Ручная кладь Рубина Дина
И вдруг я вспомнила о недосказанном сюжете.
– Так что там с мыльной оперой, этими младенцами, безутешным вдовцом?
– А на чем мы остановились?
– Он нашел кормилицу...
– Да... некая девица, не то чтобы гулящая, но, скажем так, обманутая жизнью, нанялась выкормить мальчика. И выкормила... И за это время наш дед, мужик в ту пору молодой и крепкий, привязался к ней. А может, приспособил под нужды, по купеческой своей сметке... Пока суд да дело, скупил большой участок горного склона, выстроил наверху виллу, назвал ее «Утешение». Мол, эта девица, кормилица, – кажется, ее звали Лючия, – явилась ему утешением в его горе.
– И... он женился на ней?
– Не то чтобы женился: дедуля, по слухам, нрава был не простенького, но прожил с ней, как с женой, лет двадцать, до самой смерти... Позже внизу построил у моря еще один дом – сегодня увидишь, как Мария его отделала... Верхнюю виллу сдавали постояльцам, многие были родом из России, дед любил поболтать на родном языке, – а в нижнем доме жили всей семьей...
– Так-так... а что там с заячьей губой?
– ... А вам, писателям, надо расковырять каждую болячку? Уже вцепилась в сюжет, да? Так вот, бедная девочка... Сейчас-то у нас это дело небольшой операции, а в то время... Как родился, так и носи... Но – вечером, вечером! Доедай свой салат, поскачем дальше. Нет, ты глянь, что вытворяет этот паршивец! И ведь ни одну не разбил... Надо бы добавить ему еврик за ловкость...
Не решившись взять такси из-за вдохновенно грабительских цен итальянских водителей, мы опять сели в автобус до Равелло – и вот эту карусель я буду помнить всегда.
Помимо того, что петли дороги вздымались еще выше, еще круче, еще отвеснее, – в автобус набилось народу столько, что в проходе стояли толпой. Он просто обязан был свалиться в пропасть и уйти на дно великолепного залива. А из-за толчеи я, конечно, не успею выбраться в окно. Однако – неплохая смерть для писателя.
(Я вообще в последние годы ловлю себя на том, что все время примеряю какую-нибудь экстремальную кончину, которая украсила бы мою заурядную, в целом, биографию).
Пути нашего немного – шесть километров. Но из-за крутизны и спиральных извивов дороги мы тащимся – и слава Богу! – целых сорок минут. Каждый раз, когда автобус делает еще один полный поворот на каблучке, и близкие и далекие башни Равелло возникают, как мираж, на соседней скале то слева, то справа, моя подруга, которую немилосердно тошнит, стонет:
– Ты видишь, по воздуху здесь всего метров триста...
– Не надо – по воздуху, – бормочу я.
Уфф!... Въезжаем в Равелло!
Увитые остролиственным плющом каменные стены античной виллы Руфоло, ее мраморные аркады, издали – словно вывязанные тонким крючком; сабельный блеск пальм, черные конусы кипарисов на темно-голубом фоне неба, мощь гигантских пиний, разметавших свои жесткие кроны над праздничной россыпью мандариновых, гранатовых и лимонных плодов на хрупких деревцах, и повсюду с этой немыслимой высоты окрест – слепящая холодная синева Средиземного моря с малахитовыми прожилками глубин – роскошь, избыточная для бедного, давненько лишенного рая человеческого воображения.
Первым делом на маленькой средневековой площади перед местным собором мы видим свадебную процессию. Мужчины в черных костюмах, в галстуках или бабочках, дамы – в изысканных нарядах: длинные платья моды приблизительно начала XX века, но не позже... Коралловые бусы, нити жемчуга на утесах грудей, носы, усы, сверкающие броши, тусклые от времени коралловые камеи... У невесты – черные глаза с картин итальянских живописцев, жених красив так, что даже описывать неприлично. Все видано в кино и на кино похоже – включая пейзажи, созданные в киностудии для этой вот, вероятно, свадьбы...
– Ну вот, а сейчас я веду тебя обедать в одно знаменательное место... тут недалеко, о'кей?
Честно говоря, спустившись вновь к соборной площади с высоты бельведера виллы Чимброне, обе мы уже с трудом передвигали ноги.
– ...Лет пятнадцать назад это была вполне недорогая траттория, но ее купила одна испанка, бывшая любовница какого-то, не помню, знаменитого голливудского идола... Так вот, сюда зачастила вся эта блестящая шобла, и цены, конечно, взлетели. Место прославилось... Вечерами сюда не пробиться, но в это время года, да еще и днем, надеюсь, столик для нас выкроят...
Действительно, скромная траттория на одной из узких улиц городка не представляла из себя ничего особенного – обычный антураж итальянских харчевен. Только фотографии предъявляли со стен узнаваемые белозубые улыбки кинодив и политических деятелей. В центре всех фотографий стояла в объятиях знаменитостей роскошная пожилая Кармен с цветком в смоляной прическе.
– Вот она! – не оборачиваясь, проговорила моя подруга, разглядывая в зеркале возникшую в зале хозяйку. – Чуть поправилась... немного постарела... Но все равно хороша!
Было очевидно, что это место знаменито своей хозяйкой: немолодая статная дама в одеянии Кармен, с розой в прическе, плыла между столиками, то откликаясь на чей-то приятельский зов, то улыбаясь кому-то в дальнем углу...
– Она всегда сама выписывает счета, – сказала подруга, – а напоследок угощает гостей каким-нибудь фруктом.
Мы азартно заказали несколько блюд, и уже минут через двадцать поняли, что погорячились: порции здесь подавали обильные, да еще закуски за счет заведения...
– Очень утешительный обед! – заключила моя подруга. После трогательной утренней истории о купце-вдовце она все называла «утешительным» – и историю любви, и виды залива, и вкусный обед...
– Нет, «ньокки» уже не осилю, – с сожалением вздохнула она, отодвинула тарелку с миниатюрными пельменями и обернулась, кивком подзывая официанта. Минуты через три из кухонных глубин выплыла сама Кармен, огибая столики с грациозной легкостью старой танцовщицы фламенко. В руке она держала гроздку крупно-янтарного винограда, которую положила перед нами на скатерть. Мы всплеснули руками, она благосклонно улыбнулась персонально каждой из нас. И склонилась с бумажкой и карандашом над столом, выстраивая в столбик цифры...
– ...Смотри, а стало-то совсем недорого! – удивленно заметила моя подруга, когда вышли на улицу.
– Знаешь... мне кажется, она забыла внести в счет твои «ньокки».
– Ты уверена?
Мы разом повернули и припустили назад. Еще минуты три для нас вызывали из недр кухни образ пожилой Кармен. Наконец она показалась с обольстительной оперной улыбкой на подвявших губах. Мы торопились перечислить то, что съели... Вот, и еще «ньокки», которые вы, сеньора, забыли посчитать.
– О, нет, – она улыбнулась снисходительно и величаво, удивительный гибрид императрицы и старой куртизанки. – Я ничего не забываю. Но сеньора не доела «ньокки», значит, ей не понравились «ньокки», значит, я не включаю «ньокки» в счет...
...На сей раз в обратный путь до Амальфи мы наняли такси. Черт с ними, с деньгами, однова живем, у каждой дети... Подруга долго и дотошно договаривалась с водителем, маленьким, вертким, косоглазым мужичком, назвавшим такую цену, за которую можно было еще раз пообедать в знаменитой траттории:
– Ладно, мы не торгуемся! – сказала подруга. – Но зато уж поедем медленно-медленно...
Он сказал, серьезно глядя ей в глаза:
– Я понял, сеньора. Похоронным шагом.
И всю дорогу гнал во всю прыть. На наши обреченные вопли с заднего сиденья отвечал меланхолично:
– О, я веду так осторожно, сеньоры! Не смотрите вниз, если тревожно на сердце... А если совсем уже страшно, закройте глаза, как это делаю я...
Однако на сей раз и вправду почему-то было совсем не так страшно. Видишь, сказала мне подруга, это потому, что относительно шоссе мы сидим гораздо ниже...
– А ползком, на карачках, – заметила я, – было бы еще спокойней...
В Амальфи, сделав передышку на кофе и понаблюдав из окна кондитерской за суетливой жизнью маленького кипучего порта, мы решили сесть на пароход до Сорренто. И затем долго ждали его на причале, наблюдая, как высокая, похожая на норвежку женщина – курчавая, с орлиным профилем, блондинка – встречает пароходы, хватает на бегу брошенный ей с борта канат, набрасывает его петлей на (бакены? швартовы? – мне лень заглядывать в словарь)... – все это – босиком, в коротких до колен штанах и майке, открывающей красивые мускулистые руки... При ней крутилась девочка лет десяти, явно ее дочь, очень похожая, но в очках; она все старалась помочь матери, даже слегка канючила, а та отсылала ее прочь, что-то весело крича в шуме моторов, в грохоте волн о бетон причала...
Наконец подвалил пароход, качаясь, приладился боком, с грохотом вывалил трап...
Вечером Мария с допотопным фонарем в руке водила нас по своему саду, окружающему дом с трех сторон и жадно, словно ему не хватало ровной земли, взбирающемуся по горе вверх. В темноте, совсем близкое, ворчало и вздыхало море, свет фонаря выхватывал и раскачивал то оранжевые шарики мандаринового деревца, то желтые – лимонного. Еще один фонарь горел у входа, освещая кирпичную дорожку и три широкие мраморные ступени к входной двери.
Наконец она ввела нас в современное, просторное, согретое жаром камина нутро дома с великолепным, взлетающим на второй этаж полукругом деревянной лестницы. Мы оказались в гостиной, и ясно было с порога, что с этим пространством поработал хороший дизайнер: напольные светильники по углам, легкая светлая мебель, словно вчера привезенная из стильного магазина, были расставлены свободно, будто невзначай. Но все – от тканых грубых ковриков на полу до высоких бокалов над стойкой маленького бара – было продумано, выбрано, заказано по дорогим каталогам и любовно приноровлено.
Моя подруга что-то спрашивала у Марии, отвечала той, время от времени спохватываясь и переводя мне две-три фразы. Но это не раздражало, наоборот, я чувствовала себя спокойно в убежище своего непонимания, могла свободно разглядывать и Марию, и дом, и – в большом полукруглом окне, в свете фонаря над террасой – маслянистые перекаты тюленевых волн...
– А у нас такой конфуз! – посмеиваясь, сказала Мария. Она расставляла кофейные чашки на приземистом модном столе, на мой вкус, мало приспособленном для уютного застолья. Я человек простого быта и люблю удобно сидеть на прочном стуле, твердо ставить локти на стол и чтоб не нужно тянуться ни к сахарнице, ни к тарелочке с тортом, чтобы все – под рукой...
– Я просила Симону испечь что-нибудь, а она вместо сахара сыпанула в тесто соль... Так что будем довольствоваться конфетами...
И на этих словах громко позвала ту самую Симону. Не успела я подумать, что такую нерадивую прислугу надо бы в шею гнать, как из кухни вышла высокая тощая старуха с очень странным, морщинистым, будто оскаленным лицом. Через минуту я поняла – откуда это впечатление. У нее была заячья губа, вот оно как... Увидев мою подругу, старуха оскалилась еще больше, – это была улыбка, – подошла и церемонно приложилась щекой к ее щеке, к одной и к другой.
Моя подруга гладила ее руку, что-то ласково говорила, наверно, обычное в таких случаях: как она рада видеть Симону, как та ни капельки не изменилась за эти годы...
– Она ни капельки не изменилась за эти годы, – сказала мне подруга по-русски, когда мы уже уселись в глубокие кресла. – Мария стареет, Сандра растет, а эта – только высыхает, как вяленая вобла... Нисколько не изменилась... – повторила она, будто себе самой. – Всех переживет, всех пересидит...
Мария негромко сказала что-то старухе, и та отправилась куда-то во двор.
Мы с откровенным удовольствием оглядывали гостиную, выстроенную на нескольких перекликающихся уровнях – к кухне вели три ступени вверх, к площадке с большим обеденным столом – три ступени вниз; плоскости стен были окрашены в разные оттенки желтого; легкие занавеси из материи в желто-голубую волну, как живые, вздымались от влажного дыхания моря за раскрытым окном и, вместе с клубком огненного ветра, бьющего изнутри камина, придавали этой комнате вид талантливой, тщательно сработанной и готовой к съемкам декорации к фильму...
– Да, – пробормотала моя подруга... Еще три года назад все это было развалюхой с выбитыми стеклами, осыпающейся черепицей и просевшими деревянными рамами... Мария, твой дед был бы доволен!
Сначала я не поняла, почему она перешла на английский. За минуту до этой фразы вернулась со двора Симона с двумя лимонами в руках.
Мы полюбовались этими сорванными с деревца плодами – они еще хранили тепло закатного солнца; Мария их тут же нарезала на дощечке тонкими прозрачными кругами. И в огромном окне точно таким же лимонным кругом выкатилась луна, вокруг которой совершали молчаливый исступленный танец занавеси...
– Это всегда оставалось тайной – чем доволен или недоволен мой дед, – вдруг проговорила Мария по-английски, без улыбки... – Меньше всего я старалась угодить его памяти... По рассказам Симоны, вспышки его дикой ярости стоили семье не одного разбитого сервиза... Просто я подумала, что достаточно уже этот дом стоял в руинах, он избыл свой позор и свою вину, и достоин счастья... Как и все мы...
Она поднялась и принесла из кухни бутылку какого-то ликера, медленно, аккуратно разлила по трем рюмкам.
– Вот и выпьем за твое счастье, – проговорила моя подруга, человек в высшей степени несентиментальный... – Симона! – она по-итальянски сказала что-то старухе, я поняла, что пригласила ее выпить с нами... Та покачала головой, скалясь разверстой улыбкой, и стала надевать платок перед большим зеркалом в старой бронзовой раме... В зеркале я и поймала лицо Марии, глядевшей в спину Симоне долгим ласковым и печальным взглядом...
– Моя бесприданница... – пробормотала она по-английски.
Старуха махнула нам, прощаясь, и ушла... А Мария заговорила вдруг по-итальянски быстро, горячо... принесла из кухни пачку сигарет, и обе они закурили... Моя подруга бросала отрывистые реплики, а Мария продолжала говорить, говорить – необъяснимая горечь звучала в ее голосе... Я поднялась и подошла к окну.
Вселенский Левиафан дышал так близко за стенами дома, ленивая волна время от времени вбрасывала языки пены на деревянный настил террасы, несла влажную взвесь на окна, рокотала, шипела, урчала... Недалеко от берега близко друг к другу, словно спящие лошади, соприкасаясь высокими шеями, качались на воде две лодки...
Вдруг рывком отворили входную дверь, и дом сразу наполнился шумами: стуком брошенных на пол теннисных ракеток, хрипловато-простуженным смехом, капризным голосом, топотом кроссовок по деревянным ступеням.
Это Сандра вернулась с подругой и в течение трех минут успела дважды промчаться сверху вниз по лестнице в поисках чего-то, что она трагически требовательно и безотлагательно искала, а мать не знала – куда потерянное задевалось... Несколько раз Сандра громко звала Симону – с яростной досадой. Я с любопытством глядела на эти увертки, гримасы, на бурю кудрей типичной израильской девочки – рыжую отару овец на горном склоне, воспетую еще царем Соломоном в «Песне Песней»...
– Все, – смеясь, сказала Мария, – забыт покой...
Мы стали прощаться... Мария засобиралась провожать нас с фонарем до лифта, мы отговаривали ее, уверяя, что найдем дорогу сами... И она сдалась...
Перед тем как закрылась за нами дверь, мы услышали вопль Сандры со второго этажа:
– Мама, когда завтра папин самолет?
И было странно и трогательно слышать, как из этой не нуждающейся в переводе итальянской фразы на нас выкатилось, точно нагретое солнцем, яблоко, ивритское слово «аба» – «отец»...
Свет фонаря над входной дверью дома провожал нас до самой калитки... Потом мы брели в ночной мороси, сцепившись за руки, пытаясь различить на земле корни деревьев, поднимаясь по тропке все выше к забетонированной площадке, где горела слабая лампочка над дверью лифта.
– Знаешь, – сказала моя подруга, – столько лет уже езжу сюда, а сегодня впервые услышала подробности этой истории... Ну, скажу тебе, это не мыльная опера. Это Шекспир!
И пока мы ждали кабинку с высоты обрыва, пока, закинув голову, я разглядывала раскрошенную космическим великаном булку на черном столе неба и белевшую, как щербатый зуб в заячьей губе ущелья, виллу «Утешение» – она пересказывала мне услышанную сегодня историю...
Старый одесский негоциант, двадцать лет прожив с женщиной, что выкормила и вырастила ему сына, умирая, не оставил ей ни гроша. Оба дома, деньги, ценные бумаги... все завещал одному лишь сыну, который к тому же не имел права передать из наследства ни единой лиры ни единой душе. То ли спятил старик на смертном одре, то ли был одержим идеей сохранения капитала неделимым...
Говорят, Лючия выслушала завещание с каменным лицом. Это было крушением ее надежд – выдать когда-то замуж свою дочь, обезображенную заячьей губой, хотя б за бросового мужичка, который откровенно польстился бы на деньги...
Той же ночью она повесилась в этом доме на берегу моря, в котором прожила с дедом двадцать, без малого, лет. Кухарка, та, что видела ее накануне вечером, шепотом пересказывала садовнику, как Лючия прокляла всех будущих дочерей в роду. Видать, мальчика, выкормленного ею, проклясть не смогла, сердца не хватило, а вот невинных, еще не рожденных девочек – прокляла. Так и сказала: всем их дочерям, когда бы где ни родились, быть брошенными...
А утром та же кухарка нашла ее висящей в кухне... Страшный был удар для всей семьи, неизбывный позор... Да еще эти сплетни о проклятии, которые глухо пересказывали в городе. Потрясенный и подавленный наследник немедленно оставил этот злосчастный дом, уехал в Милан и много лет не возвращался... Всем здесь осталась заправлять Симона... Да и то сказать – при чем тут наследство, и к чему оно ей было, и чего ей, бедняге не хватало? – сыта, в тепле, сама себе хозяйка – домоправительница на вилле. Постояльцев здесь всегда пруд пруди... Потом уже, годах в шестидесятых, когда жена молодого хозяина умерла от какого-то диковинного рака, он привез сюда пятилетнюю дочь, Марию. И Симона вырастила ее, как когда-то Лючия вырастила этого мальчика...
– Как она все-таки решительно поступила, отстроив этот дом! – задумчиво проговорила моя подруга. – Судьбу хотела перешибить...
Где-то в двух шагах отсюда урчало, сытым зверем катаясь на камнях, море, и я представляла себе, как изо дня в день одна просыпается в своей постели Мария – в отстроенном дедовом доме, избывшем наконец свою вину, свой позор, достойном наконец счастья... Как и все мы...
Завтрак нам, и еще нескольким постояльцам подавала в столовой, заставленной громоздкими старыми буфетами, Симона; ей помогала полная мулатка в белейшем крахмальном фартуке. И фаянсовый кофейник в ее темных руках наклонялся так плавно белой струей молока к темно-голубым домашним чашкам...
Позже в верхней зале мелькнула сияющая, нарядная Мария, затем ее «фольксваген», медленно переваливаясь по двору, выполз на улицу, и мы поняли, что она уехала встречать своего Шимона.
Обедали в этот, последний день в таверне на берегу моря, в порту Марина Гранде. Это был морской ресторанчик, знаменитый настолько, что владельцы не затрудняли себя минимальными вложениями в дело. Широкий деревянный настил выступал прямо в море, подгрызающее старые, облепленные моллюсками деревянные сваи. А на столах завсегдатаи и туристы с аппетитом высасывали из раковин этих же моллюсков. Публика выстаивала очередь в ожидании освободившегося столика. Выстояли и мы минут двадцать, и хотя я уговаривала подругу плюнуть на эту забегаловку и пойти поискать приличное место, она все же настояла, чтобы мы дождались своего счастья. И оказалась права: я в жизни не ела такой жареной рыбы, как в этой, не самой чистой, харчевне, пропахшей водорослями, стоячей водой, старыми сетями...
– ...Все-таки не понимаю! – сказала я. – Не дает мне покоя эта история. Не могу вообразить: на фоне всей этой красоты и блеска залива – какие-то жалкие страсти по наследству. Ну, не оставил денег, да, обидно, конечно... но как-то она это... резко! Вот так наложить на себя руки... Проклясть весь род!... Зачем? Кому от этого стало легче?
– Не стерпела оскорбления... – подруга аккуратно выбирала из рыбы косточки и выкладывала их веером по краю тарелки.
– Двадцать лет с ним прожила – терпела?...
– При жизни – терпела, за гробом – не пожелала терпеть. А может, торопилась вслед – в физиономию плюнуть?
Ряды лодок и яхт качались совсем близко от деревянного настила траттории. Если постараться, можно было перейти по лодкам к берегу, не замочив ног...
Везувий, совершенно умиротворенный, идиллический, лежал на горизонте в солнечной дымке, и его легендарный огнедышащий гнев, приводивший в творческий трепет столькие поколения живописцев, писателей и историков, казался немыслимым, сочиненным, невзаправдашним.
Однако пора было собираться. Нам предстоял еще поезд до Рима, а на рассвете – самолет. Напоследок прошлись центральной улицей Сорренто Корсо Италия, повстречали процессию, возвращавшуюся с крестин: все те же мужчины в черных костюмах и торжественно одетые матроны, с нитками жемчугов на шеях и камеями на груди... Впереди на вытянутых руках мужчины несли двух младенцев – очевидно, близнецов – в белых крестильных рубашках, длиной превышающих их рост раза в четыре.
Вернувшись с долгой прогулки, нагруженные свертками, мы увидели всех троих на террасе: они сидели в креслах, лицом к заливу, и весело болтали. Сзади видны были только курчавая, начинающая седеть шевелюра Шимона и покачивающийся туфель перекинутой на ногу ноги. Дочь сидела на ручке его кресла и одной рукой обнимала за шею, а другой поправляла что-то на груди – то ли лацкан пиджака, то ли галстук...
Мы довольно быстро управились со сборами и даже успели выпить на кухне чай, который подала нам приодетая Симона. Старуха страшно скалилась заячьей губой и тихонько вытирала бумажной салфеткой слезящиеся от счастья глаза:
– Видала, тезка приехал? – сказала она моей подруге, – на целых три дня!
...Паоло уже сидел в машине и не слишком торопился помочь нам с багажом. Мы сами подхватили свои сумки и тихонько пересекли залу, не окликнув Марии.
Перед тем как выйти, я обернулась.
Эти трое сидели так странно, как, бывало, в старые времена семья готовилась к снимку в ателье: все принаряженные, причесанные, сгрудились у задника, с вечера «освеженного» любительской кистью фотографа... Но по ошибке уселись к заднику лицами – к слишком пересиненному, слишком лакированному заливу, с избыточно густыми и зелеными пальмами, какие бывают только в раю.
...Меня поразило, что сидели они в совершенной тишине, сливаясь с мягким безмолвием вечернего часа, когда небо еще сияет, но краски залива мрачнеют в преддверии ночи.
И вот сколько уж месяцев прошло с моих нежданных каникул в Сорренто, а эти трое так и сидят в моей памяти, словно ожидая щелчка фотоаппарата, с террасы виллы «Утешение» вглядываясь в жемчужную даль залива – мечтательно, доверчиво, безмолвно. Безутешно...
Воскресная месса в Толедо
Это было в Севилье где-то,
А быть может, то было в Толедо,
– Где испанки живут и испанцы,
Где с утра начинаются танцы.
Неопознанные куплеты из мусорного ташкентского детства
...Обвиняли врачей, хирургов и аптекарей из евреев в злоупотреблении профессией для причинения смерти множеству христиан; между прочим, смерть короля Энрике III приписывали его врачу Меиру...
31 марта 1492 года Фердинанд и Изабелла издали декрет, которым все евреи мужского и женского пола обязывались покинуть Испанию до 31 июля того же года под угрозой смерти и потери имущества... Евреи отдавали дом за осла и виноградник за кусок ткани. Этому нечего удивляться, если принять в соображение данный им короткий срок для оставления королевства. Эта мера, внушенная жестокостью, а не усердием к религии, заставила покинуть Испанию до восьмисот тысяч евреев...
Х.А. Льоренте. История испанской инквизиции
У большинства испанских женщин великолепные литые ягодицы. У испанки могут быть изящные ступни и кисти рук, тонкая талия, хрупкие плечи, непритязательная грудь, но бедра обязательно присутствуют и – будьте уверены! – бедра хорошего наполнения. Это вам не шесты, при помощи которых двигаются на подиумах манекенщицы, это – настоящее женское тело. Смотрите Веласкеса.
Две недели мы шлялись по провинциям Испании – Севилье, Кордове, Гранаде, Кастилии и Каталонии, и все это время – на улицах, в тавернах и барах, на автобусных станциях и вокзалах, в коридорах отелей – перед нашими глазами дефилировали, проплывали, гарцевали разных объемов, но характерных очертаний крупы чистокровных андалузских кобылиц.
В этом определении нет ничего обидного. У меня и самой такой круп, поскольку предки мои происходят из Испании, да и сама я похожа на всех испанок, вместе взятых.
Например, в недавней поездке по Америке меня принимали за свою все «латиносы». Водитель такси в Далласе, услышав, что я не говорю по-английски (я всем американским таксистам сразу объявляю, что не говорю по-английски, чтоб не приставали с разговорами), кивнул и по-родственному перешел на испанский.
– Я не говорю по-испански, – смущенно добавила я. Он внимательно посмотрел на меня в зеркальце.
– Сеньора не говорит по-испански?! – спросил он. – А на каком языке говорит сеньора?
– На русском, – ответила я, чувствуя себя мошенницей. Он еще недоверчивей вгляделся в меня в зеркальце. Помолчал.
– Я впервые вижу, чтобы испанская сеньора не говорила по-испански, – наконец сказал он решительно.
– Почему вы решили, что я – испанка?
– А кто же?! В моем родном поселке на Рио Гранде есть несколько испанских семей, сеньора очень похожа на их женщин.
– Наверное, их предки – из marranos, – заметила я.
– Это одно и то же, – сказал он.
Испанская тема в жизни моего мужа возникла тоже достаточно давно. Ее привнесла знакомая циркачка, Роза Хуснутдинова. Муж Розы, полиглот и эрудит, был советским торговым представителем сначала в одной западной стране, потом в другой. Несколько лет они прожили в Испании, где Роза очень тосковала по своей профессии. Раза два являлась в местный цирк, умоляла просто так дать ей походить по проволоке. Когда вернулась в Москву, пригласила Борю на свое представление.
– Ну и как? – спросила я.
Мы сидели на скамейке проспекта Диагональ – одного из зеленых бульваров Барселоны – отдыхали от пеших трудов и занимались любимым своим делом: глазели по сторонам и обращали внимание друг друга на разные важнейшие для нас пустяки. Например, за мгновение до того, как Боря стал рассказывать про Розу Хуснутдинову, мимо проехала «хонда», из окна которой горделиво выглядывала благородная борзая с видом Де Голля, принимающего парад. И мы умильными взглядами старых собачников проводили ее торжественный выезд. За ней проехал огромный семитрейлер с серией новеньких машин на платформе. Передними колесами они налезали друг на друга и вид имели непристойный. Как ослы в случке.
– Ну, и как она выступала?
– Ничего, по проволоке ходила, кульбиты всякие крутила. Махала белою ногой. Между прочим, была заслуженной артисткой. Кажется, Татарской ССР.
...Собственно, с розиного энтузиазма началось Борино увлечение Испанией. Она как-то очень зажигательно про Испанию рассказывала. Женщины, говорила, там очень красивые.
– А мужчины? – удивился Боря.
– Мужчины – нет, – сказала Роза. – Мужчины вот на вас похожи.
Она привезла Боре в подарок книжку-складушку о доме Эль Греко в Толедо. Там были и пейзажи – узкие гористые улочки, арки Собора, расставленные веером в витринах оружейных лавок клинки и эфесы толедских шпаг.
И Боря заочно влюбился в Испанию. Полагаю, его увлечение мной возникло в русле этой испанской страсти, из-за – повторюсь – общего испанского стиля моей внешности.
Ну а с моей стороны было одно обстоятельство, о котором и упоминать-то неудобно. Частного, даже интимного рода обстоятельство, если вообще за обстоятельство жизни можно принять такое эфемерное явление, как навязчивый сон. То есть вполне устойчивое сновидение, сопровождающее меня по всей жизни. И не то чтобы страшный или вещий, или предостерегающий какой-то сон, да и бессюжетный, одинокий и безлюдный... Мостовая средневекового города. И я иду по ней босая... Довольно явственная мостовая – крупная галька, выложенная ребром, – рыбий косяк, прущий на нерест... И больше ничего. Словом, бросовый снишко, привязавшийся ко мне, как приблудная псина, очень давно, с детских лет. И точно как приблудная собачонка, то исчезает в подворотне, за мусорным баком, то выныривает из-за угла и опять надоедливой трусцой тебя догоняет, этот сон вдруг возникал, затесавшись меж других моих снов, обжитых, как знакомой мебелью, родными приметами моей собственной жизни – странный, чужой, неприкаянный: мощеная крутая улочка, и я по ней иду босая, так явственно, что стопа ощущает холодную ребристую гальку... Куда я иду? Зачем? Кто я там такая?
С некоторых пор стала я приглядываться к мостовым средневековых кварталов европейских городов. Ненароком, мельком оглядывалась, безотчетно пытаясь узнать место. И не то чтобы силилась отделаться от этого сна, он мне вроде и не мешал, и не беспокоил. А просто – надоело! Так что, обыскав Голландию, Францию и Италию с их разнообразными мощеными улицами (брусчатка, круглый булыжник, аккуратный красный кирпичик «елочкой», и пр., и пр., и пр.), я стала подумывать об Испании, тем более что, по уверению отца, глубокий и разветвленный корень бабкиного рода Деспиноза (или по-простому – Спиноза, а по-тамошнему, по ихнему – Эспиноса) уходил в земли Сфарада.
Да и срок действия известного старинного постановления раввинов, согласно которому пятьсот лет после изгнания из Испании евреям запрещено было ступать на ту, Богом проклятую землю, истек уже в 1992 году.
– Ну ты там посматривай, – сказал мне отец перед отъездом, – поглядывай там насчет наших... Поразыскивай.
– Пап, – возражала я терпеливо, – пять веков прошло. Какие там наши?
– Ну ты все ж посматривай, – упрямо повторял отец, – поглядывай... Все-таки твои предки.
– Предки-шмедки, – роняла мама. – Оставь ее в покое с твоими липовыми бумагами.
Очевидно, она имела в виду тот поминаемый отцом лист с генеалогическим древом, который в отцовской семье хранился, но в годы эвакуации был утерян. Там, на черенке одной из обрубленных веточек, – так утверждает папа, – сидел одинокий шлифовщик стекол Барух (Бенедикт) Спиноза.
– Ну уж, – сказал отец, – липовые или не липовые, да только без цыганщины.
Это он имел в виду мамину фамильную романтическую историю с прабабкой-цыганкой, где-то описанную мной.
– Так что разведай, – напутствовал меня отец, – что-то об истории рода.
– Рода-шмода... – бормотала мама.
– Не поддавайся на цыганские провокации, – сказал отец. А мне вдруг пришли на память цыганские романсеро Гарсиа Лорки. Все эти благоговейно вызубренные в девятом классе, в дрожи первой влюбленности...
...Сменила тростник на шепот луна в золотых лагунах. Девчонки, грызя орехи, идут по камням нагретым. Во мраке крупы купальщиц подобны медным планетам...
И – гороховая россыпь на оборках, воланах, подолах платьев, и сухое потрескивание деревянных ладошек кастаньет, и какое-то там лунное лезвие в ночи... эх!
Словом, так получалось, что по всем показаниям выпадала мне дорожка в эту нашу домашнюю Испанию.
1
В Барселоне во время погромов 1391 года евреи заперлись в крепости, заручившись покровительством местного губернатора и знати. Но разъяренная чернь осадила крепость и подожгла ее. Осажденные, потеряв надежду на спасение, сами закалывали себя кинжалами или бросались с крепостной башни и разбивались; другие приняли мученическую смерть от рук неприятеля, остальные изменили своей вере; лишь немногим удалось бежать... Очень велико было число тех, которые в тот ужасный год, под страхом смерти, приняли крещение... По стране разъезжали доминиканские монахи, врывались с крестом в руке в синагоги и грозно требовали от евреев, чтобы они приняли крещение; тут же стояла наготове толпа католиков, чтобы по первому знаку монахов броситься на евреев. Под влиянием этих угроз тысячи евреев принимали христианство, увеличивая тем число марранов...
С.М. Дубнов. Краткая история евреев
...Гигантский воздушный шар завис над Барселоной, как раз над короной церкви Саграда Фамилиа. Он почти неподвижно стоял в легком веселом воздухе, в приморском теплом мареве, словно застряв в невидимой лузе или предлагая себя для какой-то игры на бескрайнем небесном поле. Город, с обеих сторон сжатый горами и морем, с третьей стороны возлежал на дне воздушного океана. Излишество томления распирало это пространство, создавало завихрения, вибрацию прозрачной толщи.
А шар все-таки поднимался над шпилями церкви, но, для того чтобы заметить это, надо было долго всматриваться в спокойствие голубовато-розового океана, пропоротого спиралями: колокольни, шпили церквей, трубы домов...
Довольно долго и мы «зависали» над этой долиной неги, не в силах уйти с террасы Национального дворца, у подножия горы Монжуик. Минут двадцать уже мы сидели на скамейке, давая отдых ногам, истоптанным шестичасовым блужданием по залам музея Каталонского искусства...
Любовались совершенной формой шара над вилкой колокольни легендарной вечно недостроенной церкви, я жевала бутерброд, а Боря объяснял мне уникальную ценность собрания скульптур и фресок, только что увиденных в музее.
Я вяло прислушивалась. У меня насчет шедевров религиозного христианского искусства было свое тихое, но твердое еврейское мнение.
Крашеная деревянная скульптура в музее Каталонских примитивов напоминает Пермскую, только там Иисус похож на старого калмыка или узкоглазого коми, а здесь Иисус тщедушен, как ребенок, с лицом изможденного старого еврея. На одном из распятий он, свесив голову, удрученно разглядывает свои большие разлапистые ступни, связанные, как у гуся...
Крест другого распятия, видимо, рассохся за века, и, привинченный к стене, Иисус парит в воздухе, раскинув руки, словно увидел кого-то родного и жаждет принять его в объятия. Кажется, вот-вот воскликнет что-нибудь вроде: «Мойшеле, кинделе, беги сюда, поцелуй скорей дядю Ешке!»
Святые на фресках, перенесенных сюда из дальних пиренейских церквушек, – Андрей, Фома, Иоанн – наивны и отрешенно мудры, легкие детские их ступни либо направлены параллельно вбок, либо, как на утренней гимнастике, расставлены – пятки вместе, носки врозь. Так лежит в гробу высушенная жизнью легкая старушка, и носочки тапочек окончательно и безмятежно разведены.
Глаза у святых тоже безмятежны, умильны, аккуратные десертные тарелочки нимбов за затылками... Если стоят они – горочкой пятеро вокруг Христа Пантократора, – то склоненные набок головы в скафандрах нимбов похожи на мальков в икринках, спрессованных вокруг крупной гладкой рыбины...
Подумать только, что спустя каких-нибудь два века приверженцы этих кротких, умильных святых станут сжигать моих предков за то, что те не захотят перейти в их светлую радостную веру... Три с половиной века на площадях Испании будет полыхать пламя костров, и вонь паленой человечины пропитает само небо над святейшими соборами и церквами...
Сотнями тысяч их сжигали на кострах инквизиции за «тайное иудейство», за нарядное платье, надетое в субботу, за то, что в субботние дни дым из печи не поднимался над крышей дома, за то, что в Крестный ход не украшен был коврами балкон... Марраны носили с собой повсюду кусок свинины и при скоплении народа демонстративно откусывали от мерзкой для еврея пищи. Вот! Вот! Смотрите все, какой я истовый христианин!
Но были и такие, кто рьяно служил новой вере, становясь большим католиком, чем все ревнители церкви. Соломон Галеви, талмудист, знаток Писания, уважаемый член общины, крестился, приняв имя Пабло де Санта Мария. Впоследствии стал епископом Павлом Бургосским, канцлером Кастильского государства, воспитателем наследного принца, ярым преследователем бывших единоверцев. Святая Тереса, католичка, основательница чуть ли не семидесяти монастырей по всей Испании, в детстве тоже носила еврейское имя. Поскрести католических святых – под каждым третьим окажется еврей или сын еврея.
Холодеют руки, когда читаешь «Историю испанской инквизиции» Льоренте.
«Целью пытки было понуждение узника признать все, что составляет содержание процесса... Я прочел много процессов, от которых меня охватил и пронизал ужас... Инструмент escalera представляет собой деревянное сооружение, изобретенное для пытки обвиняемых. Оно имеет форму водосточной трубы, годной для того, чтобы положить на нее человеческое тело; у нее нет другого основания, кроме пересекающего ее бревна, на котором тело, падающее назад, сжатое с боков, сгибается и искривляется действием механизма этого сооружения и принимает такое положение, что ноги находятся выше головы. Отсюда проистекает усиленное и мучительное дыхание и появляются нестерпимые боли в руках и ногах, где давление веревок так сильно, даже до применения закрутня, что их обороты проникают в мясо до костей, так, что выступает кровь...
Введение жидкости не менее способно убить того, кого инквизиторы подвергают пытке, и это случалось не раз... В рот вводят до глубины горла тонкую смоченную тряпку, на которую вода из глиняного сосуда падает так медленно, что требуется не менее часа, чтобы влить по каплям поллитра, хотя вода выходит из сосуда беспрерывно. В этом положении осужденный не имеет промежутка для дыхания. Каждое мгновение он делает усилие, чтобы проглотить воду, надеясь дать доступ струе воздуха; но вода в то же время входит через ноздри. Поэтому часто бывает, что по окончании пытки извлекают из глубины горла тряпку, пропитанную кровью от разрыва сосудов в легких или в соседних органах...
...Я не знаю ничего более позорного, чем это поведение инквизиторов; оно ведь противоречит духу любви и сострадания, которые Иисус Христос так часто рекомендует людям в Евангелии»...
Десятки, сотни тысяч сожженных на кострах пятнадцатого, шестнадцатого, семнадцатого и даже восемнадцатого веков – горожан, монахов, представителей испанской знати(!) – в делопроизводстве инквизиционных судов помечены обязательным – «происходит от еврейских предков» или «рожденный в семье марранов»... И все они – Хуаны, Рамиресы, Санчо, Мигели, Диего, Сантьяго... и даже Кристобальды и Христофоры, как тот великий мореплаватель, загадочный «человек ниоткуда», упорно избегавший писать свое христианское имя полностью...
До сего дня его архив засекречен Ватиканом – с чего бы?
Ореол таинственности окружает этого человека. Жизнь его порождает слишком много вопросов. Авторитетнейший исследователь еврейской истории Симон Визенталь в своей статье «Парус надежды» задается целым рядом таких вопросов, какие и не могли бы прийти в голову человеку, незнакомому досконально с историей испанского еврейства.
С чего бы, например, несколько доступных для исследователей его писем к сыну Диего помечены знаками, странными для всех, но только не для посвященных, – это буквы «бет» и «хей», что означает «Барух Ха-Шем» – «Славен Господь», и начертаны они справа налево, и помещены над первой буквой текста, как обычно это делают евреи?
С чего бы ему в письме профессору теологии из Саламанки Диего де Дезе обронить опасную фразу: «Я – слуга Господа, которого почитал Давид»?
С чего бы первая его дневниковая запись начинается словами: «В тот же самый месяц, когда Вы, святые короли, изгнали евреев с ваших земель, Ваши Величества отправили меня с флотом в Индийские земли»?
К чему объединил в своем дневнике два столь судьбоносных для Испании события этот таинственный лихой человек, о происхождении которого спорят Испания, Италия и остров Мальорка? (Тот самый остров Мальорка, в течение ряда веков поставлявший для мореходов Европы лучшие, точнейшие карты и навигационные приборы – а картография и космография испокон веку были в Испании еврейским занятием...)
И наконец, с чего бы этот подозрительно и необъяснимо образованный моряк время от времени, словно забавы ради, переводил на полях книг некоторые важные для него даты в еврейское летоисчисление?...
Национальное тело Испании пронизано токами тревожной и обожженной еврейской крови. Это с первых минут поражает любого наблюдательного путешественника. Много раз мы встречали на улицах до оторопи знакомые типажи наших иерусалимских знакомых и друзей. То Мишка Бяльский деловой походкой чиновника (в неизменном галстуке, в Испании вообще много элегантных мужчин, у них даже костюм тореадора включает галстук) невозмутимо прошествует мимо по переулку в Севилье. То Марк Галесник на чистейшем испанском объяснит, как пройти к музею Санта Крус в Толедо. То в коридоре барселонской гостиницы я ринусь к троюродной сестре: «Женька! Ты как здесь очути...» – а это горничная Франсиска Монтальбана пришла убирать наш номер...
Кроме абсолютно явных, непререкаемо типичных еврейских лиц, которые в городской толпе уместны и естественны, как полевые ромашки в овраге, время от времени там и тут – в книжках, путеводителях, оговорках и проговорках экскурсоводов мелькают удивительные факты.
Вдруг выясняется, что Эль Греко жил буквально в еврейском квартале, что его жена с внешностью кроткой еврейской девушки (модель для всех его мадонн и мать его единственного любимого сына Хорхе Мануэля) не была с ним венчана. Почему? Никто на этот вопрос не отвечает.
В Прадо с автопортрета молодого Веласкеса на вас смотрит еврейский юноша восточного типа. В Израиле таких лиц через третьего на четвертое. Выясняется, что отец его был вообще-то из Португалии (на территории которой скрылись после изгнания сто двадцать тысяч испанских евреев), что фамилию вообще-то он взял почему-то материнскую (ну это-то мы понимаем) и что впоследствии, уже будучи придворным живописцем Филиппа Четвертого, долго, унизительно долго не мог вступить в орден Сантьяго. И что этим делом даже занималась все та же святая инквизиция, перед которой художник должен был доказывать свое благородное происхождение. Кстати, высокородные рыцари ордена Сантьяго так и не приняли плебея Диего Ве-ласкеса, и когда тот умер, к могиле великого живописца несли на своих плечах рыцари ордена Калатравы...
...Словом, с первых минут Испания обрушилась на меня всей трагической мощью истории моих предков.
Она не была домашней.
Она не была нашей.
Она изгнала меня за пять веков до моего рождения.
По рубленой кубической брусчатке мы гуляли в Готическом квартале Барселоны...
– Ну, что? – кивая под ноги, спрашивал мой муж. – Эта мостовая не из нашего сна?
...Из полумрака улицы Платерия в чисто и резко вычерченном прямоугольнике голубого неба видна была южная башня церкви Санта Мария дель Map. Церковь Марии Морской, небесной заступницы барселонских мореходов и портовых грузчиков, строгим и завораживающим своим трапециевидным фасадом выходила на тесную площадь.
Там они и сидели, рядышком, – два великолепных гитариста – на складных брезентовых стульчиках, перед пюпитром с нотами. По типу внешности – мексиканцы... Играли со спокойствием виртуозов: руки на золотисто-багряных гитарах сдержанны и легки, лица в тени благородно бесстрастны. И бесстрастна и величава была барочная музыка Паванны, похоронного танца...
Плавное кружение попарно шествующих аккордов, меланхолическое кружение эха в катакомбах средневековых стен, кружение теней, кружение света; косо выпавший из-за угла ломоть солнца, обломленный черной стеной и сланцево слепящий глаза на черной брусчатке мостовой; группка притихших туристов... В какую-то минуту (как подстеречь в жизни эти считаные, драгоценные минуты?) гармония архитектурных масс – арка над нашими головами, балкончик сбоку, уносящаяся ввысь черная стена церкви и волны черепицы надо всем – вдруг пришла в движение, соединясь с безмятежно-величавой музыкой барокко, с опущенными глазами двух музыкантов, скупым кивком отмечающих полет монеты в раскрытый футляр...
Все это было столь органично моему ожиданию Испании, что просто слилось в душевный молчаливый трепет, в проглоченные слезы, в Небесную Паванну – когда ты точно знаешь, что вот эти семь минут, впечатанных в бледное небо готической Барсе лоны, отныне и навсегда станут потаенным талисманом твоей единственной, замусоренной, не самой удачной, не самой прекрасной жизни...
Было в тот день и другое.
Гитару в прянично-керамическом парке Гуэль мы услышали издалека и минут десять взбирались наверх, по вздымающейся волной балюстраде террасы, мимо причудливых, из-под земли растущих пальмообразных колонн. Наконец выбрались к одной из тщательно продуманных, словно вылепленных, вдавленных в скалу неким могучим великанским кулаком пещер.
Там уже сидели несколько туристов, слушая игру молодого музыканта.
На земле перед ним лежал футляр от гитары, в котором поблескивала медью единственная монета в 500 песет.
Вдруг, оборвав себя на пассаже, гитарист резко поднялся, рывком отключил шнур синтезатора, побросал в футляр кассеты и, подняв монету, так же рывком протянул ее туристам со словами:
– А это вам, леди и джентльмены, за то, что использовали меня.
Наступила пауза. Американцы (а судя по тому, что музыкант обращался к ним по-английски, это были американцы) переглянулись с недоумевающими лицами...
Гитарист – невысокий, изящный, напряженно-прямой – продолжал стоять с протянутой в руке монетой.
– За билеты на концерт в каком-нибудь зале вы готовы выложить куда большую сумму! – воскликнул он.
Они пожимали плечами, искренне не понимая, что паренек этим хочет сказать. Тогда он швырнул монету на камни под ноги американцам с непередаваемым презрением.
Он был похож на оперного матадора или на Остапа Бендера (я имею в виду медальный профиль), если б не страшная горечь в лице, совершенно исключающая как оперу, так и комедию.
Мы вышли из пещерки и долго шли молча. На нас эта сцена произвела тягостное впечатление.
– Обиделся! – сказал мой муж. – Не учел жанра. Билеты на концерт, говорит... Вот и играй в зале, в смокинге, под хрустальными люстрами, чего ж ты на улицу вышел... А если уж вышел и футляр на земле раскрыл, прими и полушку как благо.
Я продолжала молчать. (Вспомнила недавнее свое выступление в одном из богатейших домов Лос-Анджелеса, когда жалкий гонорар мне выдали в салфеточке, на которой изображен был Микки-Маус с веселенькой надписью «Happy Birthday!». Так бедному родственнику заворачивают на дорогу две печенюшки.)
Я упорно молчала. Просто этот невоспитанный испанский трубадур был из моего цеха. И каждый вправе и в силах был обидеть его...
...Барселона изящна, легка, овеяна морской солью и заштрихована теми особыми зеленоватыми тенями, какие в полдень осеняют обычно приморские города с высокими деревьями. И в этом Барселона похожа на... конечно же, на Одессу. Город, как пасека – шмелями, набит мотоциклистами. Девушки на мотоциклах сидят, как влитые, обняв приятеля обеими руками, вжавшись в его невозмутимую спину, – все в одинаковых позах. И поэтому кажется, что весь день по городу катают одну и ту же...
Кстати, проспект Диагональ, на котором мы жили и который пересекает – действительно по диагонали – весь город, трудно обойти в пеших странствиях по Барселоне. И все-таки однажды мы заблудились.