Легкая корона Бяльская Алиса
Я сжалась под одеялом.
— Что? Что это? Васек? Васек Трубачев?! Ты издеваешься надо мной? — он открыл форточку и выбросил Васька на улицу, прямо в снег.
— Это же библиотечная книга, мне ее возвращать надо!
— Не желаю больше ничего слушать!!! — Отец отнял у меня фонарик и выключил свет.
Через какое-то время он ушел по своим делам, и я осталась дома одна с котом Яшей. Оделась и пошла на улицу искать «Васька». Когда я принесла его домой, намокшего и разбухшего, то положила сушиться на батарею, а перед сном спрятала у себя под кроватью. Проснувшись утром, я увидела картину жуткого преступления. Кот Яша, прирожденный антисоветчик, вытащил «Васька» из-под кровати и разодрал его в клочки. Мало того, он на него еще нагадил. За всю свою жизнь Яша никогда еще не гадил на книги и не рвал их; наоборот, он обожал на них спать. Так он набирался мудрости. После случая с «Васьком» родители окончательно уверовали в Яшину гениальность.
Кот был явным диссидентом. Кроме опущенного им «Васька», Яша не выносил советские песни. Я очень любила петь, и основу моего репертуара составляли революционные песни: «Вихри враждебные», «Интернационал», «Юный Октябрь». Но стоило только мне запеть, как Яша начинал стонотно выть, и если я все же не замолкала, то он подбегал ко мне и кусал за ноги, довольно чувствительно. Мы проводили эксперименты. Я уходила в комнату, а родители брали кота на кухню и давали ему рыбу ледяную, которую он обожал и готов был душу за нее продать. Я начинала петь, сначала русские романсы — Яша замирал и мрачно прислушивался, но потом возвращался к рыбе. Стоило же мне завести свою любимую — Неба утреннего стяг/ В жизни важен первый шаг, — как Яша прекращал еду, бежал в комнату с воем и яростно вцеплялся мне в ляжку. Мы проделывали этот эксперимент не один раз, песни советские я меняла, но результат всегда был тот же.
— Говорю вам, у этого кота душа эсера. Может быть, сам Савинков в него переселился, — смеясь, говорил отец.
ОТЕЦ
В комнате так сильно накурено, что дым ест глаза. Он клубится и поднимается наверх, к электрическим лампам, тускло освещающим небольшое помещение. Окон нет, и дверь на улицу закрыта. Мне года четыре, может быть, немного меньше.
Я под большим столом, мне видны только ноги — много мужских ног, которые двигаются вокруг стола в каком-то странном, непонятном танце. Вот ноги отца, их я узнаю сразу. Туфли у него очень красивые, новые и так начищены, что блестят. Кроме того, он ходит легко, опираясь на носки, а не на пятки, как остальные, у которых ботинки стоптанные и грязные. Говорят мужчины немного, а когда изредка переговариваются, я все равно ничего не понимаю.
— Бью накатом от борта в угол.
— Играю прямой дуплет в среднюю лузу.
— Режу «десятку» в середину с выходом под «пятерку» в угол.
Я вылезаю из-под стола и дергаю отца за пиджак.
— Папа, у меня глаза щиплет.
Отец, держа в руках длинную палку, которая называется «кий», не отрывает глаз от стола, на котором разложены шары. Второй мужчина с кием ходит вокруг стола и примеряется то к одному шару, то к другому. Остальные мужчины толпятся рядом, наблюдая за игрой и давая советы. Я знаю, что шары трогать нельзя ни в коем случае и что стоять рядом со столом тоже не надо — шары иногда выскакивают и могут ударить по голове.
— Сейчас, сейчас, вот доиграю партию. Потерпи, недолго осталось.
— Можно, я выйду?
— Нет, ты можешь потеряться.
— Я буду совсем рядом, ты меня будешь видеть.
— Ты в прошлый раз тоже обещала. А потом я тебя искал по всему саду Баумана.
— Я никуда не уйду, честное слово. У меня глаза болят. Мне дышать нечем, — я уже почти плачу.
— Ну, выйди, — но только никуда не отходи от двери. Никуда. Я оставлю дверь раскрытой и буду за тобой смотреть. Ты меня поняла? Сейчас я закончу, и мы пойдем на площадку.
Я выхожу на воздух. Небо голубое, солнце припекает по-весеннему, все вокруг такое радостное и красивое. Я люблю гулять в «садбаумане», здесь самые лучшие площадки, есть качели и карусель на цепях, на которой мы часто катаемся с мамой. Я сажусь впереди, мама меня пристегивает и садится на сиденье позади меня. Когда карусель начинает раскручиваться, мама протягивает руку и хватается за мое сиденье, и так мы с ней кружимся вместе. Карусель поднимается все выше, и тогда виден весь сад: ресторан на открытой веранде, женщины, гуляющие с колясками по дорожкам, и сцена на другом конце парка. Мы видим, что там кто-то есть, может быть, сейчас будет представление, и мы с мамой пойдем туда. Еще в «садбаумане» есть волшебный грот, в котором можно здорово прятаться, пока мама ищет меня. Но я знаю, что она ищет меня понарошку и что, когда найдет, мы будем смеяться и она меня поцелует. Но когда я гуляю с папой, мы сразу идем в бильярдную, которая расположена у входа в парк В любое время дня там полутемно, накурено и много мужчин. Иногда отец выходит оттуда довольный, и тогда мы идем немного покататься на качелях в парк. А иногда он злой и мрачный и тогда говорит, что времени нет, и мы возвращаемся домой.
Я стою у кованой ограды сада и смотрю на улицу, на прохожих. Все торопятся по своим делам, никому до меня нет дела. И вдруг я вижу маму, которая идет к входу в «садбаумана».
— Мама! Мама! — радостно ору я во весь голос.
— Что ты тут делаешь одна? Где папа? — спрашивает мама.
— А папа играет, он сейчас закончит, и мы пойдем кататься на качелях. Если будет не поздно.
— И часто вы с ним так гуляете? Он в бильярдной, а ты тут одна, как сиротка Хеся, за решеткой?
Кто такая эта сиротка Хеся, про которую мама говорила довольно часто применительно ко мне, похожа я на нее или нет, я не знала, но по маминому тону поняла, что она почему-то сердится на папу и его надо выручать.
— Нет, он меня обычно не выпускает из бир-бирь-билярной, чтобы я не потерялась. Он мне даже дает мел, чтобы я им натирала кончик кия — так нужно, чтобы папа выиграл, — похвасталась я, но мама, даже не дослушав, с решительным видом взяла меня за руку и со словами: «Давай сделаем папе сюрприз» — вошла в прокуренное помещение.
Отец, пойманный с поличным, смутился, заметался и, прекратив игру, поплелся за мамой к выходу. Мужики сочувственно смотрели ему вслед.
После этого случая отцу долго не доверяли со мной гулять. Но как-то раз, когда я была уже в первом классе, он вдруг сам неожиданно вызвался сходить со мной в Сокольники. Мама обрадовалась, ей нужно было подготовиться к приходу мойщиков окон из фирмы «Заря», и мы с отцом ей только мешали.
Когда мы вышли из дома и помахали на прощанье ручкой маме, провожающей нас с балкона, отец сказал:
— Ну, в Сокольники мы не пойдем. Что там делать?
— Аттракционы, — начала было я, но он меня быстренько перебил:
— Оставь эти советские развлечения детям пролетариата. Я тебя отведу в совершенно потрясающее место, где ты еще никогда не была. Скажи, ты любишь лошадей?
Мы поехали на ипподром. Там мне понравилось: жокеи, лошади, атмосфера праздничная, суетливая и совсем не советская. Здание ипподрома было очень красивым, и публика тоже была одета ярче, чем обычная уличная толпа. Было много красивых женщин, а мужчины все были с программками, блокнотами, ручками, и у всех были бинокли, чтобы наблюдать за бегами. Мы с отцом сходили в буфет, где он купил мне столько лимонада, сколько мне хотелось. Отец переговаривался с какими-то людьми, они обсуждали, на кого ставить, кто сегодня фаворит и прочие интересные темы. Потом мы спустились почти к самым беговым дорожкам, лошади пробегали совсем близко, мне казалось даже, что я чувствую запах их пота. Отец показывал мне, за кого болеть, на кого мы поставили.
Наша лошадь не прибежала первой ни разу, но отец все равно был доволен. Он пытался объяснить мне устройство тотализатора, называя его Уроком математики в ее практическом применении, но это было выше моего понимания. С каждым забегом народ возбуждался все больше, да и людей на трибунах прибывало.
— Ой, смотри, мама, — я дернула отца за рукав.
— Не говори глупости, откуда здесь может быть мама? — отмахнулся отец.
— Посмотри сам! Мама! Мама! — я закричала и замахала рукой. Отец встал и осмотрелся. К нам подошла сияющая улыбкой мама.
— Ага, вычислила! — сказала она, смеясь.
— Но как? Как ты догадалась? — отец был и обескуражен, и доволен одновременно.
— Слишком уж ты собирался и наряжался для похода в Сокольники. А в последнее время ты не вылезаешь с ипподрома, так что было нетрудно догадаться.
— А как же окна? Или никто не должен был приходить, а ты просто хотела за мной проследить?
— Я их отменила. Ну, тебе понравилось? — мама обернулась ко мне.
— Да, лошади очень красивые. А люди какие-то все противные.
Я осмотрела трибуны еще раз. Почти на всех лицах была написана алчность, ожидание, разочарование. Одинокие женщины явно приглядывались к кавалерам, а мужчины оценивающе осматривали дам.
— Да, место явно не подходит для ребенка, — решила мама, и мы ушли. Больше отец меня на ипподром не брал.
До шести лет, пока мы не переехали в собственную квартиру, я не очень хорошо знала отца. Мы никогда не жили вместе подолгу. Я жила у бабушки с дедушкой, маминых родителей. А мои родители были заняты своей бурной семейной жизнью: сходились и расходились, жили то у Софы, то вместе со мной у бабушки с дедом, но всегда это заканчивалось скандалами с последующими разъездами. Да это, в общем, и понятно — уж больно различались ценности и образ жизни моего отца и маминых родителей.
Вскоре после свадьбы мама с отцом должны были поехать в свой первый совместный отпуск. Деньги им дали мамины предки — все-таки дед был главным инженером большого завода, а бабушка работала инженером в каком-то институте при министерстве, деньги в семье водились. Сами же они, дед и бабушка, тоже уехали отдыхать. Оставшись одни, родители пустились во все тяжкие: рестораны, такси и, главное, карты. Взяв у мамы все имеющиеся средства, отец пошел играть и проигрался. Были слезы, он на коленях вымаливал прощение и клялся, что больше никогда в жизни не возьмет карт в руки. Но денег все равно не осталось. Что делать? Ведь надо ехать в отпуск в Геленджик? И отец открыл для мамы новый таинственный мир ломбардов. Раньше она и не знала, что они существуют у нас, в Советском Союзе; думала, они только во времена Достоевского были. Отец же после ранней смерти деда Матвея остался на иждивении Софы, которая, чтобы их прокормить, вышла на работу. Зарплата у нее была копеечная, и они еле сводили концы с концами, так что отец с раннего возраста очень близко познакомился с ломбардами. Для него в этом не было ничего особенного — суровая правда жизни. Со-Фа постоянно относила вещи в ломбард, а потом выкупала.
И вот, возвращаются бабушка с дедушкой из своего отпуска домой. Деду идти на работу, он открывает шкаф и видит, что его костюмы пропали.
— Люся, а где мои костюмы? — в изумлении спрашивает он бабушку. — Ты их куда-то перевесила? А свитера? Рубашки новые?
Бабушка подходит и тоже в сильном недоумении смотрит в опустевший шкаф.
— Может, ты их в чистку отдала перед отъездом? — предполагает дед.
— Нет, и не думала. Господи, да нас обокрали.
Бабушка начинает проверять свои шкафы — нет золотых колец и цепочек, пропало столовое серебро. Они в ужасе, думают, что их ограбили, но потом понимают, что входная дверь была заперта на ключ, в квартире никаких следов беспорядка, нет вывороченных ящиков и вспоротых матрасов. Воры явно знали, что брать и где; кроме того, взяли далеко не все, и не самое ценное. Заподозрили отца, решили ждать родительского возвращения из Геленджика. Скандал был невероятный, отец ушел жить к Софе, так и не поняв, в чем, собственно, дело — ведь бабушка благополучно выкупила все вещи в срок. Кстати, проторенную тогда в первый раз дорожку в ломбард мама потом так утрамбовала, что она превратилась во Владимирский тракт. Когда у нас совсем кончались деньги, мама закладывала свое золото, свою долю семейного серебра, однажды мы даже заложили сережки и колечко, подаренные мне на 12-летие.
Отец был игроком. Он играл во все, но основным его увлечением был преферанс. Утром он спал допоздна и просыпался к моему возвращению из школы. Днем сидел со мной, а вечером уходил играть. Возвращался он, как правило, поздно, когда я уже спала. Они с мамой до поздней ночи разговаривали на кухне, смеясь или ссорясь. Каждый вечер, лежа в своей кровати, я повторяла мантру. «Вот бы заснуть до того, как папа придет домой. Вот бы заснуть до того, как он вернется».
Засыпала я очень долго, мне всегда надо было перед сном помечтать, представляя себя героиней разных сказок и фильмов. Я прокручивала у себя в голове целые фильмы с собой в главной роли, притом я была одновременно и не совсем я, а намного красивее, умнее и смелее. В таком сладком полуобмане я и засыпала. Но часто мои мечтания так увлекали меня, что уснуть не получалось часами, и я слышала, как приходил отец. Мое сердце начинало колотиться, я садилась в кровати и прислушивалась, в каком настроении он вернулся, сердится ли мама. Если они мирно разговаривали и смеялись, я засыпала сразу, но, если голоса были повышенные и родители о чем-то спорили, я так и сидела, тревожно всматриваясь в темноту, как будто там был ответ на вопрос: поскандалят они сегодня или нет?
— Вы вчера ссорились с папой? — спрашивала я утром маму, когда она кормила меня завтраком и собиралась на работу.
— И не думали даже. Почему ты вдруг решила? — мама гладила меня по голове и заглядывала в глаза.
— Вы громко разговаривали, и папа кричал.
— Он не кричал, просто у него громкий голос и он не умеет говорить тихо. Ты знаешь, иногда взрослые возбуждаются во время разговора, когда тема их задевает, и начинают говорить громче и перебивать друг друга. Мы с папой — эмоциональные люди.
Как-то раз, когда они эмоционально о чем-то перекрикивались среди ночи и сосед сверху постучал по батарее, отец схватил молоток и начал в ответ так долбить по трубе, что на ней остались вмятины. Больше сосед никогда не стучал, но и здороваться при встрече в подъезде перестал.
Отец играл постоянно. Мы с ним играли в крестики-нолики, в морской бой и точки, настольные хоккей и футбол, в шашки, шахматы и нарды. В нарды мы резались часами, помногу партий подряд, пока у меня не кончались силы, и он на меня еще злился, что я «соскакиваю». В карты он со мной не играл, кроме самых дурацких детских игр, и отказывался учить меня играть в преферанс.
— Ты — женщина, все равно никогда не научишься, — говорил он мне в ответ на очередные просьбы.
— К тебе на днях приходил Миша Кусков, который и правил-то не знал, и ты его учил. Он же совсем тупой, как пробка. Он может играть в преферанс, а я нет?
— Да, любой мужчина, даже такой тупой, как он, будет играть намного лучше тебя. Преферанс — не нарды, там ничего не зависит от везения, нужно думать и считать, а ты этого физиологически делать не способна.
— Все равно научи.
— Не хочу тратить время впустую. Отстань.
Меня это страшно обижало.
— Почему ты ее не научишь, она ведь обижается? — спрашивала его мама.
— Ничего нет на свете более отвратительного, чем женщина-преферансистка. Поверь мне, я знаю, о чем говорю. Я знаю нескольких — ни семьи, ни дома, ничего у них нет. За собой не следят, пьют, ругаются матом, курят как паровоз — мужики в юбке.
— Да покажи ей правила, чтобы дома с ней играть. Ей больше и не надо.
— Нет, у нее есть способности, и она очень азартна. И, зная ее наследственность, можно предположить, что она подсядет на это дело. Не дай господи ей такое будущее.
Обычно отец играл не дома, а в своих карточных компаниях. Но пару раз я стала свидетелем того, до чего доводит людей болезнь. Отца не было дома два дня. Они играли без перерыва у его лучшего друга, Жоры Шиманова, известного московского конферансье, потом Жора не выдержал — все-таки он был не мальчик, и ему надо было давать концерты — и выгнал всю компанию взашей. Они переехали к одному из игроков и продолжили там. Все это время мама была на связи с Жорой и женой того мужика, у которого сейчас шла игра. Та в основном просила маму приехать и забрать отца, потому что третий участник не выдержал марафона и просто вырубился, упал на пол в обморочном состоянии. Эти же двое продолжали играть. Игра шла без перерыва третий день. В конце концов хозяйка квартиры выгнала картежников, причем своего мужа выставила с чемоданом, сказав, чтобы он больше не возвращался. Тот и бровью не повел, взял чемодан, и они с отцом приехали к нам домой. Они позвонили в Дверь утром, когда я собиралась в школу, небритые, осунувшиеся, с дикими красными глазами, в вонючей прокуренной одежде.
— Мы поиграем здесь, — отрывисто сказал отец.
Они прошли в комнату и закрыли за собой дверь. Мы с мамой переглянулись. К своему отцу я привыкла, он меня ничем уже удивить не мог, а вот его спутник, который до начала этого заплыва, по идее, был приличным, ухоженным мужчиной в хорошем костюме и галстуке, произвел на меня впечатление. Кроме пегой щетины на лице, стоящих дыбом волос и опухших красных глаз в его внешности обращали на себя внимание бурые пятна на рубашке, выбившейся из брюк и расстегнутой до середины, и галстук с распущенным узлом, который болтался у него на груди, как какая-то скрученная грязная тряпка. «Слезы он, что ли, им утирал?» — подумала я.
— Вам что-нибудь дать? Позавтракать, чай? — спросила мама.
— Нет! — пролаял из-за двери отец.
— Если можно, я бы выпил кофе, — произнес немного извиняющийся незнакомый мужской голос.
— Свари кофе, пожалуйста, я опаздываю, — попросила меня мама.
Я сварила кофе. На всякий случай сделала несколько бутербродов, налила чай — отец не пил кофе, сваренный в джезве, — и отнесла им в комнату. Они уже успели задернуть занавески на окнах, включить торшер и закрыть все форточки, чтобы табачному дыму некуда было улетучиваться из комнаты. Так они себя чувствовали в родной стихии.
Мама ушла на работу, я — в школу. Когда я вернулась, они играли. Через некоторое время после моего возвращения на улице начались активные милицейские действия. Гаишники суетились возле какой-то машины и громко объявляли в матюгальник, чтобы владелец машины номер такой-то срочно спустился к своей машине.
— Слушай, а это не твоя машина? — спросил отец своего оппонента.
Дело в том, что мы жили напротив отделения Госбанка СССР, охрана там была весьма бдительная. Почему они все утро эту машину не трогали, не знаю, но сейчас она, припаркованная напротив входа в банк, сильно им мешала. Наверное, инкассаторы должны были приехать. Я часто, в детстве и не только, висела на подоконнике, наблюдая за инкассаторами, охраной и вообще всей процедурой, и представляла, что было бы неплохо грабануть банк В любом случае отец и тот мужик прилипли к окнам, пытаясь понять, что там внизу происходит.
— Точно, моя. Пойду разберусь. А то они ее отбуксовывать собрались, козлы, — сказал чувак.
— В порядок себя приведи, там же менты, — сказал ему отец вслед.
Мужик спустился вниз, о чем-то переговорил с ментами. Потом сел за руль и поехал вниз по улице.
— Он совсем уехал? — спросила я отца.
— Нет, сейчас машину переставит и вернется. Ему отыграться надо.
И точно. Через десять минут они опять заперлись в комнате и продолжили играть. Вечером, когда мы с мамой пошли спать, она попросила их перейти на кухню, чтобы никому не мешать. Они исполнили ее просьбу молча, они вообще уже давно не разговаривали, не шутили, не обменивались Даже короткими репликами. Изредка, по необходимости, отрывисто кидали друг другу какие-то карточные термины и чертили свою пульку. С землистыми лицами и запавшими глазами, они были похожи на зомби. Это было уже совсем не весело. Шел четвертый день беспрерывной игры.
«Наутро там нашли два трупа», — мрачно пошутила мама перед сном — но нет, наутро оба были живы и доигрывали. Но наконец Игорь — так звали мужика — откланялся. Он просто поднялся и, попрощавшись, пошел к двери.
— Игорь, вы сейчас домой? — участливо спросила его мама.
— Нет, домой жена не пустит. Поеду отсыпаться на дачу, потом посмотрим.
Взял чемодан и ушел, понурившись.
— Проиграл мужик все, подчистую, — с удовлетворением глядя ему вслед, сказал отец и двинулся в спальню.
Следующие двое суток он проспал.
ТЕЛЕФОННЫЕ СТРАДАНИЯ
Когда у отца кончались деньги, он залегал на дно. Дни напролет он не вылезал из дома, читая у себя на диване и играя в карты сам с собой. Настроение у него в периоды безденежья было жуткое, он был мрачным, раздражительным и мелочным до невыносимости.
— Зачем купила ребенку коньки? — ругал он маму. — Она все равно кататься не умеет. У нас нет денег.
Или: зачем купила эти тарелки? Что, у нас тарелок нет?
В такие периоды я боялась возвращаться из школы домой. Я знала, что отец, в засаленном халате, небритый, взъерошенный, то мрачнее тучи, то возбужденный до предела, будет по своему обычаю мерить квартиру огромными шагами и строить планы, как раздобыть денег. Лучше всего ему думалось во время игры, поэтому мне все время приходилось с ним играть — в основном в нарды, но также и в шашки, шахматы, настольный хоккей и футбол, в точки, в крестики-нолики, в корабли и прочее. Играть я, вообще-то, любила и большей частью получала от этого удовольствие, но когда игра превращалась в обязанность, когда играть надо было целый день и не было времени даже сделать уроки или почитать — тогда хотелось поскорее оказаться где-нибудь в другом месте. Но самым неприятным были даже не игры, а телефон.
Отец прятался от тех, кому он был должен деньги, поэтому к телефону не подходил. На звонки должна была отвечать я. Но всем подряд говорить, что папы нет дома, было нельзя, потому что могли позвонить как раз те, у кого он собирался одолжить на этот раз.
Для Слона, Арика, Ивана, Вадима или Андрея его нет дома. А если это Лева, Паша, Вайнберг, тогда звать его к телефону. Ребенку в семь-восемь лет запомнить все имена и к какому списку они принадлежат, непросто. От любого звонка сердце У меня уходило в пятки, я шла к телефону как на Голгофу. И чаще всего ошибалась.
— Алле, здравствуйте. А папы нет дома. Что ему передать, кто звонил? А… Аркадий, — лихорадочно соображаю, что Аркадия вроде бы в списках нет, и говорю, как меня учили: — Ой, вот, кажется, он пришел. Папа, тебя к телефону.
Отец делает мне зверское лицо и берет трубку. Потом выясняется, что Арик — это как раз сокращение от Аркадия, и от него отец скрывается больше всего. Но откуда мне было это знать?!
Очередной звонок.
— Ну, кто это был? — спрашивает отец после очередного разговора.
— Какой-то Леня, — беспечно отвечаю я, будучи уверена, что на этот раз все в порядке.
— С низким голосом? Ох, ну и идиотка! Это же Вайнберг! Я его жду, он обещал одолжить, а ты говоришь «нет дома»!
— Откуда мне знать? Ты сказал — Вайнберг, а не Леня. Надо было так и говорить — Леня.
— Да ты же его видела, ты с ним столько раз говорила! Разве ты не можешь голос отличить? У него такой низкий бас, очень легко понять, если захотеть. Я тебя не так часто прошу о чем-то, а ты не можешь собраться и раз в жизни сделать все правильно! Это же так просто!
К моему телефонному воспитанию присоединилась и мама. У нее тоже были требования к тому, как и что можно говорить по телефону. Я, так уж получилось, росла очень открытым и правдивым ребенком, и кроме того, довольно общительным. Врать и изворачиваться было не в моей природе, я всегда предпочитала говорить правду. Это ведь намного проще, тебя спросили — ты ответила как на духу. Но отвечать потом за эту «правду» не тебе, а другим, старалась объяснить мама и втолковывала мне, что речь идет даже не о вранье — просто не все надо говорить. А уж Софе желательно не говорить вообще ничего.
С отцовскими знакомыми, хотя это и было тяжелой интеллектуальной нагрузкой, я еще могла правиться, но врать родной бабушке и вообще близким было нелегко эмоционально. Софа в прошлой жизни точно была инквизитором. Скрыть от нее что-либо не представлялось возможным, она выпытывала и выпытывала, пока вся картина не становилась ей совершенно ясна. И картина эта всегда была такова: моя мама — враг и сволочь, посланная дьяволом, чтобы погубить ее сына. Все, что она делает, делается только для того, чтобы навредить ему, ну и ей, Софе, за компанию.
Выбив из меня информацию, Софа потом предъявляла ее родителям, как вещдоки, и не сосчитать было разгоравшихся вечерами по телефону скандалов между нею и отцом, которые потом переходили в ссору между родителями. Отец уходил, хлопнув дверью, и заканчивалось все тем, что мама начинала выяснять, что я ляпнула Софе на этот раз.
Таким образом, немного повзрослев, я волей-неволей выработала наконец-то свой стиль общения по телефону, и теперь все стали шутить, что в будущем я стану второй Мата Хари.
Мне теперь было не важно, кто звонит: бабушки, тетя, мамины или отцовские друзья, хоть сам Господь Бог.
— Алле. Здравствуйте. Это Алиса.
— Папа дома? — спрашивает меня, например, его лучший друг.
— Нет. Простите, а кто его спрашивает? — хотя я и узнала голос, но надо быть уверенной.
— Да это я, Жора. Ты меня не узнала? А где он?
— Не знаю, — я отлично знаю, что отец пошел в ателье гладить свои рубашки — маме он эту тонкую Работу не доверял. Но я не собираюсь колоться.
— А когда обещал вернуться?
— Не знаю, — отвечаю я, хотя отец сказал, что придет через пару часов.
— А мама дома?
— Нет.
— А где она?
— Не знаю.
«Это подозрительно, — думаю я. — Зачем он спрашивает про маму? Он же папин друг. Непорядок».
— На работе?
— Не знаю. Наверное, но я не знаю точно, — отлично знаю, что мама на работе, но вдруг это секретная информация?
Вдруг, если я скажу, что она на работе, он узнает ее телефон и будет ей звонить, а она не захочет с ним разговаривать, или, может быть, она вообще не хочет, чтобы он знал, чем она занимается. Надежней — ничего не говорить.
— Когда она должна прийти? Мне нужно поговорить с кем-то из родителей. Это важно.
— Я не знаю. А что передать? Я могу записать — вот, у меня подготовлены бумага и ручка.
— Да ладно, не нужно. Я попозже перезвоню.
— До свидания, — говорю я с облегчением.
Уф, тяжелая это работа. Но вроде бы ничего не рассекретила и сама все, что могла, узнала.
Знакомые начали жаловаться родителям, что со мной невозможно разговаривать, родители в свою очередь начали пытаться скорректировать мой телефонный стиль. В результате я решила, что не подходить к телефону вообще — наилучшее решение.
Однако с началом рокового периода поменялся не только мой внешний облик и жизненные приоритеты. Телефонобоязнь стала проходить и постепенно сменилась телефономанией. Мы все как сумасшедшие целыми днями (и особенно ночами) висели на телефоне.
В моей телефонной книжке было больше тысячи имен. Большинство я знала лично. Далеко не все, конечно, были моими друзьями, но даже шапочного знакомства было достаточно, чтобы обменяться телефонами. Мы коллекционировали телефонные номера, как некоторые собирают пластинки, марки или открытки. Я ужасно гордилась своей записной книжкой и часто доставала ее и перелистывала, просто ради удовольствия пошуршать исписанными страницами, ну и покрасоваться перед другими. Я тоже человек, и не лишена тщеславия. Конечно, я завидовала тем, кто являлся счастливым обладателем 4–5 тысяч телефонов. Они стояли намного выше на социальной лестнице, они знали всех, они были небожители. У Громова, наверное, была одна из самых больших записных книжек, но он никогда мне ее не давал.
Каким-то непонятным образом жизнь моя стала управляться телефоном.
— Созвонимся, — говорил мне на прощание Громов.
Я начинала ждать звонка, как только возвращалась домой, и иногда, о чудо, он звонил. Это были Упоительные многочасовые разговоры, длившиеся до четырех часов утра.
— Разговаривать после четырех — это извращение и онанизм. Надо успеть лечь спать до четырех, иначе можно вообще не ложиться, — говорил Ромов и вешал трубку.
— А ты знаешь, что именно в четыре часа совершается больше всего самоубийств? — перезванивала ему я.
— Вот, блядь! Ты хочешь сказать, что потому что я хочу спать и повесил трубку после того, как мы весь вечер были вместе, а потом говорили три часа по телефону, — так вот после всего этого ты хочешь сейчас покончить жизнь самоубийством?
— Нет, я не это хочу сказать! Я просто не понимаю, почему я не могла прийти к тебе, и мы бы тогда разговаривали не по телефону, а потом легли бы в постель вместе, а не по отдельности, каждый в своей квартире.
— Алиса, я тебе уже говорил, кажется, что не вожу к себе женщин, когда отец дома. Это неприлично, ты понимаешь?
— Мы могли бы не заниматься сексом. Просто спали бы вдвоем.
— Какой смысл спать с женщиной, если ты не собираешься ее трахать?
Я знала, что этот разговор лишний. Любое проявление чувств с моей стороны: влюбленности, ревности, обиды на невнимание, собственничества — воспринималось им как посягательство на его свободу и каралось отлучением от тела. Моим отлучением от его тела. Каждый раз, когда я не могла сдержаться, он исчезал. И я, как собака Павлова, постепенно приучилась в самые интимные минуты, глядя в глаза любимому человеку не говорить ему: «Я тебя люблю».
Я жила около телефонного аппарата, каждую секунду ожидая, что Громов позвонит и позовет меня куда-нибудь. Звонки всегда были неожиданными, планировать заранее, когда мы встречаемся, а когда у меня свободный вечер, было невозможно.
— Через час будь на нашем месте, — и сразу вешает трубку, так что я не успеваю даже спросить, куда мы идем и что будем делать.
Или:
— Приходи в восемь на Плешку. И, пожалуйста, оденься как женщина. Что-нибудь красивое, а то тебя стыдно людям показать.
— Что ты называешь красивым?
— Не знаю, платье, юбку — то, в чем женщина похожа на женщину. А не эти бесформенные мужские кители, которые ты так любишь. И еще мне нравятся чулки и пояс. Почему женщины перестали носить чулки? Это так сексуально — все эти резинки, пуговицы, кнопки…
— Э, да ты фетишист…
— Еще бы, конечно. В общем, надеваешь юбку, блузку на пуговицах. Кстати, стоит надеть лифчик под блузку. И пояс с чулками.
— Где я тебе возьму пояс и чулки? Я надену колготки.
— Брр, колготки — это гадость и бич мужчин. Ладно, валяй. Но потом чтобы пошла и купила чулки!
— А куда мы пойдем-то, а, Сереж?
— И не опаздывай, а то я уйду. Кстати, ты говоришь по-английски?
Плешкой называлась небольшая площадь у памятника героям Плевны, напротив Политехнического музея. Вокруг памятника и на скамейках были только мужчины, юноши и мальчики, похожие на героев фильма Фассбиндера «Керель». Когда я заявилась туда в черных колготках-сеточках, мини-юбке, полупрозрачной блузке и на каблуках, на меня посмотрели с удивлением и плохо скрываемым презрением. Хорошо, что Громова пришлось ждать недолго и он сразу увел меня оттуда.
— Н-да, это впечатляет, — сказал он, осматривая меня снизу вверх и сверху вниз. — Я думал, что ты меня уже ничем удивить не сможешь.
— А что, плохо?
— От этих колготок у меня уже стоит. А юбки еще короче у тебя нет?
— Это обыкновенная стандартная мини-юбка. К маме приезжала ее подруга, которая уже пятнадцать лет живет в Штатах. И привезла мне эту юбку. Ее дочь, моя ровесница, учится в университете и носит как раз такие. И колготки тоже американские.
— Да ладно, не злись. Я просто так сказал. Мне нравится. Честно, намного больше, чем когда ты в шинели. Что еще привезла американская подруга? Какие-нибудь музыкальные журналы — «Билборд», «Роллинг Стоунз», что-нибудь?
— Да она не в теме. Я для ее дочери, мы с ней дружили до их отъезда, сделала коллаж. Всю душу вложила, а тетка не въехала вообще.
— А что за коллаж?
— Ну, я взяла портрет Ким Ир Сена, вырезала из «Кореи сегодня», я выписываю — люблю идеи Чучхе. На этот портрет нацепила значки из своей коллекции, лучших Лукичей и несколько медалек Вышло очень круто, просто жалко было отдавать. А она посмотрела на меня как на совсем больную. Говорит — это кто?
Я: Ким Ир Сен.
Она: Да? А зачем ты его даешь Юле (это дочь, ее так зовут), ты любишь Ким Ир Сена?
— Да, — говорю. — Так люблю, жить без него не могу.
Не, вот совок, а? Хоть и в Штатах живет. Я ей говорю: «Он придумал идеи Чучхе, творчески скрестил идеи ленинизма и буддизма, самый страшный диктатор на Земле, на его счету миллионы жизней».
Она: А зачем ты тогда выписываешь этот журнал? Зачем вырезаешь портрет? Почему у тебя эти значки? Ты что, коммунистов любишь?
Я ей говорю: Это мы так стебемся, смеемся мы. Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым.
Не, не врубилась. Так и смотрела на меня, типа как на убогую. А ты говоришь, журналы. Она небось думает, что Мик Джаггер — дьявол во плоти.
— А ты, кстати, знаешь, кто это сказал: «Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым»?
— Ницше?
— Карл Маркс. Так что ты в тему попала, про Ким Ир Сена.
Какое-то время мы молча шли по Солянке.
— Так ты хорошо говоришь по-английски? — еще раз спросил он меня.
— Я говорю, но не очень хорошо.
— Вот, блядь, а я уже подумал, что нашел переводчика для нас. У нас полно номеров Rolling Stone и NME, а переводить некому. То есть есть один чувак, Ник, ты его знаешь, но он меня достал. Столько понтов, а все потому, что он английскую спецшколу закончил. И как какие-то встречи с иностранцами, так обязательно этот Ник там крутится. Наговорит им какой-то хуйни, хоть жопой жуй, а они потом думают, что мы все такие мудаки. И все номера, которые они дают, берет себе — типа, раз он разговаривал, значит, все ему. И надо их потом у него, блин, выпрашивать, чтобы напечатать какую-нибудь статью оттуда.
— Я могу переводить написанный текст. Я как раз читаю и пишу лучше, чем разговариваю. Так ты мне скажешь, куда мы идем?
— Мы идем на встречу с какими-то иностранными журналистами, которые хотят написать статью о русском роке. А я сам по-английски тоже лучше читаю, чем говорю. Зато говорю по-немецки. Проблема, правда, в том, что журналисты эти, кажется, — французы.
— А, французы… да они сами плохо по-английски размовляют. С ними я как-нибудь объяснюсь. Да, а что говорить-то?
— Тебе — ничего. Ты переводить будешь, если понадобится, то, что я скажу. И улыбаться.
В квартире, куда мы пришли, нас уже ждали несколько мужчин в костюмах. Один был русский, типичный комсомольский работник. Как потом выяснилось, он на самом деле был комсомольцем — журналистом из «Комсомольской правды», который и устраивал для своих иностранных коллег эту встречу с неформалами. Остальные действительно оказались французами; кроме того, был один итальянец. Что-то мы им говорили о русском роке, Громов о своем «Гонзо» трепался: он принес с собой пару номеров, и журналисты восхищались настоящим самиздатом. Пили белое вино. Комсомолец все время что-то корректировал: это можно было говорить, а этого не стоило; иностранцы улыбались и крутили головами, пытаясь понять, что происходит. Но в основном они смотрели на мои голые ноги. Да, ноги были голые, потому что Громов в подъезде заставил меня снять эти «блядские колготки».
— А зачем ты вообще мне сказал одеться «по-женски», — злилась я, стаскивая с себя колготки под лестницей, пока он стоял на стреме, — если ты знал, что мы идем на встречу с иностранцами беседовать о русском роке? Им ведь интереснее было бы увидеть нормальную тусовщицу. Я могла бы прикинуться как-нибудь особенно круто.
— Я хотел, чтобы ты была похожа на журналистку, а не на тусовщицу. Я не думал, что ты наденешь юбку, которая пизду не прикрывает, и колготки проституток с Плас Пигаль.
— Господи, да ты просто консерватор какой-то. Я же тебе не говорю, как одеваться. — Громов, кстати, был в отцовской джинсовой куртке и его же шейном платке, который я тоже у отца выкрала.
У нас с ним часто бывали споры по поводу одежды и моего внешнего вида, и, встречаясь с ним, я старалась одеваться менее вызывающе, чем когда была одна. Громов постоянно доставал меня разговорами о какой-то мифической женственности, которой у меня не было, и повестями о настоящих женщинах. Такие мне и самой безумно нравились, но что делать, не была я одной из них.
Какими бы ни были интересными наши с Громовым выходы в люди, мне больше всего хотелось остаться с ним наедине, просто побыть вдвоем. А ему обязательно надо было куда-то идти, с кем-то встречаться, назначать какие-то бесконечные стрелки.
— Я вам не помешаю? — вежливо спрашивает очередной знакомый, пристраиваясь к нам, когда мы пытаемся незаметно улизнуть со скучного сборища, наконец-то только вдвоем.
— Конечно, нет! — восклицает Громов. — Давай с нами. Мы сейчас едем ко мне, а потом махнем еще в одно место.