В начале было детство Макарова Елена
Но наше братство кому-то не по нутру. Очередная новость: перестали ходить в студию два брата — пятилетний Костя и четырехлетний Федя. Им-то как раз необходимо заниматься лепкой. Из-за глаз. У каждого заклеен пластырем здоровый глаз, чтобы во втором, слабом, эффективнее восстанавливалось зрение. Свободные от пластыря глаза нуждаются в тренировке.
— Почему они перестали ходить? — спрашиваю завклубом.
— Они всем мешают, и мать с претензиями.
— Их отчислили?
— Да. Пусть она свои претензии высказывает в другом месте. Надо сокращаться. По-хорошему никто не понимает. Значит, буду действовать в административном порядке. Нигде нет такой свободы, как я вам предоставляю. Пойдите, посмотрите на Курской — по 16 человек в группе. Так больше дело не пойдет.
Что же это такое в самом деле, думаешь, возвращаясь с работы домой. Сколько лет общество в лице конкретных чиновников губит все, что мы с такой любовью создаем! Или я — неудачница? горькими раздумьями не хочется ни с кем делиться. И, переступая порог своего дома, я с ходу начинаю рассказывать мужу и детям про Васю, как он пытал Никиту, любит тот его или нет, и как нас спас Саша-«генерал». Детям нравятся такие истории; мужу нравится, что я наконец пришла домой с «событиями», и он расспрашивает про Лизу и Юту, Арама и Аню.
Я изображаю в лицах, и как говорили, и что говорили. Это успокаивает, позволяет глубже упрятать боль, в первую очередь от самой себя.
Снова – про Фридл
Пока пишу о творчестве и созидании, разрушают то, о чем пишу…
Все чаще обращаюсь к Фридл, спрашиваю ее, как она все это вынесла, как в условиях концлагеря, перед лицом неотвратимой гибели, смогла заниматься с детьми искусством, обучать их композиции по системе И. Иттена.
Фридл молчит. За нее говорят рисунки убиенных детей, два картона с яркими цветами да несколько страничек наскоро записанной лекции. Как громко звучат теперь во мне эти голоса!
Рельсы, по которым «транспорты смерти» увезли Фридл с детьми, заросли травой. Кое-где еще виднеется их тусклое выржавевшее железо.
Эти же рельсы на рисунках детей обрываются у края листа, они никуда не ведут.
Терезин. Военная крепость, окруженная валами и стенами. В мирное время численность города не превышала 2500 человек. В гетто проживало одновременно от 11 000 до 65 000 евреев. Терезин — транзитный лагерь, в котором находилось около 140 тысяч человек.
33 430 человек умерло в Терезине от голода, болезней, нечеловеческих условий существования. 87 тысяч было отправлено в Освенцим. 3100 человек пережило Освенцим. 18 000 детей прошло Терезин.
Из 15 000 детей, отправленных в Освенцим, вернулось менее ста. Из детей младше 14 лет из Освенцима не вернулся ни один.
Привожу эти цифры для того, чтобы можно было представить (если такое можно представить!), в какой обстановке учила Фридл детей.
И что еще более потрясает — она учила их систематически. В большинстве своем это были девочки десяти — шестнадцати лет из дома Л-410. В Терезине не было названий улиц. Одни номера. Номеров было много: улицы, дома, блоки, нары, люди — все строго учтено. Самым страшным из номеров был транспортный — тот, что выдавали перед отправкой «на Восток».
Фридл жила в доме девочек, в маленьком закутке, в торце здания. Глядя на эту «жилплощадь» сегодня, невозможно понять, как здесь умещался весь человек целиком. Но Фридл была маленькая, щупленькая; наверное, ей хватало места. Говорят, что там еще была табуретка и что выглядело все это даже уютно. Возможно. Например, знаменитый чешский писатель-юморист Карел Полачек жил в загоне для коз. И тоже был весьма доволен, что имеет такую «романтическую» квартиру. Вечером он приходил к мальчикам из дома Л-417, читал им лекции о русской литературе. Он любил Гоголя. Не с его ли подсказки поставили в Терезине «Женитьбу»?
«Здесь можно было бы жить прекрасно, среди замечательных людей, если бы не постоянный страх, что нас отправят дальше», — писала Фридл в одном из последних писем.
В ночь перед отправкой в Терезин она красила полотно в разные цвета. О чем она думала в ту ночь, перед депортацией? А вот о чем: сразу же по прибытии поставить с детьми спектакль. Если дети спрячутся под зеленое полотно, будет лес… С такими идеями шла она пять километров от Богушовиц до Терезина, несла на себе 50 кг ноши — бумагу, краски, карандаши, ткани.
В благодарность за теплые вещи, что дал ей в дорогу сосед Йозеф Вавричка, Фридл подарила ему картину. «Гитлер приглашает меня на свидание», — сказала Йозефу Фридл. Вавричка смутился — слишком ценный подарок. «Что вы, я писала это всего четыре часа», — махнула рукой Фридл.
Уроки рисования происходили на чердаке дома Л-410. По воспоминаниям Евы Штиховой-Бельдовой, которая короткое время была ученицей Фридл и ее помощницей (помогала подписывать рисунки), на чердаке стояли стол и две лавки. Их смастерил муж Фридл — Павел Брандейс.
Бумагу для рисования добывали, где могли; большая ее часть — оборотная сторона чертежей. Они остались от учеников бывшей Терезинской школы. В 41-м году жителей Терезина выселили, чтобы освободить место для «отребья человечества», предназначенного к скорейшему истреблению.
«Гитлер дарит евреям город!» — широкий жест фюрера разрекламировали нацистской пропагандой. В этом городе следовало жить. Вот только как?!
Детские рисунки, конспект лекций Фридл для учителей и педагогов — все это было найдено в домах и бараках Терезина после войны. Папки, в которые Фридл аккуратно складывала детские работы, не сохранились. Поэтому теперь невозможно воспроизвести ни очередность уроков, ни состав каждой группы.
За столом на чердаке размещалось от силы пятнадцать детей. Сколько таких занятий могло быть за вечер? Одно или два? За вечер — потому что дети от двенадцати до шестнадцати лет обязаны были работать. Или в огородах (выращивали овощи для нацистов), или на территории Терезина. К прибытию Международного Красного Креста дети чистили асфальт своими зубными щетками. Известно, работа всегда найдется.
«Не хватает кистей, красок, планшетов. К девочкам присоединились мальчики, они пришли заниматься живописью. Слишком много народу, группу надо разбить. Практически три четверти детей остаются без кистей и красок», — запишет Фридл.
Вспомнилось, как педагог по живописи из нашей школы выгонял с урока тех малышей, у которых кисти были, да не того размера, что велено. Как гоняют школьников с уроков, если они забывают принести транспортир или циркуль. Не приняв мальчиков на занятия, Фридл частично решила бы проблему нехватки красок и кистей. Но разве так решает задачу учитель?!
Урок начинался с разминки — ритмических упражнений. Здесь Фридл использовала метод своего учителя из Баухауза — И. Иттена.
«Если я хочу почувствовать и пережить линию, я должен двигать рукой в соответствии с ходом этой линии, ибо я должен следить за линией в своих чувствах, т. е. двигаться в своей душе. Наконец я могу ощутить эту линию духовно, узреть ее, и тогда я двигаюсь в духе», — писал Иттен в своей работе о форме и цвете.
«Метод ритмических упражнений призван сделать самого художника и его руку окрыленными и гибкими… Благодаря этим упражнениям дети извлекаются из зрительной и мыслительной рутины, они уже предвкушают дальнейшую работу, полную веселья и фантазии. Выполнение упражнений сосредоточит детей, даст им общий импульс» — так комментирует Фридл начало, ввод в общее действо.
Голод, грязь, тиф, конвой, зона — все оставалось за пределами чердака. Измученные дети погружались в иное пространство. Подхватывали заданный Фридл ритм, выводили на оборотной стороне листа эллипсы, синусоиды, круги и кривые. Такая же работа проделывалась с цветом — составлялась цветовая шкала, сбоку, на месте; именно этими цветами предстояло манипулировать, причем в заданном на той же шкале ритме.
Тематическим урокам предшествовал рассказ. Рассказы были короткими, но эмоциональными. Часто дети должны были вообразить себе то, что никогда не видели или видели, но забыли. Свободные темы чередовались с натюрмортами и копированием картин Боттичелли, Кранаха, Джорджоне. Есть несколько натурных рисунков женской фигуры, портреты. Сквозь все четыре с половиной тысячи работ проходят натюрморт с деревянными остроносыми туфлями и корзиной, вазы с листьями, набросок: женская фигура за столом, рядом — собака, под столом лежит (а у кого стоймя стоит) обглоданная кость. Просматривая рисунки, я выделила 26 тем, но не в них в конце концов дело. Дело в самом подходе Фридл к обучению детей.
Будучи знаменитым дизайнером , изысканнейшим живописцем и графиком, Фридл владела целым спектром выразительных средств. Фридл-художник преображала мир своим уникальным зрением. Потребность что-то делать руками — шить, конструировать, лепить, рисовать — была у нее с раннего возраста. И потому еще ей было легко с детьми. Детские рисунки ученицы Фридл Эдит Крамер (теперь Э. Крамер известный искусствовед, автор книг по лечению детей искусством) поражают разнообразием приемов и средств. С легкой руки Фридл этим искусством овладели не только ее ученики в Вене, Берлине и Праге, но и дети-узники с желтыми звездами на груди и номерами на руках.
В ход шло все: нитки, обрывки бумаги и тканей, бланки, раздобытые в канцелярии. Из этих бланков дети творили чудеса. Чтобы держать ритм композиции, разграфленные обрезки сопрягались по вертикалям и горизонталям, каждая линия-графа бланка работала на ритмический строй целого.
«Занятия рисованием не ставят целью сделать из всех детей художников. Они призваны освободить и полностью использовать такие источники энергии детей, как творчество, самостоятельность, пробуждать фантазию, укреплять природой данные способности к наблюдению и оценке действительности… Чего следует ожидать от творческого рисования? Прежде всего — стремления ко всеобъемлющей свободе, именно в ней реализуется ребенок».
Это написано Фридл в концлагере. Значит, и за колючей проволокой можно оставаться свободным и говорить то, что универсально во всех условиях, в любые времена. Значит, никакие обстоятельства не способны поработить сам дух человека, никакие обстоятельства не могут служить оправданием для превращения свободного человека в раба, ребенка — в покорного взрослого.
«А почему, собственно, взрослые так спешат уподобить себе детей? Разве мы так уж счастливы и довольны собой?» — спрашивает Фридл.
Еще два отрывка из ее лагерных заметок.
«Вспышками детского вдохновения, внезапными озарениями непозволительно дирижировать. Так можно утратить возможность проникновения в мир идей ребенка, лишиться взгляда, оценивающего готовность ребенка к восприятию… Те знания, которые навязываются и которые выше его сегодняшних представлений, ребенок воспринимает как посягательство на свою внутреннюю свободу и реагирует либо скукой, либо неадекватным поведением».
«Тем, что мы предписываем детям их путь, детям, которые, помимо всего прочего, развивают свои способности резко неравномерно, мы отлучаем детей и от их собственного творческого опыта. …Учитель, воспитатель должен придерживаться самой большой сдержанности в оказании влияния на ученика. Даже тот учитель, кто обладает вкусом и художественными задатками, может закрепить ребенка в его эффектном, но примитивном способе рисования, может привить ему преждевременный «академизм»… Ребенок податлив и доверчив. Он жадно вбирает в себя указания взрослого. Следуя им, он немедленно получает результат, и верит, что благодаря средствам, полученным от учителя в готовом виде, сможет выиграть в том соревновании, что навязано ему извне. Таким образом ребенок отторгается от своих собственных задач. На этом пути он сначала теряет личные средства выражения, адекватные его жизненному опыту, а затем и сам этот опыт».
Попытка «через готовые упрощения приблизить детей к природе и творчеству» приводит к тому, что ребенок утрачивает самое ценное — самостоятельность. Мы за него решаем, как ему жить, что ему делать, по какой дороге идти. Мы расчищаем завалы, вырубаем леса, прокладываем мосты и велим двигаться по уготовленному пути. Привычка к указаниям приходит быстро и незаметно. Расплата же за несвободу — рабское мышление. Оно очень привлекательно для тех, кто знает, как надо. Фридл об этом говорит просто: «Слишком раннее усвоение готовых форм ведет к закрепощению личности».
«Пережить, осознать, суметь» — так формулирует Иттен три этапа творческого процесса. Действительно, непережитое, непрочувствованное эмоционально не может быть осознано; неосознанное не может быть воплощено.
Именно поэтому так настойчиво проводит Фридл мысль о суверенности каждого ребенка, об уникальности его опыта, который в детстве является, по сути, единственной отправной точкой для творческого поиска и претворения:
«При самостоятельном выборе, нахождении и обработке формы ребенок становится мужественным, искренним, у него развиваются фантазия и интеллект, дар наблюдателя, терпение и, позднее, вкус. Всем этим будет обеспечен путь к красоте».
Только пережитая красота движет ребенком в поисках наиболее выразительных, экспрессивных средств ее воплощения. Фридл считает, что неудачи здесь даже полезны:
«Дети, занятые творчеством, моментально утрачивают присущий подросткам зло-насмешливый способ критики. Из жизни и взглядов другого можно извлечь много малозаметного, но полезного. Ошибки или неудачные моменты в композиции стимулируют новые идеи. Это делает ребенка критичным, но не нетерпимым к своим и чужим попыткам».
Полтора месяца ушло у меня на то, чтобы не только рассмотреть каждый рисунок, но и зарисовать в блокноте многие из них. Так мне было легче, естественнее следить за графической мыслью маленьких художников гетто и тем самым проникать в метод Фридл. Она учила детей там, в концлагере… компоновать… Иногда где-то сбоку, в прямоугольнике, ее рукой выстроена композиция будущей работы. Расставлены акценты, задан ритм.
«Перед смертью не надышишься» — Фридл жизнью опровергла этот тезис. Какая же сила была в этой хрупкой импульсивной художнице?!
…Что остается, когда не остается ничего?
Воздух отравлен, земля смердит, уходят в Освенцим поезда смерти. Но еще есть клочки чистой бумаги, еще есть огрызки карандашей, еще не все нитки вшиты в бумагу, еще есть дети — не всех загрузили в скотские вагоны, еще не всё, не всё, не все…
До депортации Фридл с мужем кочевали с квартиры на квартиру. Их уплотняли. В соответствии с законами, принятыми нацистами против евреев Протектората, с 39-го года евреи были обязаны носить на груди желтую звезду. Им запрещалось появляться в общественных местах, ездить в общественном транспорте, выходить вечером на улицу, их детям не разрешалось учиться; лимита пока не было только на воздух.
Прежде за свои дизайнерские работы Фридл получала золотые призы на европейских выставках. Теперь с помощью тумбочек, полок и перегородок Фридл обустраивала жилище из узкого коридора.
— Зачем ты тратишь на это силы? — жалели Фридл друзья. — Скоро в Терезин.
— Если дан один день, его тоже надо прожить, — отвечала Фридл.
Сегодняшний день в Терезине не обеспечивал завтрашнего.
Время остановилось. Так оно остановилось на камуфляжных станционных часах в Треблинке — всегда показывало три часа.
Обреченные на существование без будущего, люди, по замыслу фашистов, должны были перестать думать, все их чувства должны были заместиться одним — страхом.
Искусствотерапия, которой Фридл занималась с детьми в гетто, была в первую очередь направлена против страха, она исцеляла детей духовно, давала им ощущение свободы, приводила в порядок их чувства и мысли.
Своих детей у нее не было. Но разве те, которым она дарила последние минуты радости, в которых переливала свою силу, — не ее дети?! Их становилось все больше и больше… А времени до смертных осенних транспортов 44-го года — все меньше и меньше.
Ежедневные аппели (пересчет заключенных), от голода и усталости люди валятся замертво. Старики, дети и взрослые часами стоят под открытым небом, выстроившись в шеренги. Они замерзают зимой и обливаются потом в летнюю жару. Очереди за миской супа, очереди за водой, очереди на транспорт…
Кто знает, где и когда Фридл обдумывала свои заметки? На аппеле, в очереди за супом, на чердаке, во время занятий, или, может, ночью, свернувшись калачиком в своем закутке? И где она черпала силы размышлять о вещах, столь далеких от существования заключенного?
«Лучше заниматься с большим количеством детей, чем с малым или одним ребенком. В большой группе… дети заражают друг друга идеями. Преподаватель не перегружает их своим вниманием, тем самым предоставляет им возможность большего воздействия друг на друга. Он исподволь готовит детей к будущей работе в обществе. Ведь работа группы представляет собой неконкурирующее целое, совокупную единицу мощности. Путем интенсивной работы и группа, и личность получают результаты: все готовы справляться со сложностями, дети становятся критичными, но и доброжелательными друг к другу».
Уроки рисования не спасли детей от газовой камеры, но дали им силу вынести нечеловеческое унижение, остаться людьми. А может быть, перед лицом неминуемой гибели стать ими? Дети надеялись — кончится война, они вернутся домой. Надеялась ли на это Фридл?
Тысячи детей, чьи рисунки теперь хранятся в музее и экспонируются во всем мире, погибли, задушенные циклоном Б.
Но пока они рисуют. Вернее, некоторые из них. Другие смешивают краски, организуют занятия, раздают материалы, ведут «дневник художника», думают над эскизами к будущей картине.
Фридл внимательно приглядывается к тому, что делает Ева. Какой странный рисунок: обнаженная женщина сидит на земле, из-за дерева к ней крадется разбойник с пистолетом. Она спрашивает у Евы, что это значит. Ева краснеет, переворачивает лист и рисует ту же женщину, но с ногами, прикрытыми тканью, а разбойника превращает в рыцаря. Фридл говорит Еве: «Это уже другая композиция, жаль прежней». — «Я сейчас сделаю, как было», – отвечает девочка.
Фридл недовольна собой. По первому рисунку, если бы она не помешала Еве довести его до конца, можно было бы поставить диагноз, помочь девочке справиться со своими чувствами, объяснить их ей. В гетто дети стали свидетелями «упадка нравов, их относительности, жара, нетерпения и бренности человеческих взаимоотношений, полного бескорыстия и абсолютного эгоизма, они слышали храп стариков и прерывистое дыхание любовников» (Иржи Котоуч). Открытая жизнь гетто травмировала детскую психику, нужна была постоянная помощь педагогов, ибо детей невозможно было оградить от этой чудовищной реальности, но можно было помочь справиться с ней, что Фридл и делала на уроках.
В приложении к заметкам «О детском рисунке» Фридл рассказывает о процессах, которые происходят в душе ребенка и воплощаются в рисунках. По этим отрывочным замечаниям трудно понять, о чем конкретно говорит Фридл: рисунки, которые она комментирует, не сохранились или теперь их сложно идентифицировать. Пока мне удалось обнаружить только этот, единственный — с обнаженной женщиной и разбойником. Я нашла его в последней тысяче работ. Под рисунком разобрала подпись: «Ева Шурова — 2.5.35. — 15.5.44». Ева погибла девяти лет от роду. Фридл оставалось еще почти пять месяцев жизни. Записки написаны в июле 43-го, значит, Фридл занималась с Евой целый год.
Наверное, она проводила Еву и остальных детей, отправленных этим транспортом «на Восток», и вернулась в свою каморку. Может быть, она думала о том, что все бессмысленно, что все уже бессмысленно? Может, она неотступно думала об этом, стоя в очереди за супом, и кто-то из ее учеников спросил, будут ли вечером занятия? И мысли Фридл переключились на то, где раздобыть еще несколько листов бумаги?
«Ты хандришь, потому что живешь сейчас без чувства необходимости», — пишет Фридл подруге.
Чувство необходимости — вот что давали Фридл дети. Заниматься с ними стало насущной потребностью. Фридл больше не писала картин. После нее в Терезине остались лишь две работы . Акварель — ваза с нежными полевыми цветами и маленькая темпера — сорвавшиеся со стеблей цветы, брызги ярких лепестков, разлетевшихся во все стороны картона…
Действительность гетто не стала действительностью Фридл. Дети и цветы — вот был ее мир, исчезающий на глазах и бессмертный.
Ютина красота
— Взгляни на свою любимицу, — Борис Никитич кладет передо мной фотографию Юты, Юстинии Дмитриади. — Знаешь, кем она будет?
Круглое личико, коротко остриженные волосы, глаза с прищуром, рот полуоткрыт — задумчивая девочка, ее взгляд критичен, улыбка открытая и скептичная одновременно.
— Кем же?
— Учителем. Помяни мое слово.
Борис Никитич не хочет, чтобы я уходила. Мы так сработались! Печатает ночами фотографии — меня порадовать. И удержать.
— Напиши про Юту. А я ее еще сниму, на твоем занятии. Без Юты — не книга.
Раз «без Юты — не книга», начну с первого свидания.
В класс не без опаски входят малыши, впервые оставшиеся без родителей. Среди них — крошка Юта. В комбинезоне и клетчатом фартуке, оттопыренном на пузе.
— Красота! — кричит она. — Все, все посмотрите, какая здесь красота! — Она обращается к детям, которых видит впервые в жизни. — Учительница, а кто сделал эту красоту?!
— Дети.
— Какие дети?
— Всякие. Вот вы сейчас сядете за стол и будете делать такую же красоту.
Все рассаживаются, завороженные славной перспективой.
Юта стоит. Радости как не бывало. Глаза сощурены, вот-вот расплачется. Что случилось? А вот что:
— Я такую красоту делать не хочу. И сидеть не хочу. Буду стоять и смотреть. Или уйду. — Последнее звучит как угроза.
Пластилин и желтые листья лежат на столе — я готовилась к уроку. За окном осень, пусть и у нас будет осень. Дети впервые видят пластилин. Научить их отщипывать от целого куска маленький кусочек — такую глупую задачу я поставила перед собой. Кусочек прилепить к листу — уже результат.
— Листья портить, — говорит Юта.
Дети лепят, кое у кого уже готово — я прикрепляю к рейке первые «украшенные» листы. Дети радуются. Радость детей злит Юту. Она идет к двери. Решительно.
— Если ты не хочешь портить лист, я тебе могу дать бумагу порисовать. К тому же у нас здесь мастерская, значит, для мастеров. А мастера — они делают то, что им нравится, и то, что красиво выходит.
Шаг от двери. Значит, шаг ко мне.
— Посмотри там, в кладовке, и выбери себе, что хочешь.
В кладовке чего только нет, и заманчиво туда проникнуть.
Дети лепят, наше единоборство с Ютой их, кажется, мало занимает. И все-таки занимает. К тому же почему ей можно в кладовку, а им нет? Дети, хоть и маленькие, требуют справедливости и равноправия.
Выстраивается очередь в кладовку. Юта решительно никого туда не пускает. Приходится вызывать на помощь гнома — здоровенную тряпичную куклу. Гном разгуливает по столу и смотрит, что же ребята налепили. Ох, и нравится ему всё — и листья, и в то же время чудеса. Не бывает же листьев с цветными крапинками и с точками-закорючками, значит, это волшебные. Кто это все сделал?
Кладовка пустеет вмиг. Дети дарят гному всё, что слепили, и просто листья дарят, если не успели украсить, кто-то и гриб ему сладил, и вообще гнома надо угостить. Забыли про листья — катают яблоки. Урок выровнялся, стал тем, чем он должен был быть с самого начала.
И с Ютой обошлось. Она простила фальшивую ноту, которую уловила в моем наставлении, — «Вот вы сядете за стол и будете делать такую красоту».
Она нашла фантик в кладовке, завернула в него пластилин — поднесла гному настоящую конфету. Бунт был подавлен гномом. Без него я бы не справилась. В течение первого года занятий Юта «делала красоту». Ничего больше. Как выглядела ее красота? Если свести все воедино, то вот совокупный образ красоты четырехлетней Юты Дмитриади: некое пространство, скажем прямоугольник картона, облеплено кусочками мелко нарванных фантиков. Филоновская дробная витражная поверхность — из нее произрастают пластилиновые стволы. На стволах, как шляпки от грибов, пластилиновые диски, облепленные бисером, пуговицами, цветными квадратиками. Мозаичная поверхность дала свои плоды — они не имеют названия, они если и отличаются друг от друга, то только набором бусинок или бисеринок.
Все это сопровождается возгласами: «Посмотрите, какая у меня красота, все посмотрите!» Красота возносится ввысь на маленькой крепкой ладошке. Поначалу дети восхищались, потом привыкли — всё, в общем, одно и то же, а некоторые хозяйственные девочки даже стали корить Юту — зря переводит драгоценности.
За год дети научились многому: гнуть из проволоки, делать коллажи, аппликации, лепить людей, зверей, цветы. Юта же застопорилась на «прелестях» и «красотах».
Каждую неделю она регулярно приносила мне пакеты из-под молока, туго набитые «прелестями». Что же это были за изделия? Всевозможные вырезки, наклейки, этикетки, разрезанные на мелкие кусочки. Каждый кусочек разрисован фломастерами. Десятки девочек с длинными косами, в платьях, под ними едва различимы нарисованные карандашом остовы фигур. Видимо, сначала она рисовала «скелет» с «головой», а затем одевала девочек в платья. Цветы, перерисованные с открыток и самым невероятным образом раскрашенные. Просто полоски бумаги, поделенные на мелкие отрезки, и каждый расцвечен. Но самое потрясающее — ее абстракции, гениальные по причудливости форм, композиции и цветовому подбору.
«Красота», впервые увиденная в нашем классе, натолкнула Юту на создание своей модели. Спектральное счастье жило на картоне, облепленном крошечными кусочками фантиков; счастье дало ростки — грибовидные создания с искрящимися от бусинок и бисера шляпками на серебряных ножках. Дальше можно было наклеивать новые фантики, заменять бусинки на пуговицы — модель, созданная Ютой, была универсальна.
Скульптуре (если можно назвать скульптурой Ютину красоту) отвечала живопись. Спектральная гуашевая поверхность с разрывами ярких, исходящих из нескольких точек пучков света. Будь у нас практика подмастерьев, я бы отдала Юту учиться витражному искусству. Прямо с пяти лет.
Бравым шагом Юта входила в класс. В одной руке — пакет с «прелестями», в другой — мешок с фартуком и музыкальными принадлежностями. Коротко остриженная, в комбинезоне и клетчатом фартуке, она выглядела мастером своего дела.
С рождением сестрички Юта разительно переменилась. Стала резкой, даже грубой.
«Уходите отсюда вон!» — шепнула она мне, когда я зашла в класс к Борису Никитичу во время мультфильмов.
Я спросила у Ютиной мамы, не обидела ли я чем девочку.
— Что вы! Она целую неделю готовится к лепке, все вам мешки с «вырезками» собирает.
На детском празднике мы с детьми танцевали. Дети вились вокруг меня, а Юта подошла со спины и прошептала: «Вы очень некрасиво танцуете».
После праздника я приводила в порядок класс. И вдруг слышу дикие крики из коридора. Это кричала Юта. Дежурная увещевала ее как могла.
— Ударьте меня, ударьте побольней, только папе не говорите! — захлебывалась в истерике Юта, катаясь по полу.
— Встань! — велела дежурная.
Юта послушалась, поднялась и уткнулась носом в угол, продолжая твердить: «Ударьте меня пресильно, только папе не говорите!»
Ютин папа ни разу со мной не поздоровался. Ни разу не зашел в наш класс, хотя Юта подолгу задерживалась после уроков. Он ждал ее в коридоре, укрывшись за газетой.
Работы же девочки никоим образом не отражали душевных бурь, как бывает обычно. Что это были за работы теперь?
Квадраты, нарезанные из машинописных листов (на оборотной стороне — формулы и научные тексты), ярко раскрашенные, расчерченные на множество разновидных прямоугольников. Десятки «витражных стеклышек» — и ни одного дубля! Затем все те же девочки с косичками в разных платьях, но — с абсолютно одинаковыми лицами. Какое-то упорное нежелание вдумываться, вглядываться в разность, непохожесть людей друг на друга. То же проделывалось и со скульптурами — голый человек, непременно безликий, одевался в пластилиновую одежду. А поскольку она не умела еще лепить «тонко», то обернутый в пластилиновые лепешки человек превращался в капусту. Как ни билась я, объясняя, что можно лепить сразу одетого, представляя, каков он под одеждой, Юта стояла на своем.
И третий, самый примечательный вид приносимых из дому изделий — формулы, написанные папиной рукой, длинные, в строку, и раскрашенные Ютой в разные цвета. Из этих формул можно было бы сделать десяток ожерелий, протянув сквозь них нить, ими можно было, как флажками, украсить всю школу. А перекрашенные надписи «детское питание», «молоко»? Сколько она их вырезала, откуда только не брала, и все из уродских превращала в красивые!
Что это — бунт против штампов, желание изменить устоявшееся? Преобразить все вокруг, подчинить своему представлению о красоте и назло, из упрямства, отвергать чужое? (Не забудьте, мы говорим о пятилетнем ребенке, не о подростке, негативные реакции которого психологически оправданы, — о маленькой девочке, живущей по собственным законам красоты и поднявшей голос против взрослой эстетики.) Тогда все выстраивается в ряд: взрослые сделали уродливые надписи, они учат нас, а сами плохие, они танцуют, как будто маленькие, но мы им не верим, они хотят, чтобы мы стали, как они, а мы не станем. Их неодушевленные значки-червячки отвратительные нужно немедленно переделать. Взрослые девочки все одинаковые, воображалы с косами (Юта коротко острижена), пусть платья у них красивые, зато лиц нет.
Легко ли ребенку бунтовать? Легко ли жить в одиноком заговоре против взрослых, олицетворение которых, теперь это ясно («Ударьте меня, ударьте, только папе не говорите!»), — надменный отец, выводящий закорючки на бумаге?
У Юты свой мир, куда взрослым хода нет. Просто нет хода, и всё. И нечего биться головой о стену. Надо перетерпеть, переждать. Приспеет время.
Педагогами часто становятся те, у кого было трудное, конфликтное детство. Может, прав Борис Никитич?
Сейчас Юте шесть лет. Она обожает свою сестренку. Любовь к малышке преобразила ее. Так преображает материнство, а Юта обращается с сестренкой, как заправская мамаша. Она приводит ее, полуторагодовалую, в наш класс, водружает пухлую, щекастую сестру к себе на колени, учит скатывать шарики и налеплять на картонку.
«Да вы только полюбуйтесь, какая это красота, это же настоящая красота!» — вот что читается в ее потеплевшем, любящем взгляде, когда она смотрит на сестру, привлекая к ней наше внимание.
Юта переболела ревностью и злобой. Это не было сущностью ее натуры. И именно потому не нашло отражения в «прелестях» и «красотах». Именно красота спасла Ютину душу от разрушения.
Светлячок на ладони мира
Мне будет недоставать Лизы — тихой девочки с обветренными губами, которые она постоянно лижет языком. Шепотом советуется: «А можно сюда прилепить то-то, а можно я вот здесь нарисую, а здесь пусть пустенько будет?» Лепит мелко-мелко, Дюймовочку микроскопическую, жучка с ноготь величиной. Сидит бочком на стуле, как приживалка. Первая места не занимает — ждет, когда все рассядутся. Ни с кем особой дружбы не водит, но смотрит внимательно по сторонам и часто повторяет за другими то, что ей понравилось. Например, увидела у своей соседки стрекозу из тополиных семян, попросила «на два крылышка», на четыре постеснялась.
— Лизочка, а у тебя есть сестра или брат? — спрашиваю.
— Нет. Я маму все время прошу братика или сестричку, но я наверное слишком громко прошу и маме это не нравится, потому она и не рожает.
Лиза — трусиха? Забитый ребенок? Нет! Она деликатная, тонко чувствует отношения — между людьми, формами и красками.
Маленькое всё лепит — чтобы много места не занять, сидит на краешке стула — чтобы не мешать никому, громко не говорит — чтобы не привлекать к себе внимания. Смотришь на ее затаенную улыбку, угнездившуюся в ямочках щек и углах обветренного рта, и такая нежность к ней возникает, хочется навсегда и прочно оградить ее от зла, потому что такая девочка всегда во всем будет винить себя: «Мама ребенка не родит, потому что ей, наверное, неприятно, что я об этом громко говорю».
Свои работы Лиза уносит с урока в ладошке. Она идет осторожно, чтобы никого, упаси Боже, не толкнуть, но чтобы и своим работам не причинить вреда. Эта девочка — светлячок на ладони мира. Возможно, она станет обычным инженером или швеей. Лучше бы, пожалуй, швеей, золотошвейкой. Возможно, ее красота так и останется незамеченной, но тому, кто ее заметит, она принесет счастье.
Я знаю одну такую взрослую Лизу. На самом деле ее зовут не Лизой, а Соней. Соней Зябликовой, попросту — Зябликом.
С Зябликом мы два года жили в больнице, в одной палате, потом вместе — в лечебном интернате. Тихая, с огромными карими глазами и туго заплетенными косами на прямой пробор, она никогда не лезла первой. Дежурная вносит поднос с яблоками в класс. Полдник. Все бегут к подносу. Я тоже. Расхватывают яблоки. Зяблику остается самое невзрачное, маленькое. Что ж, она им вполне довольна. И это не вызов обществу — вы бегите, а я посмотрю на вас, какие вы отвратительные в своей жадности, а я — хорошая. Соня не может бежать к подносу с яблоками. Еду в столовой получает последней. Ей стыдно, неловко биться в очереди — пропустите вперед!
В архитектурный институт Зяблик поступила с четвертого захода (кстати, рисовала она тоже всегда все маленькое, миниатюрное). После института ее распределили не туда, куда она мечтала. В КБ на нее навалили столько работы, что она, как корова Крошечки-Хаврошечки, по ночам, дома, за всех пахала. Безропотно. Личная жизнь у Зяблика не сложилась, хотя в тетрадке с пожеланиями, что мы дарили на прощание друг другу, она всем желала одного — доброго мужа и не менее пяти детей.
У меня до сих пор хранится ее пожелание и ее рисунок на память. Морское дно в цветных камешках, рыбки, пускающие цветные пузыри, и среди всего этого — автопортрет: девочка с большущими, широко раскрытыми глазами и тонкими косичками на прямой пробор.
Княжне Мери с лучистыми глазами повезло, а княжне Соне — нет. Она поседела, горбится целыми днями за кульманом, а в отпуск ездит на Черное море. Не без тайной надежды на счастливое знакомство.
— Ленка, — говорит она мне по телефону, — наверное, я так и не выполню свое предназначение. Не умею привлечь к себе внимание. Какая-то я подушка костлявая. Все в меня плачутся. А в нашем возрасте, Ленка, неженатый человек — это миллион терзаний. Выслушаю всё молча — слово в иную исповедь вставить совестно, и всё, привет. Так отпуск провела безрезультатно. Разве что порисовала на свободе.
Существование одной такой совестливой, деликатной Сони на свете улучшает атмосферу, обезвреживает ее, как кварцевая лампа жилое помещение. Свое скромное предназначение Соня-то как раз и выполняет ежедневно. Недаром я на веки вечные запомнила поднос с яблоками. Не будь Зяблика, я, возможно, никогда бы не поняла, как скверно поддаваться массовому психозу, как отвратительно хапать.
И когда смотрю на Лизу, уносящую с урока миниатюрные, полные изящества, скульптурки, — вижу Зяблика.
Она идет по заснеженной аллее больницы, прикрыв ладонью глаз, а за ней, в той же согбенной позе, шествует отъявленный наш хулиган и, рыдая, просит у нее прощения. За то, что угодил Зяблику снежком в глаз. Покаяние хулигана — заслуга Сони. Своим существованием она пробуждает в людях совесть.
Соня и Лиза такие — изначально, с детства.
Недавно, перелистывая свой интернатский дневник шестого класса, я набрела там на смешную, но верную запись. Большими буквами на всю страницу записано: Зяблик – совесть эпохи.
День и ночь
День и ночь — друзья или враги? Большинство склонилось к «врагам»: «Ночь — черная, день — белый; когда ночь, то день не может быть, они вдвоем не бывают вместе». И только четырех-с-половиной-летний Ванечка сказал, что день и ночь — друзья, потому что они вежливые и уступают друг другу место.
Этот же Ванечка сказал, что дети рождаются, как цыплята, мама соединяет их своим теплом. Ванечка сам излучает тепло. Он похож на гуттаперчевого мальчика: тонкокожий, тонкокостный, с узким подбородочком и огромными светло-карими глазами. Как-то на занятии расхныкалась девочка — у нее не получалась рыба из проволоки.
— Не бойтесь, — сказал мне Ваня, — я сейчас привлеку ее травкой. Знаешь, — обратился он к девочке, — В раю все травки разные и все цветные.
Девочка сразу успокоилась.
Как вылепить день и ночь? Дети прибегли к аллегории. Вылепили человечков из черного и белого пластилина. Человечки бегут в разные стороны. Ванечка поступил иначе. Он накатал белых шариков и огурцов, посадил на проволоку, а проволоку изогнул во все стороны — получилась модель какого-то органического соединения. То же самое сделал из черного пластилина, а потом поставил белую модель дня на черную — ночи.
Он в форме передал адекватное содержание. Ведь день и ночь — это не люди, которые убегают друг от друга, а что-то невидимое светлое (белое) и невидимое черное.
— У всех люди, а у тебя — что? — удивилась Ванина мама. Ваня объяснил ей, что это не люди, а день и ночь.
— Наверное, ты еще не умеешь лепить человечков? — спросила Ваню мама.
— Их не нужно было лепить, — коротко пояснил он. Не стал спорить с матерью, доказывать ей, что умеет лепить человечков.
На всех рисунках, вне зависимости от изображения, Ваня писал: «папа, мама». Потом, разузнав с присущей ему деликатностью имя рядом сидящих соседей, приписывал их имена к «маме-папе». Так он опрашивал всех и обносил рисунок буквами и словами. Получался «лубок» — картинка с подписями. Под рисунком обязательно стояло: «Елена Рыгорывна». Ни автора, ни темы не значилось.
Потому что главным для Вани были не темы, а дух дружественности, ощущение тепла, без которого не рождаются и не живут люди.
Кино
Мы придумываем кино. В каждом фильме должно быть пять кадров. Когда все будет готово — тогда и посмотрим наше кино. Пока держим в секрете. Секреты дети обожают. Потому рисуют молча, следят, чтобы сосед или соседка не подглядели и не раскрыли гигантского замысла. Я же колю орехи — угощение после кино. Орехи — единственное, что осталось в моей сумке. За день все роздано и выдарено. И не в качестве знаков поощрения или мелкого подхалимажа. Просто дети любят получать подарки — я люблю дарить.
Как-то муж привез из командировки цветные указатели для перфокарт, похожие на маленькие градусники. Кажется, этим градусникам они радовались больше всего. Кто-то расщедрился, слепил человека и сунул ему градусник под мышку, но большинство понесли градусники домой. Мерить куклам температуру.
Ореховые скорлупки — тоже ценность. Я их складываю в мешок, а зерна — в блюдце. Мне нельзя подглядывать, я — зритель.
Итак, все готово, смотрим:
— Летали две птицы, жена и муж.
— Народили детенышей.
— Стали вылетать с ними на прогулки.
— Облетели весь мир.
— Потом устали, свили гнездо, и мама-птица кормит своих детей червяками. Вот и всё.
— Родился цветок.
— Сначала увидел солнце.
— Потом на него пошел дождь.
— Ему стало мокро и холодно, и он родил других цветков.
— Дождь прошел, снова засветило солнце, и маленькие цветки раскрыли лепестки.
— Это — мама Дюймовочки.
— Это — Дюймовочка.
— Это — цветок.
— Это — она выросла.
— Это — вышла замуж за Дюйма.
— Жила улитка
— Вышла заму к за улита.
— Родились улитки.
— Это улитка-старушка пьет чай, а вокруг — ее дети.
— Потом она умерла, и улитки-дети ползут на похороны.
Они сговорились? Нет, ни один не проронил ни слова. Может дети такие подобрались, с похожими мыслями?
Да нет же! Дети постоянно думают о мироустройстве. Что и отразилось в их фильмах.
Посочувствовал ли кто-нибудь старой улитке? Напугал ли кого-нибудь нарисованный гроб?
Нет. Дети не воспринимают смерть всерьез. Они боятся остаться без родителей, боятся потеряться. Но как явление жизни смерть их не страшит.
— Мама, а когда ты умрешь, ты будешь меня помнить? Я, например, когда умру, буду тебя помнить, — сказала мне четырех летняя дочь.
Существует красивая легенда о том, что в момент рождения ребенок все знает. Но тут ангел ударяет его крылом по губам, и ребенок все забывает. На протяжении жизни он лишь восстанавливает то, что забыл.
В одушевленном мире нет смерти. До нее — далеко, ее дети «забыли» начисто. Потому-то и оживает мертвая царевна, когда принц прикасается губами к ее лбу.
Мы сочиняем книги
— Сегодня мы будем писать книги!
— Я не умею писать!
— И я не умею!
— И я!
— И я!
Разумеется, пятилетние дети не только писать, но и читать-то еще не умеют, за редким исключением. Что же я им предлагаю: прыгать с самолета без парашюта?
Показываю детям обычную взрослую книгу, чтобы они не отвлекались на картинки, — воображение унесет их далеко от нашей сегодняшней затеи.
— Это обложка. А это что?
— Это заложка, заворот конца, — говорит Виталик. Темно-зеленые глаза спрятаны за длинными ресницами. На первых занятиях Виталик изъяснялся исключительно шепотом: «Я шутить не люблю, но иногда по-шу-чи-ва-ю. Это у меня не человек, а Мурзила, к вашему све-де-ни-ю. Мой папа — живодерник, он мышей живьем вспа-ры-ва-ет…»