Извлечение троих Кинг Стивен
На вопрос Эдди он ответит чуть позже. Потому что так будет лучше для Эдди — держаться настороже. А причина того, что она не помнит, была очень проста. Она — не одна женщина, а две.
И одна из них очень опасна.
Эдди рассказал ей все, что мог, приукрасив лишь перестрелку у Балазара, но в остальном — неукоснительно следуя правде.
Когда он закончил, она какое-то время хранила молчание, сложив на коленях руки.
С пологих гор, растянувшихся на несколько миль к востоку, стекали маленькие ручейки. Именно оттуда Роланд и Эдди брали пресную воду. Сначала ходил только Эдди, потому что Роланд был слишком слаб. Позже они ходили по очереди, и каждый раз приходилось ходить все дальше и искать воду чуть дольше. Горный кряж потихоньку сходил на нет, ручьев становилось все меньше, и вода в них струилась уже не так быстро, но она оставалась хорошей и для питья пригодной.
Пока.
Роланд ходил за водой вчера, и хотя сегодня была очередь Эдди, стрелок пошел снова: закинул за плечо опустевшие бурдюки и удалился, не сказав ни слова. Эдди эта с его стороны любезность показалась весьма подозрительной. Эдди совсем не желал умиляться такому великодушному жесту — да и вообще всему, что делал Роланд, уж если на то пошло, — но все-таки он невольно был тронут.
Она же внимательно его выслушала, не проронив ни слова и глядя ему прямо в глаза. Иной раз Эдди казалось, что она старше его лет на пять, иной раз — на все пятнадцать. И только в одном он был уверен на сто процентов: он потихоньку в нее влюблялся.
Когда он закончил, она еще какое-то время сидела молча, теперь — глядя мимо него, на морские волны, из которых на закате выйдут хищные омары со своими непонятными вопросами. Их он ей описал в красках. Пусть она лучше сейчас испугается — чуть-чуть, — чем придет в ужас потом, когда они выползут в поле зрения. Про себя он предположил, что, когда дело дойдет до того, чтобы их скушать, она поначалу не станет к ним прикасаться после того, как услышала, что они сделали с пальцами Роланда, а потом еще их увидит своими глазами. Но потом голод все-таки возобладает над этими дид-а-чик и дуд-а-чум.
Взгляд ее был устремлен вдаль — в пространство.
— Одетта? — тихонько позвал он спустя, наверное, пять минут. Она сказала ему, как ее зовут. Одетта Холмс. Ему показалось, что это великолепное имя.
Она посмотрела на него, очнувшись от задумчивости. Слегка улыбнулась. Сказала одно только слово:
— Нет.
Он лишь поглядел на нее, не в силах найти подходящий ответ. До теперешнего момента он даже представить себе не мог, каким может быть безграничным это бесхитростное отрицание.
— Я не понимаю, — признался он наконец. — Что вы сейчас отрицаете?
— Вот это все. — Одетта описала рукою широкий круг (Эдди еще заметил, какие у нее сильные руки — нежные, но очень сильные), включающий море, и небо, и пляж, и неровную гряду гор, на склонах которой стрелок, вероятно, искал сейчас воду (или, быть может, его пожирало какое-то новое и занимательное чудовище, впрочем, сейчас Эдди было не до того), короче говоря, включающий весь этот мир.
— Я понимаю, что вы сейчас должны чувствовать. Поначалу мне тоже все это казалось каким-то ненастоящим. Невсамделишным.
Но так ли? Теперь, оглядываясь назад, он понимал, что тогда он просто смирился, принял все без вопросов, может быть, потому, что ему было худо, ему безумно хотелось ширнуться, его буквально ломало.
— Вы потом свыкнетесь.
— Нет, — повторила она. — Я уверена, что случилось одно из двух, и даже не важно — что. Я по-прежнему в Оксфорде, штат Миссисипи. А это все — не на самом деле.
Она продолжала говорить. Если бы голос ее был чуть громче (или, возможно, если бы он не влюблялся в нее), ее речь вполне бы сошла за пространную лекцию. Но для Эдди все это звучало гораздо лиричней, чем просто лекция.
За одним исключением, — твердил он себе. На самом деле все это бесполезно, и тебе еще предстоит убедить ее в этом. Для ее же блага.
— У меня, наверное, была какая-то травма. Головы, — закончила она. — Они там в Оксфорде мастера орудовать топорищами и дубинками.
В Оксфорде.
Название отозвалось в сознании Эдди смутным аккордом узнавания. То, как она произнесла это слово, почему-то напомнило ему Генри… Генри и мокрые пеленки. Почему? Что? Теперь это уже не имело значения.
— Вы хотите сказать, вы считаете, что это — сон, а вы пребываете в бессознательном состоянии?
— Или в коме, — сказала она. — И не надо смотреть на меня так, как будто вы думаете, что я говорю ерунду. Потому что это не ерунда. Взгляните сюда.
Она аккуратно приподняла волосы над левым ухом, и Эдди увидел, что она носит прическу с косым пробором вовсе не потому, что следует моде. Пониже края волос «красовался» уродливый шрам от старой раны, а кожа на нем была не коричневая, а серовато-белая.
— Похоже, что в жизни вам здорово не повезло, — сказал Эдди.
Она раздраженно пожала плечами.
— Иногда не везло, иногда наоборот. Возможно, одно другим уравновешивалось. Я показала вам этот шрам лишь потому, что я тогда была в коме целых три недели. Мне было пять лет. И я видела сны. Много снов. Я не помню, что мне тогда снилось, но мама потом рассказывала, что они с папой знали, что пока я разговариваю во сне, я не умру, а я, похоже, разговаривала все время, хотя мама мне говорила, что они разбирали на дюжину одно слово. Но я помню, что эти сны были почти как настоящие. Как наяву.
Она помедлила, оглядевшись по сторонам:
— Такие же реальные, как все это. Как вы, Эдди.
Когда она назвала его по имени, Эдди почувствовал, как по рукам у него побежали мурашки. Вот именно — мурашки, а не хухры-мухры.
— И он, — она вздрогнула. — Он, по-моему, реальней всего.
— Мы настоящие. Я хочу сказать, мы реальные, что бы вы там ни думали.
Она улыбнулась ему по-доброму, хотя, как очевидно, не поверила ни единому слову.
— А как это случилось? — спросил Эдди. — Откуда у вас этот шрам?
— Какое это имеет значение? Я просто хочу подчеркнуть, что случившееся однажды может вполне повториться.
— И все-таки мне любопытно.
— Меня ударили кирпичом. Это случилось, когда мы в первый раз съездили на север, в городок Элизабет, в штате Нью-Джерси. Ехали мы на поезде, в вагоне для Джима Кроу.
— Для кого?
Она недоверчиво, едва ли не пренебрежительно, покосилась на него.
— Вы где жили, Эдди? В бомбоубежище?
— Я из другого времени, — пояснил он. — Могу я спросить, сколько вам лет, Одетта?
— Мне уже можно голосовать, но до пенсии все-таки далековато.
— Вы, как я понимаю, меня тем самым на место ставите.
— Но все же, надеюсь, не грубо, — и снова она улыбнулась своей лучезарной улыбкой, и по рукам его вновь пробежали мурашки.
— Мне двадцать три, — сказал он. — Только я родился в 1964-том — как раз в том году, когда Роланд вас сюда притащил.
— Но это же полный бред.
— Отнюдь. Я жил себе мирно в 1986, когда он перетащил меня.
— Да уж, — сказала она, чуть погодя, — это действительно аргумент весомый в пользу вашего утверждения, что все это — реальность, Эдди.
— Вагон Джима Кроу… это там, где положено ездить черным?
— Неграм, — поправила она. — Называть негра черным — это невежливо, вы не находите?
— Где-то к 80-ому году вы себя сами будете так называть, — сказал Эдди. — Когда я был маленьким, назвать черного негром означало нарваться на драку. Все равно как назвать его ниггером или черножопым.
Она растерянно на него поглядела, а потом покачала головой.
— Ладно, вы начали рассказывать про кирпич…
— Младшая сестра моей мамы выходила замуж, — продолжила Одетта. — Ее звали София, но мама всегда звала ее Синюшной Сестрицей, потому что той нравился синий цвет. «Во всяком случае, ей представляется, что он ей нравится», — так поговаривала моя мама. Так что и я ее звала Синюшной Тетушкой, еще до того, как мы с ней познакомились лично. Свадьба была замечательная. После венчания еще гуляли. Гости пришли. Я даже помню, какие были подарки.
Она рассмеялась.
— Детям подарки всегда кажутся чем-то необыкновенным, правда, Эдди?
Он улыбнулся.
— Да, это вы верно подметили. Подарки забыть невозможно. Ни того, что дарили тебе, ни того, что дарили другим.
— К тому времени папа уже начинал делать деньги. Я помню, как мама еще говорила, что мы потихонечку идем в гору. Это так она называла, и однажды, я помню, я ей рассказала, что подружка моя, с которой я всегда играла, спросила, богатый ли у меня папа, а мама велела мне отвечать всем приятелям, если кто-то еще вдруг задаст этот вопрос, именно так: что мы потихонечку идем в гору.
— В общем, они были уже в состоянии подарить Синюшной Тетушке на свадьбу прелестный фарфоровый сервиз, я и помню…
Голос ее сорвался. Она рассеянно поднесла руку к виску и потерла его, как будто у нее начинала болеть голова.
— Помните — что, Одетта?
— Помню, как мама ей подарила кое-что особенное.
— Что?
— Простите, Эдди. У меня голова разболелась. Что-то язык у меня заплетается, и вообще я не знаю, зачем я вас беспокою своей болтовней?
— Вы не хотите рассказывать?
— Нет. Я расскажу. Я хочу рассказать, что мама ей подарила одну особенную тарелку. Белую с тонкой синей вязью по краю. — Одетта улыбнулась, но Эдди показалось, что это была не слишком довольная улыбка. Чем-то это воспоминание ее тревожило. Оно полностью поглотило ее, а той ситуации, прямо скажем — необыкновенной, в которой она сейчас оказалась и которая, казалось бы, должна полностью поглотить все ее мысли, такое с ее стороны поведение было несколько странноватым, и это встревожило Эдди.
— В моей памяти я вижу эту тарелку так же ясно и четко, как сейчас вижу вас, Эдди. Мама подарила Синюшной Тетушке эту тарелку, а та расплакалась и никак не могла успокоиться. Наверное, когда они с мамой были детьми, ей понравилась точно такая же тарелка, но их родители были не в состоянии купить ей подобную вещь. В детстве у мамы с сестрой не было никаких «особенных» штук. После свадьбы Синюшная Тетушка с мужем отправились на медовый месяц в Грейт-Смоукис. На поезде, — Она внимательно посмотрела на Эдди.
— В вагоне для Джима Кроу, — сказал он.
— Точно так! В вагоне для Кроу! В то время все негры так ездили, и ели они тоже в этом вагоне. Против этого мы и выступили в Оксфорде.
Она поглядела на него, видимо, предполагая, что он снова начнет уверять ее, будто все это — на самом деле, но Эдди застрял в паутине своих собственных воспоминаний: мокрые пеленки и это слово. Оксфорд. И внезапно пришли и другие слова — строка из песни, которую Генри мурлыкал не переставая, пока мама не велела ему замолчать, пожалуйста. Ей хотелось послушать Уолтера Кронкайта.
Надо бы поскорей разобраться. Вот эти слова. Вот строка из той песни, которую Генри гнусаво мурлыкал себе под нос. Эдди попытался вспомнить другие строчки, но не сумел. И не удивительно. Ему тогда было не больше трех лет. Надо бы поскорей разобраться. От этих слов по спине его побежали мурашки.
— Эдди, что с вами?
— Ничего. А что?
— Вы дрожите.
Он улыбнулся.
— Это, должно быть, утенок Дональд проковылял по моей могиле.
Она рассмеялась.
— Во всяком случае, я не испортила свадьбу. Это случилось, когда мы возвращались на вокзал. Мы переночевали у подруги Синюшной Тетушки, а утром папа вызвал такси. Такси приехало очень быстро, но как только шофер увидел, что мы цветные, он укатил с такой скоростью, как будто у него волосы на голове горели или в заднице шило свербило. Подруга Синюшной Тетушки уехала чуть пораньше, с нашим багажом — а его было немало: мы собирались еще на недельку съездить в Нью-Йорк. Я еще помню, как папа сказал, что ему не терпится увидеть, как засияет мое лицо, когда в Центральном парке пробьют часы и на них затанцуют зверушки.
Когда машина уехала, папа сказал, что мы вполне можем дойти до вокзала пешком. Мама тут же согласилась и заявила, что это прекрасная мысль, что идти здесь не больше мили и нам будет очень полезно размять ноги после трех суток в поезде и перед новой поездкой еще на полдня. Отец сказал: да, и погода к тому же чудесная, — но я поняла, даже в свои пять лет, что папа взбешен, а мама обижена, и оба они боялись вызвать еще такси, чтобы не повторилось то же самое.
Так что мы пошли пешком. Я шла по внутренней стороне тротуара, потому что мама боялась подпускать меня близко к проезжей части. Я шла и все думала, что хотел сказать папа, когда говорил, что у меня засияет лицо, когда я увижу эти часы в Центральном парке — зажжется, как лампочка? И не будет ли мне тогда больно? И именно в этот момент мне на голову упал кирпич. В глазах у меня потемнело, и какое-то время была одна темнота, а потом начались сны. Очень яркие сны. Как живые.
Она улыбнулась.
— Как этот сон, Эдди.
— Кирпич сам упал или его кто-то бросил?
— Никого не нашли. Мама потом мне сказала — уже гораздо позднее, когда мне было уже лет шестнадцать, — что полиция побывала в том доме, в жилом доме, предназначенном под снос, и они обнаружили, что в одном месте на фасаде не хватает кирпичей, а какие остались, вот-вот упадут. Как раз под окном четвертого этажа. Но люди в том доме бывали. И особенно по ночам.
— Понятно, — вставил Эдди.
— Никто не видел, чтобы из дома кто-то выходил, так что произошедшее посчитали несчастным случаем. Мама потом говорила, что она так и думала, но мне кажется, что она врала. Она даже мне не рассказала, что по этому поводу думал отец. Они оба все еще переживали, что таксист тогда, как только увидел нас, развернулся и уехал. И, по-моему, именно этот поступок таксиста убедил их в том, что кто-то в том доме выглянул из окна, увидел, что мы идем, и решил бросить кирпич на голову черномазым. А скоро появятся эти ваши омары?
— Еще не скоро, — ответил Эдди. — Пока не стемнеет. Значит, вы полагаете, что все все — просто сон, коматозный сон, как те, которые снились вам после того случая с кирпичом. Только на этот раз вас огрели дубинкой.
— Да.
— Это, как вы говорили, одно из двух. А что второе?
Лицо и голос Одетты были спокойны, но в голове у нее переплетались в безобразный клубок картины и образы, связанные с Оксфордом. Оксфорд. Как там в песне поется? Двоих пришили при полной луне, надо бы поскорей разобраться. Не совсем так, но близко к тому. Очень близко.
— Может быть, я сошла с ума, — вымолвила она.
Первое, что пришло Эдди в голову: «Вы точно, Одетта, не в своем уме, если думаете, что сошли с ума».
После недолгих раздумий он все же решил, что продолжать разговор в таком духе не стоит.
Какое-то время он молча сидел на песке возле ее коляски, подтянув колени к груди и сцепив пальцы.
— А вы, Эдди, действительно были наркоманом? И героин потребляли?
— Я и сейчас еще наркоман. Это, знаете, как алкоголизм или когда ты пристрастился к «фри бэйз». От этого просто так не избавишься. Мне говорили об этом, и я соглашался: «Да, да, правильно, верно», — но понял я только сейчас. Мне все еще нужен наркотик, и, наверное, что-то во мне всегда будет нуждаться в нем, но физически я это преодолел.
— А что такое «фри бэйз»? — спросила она.
— В ваше время такого еще не придумали. Это тот же кокаин, только особая его формула. Это примерно то же, как заменить взрывчатку атомной бомбой.
— А вы пробовали?
— Боже упаси. Я же вам говорил, я — героинщик.
— Вы совсем не похожи на наркомана.
Да уж, выглядел Эдди весьма элегантно… если отрешиться от запашка, исходившего от тела его и одежды (возможность мыться у него была, и он мылся, и одежду стирал, однако без мыла как следует не помоешься и не постираешь). Когда Роланд вошел в его жизнь, Эдди ходил коротко стриженный (с такой благообразной прической, котик, ты привлечешь меньше внимания на таможне… и чем это все обернулось? Обхохочешься!), и хотя волосы чуть отросли, прическа по-прежнему вид имела приличный. Он брился каждое утро. Вместо бритвы он приспособил остро отточенный нож Роланда. Поначалу ручонки тряслись, но потом он наловчился. До того, как Генри загремел во Вьетнам, Эдди еще был зелен и юн и ему не было необходимости бриться, да и Генри тогда не подавал ему положительного примера, и хотя бороду он никогда не отпускал, иной раз лицо его заростало четырехдневной щетиной, и маме приходилось напоминать ему «скосить лужайку». Но когда Генри вернулся, он превратился в какого-то «бритвенного» маньяка (и не только в отношении бритья: он, например, после душа стал обрабатывать ноги специальной присыпкой, чистить зубы по три-четыре раза на дню и полоскать рот зубным эликсиром, аккуратно развешивать вещи в шкафу на плечиках) и сумел привить Эдди этот свой гигиенический фанатизм. «Лужайку косили» два раза в день: утром и вечером. Привычка эта глубоко укоренилась в Эдди, как и все остальное, чему учил его брат. Включая, само собой разумеется, и наркотики.
— Выгляжу слишком прилично? — спросил он, усмехнувшись.
— Нет, слишком белым, — резко отозвалась она и умолкла, хмуро глядя на море. Эдди тоже притих. Он не знал, как теперь вернуться к разговору.
— Простите, — сказала она наконец. — Это так некрасиво и грубо с моей стороны и так на меня не похоже.
— Да ничего, все нормально.
— Нет, не нормально. Это все равно, как белый взял бы и сказал: «Господи, в жизни бы не догадался, что вы черномазый».
— А вам нравится думать, что вы не такие предубежденные? — спросил Эдди.
— То, что мы думаем о себе, и то, что мы в действительности из себя представляем… я бы сказала, что очень редко одно с другим совпадает, но да — я считаю себя человеком не предубежденным. Так что примите мои извинения, пожалуйста, Эдди.
— Хорошо, но при одном условии.
— При каком? — она опять улыбнулась. Так хорошо. Он был доволен, что ему удалось вызвать ее улыбку.
— Попробуйте в это поверить. Вот такое условие.
— Поверить — во что? — она как будто забавлялась. Скажи таким тоном кто-то другой, Эдди бы психанул или подумал, что над ним издеваются, но она — это другое дело. В ее устах это звучало нормально. Она могла сделать все что угодно, и для него это было бы нормально.
— Что есть еще один вариант. Что все это действительно происходит. На самом деле. Я имею в виду… — Эдди откашлялся, прочищая горло. — Я не слишком силен во всей этой философской бодяге, ну, знаете, в этой метаморфозе или черт ее знает, как ее там называют…
— Вы хотите сказать: в метафизике?
— Может быть. Я не знаю. Да, наверное, но я твердо знаю одно: нельзя упорно не верить тому, что вам подсказывают ваши чувства. Ну ладно, допустим, вы правы и все это — сон, но если так…
— Я не сказала, что сон…
— Вы, может быть, выразились и не так, но смысл-то один, правда? Ложная реальность?
Если до этого в ее голосе и проскальзывала какая-то нотка снисходительности, то теперь ее как ни бывало:
— Может быть, Эдди, философия и метафизика не ваш конек, но в школе, наверное, вы были членом дискуссионного клуба.
— Никогда. Это занятие для гомиков, страшненьких девочек и зануд. Вроде клуба шахматистов. А что еще за «конек»?
— Ну, просто то, что вам нравится. А что за «гомики»?
Он лишь посмотрел на нее и пожал плечами:
— Голубые. Гомосексуалисты. Какая разница? Мы можем хоть целый день толковать слова. Но ни к чему это не приведет. Я пытаюсь сказать, что если все это — сон, то, может быть, это не я — вам, а вы мне снитесь. Может быть, это вы — плод моего разыгравшегося воображения.
Ее улыбка погасла.
— Но вы… вас никто не тюкал по голове.
— Вас тоже никто не тюкал.
Теперь от улыбки ее не осталось и следа.
— Точнее, я просто не помню, кто, — поправила она довольно резко.
— Я тоже не помню, — взорвался он. — Вы говорите, что там в Оксфорде ребята крутые. Ну и парни с таможни тоже обычно не веселятся, когда не могут найти товар, на который они уже навострились. Может быть, кто-то из них шибанул меня по башке прикладом. Может быть, я лежу сейчас где-нибудь в Бельвю, в больничной палате, и мне снитесь вы и Роланд, а они пишут объяснительную начальству, что так вот нехорошо получилось: в ходе допроса я оказал злостное сопротивление и им пришлось меня успокаивать в срочном порядке.
— Это не одно и то же.
— А почему? Потому что вы умная, активная в смысле общественном черная дама без ног, а я наркоман из Ко-Оп-Сити?
Он сказал это с улыбкой, как бы в шутку, но Одетта набросилась на него, оскорбленная:
— Прекратите меня называть черной!
Он вздохнул.
— Хорошо, но мне нужно привыкнуть.
— И вам все-таки стоило записаться в дискуссионный клуб.
— Мать твою, — сказал Эдди, и по взгляду ее он понял, что разница между ними заключается не только в цвете кожи: они разговаривали друг с другом как бы с двух островов, разделенных временем. Ничего не поделаешь. Слово не воробей. — Я не хочу с вами спорить. Я просто хочу, чтобы вы наконец поняли, что это — не сон, вот и все.
— Может быть, я и приму этот третий ваш вариант, пока… ситуация эта… не изменится так или иначе, но на одном я буду настаивать: между тем, что случилось со мною и с вами, существует огромная разница. Настолько огромная, что вы ее проглядели.
— Тогда подскажите мне.
— Ваше сознание, скажем так, непрерывно. А в моем существуют провалы. Разрывы.
— Я не понимаю.
— Я имею в виду, что мы можете вспомнить все. От точки до точки. Самолет, вторжение этого… этого… ну, его… — Она кивнула в сторону гор с явным неудовольствием. — Как вы прятали наркотики, как вас забрали таможенники и все остальное. История фантастическая, но в ней нет никаких выпадающих звеньев.
— А у меня все по-другому. Я вернулась из Оксфорда, меня встретил Эндрю, мой шофер, и привез меня домой. Я приняла ванну и собиралась ложиться спать: у меня голова разболелась ужасно, а сон — самое лучшее средство от действительно сильной боли. Но дело близилось к полуночи, и я решила сначала посмотреть новости. Кое-кого из нас отпустили, но большинство так и осталось сидеть в каталажке. Мне хотелось узнать, может быть, их уже тоже выпустили.
Я вытерлась, надела халат и пошла в гостиную. Включила телевизор. Обозреватель начал передачу с последней речи Хрущева об американских советниках во Вьетнаме. Он сказал: «У нас есть документальные кадры из…», — и вдруг все исчезло, а я оказалась на этом пляже. Вы говорите, что вы меня видели через какую-то волшебную дверь, которая теперь пропала. Что я была в универмаге «Мейси» и что-то там крала. Это само по себе просто бред, но даже если и так, я, уж наверное, стала бы красть что-нибудь посущественней, чем дешевая бижутерия. Я вообще не ношу украшений.
— Посмотрите еще разок на свои руки, Одетта, — тихо вымолвил Эдди.
Она долго смотрела на перстень с «бриллиантом» на мизинце левой руки — явно фальшивый, судя по размеру и весьма вульгарному виду, — и на здоровенный опал на среднем пальце правой, который не мог быть настоящим по той же причине.
— Это все — не на самом деле, — решительно повторила она.
— У вас, по-моему, пластинку заело! — На этот раз Эдди действительно рассердился. — Как только в вашей аккуратной истории выходит прокол, вы повторяете эту дурацкую фразу: «Это все — не на самом деле». Пора бы уже понять, Детта.
— Не называйте меня так! Я ненавижу, когда меня так называют! — завопила она так пронзительно, что Эдди невольно отпрянул.
— Простите. Боже мой! Я не знал.
— Я попала из ночи в день, из моей комнаты на какой-то пустынный пляж. Я была в халате, а сейчас я одета. Потому что на самом деле, какое-то должностное лицо с толстым пузом и красным загривком шибануло меня дубинкой по голове! И ничего больше!
— Но вы же помните, как уезжали их Оксфорда, — вполголоса вставил он.
— Ч-что? — Опять неуверенность. Или, может быть, понимание, но отказ принимать. Как и с этими кольцами.
— В таких случаях не всегда соблюдается строгая логика, — она снова терла виски. — Но сейчас, если вы не возражаете, Эдди, я бы хотела прекратить разговор. У меня опять голова разболелась. Ужасно.
— А по-моему, есть там логика или нет, все зависит от того, во что вы хотите верить. Я видел вас в «Мейси», Одетта. Я видел, как вы воровали. Вы говорите, что никогда этим не занимались, но вы еще говорили, что не носите украшений. Вы это мне говорили, хотя даже пока мы разговаривали, вы несколько раз смотрели на свои руки. С самого начала на них были кольца, но получается, вы как будто не видели их, пока я не обратил на них ваше внимание и буквально не вынудил их увидеть.
— Я не хочу говорить об этом! — закричала она. — У меня голова болит!
— Хорошо. Но вы все-таки знаете, где потеряли след времени, и это случилось не в Оксфорде.
— Оставьте меня в покое, — вяло проговорила она.
Эдди увидел, как Роланд спускается вниз со склона с двумя полными бурдюками: один обвязан вокруг пояса, другой перекинут через плечо. Выглядел он усталым.
— Я очень хочу вам помочь, Одетта, — сказал он, — но для этого, как я понимаю, мне надо быть настоящим.
Он еще постоял возле ее коляски, но она уже на него не смотрела, а, склонив голову, продолжала тереть виски.
Эдди пошел навстречу Роланду.
— Присядь, — Эдди взял у Роланда бурдюки. — Вид у тебя измученный.
— Это точно. Я, кажется, снова заболеваю.
Эдди посмотрел на горящие щеки и лоб стрелка, на его потрескавшиеся губы и кивнул:
— Я надеялся, что все обойдется, но если честно, я вовсе не удивляюсь, дружище. Курс лечения ты не прошел. Балазаровского «кефлекса» явно мало.
— Я тебя не понимаю.
— Чтобы полностью подавить инфекцию, нужно принять определенную дозу пенициллина. А ты просто ее приглушил. Прошло несколько дней, и она вылезла снова. Нам нужно побольше лекарств, но двери нет, и взять их неоткуда. Придется тебе пока как-нибудь продержаться. — А про себя Эдди подумал еще, что Одетта — безногая, а за водою приходится ходить все дальше и дальше. Удобное времечко выбрал Роланд, чтобы опять разболеться. Специально будешь хотеть — не придумаешь хуже. Если, конечно, очень постараться…
— Мне нужно сказать тебе кое-то про Одетту.
— Ее так зовут?
— Угу.
— Красивое имя, — заметил стрелок.
— Да, мне тоже так кажется. Имя приятное. Неприятно другое: что она думает о своем пребывании здесь. Она думает, что ее здесь нет.
— Я знаю. И меня она недолюбливает, я прав?
В самую точку попал, — подумал Эдди. Однако это ей не мешает считать, что ты — сплошная галлюцинация. Но вслух он этого не сказал, только кивнул.
— И я, кажется, знаю причину, — продолжал стрелок. — Дело в том, что она не та женщина, которую я сюда затащил. Совсем не та.
Эдди вытаращил глаза, а потом вдруг кивнул в возбуждении. Это размытое отражение в зеркале… искаженное злобой лицо… старина Роланд прав. Боже правый, он прав! То была не Одетта.
Но тут он вспомнил руки, которые небрежно перебирали шарфы и косынки, а потом так же небрежно принялись запихивать в сумочку дешевую бижутерию — впечатление складывалось такое, что ей хотелось, чтобы ее поймали за кражей.
И кольца на пальцах были.
Те же самые кольца.
Но это еще не значит, что те же самые руки, — вдруг осенило его, но уже через пару секунд его возбуждение спало. Он хорошо разглядел ее руки. Те же самые руки: тонкие, нежные, с длинными пальцами.
— Нет, — подытожил стрелок. — Это не она.
Глаза его пристально изучали Эдди.
— Ее руки…
— Послушай, — не дал ему договорить Роланд. — И слушай очень внимательно. Сейчас от этого может зависеть жизнь и твоя, и моя: моя — потому что я снова заболеваю, твоя — потому что ты в нее влюбился.
Эдди предпочел промолчать.
— В ее теле — две женщины. Когда я вошел в нее, это была одна женщина, а когда я вернулся, она стала совсем другой.
Теперь Эдди не смог вымолвить ни слова.
— И было еще кое-что, одно странное обстоятельство, но я либо не понял, либо понял, но оно вылетело из головы. Мне оно показалось важным.
Роланд поглядел мимо Эдди на одинокую коляску, что стояла в конце небольшой колеи, выходящей из ниоткуда, потом — снова на Эдди.
— Я мало что понимаю в этом, как такое вообще может быть, но тебе нужно держаться настороже. Ты понимаешь, о чем я?
— Да, — еле выдавил Эдди. В легких как будто не было воздуха. Он понял — пусть даже на уровне завсегдатая киношек, — о чем говорил стрелок, но пока у него не хватало сил объяснить. Ощущение было такое, как будто Роланд одним ударом вышиб из него дух.
— Хорошо. Потому что та женщина, в которую я вошел по ту сторону двери, так же смертельно опасна, как эти ночные омарообразные чудища.
Глава 4. ДЕТТА ПО ТУ СТОРОНУ