Злые боги Нью-Йорка Фэй Линдси
– Но вы же пришли, чтобы похоронить нас, правда?
Я попытался сменить тактику.
– Что сказал вам мой брат, – спросил я, – на следующий день после того, как мы познакомились? Когда он оправился от наркотиков и пришел поговорить с вами наедине, а потом вы угощали нас чаем. Что он вам сказал?
– Возможно, мне не удастся…
– Мне очень нужно знать, – взмолился я.
Рассеянный взгляд преподобного скользнул к стене.
– Он спросил меня, думаю ли я, что Бог простит любой поступок, каким бы мерзким он ни был. Вы, естественно, знаете, почему. И конечно, я сказал да.
Я закрыл глаза и благословил весь мир за одну крошечную милость.
– А потом, – продолжил Томас Андерхилл, – он спросил, способен ли на такое человек.
– И что вы ему ответили? – прошептал я.
– Я сказал ему не оставлять попыток и узнать самому.
– Спасибо вам, – произнес я с таким чувством, с каким еще ни разу не говорил. – Господи, спасибо. Где Мерси?
– Она умерла.
Я заставил его вернуться в кресло, пистолетом. Очистив письменный стол, отрезал перочинным ножом два куска веревки от свисающего конца петли. Оставил мрачный круг нетронутым, для размышлений, и привязал руки преподобного к подлокотникам стула.
– Я здесь, чтобы арестовать вас, – сказал я. – Вы отвели ее к доктору? В больницу, в церковь? Скажите, где она сейчас, и я похороню ее. Потяните еще – и я отволоку вас в Гробницы, а потом подумаю над вашей просьбой пару месяцев.
Я никогда не был знатоком по части лжи, но в этот раз вложил в нее все сердце.
– Она наверху, в ледяной ванне, – сразу воскликнул он. – Я пытался, пытался. Она уже ускользала от меня, когда…
Не знаю, чем закончилась фраза, к этому времени я уже был на середине лестницы.
Я мчался по ступенькам, а взгляд выхватывал ослепительный простор знакомых деталей. Десятки бесполезных фактов о лестнице Андерхиллов. В моей новой профессии весьма уважают чистые факты, но не учитывают историю. Факты – просто знаки, пустые надгробья. Я узнал об этом, когда стал «медной звездой», и не от Птички Дейли. Меня научила Мерси, сидевшая в Вашингтон-Сквер-парк после того, как зубами и ногтями сражалась за члена презираемой расы, как поступала и ее мать. Слова могут быть картографией, сказала Мерси, и вот что она имела в виду:
Чуть выше восьмой ступени лестницы Андерхиллов на бледно-коричневых обоях есть царапина примерно в два с половиной дюйма. Но все это не важно. Важно, что я сидел там в шестнадцать лет, молчаливый и несчастный даже после сытного ужина, потому что мой брат не появлялся дома уже два дня. Я предполагал, как обычно, что он мертв. Я предполагал, как обычно, что он где-то сгорел. И я остался один. И потому я достал свой перочинный нож и воткнул его в стену. А следующее, что я помню, – Мерси Андерхилл, которая устроилась на нижней ступеньке и заявила – она должна читать отцу вслух стихи Уильяма Каллена Брайанта. Отцу, который сидел за закрытой дверью в своем кабинете, в двадцати ярдах отсюда. А вовсе не на восьмой ступеньке этой лестницы.
Факты сами по себе не важны.
Важны люди. Их истории и их доброта.
Единственное, что важно, если прислушаться к Мерси, – истории, которые идут своим чередом, и теперь я лучше понимал ее.
Вот как выглядели факты.
Наверху лестницы, справа, была спальня Мерси. Я вошел в нее. Комната была выдержана в ярком и чистом голубом. Но этот цвет никогда не касался книжных полок, сотен названий, стянутых нитками и клеем, до самого пола. Книг, чьи корешки не вынесли безумной любви, книг, чьи обложки регулярно протирали от пыли, книг, купленных дважды, потому что первый экземпляр разлетелся на чернильные хлопья. Шкаф открыт. Пустой, вся одежда внизу и не в том состоянии, чтобы о ней вспоминать.
Еще недавно Мерси лежала в ледяной ванне. Этот факт я никогда не смогу стереть из памяти. Но она каким-то образом выбралась из мешанины грубо нарубленных кусков льда. Она лежала на дощатом полу. Несмотря на то, что ее лодыжки стягивала та же веревка, которую я видел внизу. Несмотря на то, что она была завернута в халат: руки прятались в глубине рукавов, а длинные манжеты связали сзади, как у смирительной рубашки.
Губы Мерси посинели, нижняя была чуть прикушена. Ее лицо казалось вырезанным из камня. Напрашивалось сказать, что даже ее глаза поблекли. Но это неправда. Просто синее рядом с мутно-красным выглядит совсем не так, как рядом с белым. От усилий белки глаз Мерси налились кровью, и сейчас вряд ли кто-нибудь узнал бы ее глаза. Кто-нибудь другой.
Но это факты.
А вот как шла история.
Мерси Андерхилл еще дышала. Я видел, как она дышит, пока метался по комнате. Я видел, даже когда повернулся к ней спиной, перебирая способы обсушить ее. Согреть. Почти так же дышит упавший ребенок, когда он здорово ударился и внутренне трепещет, прислушивается к своей боли. Слабые вдохи, не сильнее легкого ветерка.
Я срезал с нее веревку и ледяную ткань. Сначала я укутал ее своим сюртуком, потом – всеми тряпками, которые смог отыскать в гардеробе Томаса Андерхилла. Но самое главное – согреть ее, это важнее доктора, и потому я отнес Мерси вниз, на кухню, и устроил ее в мягком гнезде перед железной плитой.
Если хоть раз в истории Северной Америки кому-то удалось быстрее разжечь огонь, я о таком не слышал.
Как ни странно, но к тому времени, когда мне удалось согреть дыханием пальцы Мерси и они приобрели цвет клавиш ее пианино, а не синих обоев, я до некоторой степени простил преподобного Андерхилла. Только за эту часть, правда. Не за мертвого птенчика и не за письма. Но я знал, что он любил Мерси. Он любил Мерси как человек, у которого не осталось другой семьи.
И тогда я подумал, какая же это мрачная адская пропасть – причинить боль самому любимому человеку, потому что тебя подвел рассудок. Я не хотел засовывать Элайзу Рафферти в сырую клетку с крысами, которые и так ее преследовали. У нее не было оправданий, а у меня – выбора. И все же…
Я сам совершал безумные поступки. Глупые. Никогда – настолько безумные или такие глупые, но нельзя сказать, что я мало старался.
Когда Мерси начала приходить в себя, она огляделась, будто из всего вокруг узнала только меня. Я сидел спиной к стене, держа Мерси, как в колыбели, и ждал. Когда она очнулась – взгляд перебегал туда-сюда, губы чуть порозовели, – я крепче обнял ее. Это завораживало.
– Ты не болела, да? – тихо спросил я.
Губы Мерси сложились в «да».
– Тебе сейчас холодно?
Она закрыла глаза, качнула темной головой. Ее висок легонько ударился мне в плечо. Через несколько секунд она выдавила:
– Он сошел с ума. Он думал, я заболела. А я не болела. Тимоти, я не болела. Меня не лихорадило из-за… Я не болела.
– Я знаю, – прошептал я ей на ухо. – Любимая, прости. Мне очень, очень жаль.
Возможно, я был неправ, когда позволил ей заплакать, не пытаясь уговорить ее успокоиться. Но я не считаю женщин слишком слабыми и не считаю, что людям так уже требуется сдерживаться. И я, предложив теплую опору, в которую можно плакать, больше не вмешивался. Она согревалась. Наверное, ничего лучшего сейчас и не требуется. С медицинской точки зрения. Но Мерси очень умна, и я не удивился продолжению.
– С моим отцом все в порядке? – наконец спросила она.
– Честно говоря, думаю, нет.
– Тим, это я сказала ему о спрятанных телах. Это была моя идея, я думала, вдруг он слышал что-то полезное. Это моя…
– Не произноси этого, – яростно сказал я. – Не смей передо мною извиняться. Это вина многих людей, но никак не твоя.
Через час молчания и, временами, озноба она заснула. Наконец согрелась, положив голову мне на плечо, а ноги в трех парах штанов – мне на колени. Очень, очень красивая. И ни потрескавшиеся губы, ни волдыри на руках не мешали ее красоте.
Когда я вернулся в кабинет, проверить, как преподобный, ни один из новых фактов не удивил меня.
Я никогда не говорил Мерси, как слабо я завязал узлы. Как старался, чтобы Томас Андерхилл мог легко освободиться.
В конце концов, я сделал это ради Мерси. А значит, не стоит упоминать об этом при ней. О том, что я предпочел чуточку быстрее послать преподобного в ад, если ад вообще существует, а не вынуждать Мерси навещать отца в Гробницах.
Томас Андерхилл повесился самым жестоким образом. Позвоночник сломан, лицо опухло и посинело, шея вытянулась по меньшей мере на дюйм, хоть я никогда и не изучал анатомию.
Люди, которые режут птенчиков из безумной ненависти и горьких воспоминаний, заслуживают худшего, чем собственная петля вокруг шеи. Их нужно отправлять в тюрьму. В компанию крыс, с которыми они очень любят сравнивать людей. Думаю, когда такой человек вдоволь пообщается с крысами, он вскоре перестанет ставить их в один ряд с ирландцами, черными, ворами и, возможно, даже шлюхами. И мне кажется, такой человек заслуживает каждую минуту общения с крысами. Но я не хочу этим заниматься.
Я хорошенько укутал Мерси, поскольку плита уже остывала, и оставил ее. Отнес тело преподобного в садовый сарайчик и положил там, вместе с лопатами и граблями. Я не хотел, чтобы Мерси нашла его, поэтому забрал ключи с собой.
Глубоко дыша, стараясь успокоиться, я посмотрел на мирные надгробия церковного кладбища. Все вокруг заливал янтарный свет. Солнце еще не село, но я ощущал его усилия. Быстрый, почти осенний закат. Долгое августовское солнце приносило по большей части плохие вести, но это солнце было добрее. Я нуждался в его доброте. Я до смерти устал.
Заперев дверь сарая, я пошел искать, чье время смогу приобрести. Через сорок секунд я нашел девочку с небольшой заячьей губой, торговавшей горячей кукурузой. Я заплатил ей партийными деньгами и отправил за доктором Питером Палсгрейвом, которому Мерси явно доверяла, наказав привести его в дом Андерхиллов.
А потом отправился поговорить с самым хладнокровным убийцей, которого только мог себе представить. Преподобный, в конце концов, был безумен, а у моей новой дичи нет оправданий.
Глава 26
И пусть никто не забудет, что папизм нынче тот же, каким он был в Средние века. Мир изменился, но папистское вероучение, чувства, жадность и амбиции остались прежними.
Американское общество протестантов в защиту гражданских и религиозных свобод от посягательств папизма, 1843 год
Шелковой Марш не было дома – тем хуже, и я отправился в театр в Ниблос-Гарден, на углу Принс и Бродвея – заведение, для которого Хопстилл в основном и мастерил свои фейерверки, хотя сомневаюсь, что он видел хоть одно представление.
К тому времени, когда я туда добрался, воздух уже лишился своей желтизны. В небе, над пышной растительностью и не менее пышными толпами, заполонившими отделанный бронзой ресторан, расцвела чистая глубокая синева. Стряхивая с себя торговцев засахаренными яблоками и слишком уж выдающиеся ветви, я шел в театр. Этим вечером здесь должен был выступать певец, перерыв в бесконечной череде акробатов. Я сунул монетку мальчишке в бумажной шляпе, который продавал арахис, и спросил, где сегодня сидит Шелковая Марш. Он с готовностью ответил. Блеснув своей звездой в качестве билета, я поднялся по ступенькам.
Шелковая Марш сидела в богато украшенной ложе. И главное украшение – она сама, разумеется. Хрупкая, как тесаный камень, и примерно такая же ломкая, как алмаз. Спокойная, холодная, безупречно выглядит. И я мог рассчитывать только на одно, на единственное оружие, которым располагал: я видел ее насквозь.
– Джентльмены, – сказал я паре светских хлыщей, сидящих в ложе; тщательно смазанные усы, искусно пошитые рукава, симпатичные, как картинки, и такие же плоские. – Вам пора попрощаться.
– Мистер Уайлд, – сладко протянула Шелковая Марш, во взгляде полыхнуло раздражение, – вы, разумеется, можете присоединиться к нашей маленькой компании, но я совершенно не представляю, почему мои друзья должны уйти.
– Нет? А я могу представить целых две. Во-первых, мне крайне необходимо допросить их в Гробницах по поводу нью-йоркских публичных домов. Думаю, это займет несколько часов. Разумеется, если они не исчезнут с такой скоростью, что я даже не успею заметить, были ли они здесь. А во-вторых, они могу развлекаться в вашем заведении с детьми, но спорю, что даже если им по вкусу птенчики-мэб, они не захотят поболтать о мертвых.
Через пять секунд от них осталось одно воспоминание. Я говорил дружелюбным, взвешенным тоном. Отлично подходящим к мрачному смыслу слов. Мне нужно было выбить ее из равновесия, разозлить и заставить совершить единственную ошибку.
Шелковая Марш даже не шевельнулась, когда я присел в одно из опустевших бархатных кресел. Даже не моргнула. Но не это нервировало меня. И не это кольнуло отвращением. Она даже не взглянула вслед своим спутникам. Как будто, скрывшись из вида, они вообще исчезли: маленькие и безжизненные, как шахматные фигурки. И такие же заменимые.
– Я уже поняла, мистер Уайлд, что вы грубиян, но сейчас, похоже, вы и вовсе забыли, как следует вести себя с людьми.
Она наклонился к ведерку со льдом, из которого торчала бутылка шампанского, и налила нам два бокала. На ней было красное атласное платье из муарового шелка, от чего ее глаза казались еще синее, а льняные волосы были убраны под черную бархатную ленту. Роскошно и со вкусом.
– Скажите, – произнесла она, откинувшись назад; свет искрился на ее бокале с шампанским, как на разбитых призмах, – вы пришли сообщить мне, что же случилось с бедняжкой Лиамом? Вы поймали злодея? Я была бы очень рада узнать, что вы не зря столь наглядно упомянули о мертвых птенчиках.
– Несомненно. Не хотите ли поведать мне, скольких птенчиков вы преднамеренно успокоили, прежде чем продать для аутопсии Питеру Палсгрейву?
У большинства людей потрясение похоже на страх. У Шелковой Марш оно напоминало наслаждение. Рот приоткрылся, голова откинулась назад, бледные ресницы вздрогнули. Интересно, подумал я, уж не совершенствовалась ли она в этом. Такое искусство нелегко освоить.
– Это ложь, – выдохнула она.
– Нет, это вопрос. Я просто хочу знать, сколько их было. У меня нет ни клочка доказательств, так что все мои карты на столе. Я ничего не смогу доказать. Пустышка. Скажите мне.
«Скажи мне. Ты говорила, что росла птенчиком-мэб, ты выдала это невольно, и после сожалела о своем признании. Так скажи мне. Я честен, ты несравненная лгунья, так давай разыграем свои сильные стороны, пока один не выиграет».
– Должно быть, вы хотите сказать, что обвиняете в этом доктора Палсгрейва, – сказала она, вновь испуганно вздрогнув и меняя тему. – Нет, я не поверю в такую гнусность. Он очень хороший человек, филантроп по натуре, человек, который не удовлетворится, пока не вернет свой долг человечеству.
– А еще он признался, что платил вам пятьдесят долларов за тело. Я могу закопать доктора, у меня достаточно доказательств, но я хочу знать, сколько проданных вами детей умерло естественной смертью. Вы усыпляли их, верно, чем-то травили. Десятки ядов невозможно заметить, даже доктору Палсгрейву, и, в любом случае, тела давно разложились. Все доказательства сгнили. Так что ответ вам не повредит.
Выгнувшись вперед, будто приставляя нож к моему горлу, Шелковая Марш поднесла свой бокал к губам, коснулась им нижней губы, вкрадчиво и кокетливо.
– Если вы ничего не знаете, – сказала она, – не представляю, зачем мне вам рассказывать.
– Я знаю, насколько вы умны. Разве это вас не удовлетворит?
– Мистер Уайлд, но к чему мне хотеть убивать своих работников?
– Я не сказал, что вы хотели. Я только сказал, что вы сделали.
– Это так утомительно, – вздохнула она. – Даже если предположить, что я позволила хорошему доктору распорядиться телами умерших от болезней… а я этого не отрицаю, мистер Уайлд, он очень их хотел, – нежно добавила она, будто змеиный язык лизнул мою кожу. – Он хотел все тела, до которых мог дотянуться, и разве я в том положении, чтобы отказывать? Я мадам в борделе, а он – известный доктор, к которому я обращаюсь за медицинской помощью. Он настаивал на моем сотрудничестве, и разве я могла отказать, когда он властен над моими домочадцами? Он едва ли не шантажировал меня.
Я критически посмотрел на нее. Это не оправдание.
Немного помолчав, Шелковая Марш заключила:
– Мне нравится, что вы ничего не знаете, мистер Уайлд. И пусть таким все и останется.
– Вы точно убили двоих. Значит, кое-что я все же знаю.
Она мило улыбнулась.
– И кого же из своих любимых братиков и сестричек я убила, мистер Уайлд?
– Во-первых, Лиама. У него была пневмония, но он уже выздоравливал. Не знаю, то ли вам срочно понадобились деньги, то ли это ваш обычный распорядок, но вы постарались, чтобы ему стало хуже.
Судя по виду Шелковой Марш, разговор ей наскучил. Она наблюдала за пузырьками в своем бокале. Неожиданно я понял, чем она так очаровала Вала. Вероятно, она оказалась единственным человеком, которого Вал не смог разгадать.
– Скоро начнется музыкальная программа. Доброй ночи, мистер Уайлд, хотя…
– Другой, которого вы убили, и жестоко, был известен под именем Джек-Ловкач.
Ее глаза вспыхнули.
Мне этого было достаточно. Такой взгляд ничуть не хуже исповеди.
Откуда ей знать имя, если она не избавилась от Джека в ту же ночь, когда они встретились, когда Джек засунул голову в экипаж доктора, а потом вошел в дом за тарелкой куриного рагу? Можно только догадываться, пыталась ли она сначала нанять его. Но он мертв, и от ее руки. Она не могла отпустить его живым, когда поняла, что он может связать ее с экипажем доктора Палсгрейва и темным немым свертком на его полу.
И потому я перестал играть по своим правилам.
– Вам пришлось похоронить его без Палсгрейва, – размышлял я. – Он бы определенно заподозрил неладное, когда такой здоровый мальчишка-газетчик вдруг заболевает в вашем заведении. Уверен, вы успокаивали только хронически больных, чтобы доктор ничего не заподозрил, и уверен, вы были невероятно осторожны. А вот с Джеком пришлось решать быстро, раз уж он заглянул в экипаж Палсгрейва и видел человека в черном капюшоне у ваших дверей. Где вы его зарыли? Неудивительно, что вы смогли спрятать тело – вы достаточно хитры, а «медных звезд» тогда еще не было.
– У вас нет доказательств, – прошептала она. – И я ничего не сказала.
– Я уже говорил вам, мадам Марш, что мое милосердие исчерпано. Это означает, что мне не требуется ни кусочка того, что вы зовете доказательствами. Я могу завтра же запереть вас с любым обвинением. Потому что вы – шлюха, а я – «медная звезда».
– И эти слова должны убедить меня, что лучшая политика – признание? – воскликнула она. – Тот факт, что вы готовы заживо похоронить меня в подземелье, которое зовете Гробницами?
– Я бы не желал лучшего. Но если вы скажете мне, сколько, – ответил я, наклоняясь к ней, – я не стану.
Взятки как таковые вызывали у меня отвращение. Но я безумно хотел понять. Так, как никогда ничего не хотел. Я хотел Мерси, но это вырезано на моих костях. Каждый хочет денег и удобств, но это слишком расплывчатые понятия для сравнения. Я хотел, чтобы Валентайн жил лучшей жизнью, чем сейчас, и это желание было той частью меня, которую нельзя трогать. Но сейчас… я жаждал фактов, будто они – чистая вода. Прозрачных, холодных, лишенных истории фактов.
Шелковая Марш поставила свой бокал с шампанским. Оживленная кукла исчезла, сменившись существом, немного напоминающим… ну да, биржевого брокера. Оценивает шансы, подбирает схемы и загадывает далеко вперед. Это было ловко.
– Я убила семерых, и да, все они были хронически больны. Каждый раз медицинские процедуры обходились мне в целое состояние. Кровопускания, потогонные ванны, припарки, настойки, а маленькие паразиты никак не могли умереть. Остальные умерли сами, неожиданно. Часть денег всегда шла на хорошую еду для других, вы должны знать. И с чего мне заботиться об их смерти, если я сделала их жизнь настолько легче своей? Хотела бы я увидеть свежую рыбу, когда занималась тем же в их возрасте.
Не зная, правда ли хоть какой-то кусочек ее истории или просто игра, я промолчал. Правда, я подозревал, что тут Шелковая Марш честна. Как еще она могла выучиться такому существованию?
– Спасибо, – сказал я. – Мое любопытство отбилось от рук.
– Я с вами согласна. Хотя никогда не пойму, почему вы так жаждали услышать это число.
– На самом деле, вы поймете, буквально через минуту. Значит, семь. Триста пятьдесят долларов, верно?
– И что?
– Я хочу каждый цент этих кровавых денег. Наличными.
Буду откровенен: все, что я сказал ей с самого начала – что моих карт не хватит даже на пару, – было чистой правдой, как перед Богом. У меня не было ни единой улики, буквально ничего. Я даже не мог доказать, что те дети при жизни хоть раз ступали ногой в ее заведение. А Коромысло и Мозес, идеальные свидетели, однозначно мертвы. Мог ли я посадить Шелковую Марш в тюрьму за проституцию? Да, на неделю или две, смотря сколько взяток ей придется раздать. Судьям, как и «медным звездам», трудно найти время, чтобы заняться звездочетством. Мне придется разыскивать мужчин, которые покупали ее услуги, и заставлять их дать показания в суде для вынесения обвинительного приговора, что столь же маловероятно, как и ее чистосердечное признание. Вызвать свидетельствовать Вала? Но как раз он, скорее всего, не платил. И потому мои возможности были ограниченны. Насколько я видел, их оставалось всего две, раз уж вариант ничего не делать вызывал тошноту:
1. Собственноручно свернуть ей шею.
Но на такое меня не хватит.
2. Заставить ее заплатить тем, что для нее важно. Рассказать шефу. И ждать своего часа.
Сейчас Шелковая Марш недосягаема для закона. Единственный человек, которого я мог наказать, тот, чей экипаж видели, – это Питер Палсгрейв. Но сажать его в тюрьму – жестокое и бесплодное деяние, за которым нет смысла. Он боролся за детей. Старался изо всех сил. Он спасал детей, одного за другим, и будет спасать их до конца своих дней. Сколько смертей окажется на моих руках, если я запру его за решетку, сколько мертвых птенчиков, и в этот раз – на моем счету?
«Что же касается мадам Марш, – думал я, – с этого дня я буду неустанно следить за ней. Я превращу это в свою религию. И однажды убийца семерых детей окажется на виселице».
Шелковая Марш была на грани заикания, но говорила четко:
– В день, когда я соглашусь с таким возмутительным…
– Ко мне прислушивается шеф Мэтселл, у меня в руках ключи от тюремных камер. С кем, по-вашему, вы играете? Меня не беспокоят доказательства, – лгал я. – Ей-богу, я могу нагородить, что пожелаю, и без всяких последствий. Я хочу денег. Триста пятьдесят долларов.
Должно быть, она никогда не училась плевать человеку в глаза. Думаю, это единственная причина, по которой она не плюнула. Мадам Марш выпрямилась и разгладила складки на своих длинных и роскошных алых юбках.
– Вы давали Партии большие суммы, так что не вижу трудностей, – любезно добавил я.
– Ну разумеется. Вы много чего не видите, – отрезала она. – Пейте шампанское, мистер Уайлд, я уже заплатила за него, а вы прогнали моих друзей.
Я перевернул сверкающий бокал, а потом поставил его обратно на столик.
– Почему вы так сильно ненавидите меня за события, которые вас не задели? – спросила она, сделав последнюю, бессильную ставку на жалость.
– Они меня глубоко задели. Вы пытались похитить Птичку Дейли и уволочь ее в Приют, чтобы заставить замолчать. Довольно хитро с вашей стороны, подписать записку «Уайлд». Вы заплатили за мое убийство Коромыслу и Мозесу Дейнти. Кстати, вы их больше не увидите. Я успокоил обоих.
«Пусть думает, что я сам их убил, пусть разойдутся слухи о моей непредсказуемости, о моем новом статусе мертвого кролика», – думал я; а для оживления картинки у меня есть убедительно опасный брат.
Шелковая Марш удрученно допила свой бокал.
– Даже если предположить, что вы правы, не знаю, почему вы считаете, что проживете достаточно долго. Мужчина, который держится за фалды своего брата. Пусть и с Мозесом и Коромыслом на счету.
– Вы снова угрожаете убить меня, – сказал я, ухмыляясь. – Но вы не станете.
– Вы так считаете? И по какой же причине?
– По той же причине, по которой вы только один раз пытались успокоить моего брата. Всего один раз, да? Попрошу брата рассказать мне эту историю, она меня пощекочет. Вы только раз пытались успокоить Вала, мадам Марш, потому что когда он пережил эту попытку, вы обрадовались. Думаю, вам хочется вернуть Вала. Когда-нибудь. И я собираюсь сказать ему, что если со мной что-нибудь случится, если я умру как-то иначе, а не от скуки в девяносто лет, виноваты будете вы. Я не всегда справедлив к нему, но скажу честно: если со мной что-то случится, вы его никогда не получите. Даже если ад в июле замерзнет.
– Вы чудовище, – огрызнулась она.
– Ну, значит, я чудовище, о здоровье которого вам придется беспокоиться. И мне нужны триста пятьдесят долларов наличными. Пусть их принесет кто-нибудь безобидный, и до рассвета.
Мадам Марш провела рукой по шее и метнула в меня улыбку, наводящую на мысли о хорошо заточенной бритве.
– Вы правы, – сказала она. – Я не собираюсь вас успокаивать, хотя как вы вообще могли предположить, будто я задумываюсь о подобных ужасах, выше моего понимания. Правда, я собираюсь сделать нечто другое, поскольку вы вор, а воры – нижайшая форма мерзости.
– Да?
– Я намерена вас уничтожить.
Я солгу, если скажу, что меня это порадовало. Или что об этом не стоило беспокоиться. Но не могу сказать, что я хоть чуточку удивился.
– Интересно, знаете ли вы, мистер Уайлд, насколько можно уничтожить человека, не убивая его? Однажды вы поймете, о чем я говорю.
– Пойму, – ответил я. – Я с каждым днем буду все лучше и лучше справляться с полицейской работой. Я привыкну к ней, как птица – к воздуху. И вы это увидите, поскольку я никуда не собираюсь.
Я ушел.
Сады подо мной были пронизаны светящимися сферами всех размеров – беспокойные светлячки в кустах, бумажные фонари на деревьях, а над всем начинала мерцать в бесконечной вышине звездная пыль. Люди бродили в тенях, смеялись, обмахивались веерами, роняли на траву капли шампанского. Не знаю, почему, но мне хотелось думать, что весь этот свет равно касается каждого – и звезды, и свечи, и светлячки. И стоит дню испустить дух, как все превратятся в тени, отмеченные серебристым контуром и случайным огоньком люцифера, поднесенного к тонкой сигаре.
Сейчас я понимал, моя мечта стать паромщиком на Гудзоне всегда была мечтой о другом месте. Иметь кусочек земли на Стейтен-Айленд или в Бруклине, работать на воздухе, владеть собственным, ржавым и просоленным, средством к существованию и держаться его… Бармену требуется мечтать о таких вещах. Недвижимость, дневной свет, сельская местность. Я мечтал о таком лете с тех пор, как в двенадцать неожиданно стал счастлив, попробовав соленую воду в волосах, потому что с тех пор я был чудовищно, ужасно несчастлив. Другой причины не было. Совсем как красивая картинка, прикрепленная к стене глухой комнаты в снятой квартире. Напоминание об иных жизнях, о том, как однажды на тебя снизошел мир и когда-нибудь он может вернуться. Мелодия, которую насвистываешь, отгоняя прочь вечную боль.
А я ленился. Подобрал образ, который считал для себя подходящим, и ни разу не пытался его испытать. Потому что я не выбрал Нью-Йорк. Люди всё приезжают и приезжают сюда, тысячи и тысячи, несчастные толпы. Люди боятся, что они погребут нас под собой, но никто не осознает, насколько они удачливы. Эмигранты решают, где им быть. Не кем станут и добьются ли успеха, конечно, но просто где они есть. География и воля скручиваются в единое движение вперед.
Сказав Шелковой Марш, что никуда не собираюсь, я почувствовал себя хорошо. Впервые я сознательно сделал выбор, а не подобрал мусор, принесенный удачной волной. Я воткнул свой флаг в землю. Рано или поздно этот выбор может убить меня, если она сделает, что обещала, но это моя ставка и моя земля.
И потому я сдернул повязку. Она мне больше не годилась, к тому же лента надорвалась во время беспорядков, а я никогда не был ловок с иглой. Я бросил ее на выходе из Ниблос, оставив позади ухоженные газоны, силуэты горожан и бесчисленные огоньки.
Я нашел Джорджа Вашингтона Мэтселла в его кабинете в Гробницах. Сгорбившись над листом бумаги, он выписывал новые брызги и их значения, темно-синее небо в окне за его спиной уже почернело.
Казалось, миновавший бунт не встревожил и даже не утомил его. Это раздражало. Я чувствовал, как в голове неумолимо и жестоко бьется усталость, я вымотался до предела. Но потом я вспомнил: он пишет свой лексикон, чтобы понять, разобраться. Я вспомнил: шеф уже прошел через десяток бунтов и всего два месяца назад видел, как половина Нижнего Манхэттена превращается в печальную статистику; тогда он был судьей, а полиции еще не существовало.
– Каким дьяволом, по-вашему, вы занимаетесь, – сказал он, даже не потрудившись посмотреть на меня, – если я ждал вас тут в августе?
– Сегодня сентябрь. Наверное, первое, – рассеянно ответил я, удивившись. – Вы правы, я даже не заметил.
– Тогда, возможно, вы заметили, что у меня сегодня не лучшее настроение. А вы заметили, что у меня в камерах тридцать с лишним человек, а восемь «медных звезд» лежат в Нью-Йоркской больнице? Или что Пять Углов – море битого оконного стекла? Интересно, заметите ли вы, если я через секунду вас уволю, кем бы там ни был ваш брат?
– Шеф, все закончилось. Мы разобрались с этим делом. Я справился.
Шеф Мэтселл удивленно поднял взгляд. Провел пальцами по щекам, прижимая локти к обширному синему жилету. Он оценивал меня. Изучал мое лицо, как первую страницу газеты. Наконец он дочитал меня и улыбнулся.
– Вы всё выяснили, от начала и до конца?
– Всё.
– И нашли преступника?
– Двух с половиной. Преступников было два с половиной.
Он моргнул, седеющие брови выгнулись, как гусеницы.
– Двадцать одна жертва, и всё? Плохих новостей не будет?
– Именно.
– И сколько арестов?
– Ни одного.
– Мистер Уайлд, – сказал он, наклоняясь вперед и сплетая толстые пальцы над лексиконом, – обычно вы лучше справляетесь с речью. Я предлагаю вам восстановить свои способности. И немедленно.
И тогда я рассказал ему всё.
Ну, почти всё. Я опустил те подробности, которым до сих пор не мог смотреть в глаза. Мерси борется за жизнь на полу спальни, мокрая, неподвижная и посиневшая. Доктор Палсгрейв стыдится тела, засунутого в мусорный бак, и не может упоминать о нем без сбоев в сердце.
Слабо затянутые узлы. Преподобный, которого я так плохо привязал к стулу.
Когда я подошел к концу, шеф откинулся назад. Пощекотал мягким концом пера нижнюю губу. Немного подумал.
– Вы уверены, что доктор Палсгрейв ничего не знал о том, как мадам Марш ускоряла смерть детей?
– Могу поставить свою жизнь. Это осквернение всего, что для него свято.
– Тогда, честно говоря, я не вижу необходимости выдвигать обвинение. По сути, оно сводится к разграблению могил, но никаких могил не было.
– Именно так, – согласился я.
– Вы говорите, Томас Андерхилл во всем сознался, прежде чем повеситься?
– Да.
– И это всё, что у вас есть? История?
Я достал из кармана сюртука маленький дневник и положил его на стол.
– Это дневник Маркаса, жертвы из Святого Патрика. Преподобный оставил его у себя, один Бог знает, почему. Дневник был в его кабинете.
Потом я вытащил клочок бумаги. На нем неровным почерком было написано «Преподобный Томас Андерхилл».
– Более того, отец Шихи опознал его как единственного человека, который тем вечером принес с собой большой мешок, и единственного человека, ухода которого он не заметил. Когда Шихи обнаружил тело, мешка, в котором лежал одурманенный ребенок, в соборе уже не было. Это объясняет отсутствие следов взлома. Все сходится.
– Что заставило вас обратить внимание на преподобного? Принесенный на собрание мешок?
– Нет, наоборот. Я не знал о мешке, но я знал о собрании и отсутствии взлома.
К губам шефа Мэтселла почти подкралась улыбка.
– То есть вы… случайно догадались?
– Нет, – устало вздохнул я. – Я пользовался оберточной бумагой.
– Оберточной бумагой.
Я кивнул и уронил голову на кулак. Я не помнил, когда последний раз ел, края век горели от усталости.
– Итак, доктора трогать не следует, а преподобный недосягаем для нашего правосудия. Вы говорите, мы не можем изобличить в каких-либо преступлениях Шелковую Марш.
– Нет, если честно. Но за ней нужно тщательно следить. Рано или поздно мы ее поймаем, и она будет болтаться на виселице.
– Я с вами согласен. Однако, насколько я понимаю, вы устроили с ней очную ставку?
– Ценою в триста пятьдесят долларов.
Я не думал, что такое возможно, но Джордж Вашингтон Мэтселл едва заметно поперхнулся. Просто здорово. Приятно думать, что известие о принятой мной огромной взятке может пронять человека, которого не встревожит даже разъяренный бык.
– Вы сдадите эти деньги? – сухо спросил он.
– Если нужно, я могу передать пятьдесят долларов для Партии, но остальное предназначено одной из жертв.
– Ага. Я приму пятьдесят, безымянное пожертвование, а остальные вы передадите… какой жертве? Птичке Дейли, я так понимаю?
– Жертве, – твердо сказал я.
С минуту шеф это пережевывал. Принимал решение.
– Я хочу вам кое-что предложить, мистер Уайлд, – сказал он, вставая. – Предполагается, что «медных звезд» – если они не станут заносчивыми или продажными – будут ежегодно нанимать заново. Мне не нравится такая политика, и никогда не понравится. Она отрицает саму идею компетенции, а что касается предотвращения коррупции… Но вот что я предлагаю. До тех пор, пока я шеф полиции, вы будете «медной звездой». Мы поручим вам раскрывать преступления – понимаете, раскрывать, а не предотвращать их. Если вам нужно название, я его придумаю. Я хорошо обращаюсь со словами. И вам удалось меня удивить, превосходная работа.
На секунду меня охватил жар. Знаю, это неразумно. Я смог сохранить работу, но это не должно так сильно меня трогать. Может, просто неизведанное ощущение – хорошо справиться с чем-то совершенно новым.
– Спасибо, – сказал я.
– Тогда договорились.