Злые боги Нью-Йорка Фэй Линдси
Это было невозможно. Но мне все равно хотелось.
– Артур, пожалуйста, оставьте нас, – вздохнул доктор.
Когда ассистент вышел, я повернулся лицом к доктору Палсгрейву. Я испытывал некоторую неловкость, пренебрегая процедурой, но больше не мог терять время.
– Я знаю, – спокойно произнес я. – О птенчиках. Захоронение за городом – ваше. Мне нужно поговорить с вами об этом.
Легче было бы смотреть на марионетку с обрезанными нитками. Его взгляд метнулся ко мне, и я видел, как в эту секунду рушатся целые цивилизации, города, которые он построил и взлелеял и придумал, будто модель целого мира. Доктор Палсгрейв побелел. Потом начал задыхаться, царапая грудь скрюченной рукой.
– Прекратите, – выдохнул я, качнувшись к нему. – Я не то имел в виду. Если бы я мог сделать то же, что и вы, с вашим образованием… Доктор Палсгрейв, мне только нужно знать, что я прав. Скажите, что я прав, и перестаньте так трястись.
Ему потребовалось несколько секунд, но он справился. Я не слишком силен во лжи, зато просто отлично справляюсь с правдой, и доктор мне поверил. Он еще несколько раз вздрогнул, потом извлек из кармана ядовито-зеленый платок, ценой долларов в десять, и вытер пот со лба. Я быстро потушил все горелки, а потом вновь встал перед доктором.
Доктор Палсгрейв обеими руками подергал себя за бакенбарды.
– Как вы про меня узнали?
– Кое-что мне подсказала Мерси Андерхилл, хотя и не собиралась. Остальное сказали вы сами. И вас видели.
– Видели? Кто?
– Девушка, которая живет в соседнем фруктовом саду. Она ни разу не видела вашего лица, но заметила экипаж. Боюсь, она уже рассказала шефу полиции, что на нем есть рисунок ангела. Но она ошиблась, конечно. Это жезл, крылатые змеи. Кадуцей. Какой же еще символ может оказаться на вашем экипаже?
Я был высочайшего мнения о докторе Палсгрейве. И потому не желал растягивать минуты, когда от его достоинства остался только корсет. Мне хотелось, чтобы его версия мира быстрее стала правдой. Поэтому, как только я принес нам стулья и он рухнул на свой, я просто стал отвечать на первый же осмысленный вопрос, который он задал.
– Когда вы начали меня подозревать?
– Честно говоря, я впервые заподозрил вас только три часа назад. Но я стал спрашивать себя, зачем человеку делать такое, и наткнулся на другие… указатели. Когда вы начали вскрывать недавно умерших птенчиков?
– Около пяти лет назад, – прошептал он. – Я не лгал вам, когда сделал вскрытие детей из общего захоронения. От пяти лет и до самого недавнего времени, и вы все равно как-то догадались…
– Что вы знаете всех и каждого из этих детей, поскольку сами их вскрывали и доставали те органы, которые вам нужны, – помог ему я. – Меня должна была насторожить ваша реакция на самое первое тело. На Лиама. Когда мы вызвали вас на осмотр тела, вы испугались, что мы придумали такой хитрый способ вынудить вас признаться. Доктор, вы предложили совершенно нелепые причины, по которым кто-то мог вскрывать тела. Проглоченная ценность? Вы анатом и подсказали нам все варианты, за исключением аутопсии. Полагаю, ваши вскрытия выглядят не так, как большинство виденных мной – они шире, да, вдоль грудной клетки? И разрез под грудиной? Они дают лучший обзор?
Он устало кивнул.
– Они вообще никогда не обозначали крест. Но для всех они выглядели именно так, и не стоило ожидать, будто я поверю в каннибализм или…
– Я не знал, что сказать. Все случилось слишком внезапно, слишком быстро, а засунуть тело этого ребенка в мусорный бак… худшее, что я когда-либо делал в своей жизни, – прошептал он. – Я никогда себя не прощу.
– Расскажите мне все с начала, – спокойно попросил я. – Я начну за вас. Тела появляются редко. Особенно тела птенчиков, а недавно умерших, которые нужны для ваших изысканий, – еще реже. Какие нормальные родители согласятся отдать своего мертвого птенчика, чтобы его резали? Но в публичных домах… – сделал паузу я. – Там они часто болеют.
Доктор Палсгрейв, морщась, провел рукой по губам.
– Анатомически тела птенчиков заметно отличаются от тел взрослых, и когда я не мог получать необходимый для изучения материал, то начал… впадать в уныние. Слишком многих я уже потерял, мистер Уайлд, и они ушли задолго до своего срока. Я не мог стереть бордели с лица Нью-Йорка, но пять лет назад мне показалось, что я нашел решение. Девочка, за которой я присматривал, умерла от порока сердца. Ее мадам, Шелковая Марш, спросила, не понадобятся ли мне останки, поскольку она сейчас стеснена в средствах и не может сама похоронить ребенка.
Доктор Палсгрейв возразил, что у него нет никаких прав на тело и что университет несомненно начнет задавать вопросы, если он проведет вскрытие там. Но Шелковая Марш легко справилась с затруднением. Он может вернуться сегодняшней ночью, в маске или под капюшоном. Она освободит место в подвале, расстелет там парусину и поставит стол. За все пятьдесят долларов. Доктор Палсгрейв может принести любые инструменты и оставаться там, сколько ему потребуется.
– Полагаю, когда вы предупредили мадам Марш, что вам потребуется избавиться от препарированных останков так, чтобы никто ничего не заподозрил, она предложила другой компромисс, – рискнул я. – Вы предоставляете экипаж – кто станет спрашивать доктора, – а она обеспечит грубую силу.
– Их звали Коромысло и Мозес, – ответил доктор Палсгрейв. – Они очень хорошо справлялись с погребением за пределами города. Это было доброе дело, мистер Уайлд, клянусь вам, доброе. Я наконец-то вновь мог заниматься исследованиями, а это немало значило для меня и для детей.
Так продолжалось пять лет. Когда птенчик-мэб умирал, доктора Палсгрейва вызывали обратно. Он платил свои пятьдесят долларов. Занимался делом своей жизни. Присматривал, чтобы детей похоронили, каждого, и никаких полумер. Когда ребенка укладывали в землю, доктор вслух благодарил его. В конце концов, эта могила была ничуть не мельче, чем у любого нищего. И все они служили доброму делу, искупая тем самым любой грех. Доктор Палсгрейв никогда в этом не сомневался.
Всего их было девятнадцать – следствия пневмонии, лихорадки, оспы и инфекций. И вот однажды, когда доктор Палсгрейв приехал в черном капюшоне, всем птенчикам приказали оставаться в своих спальнях, и он с Шелковой Марш пошел отнести тело Лиама в подвал. Когда они вошли в комнату, та походила на бойню.
– Лиам страдал от больных легких, – пояснил доктор Палсгрейв, – и я проводил алхимические эксперименты с использованием крови. Я все еще этим занимаюсь. Результаты…
Он умолк, на мгновение уйдя в себя, в мучительную надежду, потом вновь вернулся на землю.
– Не важно. Я просил мадам Марш – если несчастный ребенок не оправится – немедленно сообщить мне о его смерти, чтобы я успел выкачать кровь. Есть французские исследования, которые позволяют предположить, что в крови содержатся частички металла, и я хотел посмотреть, смогу ли перегнать кровь и выделить их эссенцию. Идея очистки крови весьма многообещающая… Когда мальчик умер, меня уведомили, я поспешил в бордель и выкачал кровь несчастного ребенка в таз. Я так торопился, что проделал все прямо в его комнате, а не в подвале. Но потом я обнаружил, что забыл в экипаже резервуар, в котором собирался везти кровь. И поспешил обратно.
– Когда вы вышли из комнаты, там было темно, – заметил я. – Почему?
Изумление и страх соперничали друг с другом за его лицо.
– Откуда вы узнали? Я забрал лампу с собой. Наверху я старался быть как можно осмотрительнее, всякий раз, когда мне приходилось заниматься своими исследованиями поблизости от других детей. Я вернулся через три минуты, но…
– Но вы вошли в бойню. Кто-то раскрыл вас, кто-то разлил повсюду кровь.
– Мадам Марш едва не закричала, и боюсь, я сам пережил несколько минут учащенного сердцебиения.
Доктор Палсгрейв с сожалением ущипнул себя за нос.
– Возможно, это сыграло свою роль в моих последующих действиях. Мы проследили отпечатки ног до другой спальни и нашли там открытое окно и самодельную веревку. Мадам Марш приказала мне избавиться от тела, не проводя с ним никаких процедур, и потребовала, чтобы я помог ей оттереть пол от крови. Коромысло и Мозес были в доме через двадцать минут.
– Но вы восстали.
– Я не мог на это пойти, – напряженно ответил доктор, стискивая на колене кулак. – Потратить впустую оболочку ребенка. Кровь пропала, и мне была нужна селезенка. Мне жаль, что я тогда сказал вам про крыс. Я потребовал доступ к подвалу. Сначала Шелковая Марш отказала. Но потом я сказал, что если она не даст мне десять минут, я больше никогда не открою ее дверь, наше соглашение будет расторгнуто, раз и навсегда, – и тогда она согласилась.
– Продолжайте.
Губы доктора Палсгрейва скривились, пряча нечто горькое, болезненное и утомительное.
– Я достал орган. Мы засунули бедного птенчика в мой экипаж и поехали на север, к месту захоронения, но признаюсь честно, едва мы добрались до Мерсер-стрит, как я испытал ужасный приступ паники. Я потратил лишние десять минут, а мадам Марш утверждала, что они могут обернуться катастрофой. Доказательство лежало у моих ног, а свидетель – один Бог знает, кто, мне никогда не говорили, сколько всего детей у нее работает, – на свободе и, вероятно, насмерть перепуган, бедняжка. Я остановился у мусорного бака перед рестораном.
Он замолчал.
– Я… мистер Уайлд, это всегда будет меня преследовать.
Я ему верил. Сложно смотреть на другого свысока, когда и сам не слишком чист.
– Шелковая Марш узнала о том, что вы сделали, от Мозеса и Коромысла. Она не возражала, что тело осталось так близко от ее логова?
– Нет, а если да, она ни разу об этом не упоминала. На следующее утром Шелковая Марш сообщила мне, что пропавший ребенок нашелся. Она сказала птенчику, что Лиам истек кровью и мирно отошел, и что ребенок поверил ей, слава богу. Она справилась с ситуацией, и все вернулось в нормальное русло, сказала мадам Марш.
– Вы знали об этих смертях все, и письма должны были смутить вас, даже если отвлекали от вас внимание, – отважился я. – Напечатали только одно, от «Длани Господней в Готэме» в «Геральд», и вам удалось сохранить спокойствие. Но потом вы получили другое, зловещее и адресованное лично вам, а ведь за этой историей действительно стояли вы. Оно вас испугало. Вы не знали, что с ним делать, и искали меня. Вы понимали, нельзя уничтожить письмо и сохранить при этом чистую совесть. И тут вы увидели Птичку Дейли.
– Да, – с готовностью ответил он, едва не улыбнувшись. – Я никогда не видел ее при солнечном свете, одно удовольствие.
– Вы упоминали при мадам Марш, что видели ее? – спросил я, медленно и осторожно.
– О да, конечно. Припоминаю, я сказал, что она стала очень хорошо выглядеть, очень здоровой, с тех пор как оставила работу у мадам Марш. Вот и всё, не больше.
Я неосознанно улыбнулся. Вероятно, холодной и отвратительной улыбкой, поскольку доктор Палсгрейв взглянул на меня с недоумением. И я немедля стер ее. Лицо доктора немного посерело, и он потер двумя пальцами жилет, где-то в области сердца. Я сразу понял, о чем он подумал. Единственная несочтенная смерть, мерзость, автором которой он быть не мог. Вскрытое тело, прибитое к дверям, а вокруг роятся безумные кресты. Маркас, умерший не ради науки. Маркас, не имевший отношения к дому Шелковой Марш.
– Я знаю, – прервал я его мысли. – Я не могу рассказать вам подробности, но лично прослежу, чтобы преступник заплатил за все.
– Это как-то связано с письмом, которое я вам дал? Мне не хочется даже задумываться о…
– И не нужно. Ему хорошо у меня. Доктор, у меня остался только один вопрос.
– Да?
– Маленький мальчик, известный под именем Джек-Ловкач, однажды заглянул в ваш экипаж, когда вы увозили тело. Вы помешали ему, когда он уже собирался открыть мешок. Перед логовом Шелковой Марш. Что вы ему сказали?
– Поразительно. Вы просто поразительны, мистер Уайлд, я… да, я припоминаю. Не имя, конечно, я его не знаю. И вы правы, он действительно еще не открыл мешок, только дверцу, хотя нагнал на меня такого страху, что я постарел на десять лет. Он сильно недоедал, я так думаю. Жил дикой, варварской жизнью, как все эти мальчики. Я дал ему монету и сказал попросить у хозяйки, в доме, немного хорошего куриного рагу. У мадам Марш отталкивающая профессия, но она держит отличный стол, не стану отрицать.
Я встал и протянул руку.
– Спасибо за вашу честность, доктор Палсгрейв. Простите за такое резкое замечание, но вам нужно прекратить. Никаких тел из борделя Шелковой Марш. Больше никогда.
Он тоже встал и пожал мне руку.
– Я все равно не смогу. Меня подведет сердце. Мистер Уайлд, постойте… вы действительно не собираетесь ничего со мной делать?
– Действительно.
– Нет, пожалуйста, я должен знать – вы сказали, меня выдала Мерси Андерхилл? Но это невозможно. Клянусь вам, она ничего не знала.
К моим губам подкралась улыбка, и сейчас – намного теплее прежней.
– Ее видели, когда она вчера выходила из вашего экипажа. Один птенчик, у него были причины считать вас подозрительной личностью. Наверное, вы с ней вместе часто навещали больных детей. Но она сказала, что человек, которому принадлежит экипаж, не верит ни в Бога, ни в политику. И я довольно быстро подумал о вас.
– Понимаю. Да, понимаю.
Доктор Палсгрейв колебался, заталкивая поглубже свою гордость.
– Мистер Уайлд, задержитесь хотя бы выпить, раз уж я никогда не смогу отплатить за вашу доброту.
– У меня срочное дело, – ответил я, надевая шляпу.
– Разумеется. Я буду рад вам в любой день. Но как вам удастся разгадать то преступление в Святом Патрике? Только дикарь мог сотворить подобное.
– Я вернусь туда, – ответил я.
– И затем?
– Задам один вопрос.
– Один вопрос? Но что же, по-вашему, будет дальше?
– Тогда я получу настоящего убийцу и призову его к ответу, – сказал я, мрачно приподнял шляпу и вышел из его кабинета.
Судя по виду Святого Патрика, когда я подошел к его углу, беспорядки его не затронули. Все было чисто. Вынужденная, тщательная, яростная чистота – от гранитных ступеней к красному камню и трем деревянным дверям. Я бы не слишком удивился, если бы отец Шихи оттирал дубовые доски на заднем дворе, и не стал бы его за это винить. Переменчивый, приятный ветерок обдувал странно притихшую улицу.
Алтарный мальчик, который протирал скамьи в соборе, направил меня прямо в ризницу. Я постучал в дверь и услышал вежливое приглашение входить. Отец Шихи вроде не был занят. Он стоял, задумчиво наклонив голову, перед религиозной картиной. Картина была старой и изображала мужчину лет шестидесяти, с седыми волосами и добрым лицом, который держал позолоченный посох.
– Мистер Уайлд, – приветствовал меня отец Шихи. – Вы рады тому, как идет расследование?
– Не рад, увы. Над кем вы задумались?
– Святой Николай всегда был мне по душе, а в последнее время мне часто хочется поговорить с ним, раз уж он святой покровитель всех детей.
– Да?
– Именно так.
– Должно быть, это очень непростая работа, – не удержавшись, пробормотал я.
Отец Шихи кивнул, понимая, о чем я.
– Он – правильный выбор, хотя работа будет бесконечной. Видите ли, мистер Уайлд, есть одна история, в которой Святой Николай приходит в голодающий город. Не растет ни травинки, все мертво, как пыль. Город ужасно страдает, и день ото дня все сильнее и сильнее, я боюсь, такие же страдания ждут мою родину в грядущие годы. И вот однажды некий человек сходит от голода и бедности с ума, убивает трех птенчиков и разделывает их. Думая продать мясо, вы понимаете. Но наш Святой Николай, будучи благословленным Богом и святым человеком, видит его замысел. И разоблачает его.
– Это ужасная история.
Священник печально улыбнулся.
– И вам, кажется, слишком знакомая. Но Святой Николай пошел дальше – он воскресил троих детей. И потому я говорю ему, мы будем очень благодарны, если он помолится за нас. Я говорю, раз уж он, со всеми своими чудесами, не здесь, мы стараемся сами, как только можем.
– А что случилось с мясником? – спросил я, когда отец Шихи подошел к столу и жестом предложил мне присаживаться напротив.
Он удивленно провел рукой по своей гладкой макушке.
– Лучший вопрос, мистер Уайлд, который я слышал за последнее время, и очень жаль, что я не знаю ответа. Когда вернется епископ Хьюз, я спрошу у него. Мне пришлось отправить ему письмо о недавней трагедии, и я полагаю, он уже возвращается из Балтимора. Но не могу ли я помочь вам чем-то другим?
– У меня есть только один вопрос, – медленно ответил я. – Тем вечером, когда нашли Маркаса, вы были на собрании. По поводу воспитания нью-йоркских католических птенчиков в католических школах. Иначе говоря, ирландских птенчиков в ирландских школах.
– Да, – ответил он тоном, сухим, как гвозди, и таким же острым.
– И собрание прошло не очень хорошо?
– Интересно, мистер Уайлд, читали ли вы когда-нибудь трактат «Совместим ли папизм с гражданскими свободами»? – спросил он с улыбкой без малейшего намека на юмор. – Если нет, возможно, вы изучали потрясающую книгу, изданную «Харпер Бразерс», под названием «Ужасающие откровения монахинь Отель-Дье»? Ну, тогда, возможно, вы еще не в курсе, что у священников есть обычай насиловать монахинь, а потом хоронить крошечные последствия этих союзов в подвалах монастырей. Естественно, существуют опасения.
Последнее слово он выплюнул с такой силой, что я едва не вздрогнул.
– Я понимаю, вы злитесь на клевету. И у вас есть право.
Я помолчал.
– Но, отец, такие события и вправду когда-нибудь случались?
Он сжал зубы.
– Случались. По всему миру, каждый день, среди индусов, турок, протестантов, англикан и католиков. Но если я отрекусь от своего Бога, мистер Уайлд, я не смогу лучше бороться с такими отвратительными деяниями, поскольку как мне в чем-либо преуспеть, не имея Бога на своей стороне?
Я выпрямился и оперся рукой о край стола.
– После того собрания, когда все расходились. Кто-нибудь из них сделал пожертвование? На приют или на церковь?
Священник поднял брови.
– Один из них, после многих дружеских слов в мой адрес и в адрес епископа.
– Это была одежда или еда, какой-то большой мешок? Было уже поздно, вы говорили с важными людьми. Вы поблагодарили его. Вы обрадовались, что он изменил свои убеждения. Вас разрывали на части, и вы отложили мешок, решив рассортировать его попозже.
– Да, – сказал он. Его доброе лицо дрогнуло, беспомощно и растерянно.
– Этот мешок еще здесь?
Священник побелел, с его лица разом стерли все краски, и прикрыл рот рукой. Будто ответ был ядовит, и он сам мог впитать яд, едва произнесет слова. Я чувствовал это, но не мог позволить себе роскоши ждать.
– Отец, пожалуйста, напишите имя жертвователя. Напишите на бумажке и дайте ее мне. В противном случае это всего лишь мое слово.
Его рука дернулась, но он совладал с собой и потянулся за бумагой и пером; лицо его застыло, как у Святого Николая на картине.
Странно, но пока он запечатывал судьбу человека, а я следил за ним, я не думал, что будет дальше. О том, что я буду делать, что значит эта бумага. Я думал о словах Мерси, сказанных в Вашингтон-Сквер-парк. Что описание – в некотором роде карта. И что она никогда не изучит своих внутренних пределов, не описав их – как землемер с веревкой и астролябией, задумчиво глядящий на реку. Я осознал: не слишком ловко обращаясь со словами, я делаю то же самое при помощи оберточной бумаги. Потом я подумал о ее сожженной книге и о том, как я вчера поступил с Мерси, и испытал такой стыд, равного которому не испытывал за всю жизнь.
Священник протянул мне имя. Оно меня ничуть не удивило, поэтому я просто сложил бумажку, спрятал ее в карман сюртука и сказал:
– Я новичок в этом деле. Но, поверьте, я сделаю все, как надо.
Потом я пожал ему руку и повернулся, чтобы уйти.
– Говорят, в Святом Николае было всего пять футов роста. Он был очень невысоким человеком.
Я взглянул на картину и сказал:
– Я не понимаю.
– Господь пользуется подходящими сосудами, – тихо произнес отец Шихи, глядя на свои руки. – Без обид, и прошу прощения.
– Могу я одолжить ваш пистолет?
Эта фраза показалась мне единственным разумным ответом.
Выходя из собора с его пистолетом в кармане, я задумался, какого же Бога он имел в виду, понимая, что у меня нет определенного. Каждая секунда этого гнусного расследования была выстроена на моей крови, поте, моих мозгах и желании знать. Но если на моей стороне есть какая-то незримая сила, я буду дураком, если отрину ее. И потому я отбросил сомнения с молчаливым «спасибо». Всем и каждому, кто помогал мне без моего ведома, вплоть до Мэдди Сэмпл и ее здоровых аппетитов.
Полчаса спустя я стучался в дверь дома Андерхиллов.
Глава 25
Я искренне рад узнать, что вы все еще беспокоитесь о благе римских католиков. Церковь долгое время считала обращение евреев безнадежным занятием, и даже сейчас мы редко слышим молитвы за них. В отношении как римских католиков, так и евреев, можно вопросить: «Есть ли что-либо слишком трудное для Господа?»
Письмо, написанное в Американское общество протестантов в защиту гражданских и религиозных свобод от посягательств папизма, 1843 год
Никто не ответил. Но дверь была не заперта. И я вошел внутрь, не спеша и стараясь не нервничать по этому поводу.
Едва войдя, я сразу понял – что-то не так.
Прежде всего, я услышал какой-то звук. Хрупкое безмолвие, нечто за пределами слышимости – будто как только я вошел, что-то остановилось.
Я прислушивался, но больше ничего не услышал. И пошел дальше.
В гостиной меня встретили книжные шкафы, зеленый ковер, абажуры и прочие атрибуты счастливого дома. За окном висели блестящие красные помидоры. Они недолго протянут. Близятся холода, кто же об этом не знает.
Однако же, здесь все было неправильно. Все было именно таким, каким я видел комнату в последний раз.
В прямом смысле. Бумаги, над которыми работал преподобный, когда мы с ним разговаривали, лежали на том же месте. Безумно уставший, я размышлял, когда же это было. Пять дней назад? Я не мог вспомнить точно. Рядом с бумагами стояли два стакана хереса. Один мой, один – его. Стаканы и тишина означали, что Анна, их служанка, уже давно не появлялась. Бумаги подтверждали мою правоту. Больно видеть такое, когда речь идет не о постороннем человеке. О человеке, который был к тебе добр, и эту доброту невозможно возместить.
Я вытащил из кармана сюртука пистолет. В нем уже были и пуля, и порох. Где-то вне пределов своей способности описывать чувства я надеялся, что мне не придется стрелять. Но я был очень рад, что прихватил его с собой, из-за запаха. Сейчас я понял, что первым меня приветствовал слабый запах керосина. Очень тревожный, где бы вы с ним не столкнулись. А для меня – особенно.
Я прошел в кабинет преподобного Андерхилла и там получил ответ.
Он привязал к люстре веревку со скользящей петлей. Светильник висел рядом с его столом, а под ним лежал простой плетеный коврик с грудой одежды. Блеклые краски, лишь на мгновение коснувшиеся ткани, нежно-голубые и желтые, напоминающие о птичьих яйцах, цвета, узнать которые по-настоящему можно только на улице, под солнцем. Платья, сорочки, чулки, шали, и вся куча тушится в керосине.
Конечно, все эти вещи принадлежали Мерси, и, конечно, я знал каждую из них.
Это зрелище жутко покоробило меня. Я не предполагал, что первым мне придется задать вопрос: «Что вы сделали со своей дочерью?»
На столе горела свеча, за ним сидел преподобный, уставившись на созданную им сцену.
– Я так и думал, что вы зайдете, Тимоти, – прошептал он.
Мне бы хотелось сказать, что я никогда прежде не видел такого лица. Такого больного, такого саднящего и беспомощного. Преподобный сидел в одной рубашке и смотрел измученными глазами на свечу, но он был отвратительно раскрыт. Его мысли, выражение лица. Смотреть на него в таком виде было столь же неправильно, как смотреть на блестящие внутренности его единственной жертвы, висящей на двери Святого Патрика. Сейчас он выглядел в два раза хуже, чем при нашей последней встрече. Узкое лицо сморщилось, руки исхудали, и я проклял себя: мне следовало раньше понять, на что он начинает походить. Однажды мне уже доводилось смотреть в такое лицо. Лицо Элайзы Рафферти.
– Где Мерси? – спросил я, держа пистолет сбоку. – Зачем вы собираетесь сжечь ее вещи?
– Мерси больше нет, – ответил он, голос дребезжал, вырываясь из пустой оболочки. – Боюсь, это все, что осталось от Мерси.
Я замер. Пистолет в руке отяжелел.
– Преподобный, что значит «ее больше нет»? Вы ее обидели?
– Зачем? – пробормотал он, на мгновение подняв взгляд. – Зачем мне обижать мою малышку? Ее сильно лихорадило, она вся горела. Я сделал все, что мог, но теперь слишком поздно.
Если вы никогда не стояли на палубе парома в ненастном ноябре, я не смогу описать захлестнувшую меня тошноту.
«Ты оставил ее там. Ты жестокий трус. Оставил ее стоять посреди комнаты, одетую в зеленое платье, и звать тебя».
– Прошлой ночью она не была больна, – в отчаянии произнес я.
– Такое происходит слишком быстро. Все происходит слишком быстро, Тимоти. Она сгорела, и я собирался сжечь ее, видите, но не согласитесь ли вы сейчас похоронить ее? Похоронить нас? Вы согласитесь? Я скажу вам, где она, но сначала нам нужно поговорить. Мне кажется, вы еще не все поняли.
Я, наконец, заметил, что лежит на столе рядом со свечой. Небольшой дневник. На страницах, которые я видел, оставили записи по меньшей мере шесть разных людей, в большинстве – малообразованных, а еще там был симпатичный набросок маленького ушастого песика. Дневник Маркаса. Если бы сейчас мне могло стать хуже, так бы и случилось.
– О чем мы должны поговорить, прежде чем вы скажете мне, где Мерси?
– Я не хотел это делать, но меня никто не слушал, – отрешенно продолжал Андерхилл. – Даже вы, Тимоти, даже когда я предупредил вас во всех подробностях. И никто сначала не хотел публиковать мои письма, а потом их дискредитировала полиция… я не хотел это делать, вы должны понять.
Конечно, все письма написал один и тот же человек. «Длань Господня в Готэме», который поначалу плохо притворялся глупым эмигрантом. Но у меня осталось только последнее – честная до грубости картина разрушенного сознания. Я достал из кармана безумную тираду, которую преподобный написал своему другу Питеру Палсгрейву. Нам нужно заканчивать разговор. Я положил непристойную записку на стол, и ее фразы слабоумно подмигнули мне.
– Я понял, что она от вас, когда как следует рассмотрел ее, – сказал я. – Просто скажите мне, где найти Мерси.
Тишина.
– Вы написали: «Такой маленький, что не мерзость вовсе». Айдан Рафферти. Так оно и было, и намного хуже, но стоило подумать, как сильно вас потрясла его смерть… а потом все остальное. Доктор Палсгрейв – ваш ближайший друг. «Исправь сломанное». То, чем он занимается, возвращает умирающих птенчиков назад, хотя вы не знали… Господи, это вымолвить невозможно. Вы хотели, чтобы он остановил вас, пока вы не совершили убийство. Такое же, какими вы считали все прочие, но на этот раз – на людной улице. Чтобы преступление наконец-то увидел весь свет. И обвинил отца Шихи, и никого иного.
Преподобный опустил лицо в ладони, будто молясь.
– Это могли быть только вы. Из Писания, верно? «Я – сломанная челюсть».
– Ослиная челюсть. Жестокое, мрачное, примитивное оружие. Вполне подходящее при таких обстоятельствах, и оно пришло мне на ум.
– Подходящее? – забывшись, воскликнул я, взмахнув пистолетом. – Подходящее? Почему? Чем этот ребенок заслужил…
– Мы заражены, – выдавил он, встал, закрыл дневник и поднял свечу. – Тимоти, вы просто еще не прожили достаточно, чтобы узнать последствия заражения паразитами… но, возможно, узнаете о них сегодня, ведь Мерси могла подхватить лихорадку только в одном из их ямищ. Когда подобная зараза погубила Оливию, я подумал, что это, наверное, часть Божьего плана, предназначенного мне. Заставить меня страдать, чтобы научить жертвовать с большей охотой. Ранить меня, чтобы я лучше понимал боль. Я предполагал, что меня испытывают и сочтут достойным, только если я сохраню убеждения, сохраню чистоту. Но как можно сохранить чистоту в навозной куче, Тимоти Уайлд?
Дневник мертвого птенчика с жалким шелестом приземлился в холодном камине. Я смотрел на преподобного. В этом был смысл. Все сходилось. Эгоцентризм, ревностность, праведность, атмосфера, которая заставляла Мерси думать только об одном – «Лондон, Лондон, Лондон», огонь в ее глазах, когда она прошлой ночью говорила в той несчастной спальне о задуманном бегстве. Все это время Мерси смотрела на человека, который неуклонно катился под гору. Человека, который не давал Айдану Рафферти сливок, пока его мать не отречется от папы.
Я вспомнил, как он кричал на Мерси в тот день, когда я случайно увидел их, обрамленных окном гостиной, каким красным от унижения было ее лицо, и чуть не откусил кончик языка, когда с опозданием понял, о чем они на самом деле говорили.
– О, прошу вас, мое мнение не должно вас удивить, – иронически заметил преподобный. – Сначала они наводняют город, наш город, как саранча, и повсюду хулят Бога. Потом Господь посылает им вслед напасти, несмотря на их переселение, – и что делают Оливия и Мерси? Они ухаживают за страждущими. Они умирают рядом с ними, с этими крысами в человеческом обличье. И вы видели, чем они нам платят. Посмотрите на Элайзу Рафферти. Посмотрите на нее. Она все-таки поняла, что ее младенец будет среди проклятых. И тогда, как истинная язычница, она убила его с тем же почтением, что и бездомную собаку.
– Вы решили, что внезапное известие о двадцати разрезанных телах может послужить способом очистить город от ирландцев, – подсказал я, мучительно пытаясь приблизить нас к цели. – Вам сказала Мерси. Она сообщила вам о телах, которые нашли «медные звезды», и тогда вы написали эти письма, чтобы опорочить ирландцев. Вы послали их в газеты. И послали одно мне – Господи – предупредить меня о том, что будет дальше. Я думал, оно для Вала, но оно предназначалось мне.
– Я подумал, если вас предупредить, вы лучше подготовитесь; может, приглядите одним глазом за моей дочерью. Я на это надеялся. Где-то бродит чудовище, вырезающее кресты на детях-шлюхах, и я боялся за ее безопасность, раз уж она ежедневно сталкивается со всей этой грязью. Было совершенно ясно, что происходит. Я только огласил проблему, сказал Нью-Йорку то, что ему нужно знать. Какое значение имеют детали? Тимоти, вам удалось отыскать какие-то следы преступника? Не могу утверждать, что питал на это надежды, слишком уж хитра их порода. Но я знал, от моих писем будет какая-то польза, очищение, едва тайна станет известна общественности.
– И тогда вы попытались рассказать всем. Вы решили, что начнется бунт. Что нативисты вышвырнут ирландцев из города. Мерси знала все, что знал я, – значит, и вам оно было известно. Где Мерси сейчас?
Барабанная дробь не бывает такой мерной, восход не бывает таким предсказуемым. «Где Мерси?» Я мечтал разоблачить убийцу птенчика, думая, как праведно буду себя чувствовать, когда поймаю ублюдка. Но вместо этого я ощущал равнодушие. Я бы возразил против столь прохладного вознаграждения, если бы не заслужил его минувшей ночью, всё до капли.
– Я был так разочарован, когда вы пресекли публикацию, – рассеянно сказал Андерхилл. – Я знал, мне нужно предпринять нечто более радикальное. Но я никогда не хотел, – добавил он, внезапно показавшись мне тонким, как пергамент, и испуганным. – Как я и писал Питеру, я…
– Вы не подписали свое письмо. Он не подозревал, кто его автор.
– Да? Я тогда не мог сосредоточиться; я знал, что мне предстоит, и не мог ясно мыслить. Я знал, само действие будет отвратительным. Но я получил указание от Господа. Ясный знак, и я подчинился ему, и не могу за это извиняться.
Несколько секунд я напряженно думал. Ясный знак? А потом мой желудок подскочил, как перепуганный кот. Я понял, о чем он говорил.
Мерси, живая, пусть лишь в моих воспоминаниях, шептала мне на ухо… «И теперь мне никогда больше не найти укромного места для денег, и никогда не написать фразы без присмотра, и… на самом деле, мне не хочется вспоминать о суждениях отца». С того момента, когда я нарисовал свою картину на оберточной бумаге, я предполагал, что она подозревала своего отца. Когда ее отец явился посреди ночи домой, она примчалась в собор с распущенными волосами, испугавшись, что он убийца. Разум Томаса Андерхилла треснул так явно, что он вполне мог явиться домой в окровавленной одежде.
Только сейчас до меня дошло: именно Мерси невольно ускорила убийство.
– Сначала они убивают мою жену, – бормотал преподобный. – Она была прекрасна. Вы вряд ли хорошо ее помните, это невозможно, но я помню. А потом они заражают разум и дух моей единственной дочери до такой степени, что она становится своего рода порнографом.
Последнее слово он выдохнул очень осторожно, будто опасаясь, что может им подавиться.
– Сейчас она не лучше шлюхи… Как Мерси могла бы написать такую грязь, будучи нетронута мужчинами? Все, с чем они сталкиваются, обращается в грязь, как вы этого не видите? Даже моя дочь. Я взял деньги, заработанные ее грехами, и вышвырнул их на улицу. Они исчезли за несколько секунд, разумеется. Подобраны бродягами, другими шлюхами и прочим человеческим отребьем. И тогда я понял, что следует сделать. Человек не должен уклоняться от задачи, возложенной на него Господом. Да и какое благо можно сотворить для народа, который склоняет к проституции собственных детей?
Глаза жгло, и я прикрыл веки. Я видел, как монеты Мерси разлетаются по улице – те, которые она заработала, в которых нуждалась. Видел свои деньги, которые расплавились в июле. Я не жадный; полагаю, Мерси тоже никогда не была жадной. Мы не биржевики, не землевладельцы, не партийные чиновники. Но Нью-Йорк не знает жалости. И потому нам всем требуется страховочный канат.
«Не знаю, осознаете ли вы, что вы натворили, но пожалуйста, ради всего святого скажите, зачем вы это сделали?»
– Я могу грубо набросать картинку, – сказал я. – Вы разоблачаете Мерси и забираете у нее все. Идете в портовый публичный дом. Берете пьяного мальчика и даете ему столько лауданума, что он не беспокоится, куда его ведут.
– Да, – воскликнул он. – И даже в тот мрачный час, Тимоти, я выискивал знаки и знамения. Если бы кто-то остановил меня… я счел бы это знаком. Разве вы не видите? Никого не волновало, куда он идет. Ни его хозяева, ни одна душа не собиралась ему помочь. Мне нужно было предупредить город, оповестить об их вреде, пока они не заразили кого-то еще. Они забрали мое прекрасное дитя и научили ее…
– Вы засунули его в мешок под… одежду, полагаю, – неумолимо продолжал я, – одежда легче, и взяли с собой краску и гвозди. После собрания отца Шихи вы просто скользнули в какой-то укромный угол, их там немало. Преподобный, я не могу такое вообразить. Вам здорово не повезло, что Маркас еще не умер.
– Да, слишком много крови для мертвого мальчика, – вздохнул он, проведя рукой по глазам. – Очень много крови.
– Он очнулся? – резко спросил я.
– Я не знаю.
– Вы знаете, – зарычал я. – Отвечайте.
– Не думаю. Он был очень худенький; и потом, само дело шло довольно быстро. Я с трудом припоминаю, что происходило до того, как я вышел из переднего входа, но возможно…
Я вышел из себя.
– Вы помните. – Я подошел вплотную и приставил к его лбу пистолет. – Скажите мне.
Даже человек, который желает умереть, вздрагивает, когда чувствует кожей холодный металл оружия. Преподобный Андерхилл вздрогнул.
– Он ничего не говорил, – ответил безумец каким-то жидким, колеблющимся голосом. – Значит, он ничего не чувствовал. Там было всего лишь… только очень много крови.
– Как вы могли сжечь книгу Мерси? – спросил я.
Приставив к его голове пистолет отца Шихи, я чувствовал себя злодеем, не лучше тех мужчин, которые засунули репу в рот Джулиусу. Но сейчас я понимал то, что Вал, похоже, выучил давным-давно. Когда нужно остановить нечто ужасное, приходится совершать не самые желанные поступки.
– Я сжег книгу Мерси ради Мерси, – удивленно ответил он. – Откуда вы об этом узнали? Она отказывалась обсуждать это со мной, после. Такая разнузданность – бесстыдная эротика, восторженная и совершенно непотребная, просто дикая. Подобная книга могла причинить огромный вред ее репутации. Однажды она стала бы матерью, она должна была ею стать, и как ей смотреть в глаза своим детям, будучи автором распутного мусора?
Если я и был в чем-то уверен, при всей своей слепоте относительно Мерси, то лишь в одном – она не способна писать мусор. В конце концов, я читал «Свет и тени улиц Нью-Йорка». Многие рассказы, не один раз. Одна только мысль о погибшей книге, которую она могла продать, как делали это Френсис Бёрни, Харриет Ли[27] и десятки других, сжимала горло медвежьим капканом.
– Мерси, – пробормотал преподобный. – Я бы все отдал, чтобы спасти Мерси. Она была кусочком Оливии. А сейчас единственный способ вновь увидеть ее – умереть от собственной руки. Годное покаяние, ибо часть ответственности лежит на мне – мне не следовало давать ей столько свободы. Это моя вина. Я молил ее покаяться перед концом в своем недомыслии, я молил и Оливию, все время, пока она содействовала богохульству, но они обе отказались. А я не могу встретиться с вечностью без них. Мерси стоила мне души.
Сейчас Томас Андерхилл казался ребенком. Потерянный, не замечающий своих бумаг, не чувствующий под ногами своего ковра.
– Где она? – настаивал я.