Легкая корона Бяльская Алиса
Довольно увесистый удар по плечу прервал мои размышления.
— Привет! Меня зовут Марина. Марина Воинова. А тебя? Ты же новенькая? — передо мной стояла и улыбалась очень красивая девочка со светлыми волосами и яркими, какими-то летящими голубыми глазами.
— Алиса Бялая, — с достоинством произнесла я.
— Ого! Какое имя! Звучит гордо, — в голубых глазах плясали чертики. Не поймешь, говорит серьезно или прикалывается. — Ну, ладно, пойдем в класс, я тебя со всеми познакомлю. Сядешь со мной, — и, обняв за плечи, она повела меня в класс.
Марина была крута! Эта уверенная манера самой популярной девочки в классе, которой совершенно плевать на свою популярность, сразу пленила меня. Я никогда не была популярной. Я любила быть в центре внимания и часто там оказывалась благодаря своим словам или поступкам, но мне было важно всегда иметь возможность отойти в тень, спрятаться в своем углу, где никто меня не достанет. Наверное, Марину привлекало мое умение отстраняться и способность завестись на полную катушку за секунду и отчебучить что-нибудь такое, чтоб у всех пачки отвисли. Прыгнуть там со второго этажа из школьного окна прямо к ногам директора и как ни в чем не бывало сказать ему: «Добрый день. Здравствуйте. Необычайно хорошая погода сегодня, не правда ли?» — к вящему восторгу зрителей.
После школы пошли к ней. Марина жила напротив меня, но ее дом не выходил на улицу, как мой, а смотрел окнами в тихий московский двор. Наверное, когда мы были совсем маленькими, мы вместе гуляли на детской площадке. По дороге купили пива, это было первый раз, когда я самостоятельно покупала алкогольные напитки, но я же не могла ударить в грязь лицом! На кухне, у открытого окна Марина рассказала, что живет с мамой, мама — завкафедрой иностранных языков в Университете имени Патриса Лумумбы.
«Ого! — подумала я. — А я еще считала, что я здесь самая социально продвинутая».
В прошлом году умер ее дедушка, с которым они вместе жили и который ее воспитал. Марина безумно его любила и никак не могла оправиться от потери. Рассказывая мне о дедушке, она на самом деле плакала. Меня же больше всего потряс тот факт, что дедушка был директором Ленинской библиотеки.
«Черт! Она же совсем не похожа на блатную, на факинг мажорку! Ничего не понимаю!»
Маринин отец преподавал на философском факультете МГУ; у него была другая семья: вторая жена и ее двое детей, Глеб и Анна, которых он усыновил. Я еще только пыталась понять, зачем Марина посвящает меня во все эти генеалогические хитросплетения, когда она проникновенно сказала:
— А я люблю Глеба. Это настоящее, на всю жизнь. Но он — мой брат, хоть и не родной, а сводный, но все равно это невозможно.
А раз так, раз настоящее невозможно, — то раззудись плечо, вернее, другое место, будем зажигать так, чтоб солнцу стало завидно! И она — Настасья Филипповна 14 лет от роду, рассказала мне, бедной невинной овечке, про своего друга из кулинарного техникума, которому то ли 17, то ли 18 и с которым у нее «настоящие» отношения. Бог ты мой! Я все шире раскрывала глаза и рот! Марина казалась мне воплощением секса — сильной, живой, настоящей, непредсказуемой, неуправляемой и опасной.
Раздался звук открываемой двери, и на кухню заглянула ее мама, вернувшаяся с работы. Я привстала, чтобы поздороваться, как положено воспитанным детям, и ждала, когда Марина нас представит. Но не тут-то было! Мамаша (так ее называла Марина), не обращая на меня ни малейшего внимания, с ненавистью глядя на Марину, произнесла слова, которых я ну никак не ожидала услышать от зав. кафедрой одного из самых крутых московских вузов.
— Ну, что, сучки, нажираетесь? Вечно шляется к тебе всякая шваль!
Я молча села на свой стул. «Швалью» меня еще никто не называл. Марина обнажила зубы в совершенно зверином оскале.
— Заткнись, старая дура!
— Я тебе покажу «дуру»! — мамаша, все еще стоя в коридоре, сняла с ноги сапог и швырнула им в нас. Сапог попал ровнехонько по пиву, бутылка упала, и остатки пива растеклись по столу и полились на пол. Марина схватила первое, что попалось ей под руку, кажется, это была сахарница, и кинула в мать. Мамаша увернулась и спряталась за угол. Сахарница разлетелась на куски.
Опаньки! — и в нас полетел второй сапог.
— У, блядь! — Марина скрипнула зубами и запустила в сторону двери еще чем-то.
— Слушай, я, наверное, пойду, — пробормотала я, бочком-бочком прошмыгнула к двери и кубарем скатилась по лестнице вниз. Да, такого я еще не видела!
На следующий день в школе Марина мимоходом заметила, что у нее сейчас тяжелый период в отношениях с матерью, потому что та безумно ревнует ее к новой отцовской семье. Бывшего мужа Маринина мать ненавидела. О том, что дочь тусуется там вовсе не из-за отца, а из-за Глеба, мамаша не знала, конечно, но, если бы узнала, было бы еще хуже.
— Она — ужасный совдеп. Член партии и все такое. Ужас!
Я, правда, не поняла, какая связь между членством в партии и киданием сапог в дочь и ее друзей, но уточнять как-то не хотелось. И все, больше мы об этом не говорили, будто ничего и не было.
Через какое-то время стало ясно, что лучше нам с Мариной вместе в школе не появляться — мы действовали друг на друга как катализатор. Часто все заканчивалось в кабинете у директора или у Лыски — так звали завуча Маргариту Соломовну, которая на самом деле была лысовата. Мне-то было не страшно. Я умела каким-то образом не переходить черту. Но Марина вызывала у окружающих необъяснимую яростную реакцию отрицания.
Едем мы с ней в автобусе. К Марине прилипает какой-то мужик и начинает ее щупать. Через это прошли многие советские девушки и женщины. И общество выработало определенные негласные правила поведения для женщин в такой ситуации. Надо было, никому ничего не говоря и тихо страдая про себя, немного отодвинуться в сторону; если же он продолжал прижиматься и трогать, можно было молча, с осуждением, посмотреть на него и отодвинуться как можно дальше, в другой конец салона, в конце концов — просто выйти на ближайшей остановке, не привлекая к себе внимания. Чаще всего, правда, давка в транспорте была такая, что точно определить, кто именно лапает тебя за зад, было невозможно, да и отодвинуться некуда. Поэтому оставалось крутиться как уж на сковородке, тем самым доставляя извращенцу еще большее удовольствие. Марина не хотела играть по этим правилам, она все называла своими именами.
— Мужчина, уберите сейчас же свою руку с моей жопы! — звенящим голосом говорила она так громко, что было слышно всему автобусу.
— Да нужна ты мне! — обычная реакция этих козлов. — Тоже мне, селедка, очень надо тебя трогать! Да я потом руки от тебя не отмою, — и дальше в том же духе…
Пассажиры, особенно женщины старшего возраста, мгновенно принимали его сторону.
— Нахалка какая! Как она смеет так говорить! Что это за слова, разве так можно?! Посмотрите на нее, намазанная, расфуфыренная! А он — видно, порядочный мужчина.
— Этот порядочный мужчина меня нагло лапал, — настаивает Марина.
— А если что и было, так отойди тихонько в сторонку, нечего орать на весь автобус. Не ты первая, не ты последняя… Ты что, графиня?
Бабки так нас проклинают, что мне хочется выпрыгнуть из автобуса на ходу, но Марина не уступает, и назло всем, пропустив свою остановку, мы едем чуть ли не до конечной. И так с ней всегда: ну не могла она мириться с несправедливостью и неправдой. У меня это ничего, кроме восхищения, не вызывало. Я хотела быть такой же — цельной, яростной, настоящей.
Невозможность вписаться в рамки привела к тому, что Марина стала ужасно много прогуливать, иногда неделями не появляясь в классе. Со своей стороны, и я прогуливала все чаще. Нельзя даже сказать, что я прогуливала. Мне не надо было делать вид, что я иду в школу, а потом тусоваться по улицам или идти в кино, чтобы убить время. Мама меня отлично понимала.
— Ма, не хочу сегодня в школу. Математики не будет, весь день одна скукота смертная, — говорила я маме, и она разрешала мне не ходить.
ВЕСЕЛИТСЯ И ЛИКУЕТ ВЕСЬ НАРОД
В мой второй день в новой школе, во время перемены, в маленьком предбаннике перед кабинетом химии Лена Ковальчук и Алла Красовская подрались. Я никогда до этого не видела женской драки — это было зрелище страшное, но захватывающее. Вначале они, пытаясь устрашить одна другую, обменивались оскорблениями и угрозами; но ни одна не хотела уступить, так что они наконец. по-кошачьи взвыв, вцепились друг другу в волосы. Полетели клочья волос, ногтями каждая старалась поцарапать сопернице лицо. Потом одна укусила другую за ухо, раздался жуткий вопль. Драка окончилась, когда прозвенел звонок; Ковальчук и Красовская отпустили одна другую, оправили форму, вытерли кровь с лиц и вместе со всеми пошли на урок. Как ни в чем не бывало. Правда, по дороге в класс между ними состоялся странный диалог, который, как это ни удивительно, они вели вполне по-дружески.
— Смотри, что ты наделала, пизда! Ты же меня поцарапала до крови, — сказала Ковальчук, разглядывая себя в маленькое зеркальце.
— Ты первая начала! — Красовская забрала у нее зеркальце. — Ты меня еще сильнее поцарапала.
— Да я из-за тебя ноготь сломала! Но ты понимаешь, мне придется сказать маме, — со значением произнесла Ковальчук.
— Ой, Леночка, пожалуйста, не говори ей! — стала молить Красовская. — Скажи, что ты сама поцарапалась, или что упала, или…
— Ага, так она и поверила. Нет, придется все рассказать.
Они обе тяжко вздохнули и вошли в класс.
На меня вся сцена произвела неизгладимое впечатление, и я стояла с открытым ртом. Марина, мой Вергилий в этих школьных кругах ада, заметила мое отупелое удивление.
— О, мама Ковальчук — это особый случай, ее вся школа боится. У этой истории еще будет продолжение, вот увидишь. Сама все поймешь. А вообще, что ты так напряглась? У вас в той школе не дрались, что ли? Ладно, пошли на химию. Химичка у нас забавная, тебе понравится.
Урок химии на самом деле получился забавным. Учительница, не поздоровавшись, взошла на кафедру и сказала, оглядывая нас с нескрываемым омерзением:
— Ну, что, одуванчики вы мои? Третье сентября, а уже драка? А мат-то, мат какой! Нет, Ковальчук, ничего говорить не надо, мне неинтересно. Я никому ничего рассказывать не буду. Но зато специально для вас проведу сейчас один химический опыт. Приготовьтесь — реакция пошла, сейчас появится очень приятный запах. Ваш запашок, это вы так пахнете, вам понравится.
И правда, запах появился — невыносимая вонь сероводорода, как от ста тысяч протухших яиц. Завопив, все снялись с мест и ринулись из класса, зажимая носы, а химичка смеялась сатанинским смехом и размахивала руками, чтобы вонючий воздух шел в нашем направлении.
— Что, провоняли? Не нравится вам, убегаете?
Марина осталась довольна.
— Я же тебе говорила. С ней не соскучишься.
На следующее утро весь класс выстроили в коридоре в линейку для проработки. Заслуженный учитель России, Марья Николавна, вышагивала перед нами и перечисляла все наши преступления за прошедшие с начала учебного года четыре дня: драки, разбитые стекла, поджог помойного ведра, ну и дальше, по мелочи. Вдруг Лена Ковальчук побледнела:
— Ой, мама идет.
Красовская затряслась и стала серого цвета. Все замерли, включая Николавну.
Мать Ковальчук приближалась к нам, в руках у нее были огромные портняжные ножницы. Она была меньше своей Лены почти в два раза, но глаза ее горели таким безумным огнем, что было понятно — становиться у нее на пути не стоит. Подойдя к Красовской, она сказала:
— Покажи ногти, Алла.
Красовская вытянула вперед дрожащие руки.
— Так, смотри, какие длинные ногти. Зачем тебе такие ногти, а, Красовская? Мою Леночку царапать?! Сейчас я тебе ноготочки-то подрежу! — и щелкнула у нее перед носом своими огромными ножницами. Красовская заорала от ужаса и попыталась отнять руку, но мама Ковальчук вцепилась в нее крепко. Все это происходило на глазах у нашей классной, заслуженного учителя РСФСР и парторга школы. Марья Николавна, правда, попыталась робко вмешаться, но мама Ковальчук отмахнулась от нее ножницами со словами: «Стой смирно, а то хуже будет», и та больше не рыпалась. Все завороженно смотрели, как Красовской стригут ногти ножницами, которыми запросто можно было оттяпать пальцы.
— Ну вот, теперь хорошо. Теперь ты, Красовская, никого больше поцарапать не сможешь, — удовлетворенно сказала мама Ковальчук, спрятала ножницы в сумку и пошла к выходу. На свою дочь она за все время экзекуции ни разу не посмотрела. Та тоже с матерью в общение не вступала, только вся покрылась красными пятнами.
— И часто такое происходит? — шепотом спросила я Марину.
— Раньше почти каждую неделю, но в послед нее время реже, — ответила она. — Ковальчук старается ничего не рассказывать, кроме как в самых крайних случаях, если скрыть нельзя. Мать бьет ее смертным боем, если узнает, что она от нее что-то скрывает.
В следующий раз мама Ковальчук пришла в школу, когда Лена подралась в раздевалке с Рыбкиной. По какому поводу возникла ссора, никто не знал, но они обе уже были в зимних пальто, когда между ними завязалась драка. В основном они трясли друг друга за полы, но как-то так получилось, что Рыбкина схватила Ковальчук за шиворот и сильно тряхнула. Пальтишко было стареньким, нитки с хрустом лопнули, и воротник немного порвался.
— Ой! — сказали обе одновременно.
— Ты что? Ведь мама заметит! Мне придется все ей рассказать!
— Ой, Леночка, не говори, ведь совсем чуть-чуть оторвался. Пойдем ко мне, моя мама пришьет, — стала умолять Рыбкина.
— Я не могу к тебе идти, она меня убьет. Я должна сразу идти домой после школы.
На следующий день в школу Рыбкина не пришла. Мама Ковальчук стояла во дворе и смотрела, как наш класс выходит из школы. Рыбкину она не увидела, поэтому, взяв Лену за руку, она ушла домой. На следующий день история повторилась. Но в конце концов Рыбкина все-таки появилась в школе. День прошел спокойно, мама Ковальчук не показывалась. Прозвенел последний звонок, все гурьбой ломанулись в раздевалку. И тут появилась Она — грозная мстительница. Рыбкина замерла, глядя на нее, как кролик на удава.
— Где твое пальто, Наташа? — тихим зловещим голосом спросила мама Ковальчук.
Рыбкина кивнула на свое новое дорогое пальто с капюшоном и меховым воротником (мечта всех советских девочек, между прочим, у меня такого не было).
Мама Ковальчук схватила пальто и попыталась оторвать рукав. Тот, однако, был пришит крепко и отрываться не хотел. Тогда она бросила пальто на пол, наступила на него ногами и потянула рукав изо всех сил; выдрала его с мясом и бросила в рыдающую Рыбкину.
— На, возьми! Будешь знать, как обижать мою Леночку!
Потом было побоище между мамой Ковальчук и мамой Рыбкиной. Рыбкина-старшая пришла под окна Ковальчук с пальто и оторванным рукавом, потрясая ими как знаменем и проклиная Ковальчук, ее маму и всю их семью до десятого колена.
— Ковальчук, старая ты проститутка! Что же ты творишь?! Это пальто стоило мне месячную зарплату, а ты порвала, да так, что назад не пришьешь! Отдавай деньги, сука!
— Я проститутка?!!! Рыбкина, не срамись! Весь район знает, что ты водишь к себе ебарей! Все со счета сбились! — прокричала мама Ковальчук, высунувшись из окна по пояс.
— Ну и что? Мне это для здоровья надо! Я денег, как ты, не беру!
Тут мама Ковальчук выскочила из подъезда и навешала маме Рыбкиной по первое число, хоть та и была выше ее почти вдвое. Все закончилось полной капитуляцией Рыбкиной, которая, лежа в снегу на спине, моляще протягивала оторванный рукав маме Ковальчук.
С начала учебного года прошло несколько месяцев, а у нас все не было уроков труда. Наконец привели новую училку с запоминающейся фамилией Зверуха. На первые уроки я не ходила, но девки рассказывали интересные истории о Зверухе, и как-то раз мы с Мариной решили посмотреть, что же там происходит. Ничего интересного, впрочем, не было — обычная совковая дребедень. Тоска зеленая. Мы с Мариной, чтобы как-то убить время до конца урока, лениво препирались со Зверухой, веселя самих себя и класс. Лене Ковальчук тоже было скучно. Она встала из-за стола и пересела за швейную машинку.
— Ковальчук, отойди немедленно от машинки. Сядь на свое место, — строго сказала Зверуха.
— Не-а, — как всегда нагло ответила неуязвимая Ковальчук.
— Ковальчук, я повторять не буду. Не смей трогать машинку, она совсем новая, только на прошлой неделе привезли.
— Вот я и попробую. Да вы не волнуйтесь, я хорошо шить умею.
— Никто на ней шить не будет. Она здесь не для того стоит! — переходя на визгливые ноты, прокричала Зверуха, начиная звереть.
Тут мы с Мариной не выдержали и вмешались.
— Вот забавно, — сказала я, — какого же лешего она стоит в кабинете труда, если не для того, чтобы на ней шили? А, Марин, ты как считаешь?
— Я думаю, что ее купили и привезли, чтобы мы научились шить. Пора уже нам научиться чему-то стоящему. А то так вся жизнь пройдет… — философски заметила Марина.
В ответ на эти слова Ковальчук с силой начала давить на педаль и крутить колесо. Машина приятно застрекотала. Зверуха, задохнувшись от возмущения, закудахтала, подскочила к Ковальчук и ударила ту по руке.
— Не смей! Прекрати ломать школьное имущество!
Все на секунду замерли. Ковальчук вначале даже не поверила, что это произошло на самом деле. Она в остолбенении смотрела то на свою руку, то на нас, вскочивших со своих мест, чтобы получше все разглядеть.
— Ой, она меня ударила! — у Ковальчук наконец-то прорезался голос. — Вы видели, она меня ударила по руке!
— Успокойся, Ковальчук! — снисходительно сказала Зверуха, еще не знающая, что на нее надвигается.
— Она мне руку сломала! Открытый перелом! Посмотрите, вся рука красная! — голосила Ковальчук, размахивая перед нами своей огромной красной лапищей.
— Замолчи, Ковальчук! Прекрати хулиганить, сядь на место, — пыталась завладеть ситуацией Зверуха.
— Вы еще пожалеете! Я все маме скажу! — зловеще предупредила Ковальчук.
— Да говори хоть маме, хоть папе… римскому. Я ничьих мам не боюсь.
— Вы мою маму не видели! Вы когда мою маму увидите — вы в обморок упадете! — И с этими пророческими словами Ковальчук выскочила из класса. Не прошло и пяти минут, как в класс торопливо вошли директор, завуч и сама Ковальчук.
— Так, Лена нам рассказала, что произошло. Мы просим вас перед ней извиниться, — с порога сказал директор.
У Зверухи просто отвисла челюсть — в буквальном смысле.
— Чего? — только и сказала она, вылупив глаза на директора. Тот был непреклонен.
— Вы ударили Лену по руке? Ударили?
— Да, но…
— В советской школе, тем более в моей школе, детей не бьют. Если вы не хотите последствий…
— Но… я сейчас объясню… Все было не так..
— Надо просить прощения.
— Да вы смеетесь, что ли, надо мной? С какой это стати я буду просить прощения у нее?! Она — нахалка, хамила и ломала машинку. Если хотите жаловаться в РОНО, пожалуйста, я — член партии, мы посмотрим, что там решат.
Тут, увидев, что коса нашла на камень, решила вмешаться Лыска, наша завуч. Она отозвала Зверуху в сторонку и стала тихим голосом ей что-то втолковывать. Мне было любопытно до смерти, поэтому я, сделав вид, что у меня упала ручка, подобралась на коленках к ним поближе. Всего разговора я не услышала, но отдельные слова, долетавшие до меня, не оставляли сомнений в происходящем.
— Дорогая… поймите… совершенно сумасшедшая… Бесполезно связываться… У нее справка… Будет только хуже…. Всех замучает… ничего не поделаешь… Отвязаться и плюнуть… Мы подумаем… как вам компенсировать…
Зверуха, вся покраснев, пыталась настоять на своем.
— Это просто неслыханно! — с возмущением говорила она. — Я… просить прощения у нахалки… никогда в жизни… сяду в тюрьму…
К ним подошел директор, злой как собака, и, не понижая голоса, с досадой проговорил:
— Какая, к чертям собачьим, тюрьма! При чем здесь тюрьма? Чего тут городить драму? Надо попросить прощения у девчонки, чтобы мать ее припадочная нас всех не перерезала по одному!
Лыска, качая головой, показала ему глазами на притихший класс. Тут и меня заметили.
— А ты чего здесь ползаешь? Сядь на место!
Пришлось ретироваться.
Через какое-то время уговоры подействовали. Директор и Лыска, взяв Зверуху под обе руки, подвели, вернее, подтащили ее к Ковальчук.
Зверуха открыла рот, но слова не шли у нее из глотки.
— Лена! — проникновенно сказала за нее Лыска и толкнула Зверуху в бок.
— Ты, это, ну, того самого, короче, сама понимаешь, — чуть слышно, не глядя на довольную Ковальчук, прошелестела Зверуха.
— Чего? — улыбаясь во все свое широкое лицо, спросила Лена. Она явно наслаждалась каждой секундой.
— Она просит у тебя прощения, вот чего! — в полную глотку заорал директор и с ненавистью посмотрел на Зверуху.
— Лена, прости, пожалуйста, я не хотела тебя ударить. У меня это получилось случайно.
— Да, случайно… вот вся рука красная, так вмазала… — слезливо прогунявила та.
— Лена, уже ничего не видно. Нет никаких следов. Пожалуйста, прими извинения Людмилы Сергеевны и не рассказывай ничего маме, — умоляла Лыска.
— Нет, не могу! Лучше тюрьма… — начала было Зверуха, но получила такой силы удар локтем в бок от директора, что поперхнулась и замолчала.
В результате Лена в обмен на обещание ничего не рассказывать маме выторговала себе «пять» по труду и «четыре» по биологии, которую вела Лыска. Директор ничего не вел, и он пообещал какие-то социальные льготы. Потом начальство ушло.
После этого случая Зверуха получила повышение, обещанное Лыской за извинение перед Ковальчук, — она стала преподавать английский язык. Английский она не знала, поскольку, в принципе, была учителем немецкого языка, но учитель немецкого в школе уже был — старый большевик Михаил Петрович, которого за его заслуги перед партией трогать было нельзя.
— Для того чтобы учить языку, учитель не обязательно должен знать этот язык сам. Главное — это принципы обучения. Я этими принципами прекрасно владею, — сказала Зверуха на нашем первом совместном уроке английского. Когда я спросила у нее по-английски, что же это за принципы, она вместо ответа освободила меня от посещения ее уроков, пообещав поставить в конце года «пять».
Вскоре старый большевик Михаил Петрович, учитель немецкого, оказался замешан в большом скандале. Он долгие годы собирал в школе партийные взносы, и выяснилось, что эти взносы он оставлял себе, то есть присваивал. Более того, в процессе расследования обнаружили, что он вообще не был членом партии и, таким образом, не мог быть старым большевиком. И чтобы уж совсем забить последний гвоздь в его гроб, добавляли, что он никакой не Михаил Петрович, а Мойше Пейсахович и что он учил детей не немецкому, а идишу. Его с позором выгнали из школы. Немецкий стала преподавать Зверуха, мне же пришлось вернуться к посещениям уроков английского.
МАТЬ МОРЖИХА
Мать Моржиха, наша классная, часто поддавала, отчего лицо ее сильно краснело, и гуляша с Василь Иванычем, которого звала своим мужем, хотя все мы знали, что он женат на другой женщине. Мы его видели довольно часто, потому что он сопровождал Моржиху в наших экскурсиях, а ездили мы много.
В прошлом он был то ли хоккеистом, то ли футболистом, а сейчас работал тренером. Разговаривать в нашем присутствии Моржиха ему не давала, потому что говорил он только матом; как только он раскрывал рот, она сразу громко хлопала в ладоши, и он замолкал на полуслове.
К вечеру они обычно напивались и долго скрипели железной кроватью. Потом, когда Моржиха отрубалась, Василь Иваныч любил в штанах и подтяжках на голое тело приходить к нам, девочкам, в комнату и подолгу рассказывать, какая Наталья Петровна необыкновенная женщина.
— Наталья Петровна, сука, она такая… Женщина. Ей нельзя ни в чем отказать. Я ей говорю: «Не могу поехать щас с тобой в этот ебаный Вильнюс», а она, блядь, мне говорит: «Не поедешь — я твоей жене расскажу, где ты был в ноябре, когда она думала, что ты на конференции» (мы тогда были на очередной классной поездке).
Ну, как ей сказать «нет»? Вы, девочки, должны уважать Наталью Петровну. Она, блядь, вам как мать родная! Заботится о вас.
Моржиха не знала об этих его к нам визитах и продолжала называть своим мужем.
Однажды мы выехали классом в подмосковный совхоз, в трудовой лагерь. После рабочей смены Моржиха нас, девочек, заперла в комнате и отправилась спать. Тем временем местные мужики, которым очень хотелось познакомиться с московскими девками, подкупили Василь Иваныча. Ночью он тихонько пришел к нам в комнату.
— Девчонки, хотите покататься на мотоцикле? — шепотом спросил он.
— Да!!! — радостно заорали мы, тоже вполголоса, чтобы не разбудить Моржиху.
— Ну, вылезайте из окна, там у ребят есть мотоцикл, они вас покатают.
Он с большим трудом открыл окно, выпрыгнул сам и помог спуститься нам, это было несложно, благо комната наша была на первом этаже. Снаружи уже поджидали деревенские мужики с мотоциклом, человек пять-семь. Когда мы все оказались внизу, мужик с золотыми фиксами во рту и большими усами торжественно вручил Василь Иванычу огромную бутыль самогонки.
— Ну, кто тут самая смелая? — залихватски спросил он, оседлав мотоцикл и подкручивая усы.
Самой смелой, как всегда, оказалась Марина. Через секунду она уже сидела на мотоцикле, в шлеме, обхватив мужика руками за талию. Едва они успели отъехать — мотоцикл зверски ревел, — как из здания с дикими воплями выбежала Мать Моржиха.
— Стой! Стой, говорю!!!
Она бежала наперерез мотоциклу, такая огромная и сильная, что мужик понял — не убежать. Она могла растерзать его голыми руками, и его счастье, как и всех нас, что вся сила ее гнева обрушилась на Василь Иваныча. Моржиха проснулась и обнаружила, что ее связка ключей пропала, а его в комнате нет. Тогда она побежала к нам — нас нет, окно открыто.
Выскочив на улицу, узрев Воинову на мотоцикле, а потом рассмотрев в руках «мужа» бутыль, Мать Моржиха все поняла:
— Продал! Продал за бутылку водки! Ты что сделал, гад? Убью!!!
Мы, в ужасе, что нас сейчас всех передавят по одной, бегом побежали в свою комнату. Мужик, скинувший Марину с мотоцикла подальше от Моржихи, рванул оттуда с максимальной скоростью, остальные деревенские донжуаны — за ним. Что Моржиха сделала с Василием Ивановичем, не знаю. На следующее утро в лагере его не было.
Как-то раз наша школа отправила делегацию в Германию, вернее, в ГДР. Брали, конечно, только отличников, комсомольцев, спортсменов. Моржиха, возглавлявшая делегацию, не хотела включать Воинову в список, но тут уж Маринина мамаша не выдержала и пошла в школу; в результате под ее гарантии Марину все-таки взяли. Меня тоже записали и уже взяли деньги, когда вдруг из высших инстанций пришел запрет. Выяснилось, что я — не член ВЛКСМ, короче, не комсомолка я. Что делать? Вступать в эту организацию мне не хотелось, с другой стороны, поехать за границу хотелось очень. Однако мое согласие — это полдела, надо было еще как-то технически все провернуть, потому что учебный год закончился и больше никого никуда не принимали. Меня умудрились впихнуть на заседание райкома ВЛКСМ всего за пару дней до отъезда.
— Что такое диалектический материализм? — спросили там.
Я не знала этого тогда, не знаю и сейчас, зато я рассказала им про Платона и Аристотеля. В смысле что Платон был не прав, а Аристотель — он наш мужик и Ленин с Марксом его сильно уважали, а Архимед сказал «Эврика!», и так родился материализм.
— Н-да, учишься ты хорошо, — задумчиво сказали они, разглядывая какие-то бумажки.
— Да, а еще я в шахматы играю, и у меня есть разряд второй юношеский, и еще я учусь в вечерней физматшколе при Физтехе. И я побеждала в олимпиадах по истории, по литературе и по географии. Кроме того, я — капитан нашей сборной по баскетболу, а наша шахматная команда выиграла чемпионат Москвы по шашкам…
— По шахматам, ты хочешь сказать, — поправили меня.
— Нет, по шашкам. В школе перепутали и нашу шахматную сборную отправили на шашечный чемпионат. Мы все в шашки играем, так что мы решили играть, раз пришли. И выиграли.
Не задавая больше вопросов, они меня там же на месте и приняли.
Берлин был серым и показался мне некрасивым и мрачным. В магазинах, впрочем, всего было побольше, чем у нас. Мы с Мариной за первые два дня потратили на пиво и сосиски все деньги, которые нам разрешено было поменять. В Москве были автоматы с газировкой, а в Берлине такие же автоматы выдавали пиво. Ну, как было не соблазниться? Сосиски были всех возможных форм и вкусов, ничего подобного у нас не было. Еще поразили овощные лавки — по сравнению с нашими магазинами «Овощи», где стоял неистребимый запах тухлятины, это был прорыв в другое измерение. Все было вымыто, разложено и приятно пахло. Помню, что последние деньги я потратила на клубнику и землянику в маленьких соломенных лукошках.
Немцы, которые нас принимали, кормили из рук вон плохо, а тратить деньги на еду, когда вокруг было так много искушений, жаба давила. Поэтому девочки начали ходить в ближайший продуктовый магазин, где по-маленькому воровали себе пропитание: булку, помидор, йогурт, колбасу. Увидев, что никто не обращает на них внимания, они осмелели и стали брать вещи побольше, типа пачки спагетти или банки маслин.
— Ну а спагетти тебе зачем? — вечером, когда все делились добычей, спросила я одну из товарок — Они же сухие, как ты их жрать собираешься?
— Отвезу домой, у нас таких нет, — спокойно сказала она.
— Вот дура! И на фиг на макароны деньги тратить? — я тогда еще наивно полагала, что они все это покупают, а они не торопились меня разуверять. Потом я стала громогласно удивляться: у меня деньги давно кончились, а они все тратили и тратили.
Вскоре уже никто ничего не скрывал и все называли своими именами. Эти немцы оказались такими лохами, что не спиздить у них, что плохо лежит, было просто глупо. После продуктового освоили магазин канцтоваров. Там тоже все было таким красивым, ярким, манящим. Перли мелочи: ластики, наклейки, точилки. Оглядывались, не смотрит ли кто, и торопливо совали вещи себе в карманы. А потом, стараясь сохранить солидный и спокойный вид, выходили из магазина. Одна девочка долго не решалась приобщиться к воровскому промыслу, она топталась, смотрела на остальных, краснела пятнами, но все не решалась на поступок. Наконец она созрела, и все замерли в ожидании. Она подошла к полке с выражением полного отчаяния и безысходности на лице, схватила первое, что попалось ей в руки, а это оказались карандаши, и засунула несколько штук себе в трусы, поскольку на платье, в котором она вышла на дело, карманов не было. Потом, как сумасшедшая, выскочила из магазина и побежала в неизвестном направлении. Мы кинулись за ней. Долго новоиспеченная воровка не пробежала, конечно, поскольку остро отточенные карандаши впились ей в одно место. Она остановилась и, к изумлению проходящих мимо немцев, задрала платье и стала вытаскивать из трусов карандаши.
— Ты девственность не потеряла, Осокина, а? — спрашивали ее подруги, покатываясь со смеху. Было решено Осокину больше на дело не брать.
После канцтоваров двинулись на штурм Центрума, огромного магазина вроде нашего ГУМа, в котором, правда, в отличие от ГУМа, прилавки ломились от товаров.
Девочки, да и мальчики тоже, просто за ними я не наблюдала, приходили во все отделы и брали, что попадалось под руку, в количествах совершенно идиотских. Главное было — вынести как можно больше. Мне все это было неприятно, но никто не понимал моих переживаний, все просто считали, что я боюсь и поэтому не ворую. Так что для подтверждения собственной крутизны и мне пришлось в конце концов выйти на промысел. Я нашла отдел игрушек, подошла к прилавку и сгребла рукой в свой рюкзак все, что там лежало. Никто из персонала не обратил на это внимания, зато мой авторитет в глазах товарищей поднялся. Потом было еще что-то, и еще — совесть меня больше не мучила. В основном я перла пластинки, кассеты и книги.
Все, казалось, сойдет нам с рук Но в последний день Марина и еще две девочки из класса решили совершить последний рейд в ближайший магазин. Они с самого начала почувствовали, что все не так, как обычно. Когда девочки вошли, магазин как-то очень быстро опустел, и они ходили между рядами совершенно одни, полностью предоставленные сами себе — ни охраны, ни продавцов. И вместо того, чтобы, заподозрив неладное, уйти, они натырили всякой дряни.
Как всегда, схема была проста. Основную добычу складывали просто в сумку, потому что обнаглели и ничего не боялись: никто никогда ничего не проверял; а с какой-то ерундой пошли в кассу, чтобы расплатиться. И когда они уже стояли у кассы, откуда ни возьмись появилась тьма народу: охранники, полиция, дирекция магазина.
— Покажите, пожалуйста, что у вас в сумках, — говорят немцы Марине и компании.
— А в чем дело? Мы — советские граждане! Я требую консула! — кобенится Марина.
Но все-таки пришлось показать сумки, битком набитые товарами из этого магазина. На девочек кричали, угрожали надеть наручники и отвести в полицию, посадить в тюрьму. Туда, в магазин, вызвали Лыску и Мать Моржиху как ответственных. В результате вся компания, кроме Марины, понесла убытки: в кошельках у девочек были почти все деньги, которые нам выдали на поездку, они ведь ничего не тратили, только воровали. Так что им пришлось оплатить все товары, которые у них нашли, — и за себя, и за Марину, которая еще в самом начале перевела все свои бабки на пиво, сосиски и мороженое.
В школу, где мы жили, девочки пришли мрачнее тучи. Боялись, что сейчас придет полиция и начнет обыскивать всех и проверять, на какую сумму приобретено товаров и как это соотносится с выданной каждому суммой. Началась всеобщая паранойя. Но, слава богу, с обыском никто не пришел, и мы благополучно сели утром на поезд Берлин — Москва со всеми нашими пожитками.
Потом, уже в поезде, на подъезде к границе нас накрыла вторая волна паники. Некоторые пытались даже что-то выбросить из окна или спустить в туалете, так боялись пограничников. Марина же всю дорогу плакала, а ночью порезала себе вены и пыталась выброситься из окна. Потом она утверждала, что это была игра на публику, — она хотела показать, как глубоко переживает из-за своего падения. Не знаю, действительно ли она играла или все было по-настоящему, но тогда мы все ей поверил и. Я прекрасно помню, как держала ее, наполовину высунувшуюся из окна со своей второй полки, а она отбивалась от меня окровавленными руками и кричала:
— Глеб, прощай! Я ни в чем не виновата!
Мать Моржиха и Лыска приходили успокаивать ее, перевязывать руки и всячески ободрять. Пообещали, раз она осознала, делу хода не давать и даже мамаше не рассказывать. Кто ее знает, может быть, на самом деле она всех разыграла…
ГЛЕБ
Дембельсктй китель Глеба висел на спинке стула и весело сверкал всеми своими блестящими пуговицами, значками и рандолевыми буквами на погонах.
— У нас просто Новый год настоящий. Даже глазам больно, — Марина махнула рукой в направлении парадки.
— Не понял. При чем здесь Новый год?
— Да при том, что этот твой китель увешан побрякушками и блестит, как новогодняя елка.
— Это, между прочим, не побрякушки, а знаки — стандартный набор: Погранцы, Старший пограннаряда, «Слава советскому пограничнику», ОСА и бегунок. Но тут даже не сами знаки важны, а подложка. Ты посмотри, какая у меня подложка крутейшая…
— Глеб, ради бога, не начинай! Я этого не вынесу!
Марина не любила вспоминать армейскую службу Глеба и особенно его дембельский период.
— А я не тебе, а Алисе рассказываю. Алисочка, правда, тебе интересно?
— Ага, очень. Что такое эта подложка? Звучит как-то подозрительно похоже на женское гигиеническое приспособление. Знаешь, которое используют во время месячных…
— Дура ты. Подложка — это подкладка под значки. Под знаки изготавливается по шаблону подложка на внутреннюю часть кителя. А погоны? Буквы видишь? Эти буквы давленые, сделаны из фольги от тюбика зубной пасты — внутренняя сторона тюбика желтая. А некоторые дембеля вручную вытачивали буквы из металла рандоль.
— Что такое рандоль? В первый раз слышу.
— Рандоль — металл, по цвету и блеску напоминающий золото, но в отличие от золота он очень быстро темнеет. Фиксы у зэков видела? Так вот, все фиксы на зоне делаются из рандоля, если это не настоящие блатные, конечно. У тех золотые.
Пока он грузил меня подробностями изготовления дембельских шевронов, нашивок и лычек, я вспомнила, как прошлой зимой Марина позвонила мне чуть не в слезах.
— Алиса, ты можешь сейчас прийти?
— А что случилось? — испуганно спросила я.
— Выходи прямо сейчас. В дверь не звони, Игорек спит. Я тебя буду ждать.
Я знала, что Глеба отпустили в увольнительную на несколько дней повидаться с сыном, поэтому удивилась, что Марина меня позвала. Она ждала встречи с мужем как манны небесной, тут не до посторонних.
Когда я вышла из лифта на ее третьем этаже, она уже ждала меня на лестничной площадке.
— Алиса, я не знаю, что делать. Это ужасно! Это не тот человек, за которого я вышла замуж Это какой-то чужой толстый пьяный мужик, который совсем не похож на моего Глеба.
— Да что он сделал-то?
— Он притащил с собой кореша, ты бы его видела. Они целыми днями жрут и пьют, шлифуют свои бляхи и пуговицы на кителе, говорят только о дембельском альбоме и парадке. Все, и больше ни о чем. Он даже Игорька на руки не берет, потому что тот плачет, когда видит папу, а Глеб обижается.
Мы пошли на кухню. За столом сидел Глеб, на самом деле поправившийся вдвое по сравнению с последним разом, когда я его видела, и какой-то огромный детина с красным грубым лицом, который держал в одной руке армейскую бляху, а в другой швейную иголку. Этой иголкой он старательно, высунув от напряжения язык, гравировал лучи внутри звезды на бляхе. Глеб внимательно наблюдал за его действиями.
Увидев меня, Глеб вскочил и сжал в медвежьих объятиях. Потом он обнял Марину.
— Марина, как я соскучился!
Он опять сел и посмотрел на бляху в руках детины.
— Сейчас, только осталось суконкой с пастой Гоя все отшлифовать — и получится просто чудо заморское, а не бляха.
Марина бросила на меня многозначительный взгляд. Глеб взял гитару, перебрал струны и в полный голос запел, не отрывая взгляда от Марины.
- Я буду долго гнать велосипед.
- В глухих лугах его остановлю.
- Нарву цветов и подарю букет
- Той девушке, которую люблю.
Тут к нему присоединился мордатый, и они оба, закрыв глаза, проникновенно, в унисон, затянули: