Легкая корона Бяльская Алиса
Кроме этих, были еще передвижники с примкнувшим к ним Репиным, которых я тоже с тех пор ненавижу. Некоторые картины пользовались особой любовью нашей учительницы, и по ним писали даже не одно сочинение — «Тройка» Перова, «Бурлаки на Волге» Репина. Или его же, Репина, «Не ждали».
Ну что может написать ребенок про все эти картины? Что-то я, наверное, пыталась из себя выдавить, как и все, но маме мои потуги были категорически неприятны, и она, как человек, легко и хорошо пишущий, наверное, сильно страдала.
Может быть, она просто хотела мне вначале немного помочь, чуть-чуть подправить, но в результате мои и так скромные способности к изложению своих мыслей в письменном виде были полностью парализованы. Писать самостоятельно у меня больше не получалось. Я мучила и мучила мать, пока та не сдавалась и не садилась за сочинение вместе со мной — вернее, вместо меня. Кроме картин, нужно было еще писать про книги, про каникулы, про любимые места нашей необъятной Родины, про то, кем мы хотим стать, когда вырастем, и прочая, и прочая… Все это писала мама, я же тупо сидела рядом, иногда что-то предлагая, но чаще всего предложенное мною не совпадало с генеральной линией повествования.
Основная проблема, однако, была даже не в том, что я уж совсем не умела излагать свои мысли или была как-то особенно косноязычна по сравнению с большинством моих сверстников. Дело было в том, что советскую власть у нас дома не любили, все происходившее вокруг считали в лучшем случае маразмом, а в худшем — преступлением, и постоянно об этом говорили. Но родители знали, где, когда и с кем можно говорить откровенно, а когда необходимо кривить душой. Ребенку же трудно научиться дома говорить одно, а в школе — прямо противоположное. Поэтому ничего советско-правильного я написать не могла уже потому, что просто думала по-другому.
Не одну меня так ломало вписываться в прокрустовы советские рамки. Как-то раз нам неожиданно задали писать сочинение в классе. Училка литературы Лина Шухер совсем не хотела нас учить. Она только что вернулась из клиники неврозов и на уроках забрасывала нас самостоятельными работами, а сама выходила в коридор показывать другим училкам приемы йоги, которым ее научили в клинике. Мы все по очереди бегали подглядывать.
В тот день она нам дала тему «Как я провела свои выходные». Сашка Жуков написал сочинение о том, как они с бабушкой ходили в Мавзолей. Сашкину мать вызывали в школу, был большой скандал, еле замяли. Пока Сашка маялся у директора, Лина зачитала нам его творение, чтобы мы поняли, ЧТО он посмел написать и КАКАЯ это провокация.
«Встали мы, когда еще было совсем темно на улице, часов в пять утра. Потому что в Мавзолей большая очередь и надо прийти пораньше, чтобы попасть. Пришли, стоим в очереди. Очень-очень холодно. Все мерзнут. Один мужик перед нами, наверное, армянин, потому что темный и носу него был очень большой, все время прыгал с ноги на ногу. Он был в туфлях и, конечно, ноги себе отморозил. А бабушка знала, что будет холодно, поэтому мы с ней надели теплые валенки. В валенках ноги у нас не мерзли. А все кругом прыгали. И били себя руками по бокам и спине, хотели согреться, терли носы и уши. У армянина его большой нос стал совсем красным. А я смеялся, потому что мы с бабушкой надели теплые тулупы, и шапки, и варежки, а еще бабушка обвязала меня теплым платком поверх тулупа и обмотала мне лицо шарфом. Поэтому я не замерз, и все мне завидовали. Очередь была длинная-предлинная, и мы стояли много часов. Я захотел есть. А бабушка взяла с собой картошку вареную, яйца сварила вкрутую, курицу завернула в бумагу, и главное — термос с чаем. Это так здорово, когда холодно, пить горячий сладкий чай из кружки и смотреть, как идет пар. Все вокруг были голодные, и бабушка и им дала поесть, она много взяла, всем хватило».
Про то, что он увидел в Мавзолее, не было ни одного слова. До Сашки, впрочем, мне было далеко, но все-таки и меня нельзя было оставлять без присмотра, поэтому мои творческие потуги заканчивались тем, что я просто переписывала мамино произведение набело своим корявым почерком. Так продолжалось до восьмого класса, когда мама категорически, раз и навсегда отказалась сочинять за меня.
Но я как раз перешла в другую школу; учителя были другие, требования тоже, и никто не удивлялся, почему вдруг так поменялся мой стиль.
Настоящей катастрофой стало поступление в университет, точнее — вступительное сочинение. Известно было, что для сочинений дают на выбор три темы: одну из русской литературы, одну — из советской и одну — что-то вовсе непонятное, за что все наперебой советовали не браться ни в коем случае. Мне пришла в голову гениальная идея — поскольку сама я писать не умею, надо собрать у всех знакомых сочинения по русской литературе и выучить их наизусть. Некоторое время я так и делала: зубрила чужие опусы, благо память имела отличную. Все закончилось, когда мама решила прочитать одно из сочинений, которые я заучивала в тот день. Оно на самом деле было абсолютно бредовым и корявым, но мне было все равно: до рефлексий ли, когда надо еще и к другим предметам готовиться. Моя бабушка в таких случаях говорила: «Некогда жопу подтирать, надо Америку догонять».
— Все! Это полное безумие, — твердо сказала мама. — Я не хочу, чтобы ты забивала себе голову всякой чушью, и выбрасываю все эти чужие глупости. Тебе они не нужны.
Собрала все в мешок и вышвырнула из квартиры.
Что же делать? Мама хотела, чтобы я начала ходить к репетитору по русскому языку. Я обратилась к бывшей однокласснице Наде Перовой, которая поступила на филфак. Та дала мне телефон репетиторши, которая ее подготовила и преподавала на их факультете.
Я договорилась с этой дамой об уроке. Ее квартира располагалась в старом московском переулке, в только что отреставрированном старинном доме. И что это была за квартира! Я таких еще не видела. Огромная, с высоченными потолками, широкими окнами и большими комнатами. В комнате, где проходили занятия, стоял деревянный стол, за которым запросто могли поместиться человек двадцать. Сама хозяйка дома вначале меня напугала. Она была одета в какой-то немыслимый бесформенный балахон, во рту не хватало нескольких зубов, а в руке дымилась папироса. Прямая противоположность моей маме — ухоженной, с красивыми волосами, в шубе, с кольцами. Мне со стороны было забавно наблюдать, как они оценивающе смерили друг друга глазами, и каждая ух как не понравилась другой.
«Ну, все, — подумала я. — Сейчас пойдет гнать про еврейское засилье…»
Ее звали Мария Константиновна. Она любезно пригласила нас в комнату и начала объяснять, что преподает только тем, кто поступает на филфак, и что для поступления на любой другой факультет никакой особой подготовки не требуется. Короче, вежливо выпроваживала нас. Мама особо не сопротивлялась. Но Перова сообщила мне, что эта дама творит чудеса даже с самыми бездарными абитуриентками из мажорских семейств, глупыми, нелюбознательными, ленивыми и чрезмерно уверенными в себе, поэтому я детально обрисовала Марии Константиновне мою ситуацию.
— Девочка, которая вообще не может писать, — в ней проснулся научный интерес, — ну, давайте посмотрим. Приходи через два дня. Но одна, без мамы. Я думаю, что она уже достаточно взрослая, чтобы быть самостоятельной, — сказала она маме. Мама только слегка усмехнулась в ответ.
Через два дня, когда я пришла на урок, за столом в комнате сидело человек десять, все девушки. Они готовились к устному экзамену по литературе, как мне показалось. Говорили о проблеме «лишнего человека» и еще что-то такое, очень умное, филологическое; все были уверены в себе — со стороны это походило скорее на сцену из фильма, чем на унылое занятие с репетитором.
— Алиса, а что ты думаешь на сей счет? Вот возьми ручку, напиши. Если тебя отвлекают разговоры, ты можешь выйти на кухню.
Глупости, которые с таким апломбом произносили будущие филологини, так разозлили меня, что я без возражений и отговорок вроде «Я же не умею!» пошла на кухню и там, на краю заставленного тарелками деревянного стола, стала что-то писать о лишних людях.
Когда я закончила писать, ученицы уже разошлись.
Прочитав написанное мной, Мария Константиновна сказала следующее — я запомнила, потому что эти слова изменили мою жизнь:
— Алиса, мне тебя учить нечему. Ты прекрасно пишешь. У тебя есть свои мысли и есть свой стиль изложения этих мыслей. Ты должна писать…
Больше я не взяла ни одного урока. За вступительное сочинение я получила «пять». Но с тех пор я ничего не писала, если не считать тех писем в «Юности». Они, правда, говорили, что пишу я хорошо и у меня есть свой стиль. Так что я решила: главное — вера в себя. Как-нибудь справлюсь с интервью, тем более что много самой там писать не надо.
В ПИТЕР
Ночь в «Красной стреле» я провела без сна — все представляла себе предстоящий разговор с Цоем. Бесконечно прокручивала в голове вопросы, тренировалась пользоваться навороченным японским диктофоном, который мне дал Костя. Вроде бы все было неплохо и я успокаивалась на короткое время, но потом червь сомнения опять начинал терзать мою душу. Очень не хотелось опозориться, не хотелось выглядеть смешной и наивной, и я в энный раз повторяла вопросы и жала на кнопки.
Женя Розенталь, к которой меня направил Громов, жила прямо на Невском. Огромные комнаты, высоченные потолки, камины, лепнина и кариатиды, арки, настоящий концертный рояль посреди гостиной соседствовали с приметами чуть ли не блокадной нищеты. Женина мама давала уроки игры на фортепиано, и пока мы с Женькой на кухне быстро обменивались первыми приветствиями и потихоньку присматривались друг к другу, из комнаты доносились громовые раскаты Прокофьева.
— Мама преподает в музыкальном училище, — сказала Женя. — Иногда ученики приходят к нам домой.
Женька и ее подруга Аня убедили меня в том, что я не единственная приличная еврейская девочка, повернутая на роке. Они были еще более еврейскими и намного более интеллигентными, прямо-таки рафинированными.
Они повели меня в легендарный «Сайгон».
— Сейчас там никого нет, мы там уже давно не тусуемся. Туда только туристы теперь ходят. Но тебе, наверное, будет интересно посмотреть.
Я им не стала рассказывать, что уже ездила в Питер, побывала, как дура, и в «Сайгоне», где никого и ничего, конечно же, не увидела. Вместо этого спросила:
— Где же теперь все?
— В «Огрызке».
«Огрызок» оказался довольно невзрачной забегаловкой на Невском; кроме кофе и слоечек, там ничего больше не было — зато кофе был вкусным, а народ действительно тусовался. В «Огрызке» к нам присоединилась еще пара человек, а потом мы все вместе пошли на встречу к Андрею Бурляеву, редактору журнала ленинградского рок-клуба. Он рассматривал меня с интересом — они все смотрели на меня с каким-то непонятным выражением, и я чувствовала, что их интерес не связан с предстоящим мне интервью. В конце концов, они уже порядочно тусовались в рок-клубе и знали всех и вся. Скорее их интересовал Громов. Бурляев расспрашивал, где я с ним познакомилась, сколько времени мы знакомы и тому подобное.
Бурляев объяснил мне, как доехать до Цоя, и дал пару советов, как и о чем говорить.
— Даже не думай с ним говорить о годах подполья. Он об этом и слышать не хочет. Хочет все это забыть. Начинает новый период. Он нас, старых рок-журналистов, к себе даже близко не подпускает. Говорит, у нас слишком много багажа.
— «Багаж» — в смысле что вы помните, как все было?
— Ага. А ты быстро врубаешься. Теперь я понимаю…
— Понимаешь что?
— Громов звонил, просил тебя встретить, не путать. Научить уму-разуму. Мне было интересно посмотреть на его новую девушку.
— Я — не его девушка.
— Ага, — Бурляев лукаво прищурился на меня. Они все переглянулись. — Ладно. У тебя с Цоем на когда назначена «стрелка»?
— На четыре.
— Это уже скоро, если ехать в метро — минут сорок А ты ему звонила?
— Ну, тогда, когда мы разговаривали и договорились.
— Сто лет назад? Да он мог забыть. Он теперь такой стал — его может запросто и дома не быть. Позвони ему сейчас.
Я набрала номер, они окружили меня, дыша в затылок, — а еще изображали крутизну и незаинтересованность. С ними Цой разговаривать не хочет, а со мной — готов. Мои акции росли.
— Виктор, здравствуйте. Это Алиса. Журналистка из «Юности».
— А, здравствуйте.
— Виктор, вы помните, что мы договаривались встретиться и поговорить сегодня?
— Да, я помню, но вы пропали куда-то, я думал, что все отменилось. Я сегодня не смогу. Давайте завтра созвонимся и решим точно когда.
— Но я же в Москве живу, я специально для этого приехала в Питер. У меня на сегодня обратный билет.
Пауза.
— Может быть, все-таки сегодня получится? Попозже? — я практически умоляла его.
— Ну, я не знаю… — сердце у меня оборвалось. «Ну, все, — подумала я, — облом».
— Ладно, давайте приезжайте прямо сейчас.
— Вот видишь, как выгодно быть молоденькой девушкой, — снисходительно произнес Бурляев. — Если бы мне дали от ворот поворот, я бы и спорить не стал, потому как смысла нет. А ты поплакалась: «Ой, Витя, я такая маленькая, такая беззащитная, пожалуйста, пожалуйста», и он не смог устоять.
Я спорить не стала. Они всей толпой довели меня до метро, объяснили, как доехать. Бурляев, хороший человек, давал последние наставления, как перед боем.
Спальный район, блочный дом, обычный советский вонючий подъезд. Обитая дерматином Дверь. Мне открывает сам Цой. Он высокий и худой, двигается с ленивой грацией большой кошки. В комнате, где мы сели у кофейного столика, включен телевизор.
— Может быть, выключить телевизор? — спрашивает Цой, увидев, что я достала диктофон. — Звук будет мешать.
— Нет, нет, не надо. Все в порядке, — отвечаю я и кладу диктофон на стол микрофоном вниз.
— Я все-таки выключу, — он каким-то удивительно гибким и быстрым движением поднимается из кресла, пересекает комнату и выключает звук Возвращается к столу, смотрит на мой диктофон. — Вы уверены, что он так запишет?
— Да, конечно, — удивленно отвечаю я, — я его несколько раз проверяла.
Он как-то иронически хмыкает и садится. Мы проговорили, наверное, час. Вначале он в основном отвечал односложно и не очень шел на общение, но потом мне все же удалось его зацепить, он завелся, начал высказывать свою точку зрения, а в какие-то моменты даже вставал с кресла и начинал возбужденно ходить по комнате.
Когда я закончила интервью, мы еще немного поговорили — он интересовался, когда выйдет материал, в каком формате и прочая.
— Знаете, я хотел бы перед публикацией посмотреть, что у нас получилось. А то мне кажется, мы немного сумбурно поговорили.
— О'кей. А как это сделать? — спросила я.
— Ну, давайте я вам позвоню, и мы пройдемся по вопросам и моим ответам? Как вам такая идея?
— Здорово. Отлично, — боже, сам Цой мне будет звонить! — Вот мой номер.
— Сколько вам понадобится времени, чтобы все обработать? Когда я могу вам позвонить?
Мне хотелось закричать: «Завтра!», но нужно было сохранять достоинство, солидность и профессиональный подход.
— Думаю, через два-три дня будет готово.
— Через три дня я позвоню, вечером, ближе к ночи. До свидания.
— До свидания.
Я вышла из подъезда и села на лавочку — проверить, как все записалось. Отмотала кассету назад и стала слушать. Какие-то шумы, хрипы, еле различимое бормотание баритона и мои громкие, пионерским голосом, вопросы. «Черт!» — я вспомнила, как в самом начале положила диктофон микрофоном вниз! А ведь Костя мне говорил — микрофон наверх! О дура! Я схватилась за голову и стала раскачиваться из стороны в сторону, проклиная себя и свою тупость. Минут через пять, когда отхлынула первая волна отчаяния, я начала что-то соображать. И от сердца отлегло: дело в том, что у меня почти абсолютная память. Я могу встретить человека, которого не видела сто лет, и напомнить ему, о чем мы говорили последний раз, когда виделись. Помню все: дела, события, разговоры, книги и фильмы. Жизненные обстоятельства совершенно мне незнакомых людей, о которых кто-то случайно мне рассказал.
Успокоившись и собравшись, я восстановила в памяти наш с Виктором разговор слово в слово. Записала все интервью прямо там, на лавочке под домом Цоя. Громов оказался прав: лучше блокнота и ручки действительно ничего еще не придумали.
НАЧАЛО
— Так, что это ты с ним на «вы»? Это даже смешно, — говорил мне редактор «20-й комнаты», внося правку в мое только что отпечатанное интервью. — Так, так, это неплохо, молодец, молодец. Смотри-ка, а он не дурак Так… О, ну вот это мы, конечно, уберем. Это полный бред, — что-то жирно зачеркивает.
— Что именно бред? — проявила я признаки жизни, хотя мне все сказали сидеть тихо и молчать в тряпочку.
— Вот сама послушай: Ты: «Виктор, а то, что вы кореец, вам не мешало в жизни? Я как еврейка знаю, что у евреев бывают трудности при приеме в институты и на работу. Как с этим обстоят дела у корейцев?»
Виктор Цой: «Нет, не было никаких особенных трудностей. Может быть, в детстве дразнили за форму глаз. Но это быстро прошло. Мой отец учился в институте, потом работал, никто его не притеснял. И мне никогда это не мешало. Я всегда чувствовал себя как все, и ко мне относились как ко всем».
— Ну, что это? Это в печать не пойдет, — и вычеркнул со смаком.
— Но почему, это хорошо, это национальный вопрос. И это показывает его самоощущение. У нас перестройка, в конце концов.
— Корейцы — это одно, а евреи — совсем другое, — ответил редактор либерального журнала. — Вот ты говоришь, евреев не принимают в институты и на работы некоторые. Это правильно с государственной точки зрения!
— В каком смысле «правильно»? Это называется государственный антисемитизм!
— И он необходим. Вот смотри: примут еврея в университет, всему научат, потратят на него государственные деньги, и немалые, потом возьмут на секретную работу. А он соберется и уедет в Израиль И там все секреты наши выдаст. Так что это только разумная самозащита, дорогая Алиса. Государство должно уметь защищаться.
На это я не нашла что возразить, осталась сидеть с открытым ртом, а редактор, пользуясь моим замешательством, повычеркивал что-то еще и поменял в моих репликах обращение «Виктор» на фамильярное «Витя». Удовлетворенно отложил листки с напечатанным текстом и посмотрел на меня.
— Ну, что ж, неплохо для первого раза. Будем печатать. Поздравляю. Только вот что. Зачем ты дурью маешься, умная же девка? Что ты подписываешься «Алиса»? Как тебя зовут на самом деле? Таня? Аня? Юля? А? Маша, точно?
— Меня на самом деле зовут Алиса. С рождения. Родители так назвали, вернее, отец.
— Паспорт покажи.
Достаю из широких штанин свой серпастый-молоткастый — накося, выкуси!
— Гм, на самом деле Алиса. Ну, ладно, иди.
Вышла из его кабинета и зашла через коридор в «20-ю комнату».
Когда я вошла в комнату, меня все начали поздравлять, хлопали по спине, жали руку. Требовали в двадцатый раз все подробности разговоров с Цоем.
— Да, повезло же той женщине, которая его целует, — мечтательно сказала Таня, совсем молоденькая девчонка, так же как и я недавно прибившаяся к «20-й комнате». Все в голос засмеялись, неприятные мысли улетучились.
Потом мы всей толпой пошли клеить листовки по поводу каких-то московских выборов. Нас остановила милиция, мы убегали, Рому Ширяева забрали в отделение. Звонили редактору, тот перезванивал Дементьеву — главреду «Юности», тот звонил в отделение, под утро Рому все-таки отпустили.
А еще через пару дней мы узнали, что из-за этой истории ни один наш материал в печать не пускают и «Юность» выйдет без «20-й комнаты».
ВИДЕЛИ НОЧЬ
— Перестройка открыла множество лазеек для недобитых советских диссидентов. Люди, насильственно депортированные в рок-лагерь из иных культурных слоев, начали возвращаться на круги своя. Ты понимаешь, что я имею в виду?
Я ничего не понимала. Громов продолжал вдохновенно вещать. Он вел меня на какой-то фестиваль и по дороге идеологически подковывал.
— Вот что такое все наше рок-движение? Условно говоря, оно состоит из трех компонентов, да? Во-первых, Рок. Если ты, дорогая Элси, присмотришься повнимательнее, то увидишь, что все они, почти без исключений, ломанулись к выглянувшему из-за туч солнцу советского социума, по дороге превращаясь под его лучами в попс. Ну, «Кино» — здесь самый яркий пример.
Во-вторых, Либерализм. Эти дождались-таки наконец своего звездного часа и кинулись в битву с Совком. Они говорят, чтобы покончить с чудовищем, я говорю — чтобы занять его место. Возникает подозрение, что многие бывшие «убежденные борцы с режимом» на деле просто борются за личное благополучие.
И, третье, Контркультура. Мы считаем, что существуем в непересекающихся с Совком плоскостях и, соответственно, у нас нет нужды конкурировать с его продукцией в лице всяких «Новых миров» и «Юностей». Контркультура почла за благо остаться на дне бутылки. — Громов внезапно остановился и уставился на меня. — Поэтому я, собственно, не понимаю этого твоего стремления вписаться в «Юность». Ты должна решить, с кем ты — с ними или с нами?
— Э-э, я с тобой, Сережа, — ничего умнее мне в голову не пришло, но он остался доволен таким ответом.
— Вот ты знаешь, кто такой Бахтин? Нет? Ну, как же так, ты обязана его немедленно найти и прочитать, а то я с тобой не смогу общаться. Так, о чем, бишь, я? Бахтин писал о карнавальной культуре и противопоставлял ее высокопарному заштампованному официозу. Так вот, рок допродажного периода стихийно оказался в народной смеховой сфере.
— Да здравствует раблезианство! — вдруг заорал Громов совершенно диким голосом и с этими словами полез на парапет серого официозного здания, мимо которого мы в тот момент проходили. Он подтянулся и залез на балкон, откуда с большим трудом дотянулся до флагштока, на котором висел красный советский флаг, — был май, и Москва утопала в знаменах, — выдернул флаг из гнезда и спрыгнул ко мне на мостовую.
— Грядет период глобальной контркультуры! — Громов поднял знамя над головой и двинулся вперед. Мне не оставалось ничего другого, как идти за ним, надеясь, что нас не заберут в психушку. Когда мы дошли до Летнего театра, где должен был проходить концерт, под нашими знаменами собралось порядочно народу, и я могу с уверенностью утверждать, что не все они читали Бахтина.
Громов должен был вести концерт. Мне хотелось посмотреть на него, и я убежала из-за кулис, где все толкались, пили и переговаривались, в зал. Пока пробиралась и искала, куда можно приткнуться, пропустила начало громовской речи. Он стоял, немного покачиваясь, и явно находился под влиянием мыслей, осенивших его по дороге на сейшен.
— Рок-н-ролл призван решить великую задачу — извлечь на свет божий Свободного Человека. В таком контексте становится понятно, почему гитарный аккорд воспринимается как голос Свободы.
Публика шумела. Я обратила внимание, что в зале было много гопников, которые обычно на панк-концерты не ходили: как правило, они на улице поджидали народ, расходившийся после сейшенов. Все об этом знали и всегда уходили большими группами, так, чтобы у гопоты не было численного перевеса. Гопники пришли специально, чтобы подраться, и, поскольку площадка была открытой, без труда пробились внутрь. Они свистели и улюлюкали, заглушая Громова.
Вышла первая группа, по громовскому определению — будущее русского рока. Как и большинство групп, которые ему нравились, идейно они были очень хороши, но на деле практически не умели ни играть, ни петь. Драйва, однако, было много. После их короткого сета Громов, который явно успел дозаправиться за кулисами, опять вышел на сцену. При его появлении гопники засвистели еще громче. Они практически не давали ему говорить, но Громов не сдавался и продолжал кричать в микрофон. Во время выступления следующей группы урла пробилась к сцене. Они явно ждали, когда опять выйдет Громов. На этот раз говорить ему не дали. Высокий мордатый парень плюнул в него, едва тот открыл рот. Недолго думая, Громов размахнулся и засандалил обидчику каблуком в лицо. Толпа пьяных жлобов выскочила на сцену, пытаясь разорвать Громова на куски. Панки и тусовка бросились на защиту. Все смешалось в кучу, я потеряла Громова из вида и побежала к сцене, не имея, правда, никакого четкого плана: что я могла сделать гопникам, они раздавили бы меня как муху. Наконец увидела Громова; он, не обращая внимания на шедшую из носа кровь, вполне профессионально колотил какого-то верзилу. Вскоре панки одолели гопоту, согнали их со сцены и выдавили из театра. Концерт продолжили. Громов в порванной, залитой кровью рубашке и с разбитой губой гордо не выпускал микрофон из рук и со сцены так и не ушел.
Господи, он казался мне рыцарем без страха и упрека, и я была готова полюбить его панков всей душой.
Мы с ним много гуляли по Москве. Договаривались встретиться где-нибудь в метро, чаще всего на «Курской», — станция была недалеко от меня и по прямой для него, если он ехал из дома, — и шли в какое-нибудь необычное место, которое не было отмечено на карте достопримечательностей города. Громов показал мне множество забытых или неизвестных шедевров. Его коньком были особняки в стиле модерн. Наверное, мы осмотрели их все, особенно проекты архитектора Шехтеля.
Дома были потрясающими, но поиски этих домов делали их в моих глазах еще более запоминающимися. Большинство особняков было или застроено другими постройками, или принадлежало каким-то учреждениям закрытого типа. Чтобы полюбоваться на них, иногда нужно было перелезать через заборы и даже иногда прятаться от охраны. Хорошо, хоть не было служебных собак! Мы исходили весь центр пешком, и часто наши прогулки сопровождались приключениями. Мы сидели в засаде, выжидая, когда охранник пройдет мимо, отдирали доски в ограждениях и пролезали сквозь дыры в колючей проволоке — и все это ради того, чтобы полюбоваться какими-то особо продвинутыми фасадами или необычной формой окон. Что еще надо влюбленной романтической девочке? Он дарил мне эти особняки с поистине королевской щедростью и упивался моим восторгом и благодарностью. Встретившись, мы гуляли всю ночь, до утра — в точности как пел Цой, не любимый Громовым.
Иногда мы заходили к громовским знакомым, всегда женского пола, у которых, как он выражался, можно было обогреться и поесть. Он доставал толстенную записную книжку и звонил тем, кто жил поблизости от того места, где мы находились.
— Привет, это Сережа. Да, Громов. Я тут совсем рядом с твоим домом. Можно заскочу?
Иногда ему отказывали, но чаще говорили «да». Про меня он не упоминал, и когда, открыв нам дверь, хозяйка видела его с девушкой, то, скажем так, удивлялась. Но не сильно. У них у всех по лицам разливалась какая-то понимающая улыбка. Они впускали нас и ничего не говорили. Громов вел себя очень оживленно и говорил без умолку, хозяйка дома готовила нам чай, некоторые нас кормили. Эти женщины смотрели на Громова с удивлением и грустью, на меня же не обращали внимания. Я по наивности думала тогда, что у него много знакомых и что так случайно каждый раз получается, что мы оказываемся рядом именно с очередной одинокой женщиной. Лишь спустя время я выяснила, что все они были его бывшими любовницами, которым он никогда не давал пропасть окончательно из его жизни. Ситуация, когда Громов сводил своих женщин, заводила его, тем более что все они были настолько интеллигентны, что не выражали ни малейшего протеста.
Вскоре после нашего знакомства я обнаружила, что он очень прижимист. В наших ночных скитаниях по городу мы неизбежно начинали умирать от голода ближе к утру. Мест, которые были открыты всю ночь, в центре почти не было, кроме пельменной на Лубянке, где основной публикой были таксисты, работавшие в ночную смену. Была еще пара забегаловок, открывавшихся очень рано, часов в шесть. К половине шестого у входа обычно уже собиралось с десяток человек, переминавшихся с ноги на ногу в ожидании возможности выпить чашку горячего кофе. И везде Громов отказывался платить за меня — это было странно и обидно, ведь феминизм еще не докатился до нас и я не знала, что женщина может платить за себя сама и не чувствовать себя при этом Ущемленной. Он никогда не давал мне денег на такси, и это тоже было постоянным источником моих обид.
— Я могу еще остаться с тобой, — говорю ему однажды, — но будет поздно, а я не хочу возвращаться от метро одна.
В ответ он пожал плечами, решай, мол, сама.
— Я могу взять такси, — продолжила я.
Никакой реакции. Я не выдержала:
— Нет, ты совершенно невыносим!
— А чего именно ты от меня хочешь?
— Ну, скажи, что ты дашь мне деньги на такси.
— Почему я должен давать тебе деньги? Ты хочешь остаться со мной, и у тебя есть деньги, оставайся — я буду рад. У тебя нет денег — езжай домой на метро. Почему мне никто денег не дает, а ты пытаешься все время выкрутить так, чтобы я за тебя платил?
— Ты хочешь сказать, что я из тебя выбиваю деньги? Ты имеешь в виду, десять копеек за стакан чая?
— Дело не в сумме, а в принципе. Ты постоянно готова к тому, что кто-то за тебя будет платить, и этим определяешь свои поступки. Это проституточий подход к жизни.
— О'кей, так ты хочешь, чтобы я осталась, или нет? — я.
— А как ты вернешься? — он.
— На такси, — я.
— Значит, у тебя есть деньги? — он.
— Да.
— Вот видишь, у тебя есть деньги, а ты все равно хотела, чтобы я тебе дал свои. — Он не сбивался.
— Да дело не в этом проклятом червонце, — сорвалась я, — а в том в том, что если ты дашь мне денег на такси, значит, ты хочешь, чтобы я осталась, хочешь побыть со мной еще.
— Вот видишь, я про это и говорю, ты определяешь мое отношение и мои желания количеством денег или готовностью их потратить. Так ведут себя проститутки.
Громов торжествовал — он доказал свой тезис и так и не сказал, что он хочет, чтобы я осталась, вынудив меня сказать все самой, да еще и показать, что я готова за это платить. Это было унизительно, но мне не хотелось ссориться, и я заталкивала обиду поглубже.
Мои ночные прогулки под луной мама приняла в штыки. Вначале она требовала, чтобы я предупреждала, если задерживаюсь, но, когда я звонила и говорила, что ночевать не приду, она устраивала мне дикие скандалы. Так что я в конце концов решила просто не предупреждать ее ни о чем. Она же, в свою очередь, психовала, не спала всю ночь и, самое неприятное, пыталась вычислить, где я могу находиться. Как-то раз, найдя забытую мной дома записную книжку, мама начала обзванивать в два или три часа ночи всех подряд, особенно тех, о ком что-то слышала. Я потом еще долго умирала от стыда, когда люди передавали мне, что именно она говорила во время этих поисков.
— А у нас с твоей мамой был забавный диалог, — сказал мне Зимин, когда Громов вместе со мной пришел на встречу редколлегии «Гонзо». Они встречались на «Пушкинской» и оттуда ехали к Зимину домой — меня туда, разумеется, не допускали. Привести меня познакомиться, похвастаться новой победой — это Громову было приятно, но к серьезным делам женщины не допускались.
— Какой диалог? Когда ты с ней разговаривал? — смутилась я.
— На днях. Ночью. Я пришел поздно, пьяный. Лег, только заснул, вдруг звонок — и настойчиво так, звонит и звонит. Взял трубку — женский голос, незнакомый. «Алиса у вас?» — «Какая Алиса? Я никакой Алисы не знаю. Вы знаете, — говорю, — который час?» А она говорит: «Вот именно, четвертый час ночи, а моя дочь гуляет с вашим другом, и он ей не дает звонить домой».
— Извини, пожалуйста, мне очень неудобно.
— Знаешь, мы с ней в результате нормально поговорили. Она просто никак не ожидала, что ты так вдруг поменяешь свое поведение. Она боится, что ты пьешь, принимаешь наркотики, боится тебя потерять. Я ее успокоил, сказал, что Сергей — хороший и ответственный человек и что мы наркотики не употребляем.
Я готова была провалиться сквозь землю. Громова тоже как корова языком слизала, у него вообще была потрясающая способность исчезать как по мановению волшебной палочки. Однажды мы с ним приехали на «Курскую», и он решил пойти проводить меня. Время было еще не позднее, поэтому мы сделали крюк и пошли осматривать Хохловский переулок. Но пока гуляли, метро закрылось, и доехать до дома Громов уже не мог. Я позвонила домой.
— Мам, мы сейчас придем с Сережей. Метро не ходит, он побудет у нас до утра.
— Нет, нет, постой! Ни в коем случае! Я не согласна! — запротестовала мама, но я уже повесила трубку, решив поставить ее перед фактом. На всякий случай все же позвонила Марине. Подошел Глеб.
— Глеб, слушай, это ничего, если мы сейчас придем с Сергеем к вам? А то, боюсь, мама нас съест живьем.
— Приходите, только скорее, мы уже спать собираемся.
Когда мы подходили к моему дому на Старой Басманной, я увидела маму, нервно прохаживавшуюся у подъезда.
— Ой, это мама, — сказала я.
— Это она нас поджидает? А что у нее в руках? — спросил Громов.
Я присмотрелась получше.
— Кажется, это скалка. Она, наверное, собралась тебя бить. Подожди, я пойду поговорю с ней.
Пока я переходила улицу, мама помахивала скалкой, прямо как Андрей Миронов в «Брильянтовой руке». Мне, правда, было совсем не смешно.
— Мама?
— А, это ты. Ты что, одна?
— Господи, мама, зачем тебе скалка? Ты что, собралась его бить?
— Не будь идиоткой! Я одна ночью на улице, вокруг никого. Взяла палку как средство самозащиты, вдруг кто-то привяжется.
— Да зачем ты вышла-то? Что ты здесь делаешь?
— Я хочу сказать, что я категорически против того, чтобы ты приводила его домой. Я не разрешаю, и все.
— Да мы просто на кухне посидим, пока транспорт не начнет ходить.
— Ничего не желаю слушать. Меня не интересует, чем вы собираетесь заниматься… В каком смысле «просто на кухне посидим»? А ты что себе вообразила? Я не хочу, чтобы посторонний мужик сидел у меня на кухне, мне утром на работу.
— Ладно, успокойся, мы пойдем к Марине.
Но когда я вернулась на ту сторону, Громова там не было. «Может быть, он зашел за дом и ждет меня на детской площадке?» — подумала я и завернула за угол. Нет, здесь его не было. «А, наверное, он к Марине пошел, сам догадался». Я пересекла площадку, обошла еще один дом и вошла в Маринин подъезд. Подойдя к ее двери, вначале прислушалась — есть голоса или нет, было тихо. Я помялась, вдруг уже поздно и они успели лечь, а Громов не у них? Все равно тихонько поскреблась в дверь. Открыла сонная Марина.
— Ну, что так долго? Я вам постелила в гостиной. Я пошла спать.
— Его у вас нет? — спросила я, сама понимая всю нелепость своего вопроса.
— Кого? Твоего Сережи? Нет. Вы поссорились, что ли?
— Марин, он пропал, — сказала я.
— Как «пропал»? Что случилось-то? Подожди, ты куда?
— Я пойду опять его поищу, может быть, он заблудился! — крикнула я, сбегая вниз по лестнице.
Конечно, я его не нашла. Он просто повернул в переулок, поймал там такси и уехал.
— А что ты так удивляешься? — сказал он мне, когда я наконец поймала его по телефону. — Конечно, я испугался: я не привык получать скалкой по лбу от разъяренных матерей.
— А обо мне ты не подумал?
— Ну, понятно, что ее ярость была направлена на меня, тебя она очень любит и ничего тебе не сделает. Так что это я был в опасности из-за собственного благородства — захотелось вот тебя проводить, и видишь, чем это обернулось? Я решил спасаться.
— И куда же ты делся? Я тебя искала, ты как испарился.
— Помню, что бросился куда-то в кусты, поцарапался, оказался в каком-то незнакомом месте. И вдруг рядом со мной останавливается такси, как по волшебству. Возникло из пустоты. Я посчитал, что это знак. Проверил, а у меня в кармане десятка. Я махнул рукой и поехал.
— Слушай, я потрясена. Чтобы ты да растратился на такси? Ты теперь, наверное, несколько дней будешь на воде и хлебе сидеть, чтобы у тебя дебет с кредитом сошелся.
Значит, на себя он денег не жалел, а на мне экономил! Меня это сильно задевало, я привыкла к поведению отца, который денег, никогда не считал и обожал широкие жесты. Меня учили, что жадность в мужчине непростительна.
Первая настоящая ссора произошла у нас с Громовым именно из-за денег, или, скорее, из-за разного подхода к тому, что они обозначают. Для него деньги были деньгами, для меня — знаком.
Я попросила у него старые номера «Гонзо». И он отказался отдать их мне просто так, «безвозмездно», а предложил купить. Я просто дар речи потеряла, когда он стал требовать у меня деньги.
— Ты что, совсем обалдел? — я пока еще не до конца верила в серьезность его намерений.
— Это ты обалдела, если считаешь, что я просто так отдам тебе результат огромного труда, и не только моего, заметь.
— Это же твой журнал! Вот и дай мне его!
— Это моя работа. Журнал — это моя работа. Я на службу не хожу и нигде зарплату за то, что просиживаю штаны с девяти до шести, не получаю. Журнал — мой основной заработок. Я денег у отца, как ты, не беру. Я печатаюсь иногда то там, то здесь, но живу-то именно на деньги от продажи журнала. Ты должна это понимать и уважать!
— Я уважаю, и даже очень! Но ты пойми, то, что ты хочешь взять с меня деньги, — это… ну, я не знаю…
Я не могла сказать: «Ведь я — твоя девушка», потому что мы никогда не обсуждали природу наших отношений: я как-то сразу поняла, что надо радоваться дню сегодняшнему, а о дне завтрашнем лучше не задумываться. Каждый раз, расставаясь с Громовым, я не знала, когда будет продолжение, когда он позвонит или встретится со мною. Он постоянно держал меня в подвешенном состоянии, я была в тревожной неизвестности. Условия диктовал он, и я знала, что вопросы из серии «какие у нас отношения» лучше не задавать.
Даже в невинной просьбе подарить мне журналы Громов увидел покушение на свою независимость, намек на какие-то особые отношения между нами, и сразу поставил меня на место.
— Почему я должен делать для тебя исключения? Если я всем своим знакомым начну раздавать журнал бесплатно, то на какие шиши мне существовать? Что ты кобенишься? У тебя денег куры не клюют. Вот три номера, лучшие — я специально для тебя отобрал. Гони тридцатку — мне срочно бабки нужны.
Подтвердились мои самые худшие опасения — я для него просто еще одна знакомая, а никакое не исключение. Все наши ночные приключения, многочасовые разговоры по телефону, мои откровения — все это ерунда, я все себе напридумывала.
— Да подавись ты своим сраным журналом! — еле сдерживая слезы, закричала я и выбежала из его квартиры, громко хлопнув дверью на прощанье. Я думала, что он побежит за мной, остановит, попросит прощенья, но меня ожидало горькое разочарование. Громов и бровью не повел. Ночью, в наше обычное время — часа в два, — он не позвонил. Последнее время, когда я не была с ним, я не могла заставить себя выйти из дома, мне было скучно со всеми, я просто физически мучилась в любой компании и ждала, когда можно будет убежать, забиться в свою комнату и ждать его звонка. Я брала телефон к себе и дежурила около него, боясь отойти, потому что второй аппарат стоял в спальне родителей, рядом с отцом, и если я не успевала сразу снять трубку, то звонок или будил отца, или он даже успевал ответить сам.
— Да! Кто это? — орал он бешеным голосом, разбуженный часа в три ночи.
— Это Сережа, — неизменно вежливо отвечал Громов.
— Это меня, — пищала я по второму аппарату. — Повесь трубку.
— Что за мудак этот твой Сережа? — выговаривал мне отец на следующий день. — Какой мужчина будет говорить «Сережа», он же не мальчик уже. Ты долго такого мудака искала?
— А что такого? Как надо? Сережа — очень красиво, мне нравится.
— Сказал бы «Сергей», по крайней мере. И потом, почему он звонит в такое время? Где он был, чем занимался? Ты-то дома была? Ты понимаешь это или ты совсем не в состоянии соображать?
Я ничего не хотела понимать, я просто ждала, когда Сережа мне позвонит. После этой дурацкой ссоры Громов не позвонил ни на следующий день, ни еще через два. Звонить самой гордость мне не позволяла. Я ждала очередного рок-фестиваля, который должен был открыться через пару дней.
МАРИНА
Второго сентября я стояла одна у огромного окна в своей новой школе и оглядывалась. Все было не похоже на то, к чему я привыкла. Вокруг творился настоящий бедлам. Все носились, орали, плевали, матерились, смеялись, толкались, короче, вели себя как нормальные живые люди, и никто их не призывал к порядку. «Ну и сумасшедший дом!» — с удовольствием думала я. Мне здесь нравилось, здесь пахло жизнью.