школе плохо учился. Хуже, чем мы с тобой.
Они рассмеялись, но доктор технических наук все же вспомнил о деле:
– Ох, и устрою я им разгон! Сам, конечно, виноват, надо было хотя бы уж посмотреть внимательнее на эту, как ты говоришь, каракатицу. Стыдно, пойми.
– Он вам заплатил за расчеты?
– Боже упаси! Приятель попросил. У него с этим конструктором, прости Господи, гаражи друг на друга смотрят. Видит, человек мается, решил помочь. Кстати, этот летчик тоже во Вьетнаме бывал.
– Как его фамилия?
– Кочеров… или Кочергин. Он постарше тебя.
– Не помню таких фамилий… А все-таки зря не поспорили.
– Дался тебе этот спор. Мы и так можем выпить. Родственные души. Родились мы с тобой в небе.
– Нет, спасибо. Мне лучше не пить.
– Зависимость? – с пониманием спросил доктор и, мельком глянув на пассажира, сказал: – По тебе вроде не заметно.
– Потому и не заметно, что не пью. Между прочим, это и зависимостью-то назвать нельзя. Лирика сплошная. Иной раз в компании выпью и крепко, и все нормально. Утром, как стеклышко. А то вдруг… Жаль у нас в деревне фотоаппарата не было, я бы тебе показал свой первый самолет. Самолет, между прочим, а не каракатицу.
– Действительно, жаль! Всего доброго, Борис. Удачи!
– И тебе удачи! Намыль шею своим счетоводам, чтобы они русскую авиацию не позорили. До встречи!
Встречались они редко, здоровались уважительно, и начальник отделения частенько подумывал, сокрушаясь: «В былые-то времена взял бы его к себе в отделение. Какой у него инженерный нюх, какая интуиция. Дело бы ему!» Ивашкину он об этом ничего не говорил. Зачем зря травмировать человека.
В девяносто седьмом году на гаражной улице открылось небольшое предприятие по ремонту автомобилей, и Борис Ивашкин получил к пенсии еще один оклад плюс премии. Казалось, все у него наладилось.
Но через год, и опять в августе, все пошло вверх тормашками. Ивашкин, правда, не ощутил на себе силу дефолтной оплеухи, которую заехали сразу всему народу, но в предпоследний день сентября с ним случилось личное несчастье.
Попал он, хорошо по трезвой, в аварию, чудом человека не подцепил на обочине, увернулся от столба, но перевернулся пару раз и с несколькими переломами попал в Склиф. Машину он водил не хуже, чем самолет. Но там небо, а здесь плюгавая пузатая мелочь в богатых иномарках. Поди докажи им, что это они виноваты. Чудом удалось поладить, разошлись с миром, каждый остался при своих интересах. Но для них три-четыре тысячи зеленых на ремонт это тьфу, а ему, чтобы свою восстановить, три-четыре месяца горбатиться надо по полной программе. Сначала, правда, вылечиться бы неплохо.
Два месяца ушло на лечение. Два месяца осени девяносто восьмого года. А там и зима началась, ранняя, холодная, и он понял, что с заработками стало хуже, совсем худо. Федор Бакулин выручил, две машины в ту зиму подкинул ему для ремонта, а в начале июня сказал: «Наконец-то удалось найти для тебя место!»
И он пришел в контору на должность инспектора охраны с окладом почти в сто пятьдесят долларов и с возможностью в летние месяцы прихватить к своим десяти еще две-три смены, а то и все пять. Прекрасная возможность почувствовать себя настоящим пенсионером. Двое суток в конторе и четверо суток дома. Хоть спи, хоть пляши, хоть мемуары пиши, хоть самолетики конструируй. Чем не жизнь пенсионерская?!
В конторе бывшего летчика не приняли. Чужаком он здесь стал, чужаком. Не потому что по призванию был он человеком неба, «на небе родился», как сказал об этом доктор технических наук, не потому что летал он, да еще как летал, да воевал, да ордена имеет боевые, не потому что в запоях иной раз душу изводил (Бакулин никому об этом ни слова), не потому что басовитым на голос был и очень по этой причине важным – и к этой его особенности привыкли бы люди-охранники. Какая-то иная была причина. Не привыкли к нему люди. Бывшие не привыкли к бывшему. Две недели, шестую смену дежурил он – как белая ворона.
Обычно охранники встречали новых бытовыми разговорами. Где служил, где жил, сколько детей, чем они занимаются? Ни к чему не обязывающая болтовня у стойки хорошо подгоняла время, особенно после того, как Бакулин, совсем очумев от долгой и напряженной борьбы с Сергеем Воронковым, запретил охранникам читать на посту газеты, решать кроссворды. Бывшие офицеры, ушлые мужики, служилые люди, конечно же, и газеты читали, и кроссворды решали, но по-тихому, не открыто, ловко пряча под журналы листы, когда в холле появлялся начальник, и встречая его отрешенным и этаким бестолково-преданным взглядом. Бакулину нравилась эта тупая имитация преданности и бестолковости. Он привык за двадцать семь лет службы именно к этой преданности и бестолковости. Все были довольны. Грустил лишь Борис Ивашкин. Слишком мало жизненного пространства было для него здесь в большом холле солидной государственной фирмы. Слишком мало, нет, здесь совсем не было неба, которому он служил, которое его понимало, которое он понимал. В жизни с ним такого не случалось, чтобы в течение часа, а то и двух-трех он неба не видел. Люди-то ладно. Не приняли – примут еще. А не примут – не велика потеря. Ему с ними детей не крестить. И не летать с ними.
Да и не страдал он никогда от отсутствия общения. Друзей у него было немного. Троих он потерял на войнах, одного на «Речке», об этом сказ особый. А деревенских пацанов он и забыл уже, может быть потому, что и там, в начале жизни, в глухой рязанской деревушке его тянуло больше к небу, чем к людям.
Вечером, светлым и нешумным, ушли слесари. Он закрыл за ними калитку, остался у раскрытых дверей курить. Появился, как с луны свалился, всегда бравый Польский. Ни в одном глазу. Надежный был бы техник. Но не стал.
– На объекте никого не осталось? – спросил он, некурящий.
– Только-только слесарей отпустил, больше никого нет.
– Что ж, тогда ступай домой. Сегодня твоя очередь. Контрольный звонок завтра утром не забудь сделать. На всякий пожарный.
– Будет сделано. – Борис Ивашкин вразвалочку отправился в комнату отдыха переодеваться. «И здесь нет неба, – подумал. – Что за землерои строили эти дома? С ума же сойти можно. Бетон, кирпич да стекло. Да асфальт, просоленный, побелевший».
Громко хлюпая, Сергей допивал чай. Допил, вымыл посуду. Из-за вежливости сказал:
– Домой? А что, хорошо. Еще на пруд можно успеть. Вода-то сейчас теплая! – И пошел на пост.
Они действительно были вежливые, его новые коллеги, пенсионеры, бывшие офицеры. Зла ему не желали, подножек втихую не ставили. Могли и за стол пригласить, тем более, что сегодня его очередь ночевать дома, но он сразу же, еще когда «прописывался» в конторе, поставив мужикам две бутылки «Старки», сказал: «Только без меня, я пью только минералку». А что, очень хорошо, честно говоря. Две бутылки на четверых это лучше, чем две же бутылки на пятерых. Хорошие ребята, в командировках с такими жить – одно удовольствие, только поздно и некуда теперь по командировкам ездить, будь они неладны, эти командировки. Да и друзей новых заводить в сорок девять лет поздно, как ни крути. Жизнь ушла, вогнав его в коридоры конторы, в гулкий холл с видом на коричневые плиты ДСП, которыми обита стена напротив стойки охранников, с дверцей в буфет, тоже коричневой. Хороший видок для пенсионера-летчика.
Мрачный Борис Ивашкин попрощался с охранниками и медленно поплелся в метро. В этот летний вечер даже чистое, полетное небо не развеселило его. Зря он вспомнил последнюю свою командировку на «Речку» и бывшего своего друга, штурмана. Специалистом он был высочайшего класса. И точно таким же бабником. Ему очень крупно повезло с женой. Она спокойно переносила тяготы Пенелопы, видимо, никак не нарадуясь великой жизненной удаче, которая познакомила ее, выпускницу школы деревни Поляковка на северном берегу Таганрогского залива, с молодым летчиком, служившим по соседству с ее деревней – в трех километрах от ее дома располагался небольшой военный аэродром.
После окончания школы она провалила экзамены в Таганрогский радиотехнический институт, но не успела погоревать, как вышла замуж за летчика на зависть всем поступившим и не поступившим одноклассницам. Это было чудо из чудес. Уже зимой того же года мужа перевели под Москву (до Мавзолея и ГУМа всего час двадцать пять от их семейного общежития!) А еще через год военный аэродром сменил свою приписку, и на бывшем взлетно-посадочном поле неподалеку от деревни Поляковка вымахала кукуруза местного совхоза. К этому же времени жена штурмана родила двух дочерей, семья перебралась в трехкомнатную квартиру, а муж, дабы получать побольше денег, пусть и пыльных, и летных, и командировочных – они же не пахнут – зачастил на «Речку». О том, что его ценило начальство, жена знала наверняка. Она видела на разных застольях, как уважительно к нему относятся офицеры и даже генералы. Конечно же, ей и другое бросалось в глаза: красавец муж ее скромником не был. Но женщиной она была практичной и не сквалыжной. Главное, чтобы я не видела и не знала и чтобы не знало ни о чем начальство. «Спрячь хоть под юбкой его, ловеласа, выкрадут милого с юбкой!» – так отвечала она завистницам, которые, хоть и не напрямую, но по-бабьи зло, намекали ей о степных красавицах и о том, как яростно те бьются за мужиков.
Странные они, эти подмосковные и московские женщины-завистницы. Кому сплетни пересказывали? Ей, степнячке, сызмальства слышавшей от старшей сестры и от ее подруг: «Учись, дурочка, поступишь в институт, хоть в Таганроге, а то и в Ростове, замуж там выйдешь. А учиться не будешь, всю жизнь в этой дыре проживешь». Она долго не понимала подруг сестры. До четвертого класса. Потом поняла, вернувшись с родителями из Москвы, где они десять дней гостили у маминой тети. Да, море летом хорошо, и подружек у нее много, и влюбиться она уже успела в одного отдыхающего мальчика, московского, шестиклассника. Но Москва ее очаровала. Она мечтала о ней, да о любом городе, хотя бы о Таганроге, все свои школьные годы. Как и многие ее подруги. Но от этого учиться лучше не могла. Не было у них в роду ни одного ученого, хотя один мамин брат, самый старший, был председателем колхоза. Но это же не ученый.
В общем повезло ей как никому в деревне. Взяла да и вышла замуж и в Москву безо всяких институтов и академий попала. Вот так. А вы там учитесь, учитесь…
Борис Ивашкин познакомился с ее мужем на «Речке» в тот момент, когда отношения с Валентиной стали мучить его, душу изводить. Он знал из книг, как это называется. И боялся этого. Штурман, скорый на подъем и с женщинами легкий, узнав о душевных треволнениях Бориса, по-дружески попытался ему помочь: «Не западай ты на нее, Борис. Их же тут сотни. Ты же классный испытатель. Одну испытал, сдал в серию, другую испытал – на конвейер. У нас жизнь такая, испытательская». Да Борис и сам бы рад испытывать, но как-то не получалось у него оторваться от Валентины. «Конечно, машина она классная, супербикса, – говаривал штурман, поднимая большой палец вверх. – Но я так считаю. Проверил ее на всех режимах, вылез из кабины, крыло погладил и хватит. У тебя же семья, двое детей, карьера. Не дури».
Слова, слова. Верные слова. И жену он любил, и детей. Но Валентина не отпускала его душу. Штурман решил пойти ва-банк, лучше сказать, на подлянку. Может быть, из чистых побуждений. За несколько месяцев до Афгана, весной, Борис прилетел в очередную командировку и в тот же вечер узнал о том, что штурман успешно провел испытание новой для себя машины, и она ему очень понравилась. Он сам пришел к Ивашкину в номер с бутылкой коньяка и четко доложил: «Слушай, я тебя понимаю. Машина действительно классная. Три недели бьюсь с ней. На каких только режимах ее не проверял, а все равно тянет. Ну и баба. Все равно тянет к ней. Понимаю тебя. Но не сдаюсь. Если, конечно, ты не возражаешь. Нет? Ну и хорошо. Тут одна новенькая приехала. По распределению. Мы с Валентиной уже обо всем договорились. Они с ней, оказывается, землячки. Решай. Встретим их у меня. А можно и на „Речку“ рвануть. Подальше отсюда. Я уазик возьму. Как ты? До полетов пару дней есть. А то и больше, можно расслабиться».
Борис Ивашкин слушал его со сложным чувством. Сначала просто хотелось врезать ему в морду, но за что? Потом – выставить за дверь, тоже вроде бы не за что. А когда они по рюмочке пропустили, то и совсем все перепуталось. Он даже хотел поблагодарить его. Камень с души сбросил. Договорились ехать на Протоку. Штурман ушел. Через пару минут позвонила Валентина. «Не обижайся, – сказала спокойным голосом. – Так надо. Я рада, что ты все понял. Мы останемся друзьями, верно? До вечера». Она положила трубку, а у него впервые в жизни появилось неодолимое желание напиться. Коньяк стоял на столе, двести граммов. Он пить не стал, сдержался. Еще был в силе, еще не верил, что все действительно уже произошло. И волю он не потерял, может быть, потому, что не все еще ему в жизни довелось испытать, запланированное судьбой на его долю. Принял душ: горячо – холодно, совсем горячо – холодно. Не хватало ему холода, не хватало напора, силы воды.
Штурман уже ждал его. Он сидел у окна, рядом стоял дипломат с выпивкой.
Это была предпоследняя командировка Бориса Ивашкина на «Речку». А Ольга, с которой он познакомился в тот вечер, – последней «машиной» (да простят красивые женщины эти штурманские технизмы), которую он испытал в степи. «Машина» была хороша. Она легко бросалась, влекомая его волей, в такие сложнейшие фигуры высшего пилотажа, что дух захватывало даже у опытного летчика. И при этом она четко отслеживала пульс жизни. «Ой, уже три часа! Мне пора, завтра в восемь вставать. У нас полеты».
Так, из полетов в полеты, пролетели пять недель командировки. Ольга была всем хороша, но нетерпелива, видимо, потому что ей чуточку не повезло. Она была родом из кубанской большой станицы, но не казачка. Отец работал в совхозе агрономом, мать преподавала в школе физику, растила трех дочерей (Ольга была старшей), вела хозяйство. Почему-то отец бросил их. Семью поддерживал, главным агрономом так и не стал. Ольга рвалась из станицы на волю, в мир. В десятом классе села за учебники, прилично окончила школу, поступила в Таганрогский радиотехнический институт. На третьем курсе вышла замуж за однокурсника, местного парня. Он был старше ее на четыре года, поступил в институт после армии и рабфака. Надежный, трудяга, активист, с детства увлекался электроникой. Ольге он показался перспективным. На четвертом курсе она родила сына.
На пятом курсе, за месяц до распределения, Ольга поняла, что вся перспектива мужа оценивается на местных предприятиях такой зарплатой, с которой могла смириться, например, ее мать, но только не она сама. «Я здесь не останусь! – категорически заявила она мужу. – Не нужен мне твой Таганрог. Поезжай в Москву, в министерство, поищи чего-нибудь стоящее, поближе к Москве, перспективное. Я тебе дам один телефон». Муж очень удивился деловой хватке жены и ее напору. Если бы он знал, каким образом она раздобыла телефон одного из начальников отдела министерства радиопромышленности, то развелся бы с ней в тот же миг. Он развелся с ней позже.Из Москвы муж вернулся через четыре дня. «Ничего там хорошего нет. В смысле денег, роста, интересной работы. Есть только армия, полигон, где испытывают технику, в том числе и нашу. Оклады приличные. Но это степь, пыляка и, главное, армия на всю жизнь. Там так положено. Больше ничего толком не знаю. Тебе там работа тоже найдется, так говорят. Пока семейное общежитие – двухкомнатная квартира на две семьи. Осенью там сдают дом, шанс есть».
Она это знала и без него. Доложили хорошие люди. Лучших вариантов у них действительно не было. Восемьдесят четвертый год. Явный переизбыток инженеров.
Родительский совет принял эту весть без воодушевления. Ольга сломала всех своей упрямой логикой. В середине июля они были уже на «Речке», в городке со странным названием Валентиновка. Квартира на две семьи в блочной пятиэтажке, комната 14 квадратных метров. Полгода жили, горя не знали, горя не ждали. Под Новый год – новоселье. Двухкомнатная квартира. Хоромы. Родители раскошелились, обставили квартиру. Жить можно.
Еще год они прожили без проблем. Ольга работала в отделе обработки информации, мужу досрочно присвоили старшего лейтенанта. Обычно он обедал на работе. Но однажды нагрянул домой, то ли навел его кто-то, то ли подозрения у него появились нехорошие, то ли случайно все получилось. Ольга открыла дверь, спокойно сказала: «У нас гость» – и назвала фамилию одного кандидата наук, у которого они еще в институте делали лабы и курсовую на четвертом курсе на базовом предприятии. Крупный был спец по радиолокаторам. Муж дома не остался, догадался. Взял какие-то бумаги и убежал на работу с трясущимися руками. Мужик он был сильный. Отработал до вечера, отмолчался в автобусе, который привозил офицеров и инженеров, техников и летчиков с полигона в городок, вспоминая давнишние разговоры с одним другом-однокурсником. «Шафером я у тебя на свадьбе не буду, – говорил он, друг детства. – Не хочу, чтобы ты женился на ней. Знаю, кто она такая. А ты мне друг. Даже больше. Нет, это не слухи. Я сам видел. Нет, за ноги не держал. Но видел».
Они бы в тот вечер подрались, но друг действительно был настоящим другом. Хочешь, бей меня, я тебя бить не стану, хотя бы потому, что ты меня однажды от смерти спас. Как такого человека ударишь?! На свадьбу друг не пришел, свадьба была роскошная. Долго о ней говорили.
Муж пришел домой, посмотрел на жену и сурово приговорил их троих: «Я долго рассусоливать не буду, развод и от ворот поворот. И точка». Она попыталась играть на чувствах, принесла на кухню ребенка, он взял сына на руки, ушел с ним в детскую, усыпил его сказкой, вернулся на кухню, спокойно, голосом человека, которого уже поздно переубеждать, повторил: «Развод. Я оставляю тебе все, даже Саньку. Поживу в общежитии, потом переведусь в ЯР. Истерики не закатывай, не поможет. Я тебе назову несколько фамилий, чтобы ты поняла, почему я приговорил нашу с тобой семью к смерти. – И тут он назвал ей имена и фамилии, о которых, ей казалось, знать могли только она и они. – Надеюсь, ты все поняла? Я ждал. Надеялся на то, что это все осталось в Таганроге. Я только поэтому и согласился сюда переехать и отказаться от аспирантуры. Я дал тебе шанс. Но Филя, лепший друг, был мудрее меня. Таких не переделаешь. Только могила. Спокойной ночи. Уходи. Я поработаю. А завтра уйду в общагу».
– Ты все эти годы следил за мной? – тихо спросила приговоренная, но не его спросила, а непонятно кого.
– Я в Таганроге прожил всю детскую жизнь. У меня там друзей настоящих в сто раз больше, чем имен, которых я перечислил и не перечислил. Уходи. Мне надо работать.
Она ушла. Он закрыл за ней дверь и всю ночь просидел над бумагами.
Был он невысокого роста, но все же чуть выше жены. В институте веселый, душа коллектива, организатор. Он всех мог организовать на любое интересное дело. Но жену свою он организовать не смог. Может быть, потому, что дело оказалось очень уж серьезным – семья. А может быть, потому, что она оказалась сильнее его.
Они развелись месяца через полтора-два. Он жил в общежитии, потом перебрался на соседний полигон. Километров пятьдесят их теперь разделяло.
Расстались без шума, удивили, правда, всех. Такие молодые, красивые, перспективные. Жить бы да жить. Чуть позже люди поняли, что к чему. Через несколько месяцев. Поняли, но не осудили ни ее, ни мужа, ни мужиков – здесь, на «Речке», люди жили рассудительные. Здесь жизнь их сделала такими. Это тебе не обжитые районы Восточной Европы, это степь – огромный травный коридор на теле земного шара, украшенный голубыми поясами рек. По этому коридору издревле носились толпы мужиков с оружием в руках. Ветер истории гонял их туда-сюда в поисках лучшей доли. Давно уже тихо было в степи. Но люди, предки тех неистовых, тишину эту чувствовали по-своему, и характер у них был – у мужчин и женщин – степной, неистовый, разгульный, сильный во всем: в работе, в страсти, в долготерпении. Ольга была яркой представительницей этой суперсложной народности, которая никогда не станет нацией, которая никогда не создаст в степи сколько-нибудь прочное во времени и в пространстве государство, народности красивой, яркой, имени которой нет ни в одном демографическом словаре, но корень этого имени – степь.
Ольга держалась до знакомства с Валентиной. Даже чуть больше, до тех пор, пока в очередную командировку не нагрянул на «Речку» Борис Ивашкин. Хотя сдерживать себя, свою страсть, свое желание жить так, как ей хотелось, наперекор всему, наперекор всем, было не просто. «Не твой черный чемодан, кому хочу, тому и дам!» – услышала она, пятиклассница, в песне одного семиклассника из Москвы, гостившего в соседнем доме. Это были те слова, которые она хорошо понимала. Но как же трудно было так жить женщине с повышенной сексуальной чувствительностью, с характером степнячки, с амбициями сильной натуры, упрятанной в кубанское захолустье, где, между прочим, казаки хранили крепость нравов. Ну как хранили? На миру – на собраниях разных или в беседах – да. Но она-то, женщина, чувствовала похотливые стремления всех этих говорунов. Им бы только укромное местечко, чтобы рядом только птички щебетали, и куда там все эти разговоры да осуждения, да обсуждения! Только дай, дай: во всех вариациях, со всеми мыслимыми интонациями, с придыханиями, с любовным бредом… ой, не надо этих собраний!
Одного только встретила она в жизни малохольного мужика, сдуру замуж за него вышла, теперь вот развелась. И держалась несколько месяцев. Потому что боялась. Полигон все же не кубанская станица и не город Таганрог. Здесь надо вести себя как-то иначе. Но – как?
Работа была у нее несложная – обработка данных полетов, – она требовала от нее исполнительности и внимательности. Здесь так нельзя: кому хочу, тому и дам. Здесь иной профессиональный уровень, иные требования, иные качества. И она этими качествами обладала. На работе – только работа. Все остальное – потом, потом, когда ясно станет самой же, как вести себя здесь, в жутком оазисе мужчин, мужиков.
Весь рабочий день она была на людях, в центре внимания штурманов, инженеров, офицеров, а то и генералов. Она радовалась своему счастью, она строила сногсшибательные планы, но пока тихонько, с глазками невинными, хорошая, мол, я обработчица информации.
Полгода она держала дистанцию, осматривала, как опытный полководец, поле предстоящих сражений, целых полгода! С четырнадцати лет она такого перерыва не знала. Истосковалась по жизни настоящей. Полгода! Уму непостижимо. Женщина такого покроя, степной могучей страсти, познавшая сладость мужской, пусть и робкой, неумелой ласки еще в седьмом классе и с тех пор не страдавшая подолгу от ее отсутствия, тянувшаяся к ней, не отказывающая себе в удовольствии, а в замужестве так просто изнасладившаяся до такой степени, что благоверному все костюмы и джинсы с рубахами стали велики, эта женщина, казалось, для того и родившаяся на свет белый, чтобы объедаться сладкой страстью ежедневно до умопомрачения, до беспредельности, до шума в висках, эта женщина целых полгода, то есть почти двести дней, постилась, что называется. Женщина с недоцелованными губами цвета слегка недозрелой кубанской вишни, с фигурой упругой, пружинящей, с походкой дикой кошки в конце лета, когда они, гуляющие сами по себе, особенно хороши: мягкая пластика, гордая поступь, сытое любопытство со звериным не остывающим инстинктом, плавные движения хвоста, уверенный взгляд, эластичный изгиб спины – я кошка, у меня всего в избытке, а до зимних забот еще далеко. Мне не надо рыскать по подвалам и по другим злачным местам, мне и здесь хорошо, мяу!
В дикой кошке в конце лета есть что-то явно не дикое. Сытость, что ли? А может быть, этакое довольство жизнью? В натуре, уже не во внешности, Ольги Ряскиной было что-то сильное, дико волевое. Царапаться она, конечно же, умела да еще как. И замяукать, измяукаться могла до нервного тика – вынь да положь мне вон ту кофточку, муж ты или нет. Муж-то хорошо познал это за несколько лет супружества. Эти внешние проявления кошачести бросались в глаза, их видно было невооруженным глазом, некоторых они отпугивали, а мужа, например, они просто сводили с ума. Он устал от ее причуд еще в институте. И, может быть, поэтому, когда появился настоящий повод, он со спокойствием издерганного человека пошел на развод, смирился с ним, быстро привык к своей новой «должности» разведенного обитателя гостиницы.
Но даже он, человек неглупый, не успел догадаться о той внутренней силе, которая кошку делает кошкой, а жену его сделала Ольгой Ряскиной. Он привел ее в дом, приобщил к семейной жизни, но не одомашнил. Она жила в доме, но оставалась дикой, вольной, всех заставляла подстраиваться под себя. Даже свекровь, женщину сильную, пыталась сломать. Она была коварнее кошки. Людям удалось приручить это симпатичное животное, хотя и не одомашнить. Ольгу Ряскину даже приручить было невозможно.
Валентина была старше ее на восемь лет, и это оказалось очень кстати: опыт гарнизонной службы землячки помог Ольге в изучении диспозиции.
С Борисом Ивашкиным, сильным тридцатипятилетним летчиком, чем-то, правда, озабоченным, она начала свою бурную жизнь на «Речке». Неплохое начало. И, главное, нужное не только ей самой, но и Валентине. «Ты меня так выручила! – сказала та Ольге после первой их совместной поездки на Протоку в компании штурмана и летчика. – Он мне нравится, понимаешь? Но я боюсь его». – «А чего бояться? – не поняла Ольга. – Ты же не девочка». – «Он никогда не женится на мне. А жить так, серединка на половинку… нет, не в этом дело. В другом, – Валентина боялась говорить с новой подругой о сокровенном. – Я сама не хочу. Не хочу. Хватит». Ольга не стала допытываться, оценив проблемы подруги по-своему. Валентине было за тридцать. Ее сыну – одиннадцать. Дом, правда, у нее хороший. Кирпичный, просторный, обставлен. Гараж, машина, мотоцикл, погреб глубокий. Все от мужа ее, знаменитого в недавнем прошлом летчика-испытателя, осталось. Вроде бы богатая невеста, но куда ей с десятилетним довеском думать о новой семье? Правда, вслух Ольга, практичная, об этом не сказала.
С Борисом она была откровеннее и злее. Она чувствовала, знала наверняка, что он мужик настоящий, сильный, слюни распускать не будет и не расскажет о ее мыслях Валентине. «Мечется она, замуж хочет выйти хоть бы за кого, – сказала она Ивашкину на вторую ночь их бурного знакомства. – Но кому она нужна в таком возрасте, сам посуди? Один инженер из Подмосковья предложение ей сделал, думает. Ему под пятьдесят. Да, такой предложит. А потом всю жизнь ему утку подноси… Ладно, пусть у нее все будет хорошо. Иди сюда!»
Ивашкин в ее объятиях забывал обо всем на свете. Но регламент у этой чертовки был строгий. «Ой, мне пора!» – говорила она в два часа ночи и убегала домой.
Через несколько дней он улетел в Калинин.
Через месяц написал рапорт, удивив всех, особенно приятеля-штурмана, у которого в то лето родились близнецы, сделав папашу многодетным отцом.
Сейчас, возвращаясь из конторы домой, бывший летчик с завистью смотрел на уверенных в себе молодых людей и вздыхал: «Ох, и дурак же я тогда был! В Афган подался, как молодой сосунок, в эту грязь. Зачем, спрашивается? За орденами? Нет. Мне ордена и за работу давали, хватало».
У метро замедлил шаг, подошел к ларьку, справа от которого под навесом сидели на пластмассовых стульях «дешевые» люди, пробасил: «Бутылку минералки. С газом, с газом. И стакан». Сел подальше от ларька, поближе к небу, налил в белый легкий стакан шипящей минералки.
Публика рядом еще та. В углу, напротив, запрокинув голову, храпел мужчина лет сорока, нельзя сказать, чтобы конченый совсем, но потерявшийся, может быть, даже художник без работы, без заказов, руки у него нерабочие, длинные слишком, как и волосы. Рядом пили пиво из бутылок две студентки, а может быть, и продавщицы. Бабенки молоденькие, форс держат, но разве их сравнить с Ольгой или Валентиной! У тех кожа была, словно бы и не кожа, а эластик. А уж дотронешься, даже случайно – ток живой по руке бежит, волнует тело мужское. А у этих будто и не кожа вовсе, а какая-то липкая смазка. А фигуры! Нет, человеку не летавшему, они могут показаться ничего себе. Вроде бы при них все. Но ведь это, как самолет без заправки: и боевой, и красивый, и с полным боекомплектом, а не взлетишь. О, поняли, что о них думают, обиделись, встали, фыркнули, пошли, не допив. Доходяги. Джинсы напялили, обтянули свои задницы… ну и телки в Москве! Как резиновые куклы. А эти ханыги спившиеся. Во, парочка! У него глаза навыкате, у нее синяки. Дура. Хоть бы брюки надела, кому приятно смотреть на твои битые синие ляжки! Что за народ! Москвичи называются. Наши-то девки по два раза в день, а то и чаще, туалеты меняли, любо-дорого смотреть на них.
– Отходняк замучил, дед? – спросил Бориса подсевший к нему парень лет тридцати, крепкий, в белых брюках, джинсовой рубашке, с хитроватым, не злым прищуром.
– Почему это? – очень удивился бывший летчик.
– Да ты на них смотрел, как Ленин на буржуазию. На пиво не хватает?
– Могу тебя угостить, если буксы горят.
– У меня пока и свои есть, пивные.
– Это хорошо. Будь здоров!
– Обязательно буду!
Борис Ивашкин, совсем охмуревший, пошел. «Посидеть спокойно не дают, – подумал он, лавируя между прохожими, длинной толпой навалившимися на него на тротуаре перед метро „Проспект Мира“. – Как будто меня без Афгана под Москву не перевели бы. Как будто на „Речке“ я орденов меньше получил бы! Фу ты, дурень!»
Обычно в таких случаях его успокаивало небо. Даже в плохую погоду выходил он на балкон, садился на стул и сидел, покуривая и не думая ни о чем, под боком у неба. А тут эта людская мошкара достала совсем. И московские норы. Куда не кинь, обязательно в метро лезть нужно, в глубь земли, над которой он летать любил и не разлюбил. Это большая разница – земля внизу спокойная, молчаливая, загадочная, и земля в тоннеле – визжащая, дрожащая, аварийно вибрирующая, нервная, будто дитя перед уколом. Разве это Земля?!
«Теперь ясно, что не надо мне было горячку пороть. Потерял я за два афганских года почти все. Жизненный темп потерял. Любовь. Любовь? Да что это за любовь? У нее ребенок, у меня двое детей, ответственная работа, какая тут любовь? Нет, я все сделал верно. На „Речке“ мне жизни не было бы, пока она там. А она оттуда уезжать не собирается, если штурману верить. Любил? Да, любил. Но, видно, не так, как в книгах пишут. Любил по-своему. Даже после того, как штурман влез в наше дело. Кто его просил? Она? Да врет он, не могла она…»
На Белорусской Борис сменил маршрут, настроение не улучшалось. Народу много. Возле него встал и остолбенел высокий мужчина в рубашке с нашивкой на рукаве. Тоже охранник, тоже из бывших офицеров. Но не летчик, точно. Летчиков Борис вычислял почти с гарантией.
«Далась мне эта охрана. Сто пятьдесят долларов в месяц. И эти охраннички. Ребята, конечно, нормальные, но корежат из себя деловых, сил нет… Салагу нашли, герои мирных будней. Я таких слов в армии не знал: дед, салага, молодой… Сдурели они, что ли? Или от безделья у них крыши поехали. Федор в горячих точках бывал, а в принципе такой же. Уйду. Найду что-нибудь путевое. Не может этого быть. Генералу позвоню, в ножки поклонюсь. Он ко мне всегда хорошо относился».
Он вышел из ненавистного душе его метро. Вечер еще не загустел, жара, правда, сдалась. Из крон местных лип и тополей разбегались по быстрым прохожим струи ветра, его явно не хватало на всех, и может быть поэтому люди спешили скрыться в домах. Борис ускорил шаг, мечтая поскорее, пока совсем не почернеет небо, сесть с чашкой чая на балконе и не думать ни о чем плохом.
В девяносто первом году уже на аэродроме в ближайшем Подмосковье он встретил электронщика – крупного инженера, знакомого по «Речке». Разговорились. Вспомнили былое. Немного выпили за встречу. Электронщик только что вернулся из командировки. Жизнь там била ключом, начал он свой рассказ и почему-то поведал Борису о двух женщинах, Валентине и Ольге. Впрочем, удивительного тут ничего не было. Многие на «Речке» знали о дружбе штурмана и Бориса Ивашкина, об их связях с этими женщинами. Гарнизон, одно слово. Пусть и большой, километров семь-восемь в диаметре, но гарнизон, городок из нескольких микрорайонов.
Валентине было за тридцать, когда Борис рванул в Афганистан. Она уже почувствовала, что замуж ей здесь не выйти, уезжать же отсюда в восьмидесятых ей и в голову не приходило. Куда уезжать? Здесь приличная зарплата, интеллигентные люди. Здесь для нее своего рода Клондайк. Мужики добывают золото для своих жен, и ей что-то перепадало. Даже сбережения она откладывала на черный день. Хорошая философия для человека, смирившегося со своей судьбой. Она смирилась. И полностью отдалась сбережениям на черный день. Пробила себе хорошую двухкомнатную квартиру. Мужики липли к ней. Одаривали подарками. Не дешевыми, между прочим. Местные женщины, в том числе и замужние, относились к ней спокойно. Потому что их мужей она к себе не подпускала за версту. И все уважали ее прошлое. Именно из-за уважения к ней одна местная королева, жена без пяти минут генерала, помогла ей занять должность заведующего клуба офицеров. Валентина была на вершине блаженства. Она устраивала чудесные вечера, организовала несколько кружков для детей офицеров и для их жен, заодно решив и все свои вопросы. В том числе и женские. Клуб-то большой, места здесь ей хватало.
Ольга долгое время шла по следам своей опытной подруги, но вдруг взорвалась. «Мне уже двадцать семь лет!» – однажды воскликнула она с ужасом и, как говорят в таких случаях, пошла в разнос. Сначала она извела штурмана. Тот некоторое время хорохорился, мозги крутил всем подряд, видный мужик, но вдруг запал на Ольгу. Она вцепилась в него своими коготочками и не выпускала из рук целый год.
– По-моему, он разводиться собрался, – сказал инженер Борису.
– Не может этого быть. У него же четверо детей! – возразил ему летчик.
– Все может быть. Я их как-то в Москве встретил случайно. Идут, ничего не замечая, улыбаются. Он ей командировку пробил в наш ящик на целый месяц. Будто в Москве нет специалиста по обработке материалов полетов. Чепуха какая-то. Ну ладно на «Речке» полевачить с этими шлюжками, но сюда-то зачем их тащить?! Своих мало? Хотя, может ты и прав. Не рисковый он мужик, чтобы на такой шаг пойти.
Они расстались. Через несколько дней Борис Ивашкин ушел в очередной отпуск, уехал с женой на две недели на юг, крепко пил там с однополчанином, вспоминая Афган, домой вернулся – пьянка продолжилась. Пил много.
«Лучше об этом не вспоминать! – подумал Борис, входя в подъезд. – Как случилось, так и случилось. Любил я ее, что теперь врать-то самому себе».
У лифта стояла молоденькая девушка с дипломатом в руке. Увидев его, она чего-то испугалась, сделала шажок назад. Он подумал, может быть, воришка какая-нибудь, глазами зыркает, как затравленный волчонок. Или аферистка. Лифт остановился, открылся. Девушка, пятясь, сказала: «Поезжайте, я потом!» Он выругался про себя, грубо вытолкнул: «Как хочешь!» – И поехал на свой пятый этаж.
Дверь в квартиру открыл, вошел в коридор, первым делом посмотрел на себя в зеркало: «Нормальный вид, бритый. Чего испугалась, дура?» Потом переобулся и уже на балконе с гордостью бывалого, бывшего ловеласа ухмыльнулся: «Нужна ты мне, пигалица несчастная! На ногах еле стоишь, вместо грудей две пуговицы с кнопками. Знала бы, какие у меня женщины были, сама бы меня в лифт затащила. Но я бы еще подумал. Так-то».
Небо на западе было совсем еще не черным. Позже, где-то в час двадцать – час тридцать ночи по черному небу пролетит с низким рокотом бомбардировщик. Иной раз под настроение Борис Ивашкин дожидался его. Но не часто. В эту раннюю июньскую ночь ему хотелось посидеть в тишине. Вдруг он вздохнул отчаянно: «Да все сделано верно! Она одного мужа потеряла, парень, был испытателем от бога. А потом я на ее голову свалился. Чего хорошего? И потом… вдова – хреновая примета. Я еще и из-за этого… да, побаивался. И она этого боялась, я же видел. А другого выхода у меня не было. Я только летать умел. Сейчас, правда, в охране работаю, помогаю тем, кому делать нечего. Да машины ремонтирую, фу ты, жизнь!»
Почти пятнадцать лет прошло. Сколько раз изводил он себя этими вопросами, этими думами. Предал или не предал? Любил или не любил?
Не дождался в ту ночь он небесного гостя. Спать ушел. Обнял жену, она положила ему голову на грудь, осторожно вздохнула: «Только бы не сорвался. Перед Федором неудобно. На такую работу пристроил его!»
Николай Касьминов спал в ту ночь спокойно. Не стонал от боли, не вздрагивал от нехороших мыслей и сновидений. Проснулся рано. Осторожно поднялся, вышел на кухню, закрыл дверь, закурил. «Зря я плохое подумал о командире», – он пустил тугую трубу дыма в форточку, тяжело затянулся. Действительно, зря. Несколько раз командир спрашивал у Бочкова о делах Касьминова, передавал ему привет (но Виктору некогда было, дежурство за дежурством, уж извини).
«Он неделю назад нас собрал, – сказал Бочков на обратном пути из Москвы. – Такой разнос устроил. Сначала о взрывах по стране говорил, а потом к делу перешел конкретному. Из Москвы, мол, поступили сведения о том, что в нашем районе орудует банда. А может быть, и две банды. Одна занимается наркотиками, другая грабит фуры с грузом. Поэтому всем офицерам нужно повысить бдительность. Чаще ходите в казармы. Спрашивать буду строго. В некоторых частях уже задерживали „нулевщиков“, это распространители наркоты на самом низшем уровне». Бочков даже не догадывался, какое лекарство он впрыскивает в уставшего от тягостных мыслей бывшего своего сослуживца.
– Ох, и дуралей я! – буркнул Николай, сбросив пепел в жестяную банку из-под шпротного паштета. – Чего только не передумал. Даже поддавать стал от страха. Бандюки кругом мерещились. Пойти, что ли, на речку, рыбку половить.
Он смело встал, но тут же охнул от боли в груди и ногах. Рыбку ловить ему было рановато. «Ну ничего, через пару недель обязательно схожу на озеро. – Он опять закурил. – А в пятницу выйду на работу. Вот дуралей, из командира части чуть бандюка не сделал. Пойду еще посплю немного».Борис, вставай! Тебе с работы звонят! – жена растолкала мужа, тот ничего не понимая: «С какой еще работы?!» – поднялся, взял трубку, хрипло выдавил: «Да, понял, еду». А дальше все по-солдатски: умылся, оделся, взял деньги, «поем потом» и побежал.
Поймал машину, сговорился за тридцатник, сел на переднее сиденье, застегнул ремень, подумал: «Бакулин, что ли, шутит, делать ему нечего, на три червонца наказал меня».
Это шутил не Бакулин, а бомж-таджик, а может быть, и не бомж, но таджик точно, у него паспорт советский в замызганном, наполовину укороченном чапане, в самосшитом мужской рукой кармане лежал. Ивашкин приехал вовремя, чуть позже наряда милиции. Петр Польский и Сергей Прошин наговаривали сонному, но совсем еще молодому старлею протокол. Борис понял, в чем дело и пристроился к своим коллегам.
– Сижу я, значит, за пультом, в оба глаза смотрю на мониторы…
– Так и писать? – усмехнулся просыпающийся старлей.
– А, точно! Так писать не надо. В общем, ровно в четыре часа десять минут сработала сигнализация. Я смотрю в мониторы, вижу, человек рыскает на задней площадке. Ну, думаю, дела! Вор! Я звоню своим в комнату отдыха, вот они, перед вами, один отдыхал, другой чай пил. Они тут как тут, как штык, честно говоря. Мы дубинки в руки, оружия иного у нас нет, сами понимаете. И на вторую площадку, вон она, на этом мониторе. Подбежали к нему потихоньку и хвать его за шкирку. Вот и все.
– Кто его брал? – строго спросил старлей, все еще чем-то недовольный: разбудить разбудили, а дело-то – обыкновенный бомж, хоть и таджик.
– Я и Сергей Прошин. Борис у пульта остался. У нас по-другому нельзя. Мы инструкцию в точности исполняем, честно говоря.
– Вы фамилии мне называйте и инициалы. Документы у вас есть?
– Все как положено. Это – наши, а это – Бориса.
Старлей полистал военные билеты, проникся к охранникам уважением. И то сказать – майор и два подполковника стоят чуть ли не по стойке смирно перед ним. Зауважал себя старлей.
Борис Ивашкин посмотрел на задержанного таджика. Потерянные черные глаза, укороченный грязно-серого цвета чапан, перехваченный куском когда-то былой веревки, почти черные руки, уставшие от безделья, брюки пыльного цвета, ботинки со шнурками из той же бельевой веревки. Сидит таджик на низком кресле в углу холла под лимоном и о чем-то отрешенно думает. Седина в голову, а жизнь под зад коленом из родного края, из Гиссарской долины цветущей, солнечной, в счастливо-несчастную Москву. Борис Ивашкин еще пацаном в рязанской глубинке не раз слышал от родного дядьки, старшего брата матери, удачно осевшего в столице и работавшего на ЗИСе-ЗИЛе, слова: «Дед наш, ваш прадед, мне в тридцать пятом году, пятнадцатилетнему, так сказал: „Поезжай, внук, в Москву, Москва прокормит. Так и кормлюсь“». Дядька жил в столице безбедно. И сыновья его жили крепко, и внуки по миру не ходят, пристроены, в деле, даже в последнее десятилетие двадцатого века жизнь их не выбила из колеи. Устояли они, хотя на иномарках не носятся по Москве с понтом. А этот, таджик, зачем в Москву забрел, какой злой ветер выдул его из теплой Гиссарской долины? На что он здесь рассчитывает? На воровство? На ворованных запчастях счастье в Москве не построишь. Слишком много надо воровать. А у неприученных это дело не пойдет. Четыре девочки и сын, старшей двенадцать лет. Да кого это здесь сейчас волнует, таджик? Если на родине это никого не волнует, то сюда-то зачем ты приехал, чудак-человек. Зачем? На других глядя?..
Через час воронок улетел в отделение милиции. Польский и Прошин похвалили Ивашкина за оперативность, посочувствовали ему, и он уехал досыпать. А что еще делать в Москве бывшему летчику, пусть даже и испытателю в пять часов сорок минут утра?Николай Касьминов за неделю окреп. У него же курортные места: сосновые боры, березовые рощи, озеро. Недаром в этих краях расселились писатели да художники, и генералы с генеральшами. Люди-то с пониманием, не просто так места себе выбирали. А ему без выбора все досталось, вроде бы как в наследство. Это же ценить надо. Семь дней Николай в рот не брал, рано утром просыпался и медленным шагом в лес отправлялся. Бродил, здоровье нагуливал, лето стояло прозрачное, тихое.
В пятницу он заступил на дежурство. Смена так себе: Бакулин за сына и Ивашкин, смурной какой-то, слишком гордый. У него даже голос был натренирован по его нутру, гордому – такой обиженный бас, будто из колодца говорит и еще усмехается чему-то постоянно. И не пьет совсем. А если человек, тем более летчик, совсем не пьет, значит, у него что-то не в порядке. Или с печенью, или в семье, или в жизни. Конечно, это его личное дело. Не пьет и не надо. Главное, чтобы службу знал. Да не выпендривался. Он здесь без году неделя, молодой еще. А туда же – буробит, как старик, или генерал на лекции. Свое место знать надо и держаться за него.
– Читал? – первым делом, здороваясь, спросил у Касьминова Бакулин в комнате отдыха.
– Чего?
– Вот все вы так! Рапорты начальников смен надо читать, интересоваться службой, – голосом старого вредного наставника продекламировал Бакулин. – Сколько раз вам говорить?
– Дай хоть переодеться, Федор Иванович!
– Переоденься. Во, хоть рубашку чистую принес. А эти… прямо, как дети, а то и хуже – как бомжи какие-то. – Бакулин любил такие разговоры. Прекрасный воспитатель детского дома образца 60–70 годов получился бы из него. Жаль, что эти годы безвозвратного ушли. – Между прочим, я был против, – сменил он вдруг тему, быстро рассказал Касьминову о таджике и перешел к главной сейчас для Касьминова теме, – ну какой из тебя охранник, ходишь в раскоряку, хоть и стараешься, вижу, виду не показываешь, что больно тебе. Скажу прямо, я лично был против. Но Прошин и Польский за тебя горой встали. Ладно, думаю, оставлю, работай. А за прямоту, извини.