Куда мы, папа? (сборник) Фурнье Жан-Луи
Впрочем, за Матье и Тома я не переживаю. Со своими крохотными, как стручки гороха, пипками они никого не обрюхатят и не нанесут вреда человечеству.
Я только что купил подержанную «Камаро», американскую машину темно-зеленого цвета. Салон – белый. Щегольское авто.
На каникулы мы едем в Португалию.
Тома берем с собой, он увидит море. Мы заехали за ним в «Ла Сурс», медико-педагогический институт рядом с Туром.
«Камаро» неслышно катит по дороге.
Ночь мы провели в Испании и теперь прибываем в поселок Сагра, это наш конечный пункт назначения. Белый отель, синее море, ослепительное, будто в Африке, солнце.
Какое счастье, что наконец добрались! Тома выходит из машины, радуется, хлопает в ладоши, кричит: «Ла Сурс! Ла Сурс!» – думает, мы уже вернулись. А может, его слепит солнце? Может, он над нами прикалывается?
Отель выпендрежный. Персонал одет в бордовую униформу с золотыми пуговицами. У всех официантов бейджи с именами. Нашего зовут Виктор Гюго. Тома ко всем пристает с поцелуями.
Тома обслуживают как принца. Метрдотель сразу же убирает со стола все, что моему сыну не по вкусу. Тома впадает в ярость, цепляется за свою тарелку, кричит: «Нет, месье! Только не забирайте! Не забирайте!» Наверное, думает, что, если тарелку унесут, еды не будет.
Тома боится океана, шума прибоя, огромных волн. Я стараюсь научить сына любить природу, шлепаю по воде, держа Тома на руках, он смотрит на меня. Никогда не забуду дикого страха в его глазах.
Однажды он придумал, как прервать мучения, и во время прогулки с трагическим видом заорал: «Какать!» Даже волны не заглушили этот крик. Я понял, что дело срочное, и вышел из воды.
Вскоре оказалось, что на самом деле какать Тома не хотел. Я страшно обрадовался. Значит, мой сын не совсем идиот, значит, у него случаются проблески в сознании.
Как-никак он умеет врать.
Ни у Матье, ни у Тома никогда не будет ни банковской карты, ни карты для парковки, ни даже кошелька. Всему заменой – удостоверение инвалида.
Оно оранжевого цвета – веселенького. А сверху зелеными буквами написано: «Риск падения».
Эту карточку мы получили в парижском комиссариате.
Мои дети на 80 % нетрудоспособны.
Комиссар ни минуты не сомневался и со всей проницательностью постановил, что удостоверение действительно пожизненно.
Фотографии на карточках те еще. Пустые глаза, мутный взгляд… О чем думают мои дети?
Иногда я пускаю удостоверения в дело. Например, если плохо припаркуюсь, кладу такую вот оранжевую карту под стекло, и обычно от штрафа меня освобождают.
У моих детей никогда не будет CV[14]. Кто-то спросит: что они сделали в жизни? Ничего. Отлично. Все вопросы тут же отпадают.
Но если вдуматься, что можно было бы вписать в CV? Нетипичное детство, постоянное пребывание в медико-педагогическом центре «Ла Сурс»[15], затем в «Ле Седр»[16]. Красивые названия.
На моих детей никогда не заведут досье криминалистического учета. Они невинны. Они не способны ни на что, в том числе и на зло.
Иногда зимой, когда я вижу Матье и Тома в шерстяных капюшонах-шлемах с прорезями для глаз, представляю их грабителями. Много вреда они бы никому не причинили, слишком уж неуверенно двигаются, да и руки у них дрожат.
Полиция с легкостью схватила бы их. Они бы не спаслись – не умеют бегать.
Я никогда не пойму, за что моих мальчиков так наказали. Ведь они ровным счетом ничего никому не сделали.
Их болезнь словно следствие катастрофической судебной халатности.
В одном незабываем скетче Пьер Депрож мстит своим детям за жуткие подарки, которые они дарили на дни Матерей и Отцов.
Мне не за что мстить. Матье и Тома не дарили мне подарков, не делали комплиментов, не общались со мной.
А я бы многое отдал, только бы Матье взял стаканчик из-под йогурта, наклеил на него блестящую сиреневую бумагу, золотые звездочки, собственноручно вырезанные, и подарил мне. Я бы ставил в этот стаканчик карандаши.
Я бы многое отдал, чтобы Тома корявым почерком подписал мне открытку: «Папа, я тибя очинь люблю».
Я бы многое отдал за неровную кособокую пепельницу с надписью «папа», вылепленную из пластилина и напоминающую коровью лепешку.
У меня необычные дети, поэтому и подарки они могли бы делать необычные. Я бы многое отдал просто за булыжник, за опавший листок, за зеленую муху, за каштан, за черта лысого…
У меня необычные дети, поэтому и рисунки они могли бы делать необычные. Я бы многое отдал за нелепых животных, за верблюдов а ля Дюбюффе или за лошадей а ля Пикассо.
Увы.
Уверен, мои дети хотели бы меня порадовать, но они не могли. У них дрожали руки, у них темнело в глазах, их головы не желали думать.
«Дорогой папа!
Сегодня День отца, так что мы решили написать тебе письмо. Вот оно.
Мы не будем тебя поздравлять: посмотри на нас. Тебе сложно было зачать нормальных детей? Каждый день рождается такое количество здоровых детей, а многие родители при этом выглядят такими дебилами, что, кажется, зачать здорового ребенка раз плюнуть.
Тебя же не просили производить на свет гениев. Просто-напросто нормальных детей! Мы понимаем, ты не хотел быть таким, как все. Ты победил. Мы в пролете. Думаешь, очень круто быть дебилами? Конечно, есть и преимущества. От школы мы откосили, от домашних заданий, уроков, экзаменов, наказаний тоже. Но мы многое упустили.
Матье вот, может быть, хотел бы играть в футбол. Попробуй представить его с трясущимися руками и ногами посреди поля в команде здоровенных верзил. Бедняга бы не выжил.
А я вот хотел бы заниматься биологией. А у меня в голове солома. Какая уж тут биология?!
Думаешь, очень весело проводить жизнь в компании идиотов? Тут есть несколько конкретно психованных ребят, которые постоянно орут, спать мешают. А некоторые просто бешеные – кусаются. Надо держать ухо востро.
Мы не злопамятные и любим тебя несмотря ни на что, поэтому с праздником!
На обороте мой рисунок – для тебя. Целую. Матье, который не умеет рисовать».
Необычных детей много. Они не национальная редкость.
В медико-педагогическом институте, где живут Тома и Матье, есть ребенок из Камбоджи. Его родители не очень хорошо говорят по-французски, поэтому общение с главным врачом порой оказывается для них просто пыткой. Выходят они всегда расстроенные. Они не верят в страшный диагноз.
При чем здесь монголизм[17], если они приехали из Камбоджи?
Слово «генетика» лучше даже не упоминать, оно приносит несчастье.
Я не вспоминал о генетике, пока генетика не вспомнила обо мне.
Смотрю на своих горемычных сыновей и надеюсь, что моей вины перед ними нет.
Они не говорят, не пишут, не умеют считать до ста, кататься на велосипеде, плавать, играть на пианино, завязывать шнурки, есть рыбу так, чтобы не подавиться костью, пользоваться компьютером… И все это не потому, что я плохо их воспитывал или окружал неправильными людьми.
Посмотрите на них. Они сутулые и хромые. И это не моя ошибка. Это ошибка природы.
Наверное, «генетика» ученый синоним «природы».
Моя дочь Мари рассказала подружкам в школе, что у нее два брата-инвалида. Ей не поверили. Сказали – мол, не прикалывайся!
Многие матери, стоя возле колыбели, говорят: «Вот бы он не взрослел и всегда оставался маленьким». Матерям детей-инвалидов повезло, они вечно будут возиться со своими большими пупсами.
Правда, играть с пупсом, который весит тридцать кило, уже не так весело.
Отцы и подавно начинают интересоваться детьми, когда те вырастают, начинают проявлять интерес к разным областям жизни, задавать вопросы.
Напрасно я ждал этого момента. Мне всегда задавали один и тот же вопрос: «Куда мы, папа?»
Лучший подарок для ребенка – ответ на вопрос, удовлетворение любопытства, знакомство с прекрасными сторонами жизни. Матье и Тома никогда не насладятся жизнью.
Хотел бы я быть учителем, рассказывать ребятишкам о разных разностях так, чтобы они не скучали.
Я сделал для детей несколько мультиков, которых мои сыновья не увидели, написал несколько книг, которых Матье и Тома не прочли.
Я бы хотел, чтобы мои мальчики мною гордились. Чтобы они хвастались перед друзьями: «Мой папа круче твоего».
Детям всегда хочется гордиться отцами, и это неспроста – отцам необходимо восхищение детей, чтобы чувствовать себя уверенно.
Когда между передачами на экране появлялась телевизионная настроечная таблица, мои дети могли смотреть на нее часами. Тома нравится телевизор с тех пор, как он увидел меня в какой-то программе. Плохое зрение не помешало ему разглядеть меня среди других гостей студии и выкрикнуть: «Папа!»
После эфира он не хотел идти ужинать, сидел перед телевизором и хлопал в ладоши: «Папа! Папа!» – думал, я появлюсь еще раз.
Наверное, я ошибаюсь, полагая, что ничего не значу для Тома и без меня он спокойно может существовать. Наверное, это не так. Я чувствую свою вину перед сыном – сам-то я не готов проводить с ним каждый день и каждый день смотреть «Снупи».
Скоро Тома исполнится четырнадцать. В его возрасте я заканчивал среднюю школу.
Я смотрю на Тома. Мне сложно увидеть в нем себя, мы не похожи. Наверное, это к лучшему. Зачем мне вообще понадобилось заводить детей?
Чтобы потешить гордыню? Я так собой восторгался, что решил оставить на планете побольше своих дубликатов? Не хотел до конца умирать, жаждал посмертной славы, памяти, надеялся оставить после себя «след»?
Иногда мне кажется, я и впрямь оставил «след», такой, какой оставляют, под крики окружающих пройдя в грязных ботинках по только что навощенному паркету.
Глядя на Тома и Матье, я спрашиваю себя: ради чего?
Вот бы спросить у них.
Надеюсь, что несмотря ни на что Снупи, теплая ванна, пушистый котик, солнечный луч, воздушный шарик, поход в супермаркет, улыбки людей, игрушечные машинки, картошка фри… сделают жизнь моих мальчиков хоть немного приятной.
Помню белую голубку. Я увидел ее в мастерской медико-педагогического института. Там проводились творческие занятия, иначе говоря – дети портили бумагу. Те, кому и это было не по силам, просто сидели, глядя в одну точку, или смеялись.
Когда в помещении летает белая голубка, дети радуются и хлопают в ладоши. Иногда зигзагом упадет белое перо – тогда ребенок следит за ним взглядом. Иногда голубка опустится на стол или на плечо кого-то из малышей. Благодаря голубке в мастерской царит спокойствие. Вспоминается Пикассо, «Ребенок с голубем». Хотя некоторым детям страшно, они кричат, но голубка умная – ей все равно. Тома бегает за птичкой с криком «цып-цып-цып». Может, он хочет ее ощипать, как курицу?
Мир людей и живой природы в гармонии. Недаром художники любят птиц. Джотто со своим Франциском Ассизским в окружении птиц тоже отдал дань традиции.
А теперь по следам великих идут идиоты.
Тома восемнадцать лет, он вырос, едва держится на ногах, корсет не помогает, нужен опекун, и выбор падает на меня.
Опекун должен твердо стоять на ногах, быть выносливым, уравновешенным, не боящимся ни шторма, ни бури.
Странно, что выбрали меня.
Теперь я должен отвечать за его финансовые дела, подписывать чеки. Тома плевать на деньги, он даже толком не понимает, что это такое. Помню, однажды в Португалии, в ресторане, он выгреб из моего кошелька все до последней купюры и раздал народу. Уверен – если бы Тома был в состоянии выразить собственное мнение, он сказал бы мне: «Давай повеселимся, папа, промотаем в свое удовольствие пособие по инвалидности!»
Тома бы не поскупился. На его деньги мы бы точно купили кабриолет. И отправились бы в хмельное путешествие по стране, словно два старых друга, два сбежавших из дома супруга. Как в кино, мы бы рванули к морю, на юг, жили бы в шикарных отелях с роскошными интерьерами, обедали бы в лучших ресторанах, пили бы шампанское, болтали о машинах, о книгах, о музыке, о фильмах, о женщинах…
По вечерам гуляли вдоль моря по пустынным пляжам. Смотрели на светящихся в темноте рыбок, оставляющих за собой сверкающие в черной воде шлейфы. Разговаривали на серьезные философские темы, обсуждали смерть, жизнь, Бога. Любовались звездами и огнями города. Спорили, ругались. Он обзывал бы меня старым дураком, я говорил бы: «Эй, полегче, молодой человек, я твой отец вообще-то». А он бы отвечал: «И нечем тут гордиться».
Ребенок-инвалид имеет право голосовать.
Тома совершеннолетний, он может голосовать. Я уверен, что он долго думал, взвешивал все «за» и «против», внимательно анализировал программы кандидатов, оценивал их экономические перспективы, их порядочность и окружение.
Тома до сих пор сомневается, никак не решит, кого выбрать.
Снупи или Мину?
После паузы он внезапно спросил: «А как твои мальчики?»
Он даже не догадывался о том, что одного из них давно нет в живых.
Беседа текла вяло, и ему не хотелось, чтобы все скучали. Ужин подходил к концу, светские разговоры закончились, ничто не оживляло обстановку. Тогда хозяин дома с видом человека, который сейчас расскажет презабавный анекдот, обратился к гостям: «А вы знаете, что у Жана-Луи сыновья – инвалиды?»
Повисло тяжелое молчание, затем раздался сочувственный шепот, возгласы удивления и любопытства. Одна милая дама, словно сошедшая с полотна художника Греза, уставилась на меня влажными глазами, с печальной улыбкой на устах.
Да уж, обо мне больше нечего сказать, кроме того, что я отец детей-инвалидов. Только вот мне не хочется об этом говорить.
Хозяин дома ждал от меня забавных историй. Надеялся, что я всех рассмешу. Нелегкая задачка, но я попробовал.
Я рассказал о последнем Рождестве в медико-педагогическом институте. Рассказал о том, как дети уронили елку, о том, как в хоре каждый пел свою песенку, о том, как елка загорелась, о том, как рухнул на пол проектор во время показа фильма, о том, как дети опрокинули торт с кремом, и о том, как родители забрались под стол, потому что кто-то из детей стал швыряться шарами для петанка… Все это происходило под звуки «Родился сын Божий»…
Сперва гостям было не по себе, но вскоре они уже смеялись. Я блестяще исполнил свою миссию. Хозяин дома остался доволен.
Думаю, в следующий раз меня снова пригласят.
Тома подолгу разговаривает с собственной рукой, называет ее Мартиной. Мартина кивает, но голос ее слышен только моему сыну.
К Мартине Тома обращается очень ласково. Хотя иногда они спорят, и Тома даже кричит. Тогда я понимаю, что Мартина с моим сыном не всегда полностью согласна.
А может быть, Тома упрекает подругу за то, что она не помогает ему в жизни?
Толку-то от Мартины никакого. Ни одеться не поможет, ни поесть. Мартина в себе не уверена, она дрожит, падает в обморок, не хочет держать кружку, застегивать пуговицы, завязывать шнурки…
Даже кота нормально не погладит. Ее ласки словно удары, поэтому кот ее боится, убегает.
Она не играет на пианино, не водит машину, не пишет, только делает абстрактные рисунки. Наверное, Мартина считает, что ни в чем не виновата, ждет приказов, ждет, чтобы Тома проявил инициативу.
Ведь Мартина просто рука.
– Алло! Привет, Тома, это папа.
Молчание.
Я слышу, как неровно и тяжело дышит Тома. Затем раздается голос воспитательницы:
– Это папа, Тома! Поговори с ним!
– Тома, эй, ты меня не узнал? Это папа! Как дела?
Молчание. Тома сопит. Затем наконец подает голос. После полового созревания Тома стал говорить басом.
– Куда мы, папа?
Он узнал меня. Можно продолжать беседу.
– Как ты, Тома?
– Куда мы, папа?
– Ты нарисовал что-нибудь для меня, для мамы, для сестры?
Молчание. Тома сопит.
– Мы едем домой?
– Ты продолжаешь рисовать?
– Мартина.
– У Мартины все в порядке?
– Фи! Фи! Фи!
– Ты ел картошку фри? Было вкусно? Хочешь еще?
Молчание…
– Ну, поцелуй папу на прощанье. Скажи: «Пока, папа!» Поцелуешь меня?
Молчание.
Я слышу, как Тома выпускает трубку из рук, и она повисает в пустоте. Слышу голоса вдали. Подходит воспитательница, говорит, что Тома выронил трубку. Разговор окончен.
Все главные вопросы мы обсудили.
Тома становится хуже. Несмотря на дозы транквилизаторов, нервы шалят. Время от времени случаются тяжелые приступы. Тогда приходится госпитализировать мальчика в психиатрическую больницу.
На следующей неделе мы его навестим и вместе пообедаем. Поскольку скоро Рождество, я хочу принести подарок. Но какой?
Воспитательница сказала, что многие больные целыми днями слушают музыку. Самую разную, даже классическую. Мальчик, у которого родители музыканты, слушает Моцарта и Берлиоза. Я подумал о «Вариациях Гольдберга»[18], написанных Бахом для графа Кейзерлинга, очень нервного господина. В медико-педагогическом институте таких Кейзерлингов полным-полно. Так что Бах не повредит.
Вскоре я отнес Тома диск. Воспитательница попробует его поставить.
Вот бы заменить «Прозак» Бахом…
Спустя тридцать лет я обнаружил в выдвижном ящике стола письменные уведомления о рождении Тома и Матье. Открытки в классическом стиле. Ни аистов, ни цветов, мы любили простоту.
Бумага пожелтела, но надпись все еще можно различить. Каллиграфическим почерком с наклоном вправо выведены прекрасные слова – мол, как мы рады сообщить о рождении Матье, затем – о рождении Тома.
Конечно, мы радовались, мы переживали бесценный уникальный опыт, мы чувствовали себя невероятно счастливыми и взволнованными…
Так что внезапное разочарование нас просто убило.
Представляю себе уведомление о рождении детей-инвалидов: мы рады вам сообщить, что Матье и Тома идиоты, в головах у них солома, они никогда не пойдут в школу, всю жизнь будут маяться, Матье, исстрадавшись, умрет, а бедный хрупкий Тома останется нести свой крест, с каждым годом все ниже склоняясь под его тяжестью… Тома будет разговаривать с собственной рукой и в один прекрасный момент перестанет рисовать, почти перестанет ходить, перестанет даже спрашивать: «Куда мы, папа?» – потому что окажется в тупике.
Каждый раз, получая уведомление о рождении ребенка, я думаю, что мне совершенно не хочется поздравлять счастливых родителей.
Я завидую. И раздражаюсь, когда спустя несколько лет безмятежные родители с восхищением демонстрируют мне фотографии своих обожаемых чад, цитируют их последние смешные высказывания и хвастаются успехами. Довольные отцы и матери кажутся мне нахальными глупцами. Фанфаронят передо мной, как владельцы Porsche перед водителем столетней развалюхи.
– В четыре года уже умеет читать и считать! Подумай только!
Меня не жалеют, мне показывают фотографии с дня рождения малыша: вот он задувает четыре свечки на торте, а вот счастливый папа снимает сына на камеру. Чувство зависти заставляет меня вообразить невесть что – пламя свечей, перекинувшееся на скатерть, на занавески, на стулья, дом охвачен огнем, празднику конец.
Да, да, да, ваши дети самые умные, самые красивые в мире. А мои – уроды, идиоты. Уж извините! Недоглядел как-то.
В пятнадцатилетнем возрасте Матье и Тома не умеют ни писать, ни читать и практически не говорят.
Мы с Тома давно не виделись, поэтому вчера я его навестил. Он все чаще проводит время в инвалидном кресле. Передвигается с трудом. Узнав меня, он тут же спросил: «Куда мы, папа?»
Он все сильнее горбится. Я вывозил его на улицу. Он, как всегда, говорил бессвязно, повторялся, и хоть бы крупица смысла! Часто обращался к собственной руке. Потом надолго умолкал.
Он отвел меня к себе в комнату. Там светло, стены выкрашены в желтый, на кровати сидит Снупи. Над кроватью висит рисунок – паук, запутавшийся в паутине, или что-то вроде того, одна из дебютных работ Тома.
В новом корпусе, куда перевели Тома, живут двенадцать человек, взрослые, похожие на старых детей. У них нет возраста. Наверное, они все родились 30 февраля…
Самый старый курит трубку и показывает воспитателям язык.
Еще есть слепой, который ощупью пробирается по коридорам.
Некоторые здороваются, но в основном больные меня игнорируют. Иногда раздается крик, затем воцаряется покой, и только тапочки слепого шаркают в тишине.
Два-три человека валяются на полу посреди холла, смотрят в потолок, смеются без причины. Через них приходится переступать.
В медико-педагогическом институте не страшно, там странно и порой даже красиво. Медлительность больных, плавные грациозные движения их рук и ног – все это напоминает какую-то современную хореографию или театр Кабуки[19]. С другой стороны, пациенты, которые машут руками и бьются в конвульсиях, вызывают неминуемые ассоциации с автопортретами Эгона Шиле[20].
За столом сидят двое слепцов и держатся за руки. Неподалеку от них – почти лысый седой человек, он похож на нотариуса, его легко представить в сером костюме-тройке, правда, на нем слюнявчик, и он то и дело повторяет: «Кака, кака, кака…»
Здесь все позволено, любая эксцентричность, любое безумие, никто никого не судит.
Здесь серьезный человек, который ведет себя нормально, производит впечатление белой вороны и даже идиота. Над ним впору смеяться.
Здесь мне хочется наплевать на условности и позволить себе сойти с ума.
В МПИ все всем дается тяжело. Иногда самая легкая задача становится непосильной. Одеться, завязать шнурки, застегнуть пояс, открыть молнию, взять в руку вилку.
Я смотрю на старого двадцатилетнего ребенка. Воспитатель учит его самостоятельно есть зеленый горошек. Я вдруг осознаю масштаб малейших движений повседневной жизни для человека, не способного держать вилку.
Крохотные победы оказываются вдруг равными золотым медалям на Олимпийских играх. Человек зацепил вилкой несколько горошин и поднес ко рту, не уронив обратно в тарелку. Он гордится собой и смотрит на меня сияющими глазами. В его честь и в честь его тренера стоило бы сыграть национальный гимн.
На следующей неделе в МПИ большое спортивное мероприятие, 13-й сезон межинститутских соревнований. Участвуют наименее больные пациенты. Состязания очень разнообразные: метание дротиков в мишень, стрельба по мишени, баскетбол, гонки на трехколесных велосипедах. Вспоминается рисунок Райзера – Олимпийские игры для инвалидов. Весь стадион увешан плакатами: «Смеяться запрещено».
Тома, конечно, не участвует. Он зритель. Его вывезут в инвалидном кресле, чтобы он следил за состязаниями. Думаю, вряд ли его интересует спорт, он все больше замыкается в себе. О чем он думает?
Знает ли он о том, что больше тридцати лет назад был для меня светлым ангелом, кудрявым и смеющимся? Теперь он похож на горгулью. Пускает слюни и молчит.
После состязаний победителям вручают медали и кубки.
Как бы я хотел гордиться сыном! Показывать друзьям его дипломы и награды. Я бы все составил в гостиной в шкафчик под стекло рядом с нашими семейными фотографиями.
На фото я выглядел бы счастливым и безмятежным, довольным, словно рыбак, только что выловивший огромную рыбину.
В молодости я мечтал иметь целую уйму детей. Я представлял, как с песней буду взбираться на горы, как вместе с маленькими матросами буду бороздить океаны, как объеду весь мир в компании веселых любопытных ребятишек, моего родного племени, которому я поведаю названия деревьев, птиц и звезд.
Я воображал, как буду играть с сыновьями в волейбол и в баскетбол и как они будут меня уделывать.
Воображал, как буду слушать музыку с детьми и любоваться живописью.
Воображал, как по секрету от жены научу ребятишек разным ругательствам.
Воображал, как научу своих отпрысков спрягать глагол «побеждать» в будущем времени.
Воображал, как расскажу мальчикам о двигателе внутреннего сгорания.
Воображал, как буду читать малышам сказки.
Но мне не повезло. Я участвовал в генетической лотерее и проиграл.
«Сколько сейчас вашим детям?»
Вы не представляете, как я ненавижу этот вопрос.
У моих детей нет возраста. Матье существует вне времени, Тома около ста лет.
Мои сыновья с детства были горбатыми старичками. Мои сыновья с детства были не в себе. Но любили меня и никогда не обижали.
Они не понимали, что такое возраст. Тома до сих пор тянет в рот старого плюшевого мишку, и никто не говорит ему, что мишка старый, ведь мой сын со старостью не знаком.
Помню, я каждый год покупал детям новые ботиночки. Размер ноги менялся, но IQ оставался прежним. Затем постепенно мозг стал деградировать. Мои сыновья предпочитали идти назад, а не вперед.
Когда всю жизнь возишься с детьми, которые играют в кубики и не растут, теряешь счет времени.
Я уже не знаю, кто я такой, где я, сколько мне лет. По-моему, мне всегда было тридцать. Я большой шутник. Надо всем смеюсь. Словно живу в нескончаемом анекдоте, поэтому всерьез ничего не воспринимаю. Говорю и пишу ерунду. И лучше уже не будет. Дорога привела меня в тупик, а жизнь оставила в дураках.
Мой папа никогда не убивал
Посвящаю эту книгу моей матери
Я часто просил Иисуса сделать так, чтобы мой папа в пьяном виде случайно не убил маму. А на Рождество плюс к этому я еще просил подарок.
Помню, однажды я взмолился о револьвере. Я точно представлял, какой именно мне нужен, – револьвер марки «Солидо». Но для Иисуса я специально не уточнил. Мне сказали, он и сам все знает и умеет читать мысли, так что я решил его проверить.
Я не получил «Солидо», мне достался простой револьвер, и папа продолжал пить до конца своих дней.
Папина пощечина
Люди, которые пьют, часто злятся и бьют своих жен и детей, такое показывают в черно-белом кино. Но папа нас никогда не бил. Даже меня, а меня он не очень любил. Когда он на меня злился, то делал мне больно словами.
Однажды он написал мне очень неласковое письмо и обозвал козявкой. Думаю, он не слишком гордился своей жизнью и чувствовал, что я это понимаю, наверное, это его не радовало.
Папа ударил меня только один раз, при рождении, так что я совсем этого не помню.
Мама рассказала, что, явившись на свет, я не дышал, и тогда папа схватил меня за ноги, словно кролика, и хлопнул по спине – так я наконец решился на жизнь.
Папа и я
В семейном альбоме есть одна фотография, которая мне особенно нравится, на ней – папа и я.
Папа лежит на диване, читает, я сижу рядом. Мне, наверное, около годика, я выгляжу счастливым, со мной не может произойти ничего плохого, потому что я с папой.
Папа молодой, красивый, у него маленькие очки в металлической оправе, он похож на ученого, он внушает доверие, видно, что с ним должно быть хорошо, к тому же он доктор, рядом с ним спокойно, с ним можно не бояться смерти.
Почему же теперешний папа такой грустный, старый, почему он не разговаривает с нами, почему он грубо обращается с мамой и порой по-настоящему нас пугает?
Куда делся папа с фотографии?
Мой папа был доктором
Он лечил людей, небогатых людей, которые часто не могли ему заплатить, но угощали его, например, стаканчиком спиртного, потому что мой папа любил выпить, и даже не один стаканчик, а несколько, и вечером, вернувшись домой, выглядел усталым. Иногда он говорил, что убьет маму, а потом меня, потому что я был старшим и не самым любимым ребенком.
Когда папа сильно напивался, он делался слегка безумным, но не злым.