Персеиды. Ночная повесть Гончарова Марианна
– Что-что? – переспрашивает мама.
– Тай штаны такие. Джексы называються чи як.
– Джинсы? – Мама осторожно.
– Джинсы? Джексы чи джинсы? Може й джинсы, – отзывается смущенно и устало баба Надя.
Мама раскладывает листки для письма, смотрит на бабу Надю вопросительно. У той лицо становится торжественное, напряженное и чуть растерянное, как будто она говорит речь на трибуне:
– Здрастуйте, дорогие племянницы Нэнси, Дороти и твой, Дороти, сын и мой внучатый племянник Брендон, шо работает у банке… – Выражение лица бабы Нади меняется на привычное, и она маме склочно: – Шо уже нэ может свойий мами коралив купыть? По всему свету ездит туда-сюда, а коралив мами нэ може прывезты? – и задумчиво: – А може, й нема коралив нидэ… Токо в нас воны ростуть.
Мама старается не углубляться в технологию добычи и выращивания кораллов, пишет дальше под диктовку:
– А в огороди у нас есть усе. И лук, и чеснок, и морковка, и картошка, и кукуруза. И еще лук есть…
– Лук писали уже, – мама замечает неосторожно.
– Игде?! – вытягивает шею баба Надя, сурово пялясь в листок с непонятными ей словами на английском, – ничо не писали. Ничо не писали про лук!
Мама вздыхает и выводит на листке «…and onions again».
– Я ж отако грядки по порядку говорю! – бушует гостья. – А ну давай проверяй меня: отут в меня морковка, написала?
Мама послушно кивает.
– Отут в меня картошка, отуто кукуруза, а он тама, – баба Надя машет в воображаемую даль, – за грушой – лук и часнык. Написала?
– Написала. – Мама вздыхает.
– О. Я ж все помню, где у меня есть шо. Ты хоть бы зашла, або своих дивчат бы прислала. Я тебе б дала яблучок, и таких, и таких. Морковку дам. Ты все на базаре покупаешь? Ооот. Лука тебе дам, все равно ж пропадает в меня лук, столько луку посадила, и там, и там, де место свободно было, там посадила везде. Петрушки тебе дам. У меня така кудрявенька есть, запашнаааа, ух, в борщ хорошо. А борщ я варю знаешь як? Беру петухааа…
– Может, простите, письмо допишем, – перебивает мама.
Лицо бабы Нади опять хмурится, она откашливается и торжественным голосом продолжает:
– Дорогие племянницы, от вы спрашували, как дедушка Петя себя чувствоваит. Так дедушка Петя з ногамы…
Мама ждет продолжения.
– Пышы, – командует баба Надя, – но-гы.
– Что «ноги»? Болят? Мается ногами?
– Та не то шобы болят, – опять выходит баба Надя из образа и откидывается на спинку стула, – так иногда, колени крутыть. От знаешь, на погоду, крррутыть, крррутыть. И в меня крутит. У тебя крутит, не? Так ты ж молода. А в меня крррутит, най йий бис. Пыши, не болят ноги ни в кого. А то подумают, что я жалуюся. И пришлите нам вже те джексы для Женика, а то вин кожный дэнь просыть. Если, конечно, захотите если… Конечно, если зможете. – Она бухает тяжелой ладонью по столу. – А ничо не захотят, ничо не змогут! Жадные. От у меня. – Баба Надя опять копается в недрах своих одежд и выуживает сложенный листочек с мерками: ширина, длина, рост – и вдруг злится: – Ище той Женик, слухай! От надо мене так унижаться, просить якийсь штаны? От боооожечко. Ну давай, чытай, шо мы отут насочинялы з тобой.
Мама читает письмо бабы Нади своим племянницам, переводя его с английского: «Здравствуйте, дорогие племянницы Нэнси, Дороти и твой, Дороти, сын, мой внучатый племянник Брендон…» Баба Надя иногда кивает, иногда подозрительно прислушивается, недовольна, мол, не так она говорила, иногда соглашается, мол, как складно все она придумала про джинсы. С ее благословения мама подписывает конверт, баба Надя слюнявит его и заклеивает. Потом прячет опять же в каком-то потайном кармане, кряхтя, встает, переходит в прихожую, с трудом надевает свои чуни на отекшие ноги, тяжело ступая, выбирается из квартиры, постукивая палкой. С усилием поднимается ее старая седая собачка, и они медленно спускаются вдвоем и уходят до следующего письма.
– Мам, а баба Надя тебе платит?
– Не-а, – смущается мама и оправдывается: – Ну она же всего-то раз в месяц, а то и в два приходит.
– Но сидит же четыре часа!
Мама вздыхает и рассказывает, как однажды бабушка Александра, мама моего папы, то есть мамина свекровь, пришла с рынка и принесла ведро мелких с черными пятнышками абрикосов. Мама даже возмутилась: кругом ветки ломятся от оранжевых сочных сахарных абрикосов, а бабушка принесла что-то такое, что и выбросить не жалко.
– Мама! – воскликнула моя мама. – Зачем же вы купили эту гадость? Они же мелкие, червивые. Пусть хоть и задешево.
Бабушка устало присела за стол под орехом во дворе и ответила:
– Детонька, – так она сказала моей маме, – она была такая старенькая, та бабушка с абрикосами, что ей те пять рублей уже так надо было дать. Без абрикосов.
И я понимаю, что мама выполняет завет моей бабушки. И тратит свое время на бабу Надю так. Потому что та пожилая, изработанная, уставшая и больная.
– Ну что, – спросила мама в следующий раз, – купили кораллы своим племянницам?
– Та купыла. – Баба Надя потупилась, водит палкой по полу.
– Дорогие? – поинтересовалась мама.
– Та не.
– А… сколько?
– Та рубиль. Одна нитка – рубиль. Были в магазине бусы. Поглядела – червоные, значыть корали. Та й купыла.
Так что баба Надя все-таки не промах, добилась своего. И джексы Женику прислали мериканськы, и Женик потом в Америку поехал. И на работу его там устроили. И денег он оттуда привез, и машину купил. И свою долю наследства баба Надя получила из Америки, дом купила. И сейчас баба Надя ходит по двору и никак не угомонится, ворчит и ворчит. А я сижу на крыше и радуюсь, какая она все-таки замечательная и молодец. Молодец, что живет, и жизнь любит, и наряжается на базар. В свои девяносто лет. Вот бы она еще и правнуков на коленях покачала. Так и крикнула бы ей с крыши:
– Эй, баба Надя! Нет ли у вас коралив?
Но боюсь испугать. Наконец она закрыла входные двери, свет над двором погас. Угомонилась.
Однажды поздно вечером к нам в окно постучали, осторожно и вежливо, проигнорировав дверной звонок. Так раньше стучали соседям в селе. Это сейчас электрические звонки с музыкой из Пьяццолы даже на калитках, а в то время… ну я говорила. Итак, кто-то тихонько постучал в окно указательным пальцем. Дедушка, ветхий – из прошлого времени, гладенько выбритый, в сорочке, застегнутой на все пуговицы прямо под горло, видно, что готовился, красивый маленький седой дедушка с бородой, очень смущаясь, волнуясь, протянул мне длинный голубой элегантный конверт, грязный, мятый, обросший печатями и штампами, побывавший в разных руках, в разных странах. Конверт с каким-то логотипом, уже заклеенным дополнительными марками, предназначался мистеру Щербанюку Мыколаю, живущему в селе Сынжер Черновицкой области. А поскольку село Сынжер в 1949 году переименовали в Жиловку, то письмо, не нашедшее адресата, отправлялось назад в Канаду, а оттуда настойчиво, приклеив новую марку, отсылали его обратно в Сынжер. Пока кому-то из почтальонов не пришло в голову проверить старые справочники и убедиться, что Сынжер – это Жиловка. И что адресат Щербанюк живет в том самом доме и на той же самой улице, что указана на конверте. Маленький дедушка, как потом выяснилось тот самый мистер Мыколай Щербанюк, шепотом, оглядываясь опасливо, попросил перевести «письмо из Канады и никому не говорить, а то еще заберут по статье как космополита на десять лет без права переписки».
– Я, признаться, специально приехал к вам под покровом ночи, – прошептал дедушка мистер Щербанюк, – а то смотрю, письмо ж по-иностранному написано. Мало ли, вдруг шпионаж пришьют или что еще. Страшно испугался.
Дедушка робко присел на краешек стула и аж вскрикнул и чуть не свалился набок, когда я наклонилась к нему с маленьким подносом, предложив чаю с пирожками.
– Ой, не-не-нет! – испуганно заверещал дедушка, – вы мне переведите от это, и я побегу.
Я развернула письмо и стала читать вслух:
«Уважаемый мистер Щербанюк!
Я, Джон Леман, адвокат страховой конторы «Леман и сыновья» вынужден с прискорбием сообщить, что ваш родственник Димитрий М. Щербанюк упокоился с миром в возрасте 97 лет и похоронен в городе Ванкувере на кладбище «Mountain View».
В 1938 году мистер Димитрий М. Щербанюк оформил у нас в «Леман и сын» страховой полис на сумму один доллар Канады. За время действия страхового полиса мистер Димитрий М. Щербанюк полисом не воспользовался и упокоился с миром, а сумма страховки 238 долларов должна быть выплачена указанной в полисе сестре мистера Щербанюка Дарине М. Щербанюк или ее наследнику Мыколаю Щербанюку, если таковой имеется».
В этом месте пугливого мистера Щербанюка одолела икота и уже не отпускала до конца визита.
«Джон Леман, – продолжала я читать. – Адвокат «Leman and sons» разыскивает миссис Дарину М. Щербанюк или ее наследников для пересылки им суммы в 238 долларов Канады по страховому полису мистера Димитрия М. Щербанюка».
– Ик! Аааа… – то ли ахнул, то ли вздохнул дедушка Щербанюк и вдруг резко вскочил и подбежал к окну, сложил ладошку козырьком, приложил ко лбу и пристально посмотрел в заоконную темень, не следят ли за ним неусыпные рыцари щита и меча: – От оно как. Ик! От же ж оно как. Доллары. Ик! Канада. Повяжут. Как есть повяжут меня! Ик! Ик! – в отчаянии бормотал он, нервно вздрагивая от икоты.
Затем он опять присел на краешек стула, слепо водя руками по своим коленям, повторяя:
– От оно как. Ик! От оно как. Ик!
– «Если вы, – продолжила я переводить письмо, – подтвердите копиями своих документов, что вы есть Дарина М. Щербанюк или являетесь прямым родственником Дарины М. Щербанюк, Мыколаем Щербанюком, нам будет приятно (именно так и было написано), нам будет приятно перечислить эту сумму в валюте Канады или в валюте вашего государства, учитывая конвертацию и банковские расходы, на ваш банковский счет или на указанный вами почтовый адрес.
“Леман и сын” выражает свои соболезнования семье усопшего. Rest in peace».
– Ик-ик-ик-ик! Божечко! Ик!!! – вскричал новоявленный мистер Щербанюк, – шо ж это делается! – Он вдруг отчаянно вспотел и принялся обмахиваться большим клетчатым платком – какой еще счет? Ой, боже, зачем это оно мне? – еще больше испугался мистер Щербанюк, представляя, что ему придется посвящать в свою шпионскую тайну не только нас под покровом ночи, но, возможно, почту и всю банковскую систему страны.
Он вскакивал, икал, размашисто крестясь на висящий над роялем портрет Сергея Рахманинова, краснел, бледнел, и я уже переживала, что он сейчас хлопнется тут у меня в гостиной, и даже мысленно примеривалась, где его положить, чтобы он пришел в себя, отдохнул, успокоился и отлежался до приезда неотложки.
Правда, надо признать, что дедушка был смекалистый, еще довоенной закалки, и он, чуть поразмыслив, тут же придумал шпионский обходной маневр:
– Дочка! – вдруг ласково и жалостливо уставился он на меня покрасневшими слезящимися глазами, – а ты напиши им, чтобы они гроши прислали… тебе, а? А я приду отак же. Под покровом ночи. И заберу. Ты не думай. – Дедушка прижал свой измятый клетчатый платок к сердцу, предупреждая мой отказ и предвидя доводы, которые я могу привести. – Я тебе как честному гражданину, как комсомолке, ты ж комсомолка? Я тебе очень доверяю. Лицо у тебя честное. И вон муж у тебя не ворует. Ты ж не воруешь? – спросил мистер Щербанюк. И так он нас всех к тому моменту умотал, что муж мой быстро-быстро отрицательно замотал головой, мол, не-не-не, не ворую я, дядя. – И я знаешь что? Я дам тебе несколько этих долларов, поделюсь! – Мистер Щербанюк разулыбался и даже перестал икать.
На возражения, что деньги он должен получить по своему паспорту, дедушка пригорюнился, перестал вскакивать и осенять себя крестным знамением, а наоборот, крепко выругался, видимо представляя, как он, такой старенький, уже идет по этапу. На наши заверения, что сейчас другое время, что никто его никуда и ни за что не вызовет, он просто отмахивался. Мистер этот Щербанюк как будто прибыл к нам из тридцатых или сороковых годов, мы даже опасались, а знает ли он, что Вторая мировая уже закончилась, что Сталина, Хрущева и Брежнева уже давно нет. По крайней мере, когда он согласился все-таки выпить чаю, зашел разговор о Европе, и мы сообщили ему, что Берлинскую стену развалили, у него был такой шок, что его опять чуть не хватил удар. Он всхлопывал ладошками, не выпуская из рук свой спасительный клетчатый платок, и повторял: «От оно как! От оно же как!»
Когда он исчез как тать в ночи, так же тихо, как и появился, сын Даня, глядя ему вслед, задумчиво спросил сам себя:
– Интересно, а он вообще в курсе, что Гагарин в космос полетел? Вот если бы он узнал, что американцы были на Луне, что бы с ним было, а?
Ровно через год я столкнулась с ним нос к носу в поликлинике. Поздоровалась. Но мистер Щербанюк на приветствие не ответил, сделал вид, что видит меня впервые, посидел с отсутствующим скучающим видом, поерзал, поковырял обивку стула, сильно вспотел, вытянул откуда-то тот самый или похожий большой клетчатый платок, потом вдруг снялся резко и унесся в неизвестном направлении.
Так я и не знаю до сих пор, получил ли он наследство или ответственные адвокаты «Leman and sons» продолжают разыскивать наследников мистера Димитрия М. Щербанюка. Хотя… уверена – не ответил, не получил. Иначе все равно пришел бы ко мне, бумаги оформлять.
И вот еще…
Как-то зазвонил у меня телефон. Тоненький дребезжащий старушечий голосок:
– Эм… Это хто?
Вздыхаю обреченно и представляюсь. Я ее всегда узнаю. Ну что возьмешь со старушки, если она понятия не имеет о правилах беседы по телефону. Она, уважаемая учительница со стажем сорок пять лет, когда звонила куда-то, не представлялась, не здоровалась, а строго спрашивала: «Хто это?» И все, включая начальника милиции и председателя исполкома, робели и как школьники стыдливо и растерянно называли свою фамилию. Одна я, кстати, из всей этой компании в свое время просто бросала трубку.
– Эм… Василиса Семенна я. Знаешь меня? Хорошо. Письмо… тут… мне… Переведи.
– Как же я его переведу, оно же у вас, а я дома.
– Я плохо хожу, приходи сюда ко мне.
– У меня сейчас нет времени, может быть, когда буду гулять с ребенком вечером.
– Так, может, я тебе прочитаю, я ж учительница была со стажем сорок пять лет, – продолжала трубка, не терпящая возражений, – тут смотри как, тут написано так: бузинэс… нэус… оф…
– Что-то я не узнаю английского. Может, это другой язык?
– Ну как это? Я ж вижу, что английский. Все напечатано красиво, на голубой гладкой бумаге.
– Ну не знаю. Если напечатано. Может, это наследство какое-то вам пришло, – неосмотрительно брякнула я.
– К-как-как ты сказала?! – Голос Василисы Семенны окреп.
– Нет-нет, я предполагаю, – замямлила я, – потому что некоторые у нас тут, бывает, что получают официальные бумаги, а там…
Трубку на том конце бросили и через две минуты, развешивая на сушилке детские вещички, я сначала услышала истеричный лай собак и потом вдруг увидела, как что-то стремительное и большое в клубах пыли поворачивало в наш уютный спокойный квартал.
Баба Надя, моя любимая, уже знакомая читателю соседка, приложив ладонь ко лбу козырьком, прокомментировала тревожно:
– Шось сунэ!
Действительно, «шось» торопливо неслось. И неслось прямо ко мне.
Запыхавшаяся Василиса Семенна с учительской дулькой-пучком на затылке, в голубом халате, наспех криво застегнутой кофте и в домашних тапочках держалась одной рукой за горло, ей явно не хватало дыхания, а вторую протягивала прямо мне под нос, потрясая голубым конвертом в кулаке.
Усадив настырную гостью, я прочла письмо под ее внимательным взглядом и репликами: ну что там, а? что, а? сколько, а? Боже мой, как же мне было ее жаль. Она мчалась ко мне сломя голову, предполагая, что раз Федоренки получили наследство, что раз Гульпаки получают какую-то помощь от их богатой конфессии, то вдруг и ей счастье привалило, а вдруг! И уже где-то на краю ее планов и мечт она придумала, как распределит деньги. Если будет столько-то, она половину отдаст сыну. Или не отдаст, невестка такая поганая, все ей мало, потратит на цацки. Нет, она сама купит сыну машину. Они вместе поедут и выберут…
– Это письмо, Василиса Семеновна, – ласково, как к больной, обратилась я, – попало к вам по ошибке. Это всего лишь рекламный буклет о новинках в бизнесе по производству сухих кормов и консервов для собак, кошек, кроликов, морских свинок, попугаев и для крыс.
– И крыс?! Крыс?! – Василиса Семеновна уперлась в меня недоверчивым взглядом. – Как это – для крыс?!
– Ну, есть домашние крысы. Довольно симпатичные. Беленькие бывают. Рыженькие. У них такие ручки человеческие, – зачем-то стала бормотать я.
Недооценила я бойцовский характер Василисы Семеновны. Она, ничего не говоря, поднялась, вырвала из моих рук конверт и письмо и, глядя на меня, как в кино смотрят на предателей или фашистов, взяла высокий старт и унеслась. Недалеко, правда. В соседний квартал. К моей маме. Сверить показания. А вдруг я соврала и какими-то известными мне одной путями хочу отнять ее законное наследство.
Мама прочитала Василисе Семенне то же самое. Ага, сговор, успели созвониться, подумала Василиса Семеновна и после недолгих поисков или расспросов помчалась к учительнице английского языка Ирине Петровне. К слову, ученице моей мамы. Ирина Петровна тоже старательно перевела и тоже прочла Василисе Семенне про новости в области кормления и разведения декоративных крыс и других домашних любимцев.
По сей день Василиса Семенна рассказывает знакомым, что мы – мама, я, Ирина Петровна и еще несколько учителей английского, к которым она забегала после посещения Ирины Петровны, – шайка, обирающая честных граждан, получивших наследство. К слову, я только потом поняла, что означали слова, которые Василиса Семеновна, нацепив на нос очки, читала мне по телефону. Те самые «бузинес неус» – это были «Business news». И если бы я распознала их на слух, бедная Василиса Семеновна не была бы так разочарована.
А ведь так хотела чуда. И ничего в этом нет плохого. Чуда хотят все. Чуда.
Глава четвертая
Чак и другие
Ну вот, почти все утихомирились, улеглись. Легкими лапочками по еще теплой крыше бежит ко мне кошка Скрябин. Никакой фамильярности, никаких объятий или поглаживаний. Уважает, но держит дистанцию. Все на равных. Сидим вдвоем, рядом, она и я. Сидим и ждем звездного дождя. Я с нетерпением, ощущением волшебства и новизны. Она – привычно. Говорят же, что кошки инопланетянки. Они знают гораздо больше, чем демонстрируют. Они не желают, чтобы их понимали. Им и так хорошо.
В кустах над речкой живет ежиное семейство. В норах под цоколем нашего дома живет ужиное семейство. И там и там родилось или вылупилось потомство. И там и там малышей учат охотиться. Ежат – на ужат, ужат – на лягушат, лягушат – на комарят. Верней, на молодых комаров. А молодых комаров учат охотиться на нас – на людей. Такая вот странная пищевая цепочка получается. Судя по неприятным ощущениям, у комарят как раз прозвенел звонок на урок. Меня уже успешно укусили.
На реке рядом с домом кричит, скрипит и ворчит странная одинокая ночная птица, в кустах звенят цикады и внизу по двору обеспокоенно бегает мой новый пес Амур, цокая когтями по закрытой плиткой дорожке, задрав свою огромную и пока еще не очень умную башку, изнывая от тоски и зависти, мол, слезай и пойдем спать, ночь ведь, ночь, что ты там делаешь вообще. Или возьми меня к себе, что ли. Он громко зевает и старается что-то сказать, упрекнуть:
– Ауэыыыыы! Ауэыыыы!
– Амур, – тихонько говорю вниз, – иди домой, тебе сюда не забраться.
– Да-да, нечего тут, – противным голосом подмявкивает кошка Скрябин, гордо выпрямив спинку и чуть шевеля хвостом.
Я смотрю в небо. Где-то там есть созвездие Гончих Псов. Вроде рядом с Большой Медведицей. Двойная звезда Карла. Названная в честь короля Карла Второго. Не знаю, в честь какого. Этих Карлов было четырнадцать человек от Британии, Франции до Испании, Румынии и Монако. Хочется думать, что она названа в честь Британского Веселого Короля. Я уверена, что именно там, в этом созвездии, – душа моей собаки. Моего Чака. И если присмотреться, прислушаться… Нет. Зажмуриться, закрыть уши и тогда только присмотреться и прислушаться, можно и увидеть и услышать.
Привет. Это я.
Узнаешь? Скучаю по тебе.
В тот месяц… дурацкое начало, презираю себя за такое картонное начало, но по-другому и не расскажешь. Именно в январе, когда я тосковала, болела, не спала, чувствовала себя несчастной и от этого все вокруг, а главное – мой сын, тоже чувствовали себя несчастными, в один из этих холодных дней старшина погранзаставы Грыгоровыч вошел в мой дом, из плотно застегнутого его военного пограничного тулупа была видна твоя маленькая испуганная морда. Остальной ты был замотан в теплую тельняшку с начесом. «Шоб нэ застудывся малый», – объяснил Грыгоровыч и, не принимая никаких возражений, собственно как всегда и во всем, расстегнул тулуп, бережно размотал малого и протянул мне, держа под голое твое горячее пузо. От тебя солидно, по-военному воняло псиной из собачьих вольеров погранзаставы. Ты охотно, чавкая, шморгая и чихая, поел, напустил лужу, засмущался, и я понесла тебя в ванную, купать. Мы выделили тебе младенческую ванночку нашего подросшего к тому времени сына. Ты терпеливо снес экзекуцию. Закутанного в старое одеяло я уложила тебя в кресло под батарею отопления. Ты вырубился, и маленький, размером в две моих ладони, обстоятельно, по-мужски захрапел. И в следующий раз после купания ты, умница такая, сам побежал и взобрался в то же самое кресло около батареи. Запомнил. И потом всю жизнь после помывки ты усаживался в то самое кресло – это был твой ритуал, и не важно, зимой ли, когда батарея была теплая, либо летом в жару, когда мы купали тебя на террасе. Ты все равно бежал в дом и умащивался в то самое кресло. И спал. У тебя были густые шоколадные ресницы, чуткие восхитительные брови. И абсолютно человеческие глаза.
Миг, когда я была абсолютно счастлива, абсолютно забыв на минуту о своих проблемах, ответственности, обязанностях, был связан напрямую с тобой.
К нам приехала подруга Наташа. Мы впервые оставили тебя одного в доме и уехали выгуливать гостью. Нам было весело, и я, честно говоря, не очень волновалась о тебе: в тепле, накормлен, игрушки. Ну один, подумаешь. А ты, оказывается, почему-то решил, что я бросила тебя и ушла навсегда. Боже мой, как же ты бросился ко мне, подвывая и поскуливая, когда я вошла в дом. Нет, сначала ты не мог поверить, что я вернулась, а потом – как кинулся! Как ты обнимал лапами мои руки, подпрыгивал, мягко заваливаясь на бок, такой еще маленький, толстый, косолапый, кричал и радостно, и обиженно, и опять радостно: «Ты вернулась! Ты пришла! Я знал! Я знал, что меня не бросишь, я знал!» И я так была счастлива этой твоей радостью и чувствовала себя такой виноватой и растроганной. В тот вечер (опять! Ну когда я уже научусь нормально писать?) ты не отходил от меня – все время усаживался на мою тапку, чтобы наверняка, чтобы удержать, чтобы я не ушла. С тех пор, когда мне приходилось уходить, я несла тебя в дом моих родителей. Они тебя тоже очень любили, поэтому, когда ты был еще совсем маленький, они молча, без всяких упреков сняли все ковровое покрытие с полов, понятно почему, ты ведь иногда ошибался, заигрывался и не успевал. Зато там у тебя было великолепное ложе – тебе постелили одеялко, и ты спал головой на небольшой плоской подушке. Пузом вверх. И никогда не путал – подушка под головой, хвост на одеяле. Очень ловко ты устраивался спать. Не то что этот дурак кот. Как брякнется, так и спит, да? Помнишь? И как ровно в четыре часа дня у тебя начиналось счастливое время: ты просто начинал бегать, туда-сюда, хехекая и вывалив язык. Мои родители открывали тебе все двери в квартире, чтобы дистанция твоя была подлинней. А в пять часов ты просил десерта. Мама угощала тебя разведенным сгущенным молоком с булкой. Это был ее с тобой секрет, потому что вообще-то собакам сладкого нельзя. А вечером приходила я, и мы с тобой минут десять орали друг другу «ура!» и обнимались.
Правда, когда ты подрос и я все-таки оставляла тебя совсем одного, вечером ты сначала кидался ко мне навстречу, потом вспоминал о моем предательстве – ушла, забыла, – прятался от меня под кухонный мягкий уголок и там ворчал и тяжело вздыхал. И никакими силами нельзя было выманить тебя оттуда, пока обида не пройдет.
Оттого, что мы все тебя очень любили, ты вырос дружелюбным, ласковым и верным. И хорошо чувствовал и видел угрозу. То есть людей, предметы или явления, которые напрямую угрожали мне или моим детям.
Помнишь, как в парке ты, еще веселый прыгучий подросток, вдруг по-взрослому заворчал, резко дернулся, вырвал из моих рук поводок и кинулся в сторону человека, который возился в сторонке (я близорука и не сразу увидела его). Кинулся и потом гнал его через весь парк – нашего прославленного городского эксгибициониста Толика. Эта была восхитительная утренняя весенняя картина. Как раз на стадион проходила девичья группа из нашего медицинского колледжа, которую и поджидал каждое утро Толик-эксгибиционист. Девушки замерли. Что-то бежало на них странное. Спотыкаясь и переваливаясь, кое-как несся Толик, придерживая руками незастегнутые портки и все остальное, что там у него еще было, за ним как огненная мохнатая стрела легко летел ты, следом бежала я, а девочки-медички при виде Толика визжали, а тебе аплодировали, потому что Толик уже всех достал: он ведь не Аполлон совсем был, а назойливо хотел внимания чистеньких хорошеньких медичек, особенно весной, когда юные прозрачные рассветы и яркая салатовая зелень так будоражат его тоскующую одинокую поэтическую душу. Или не душу, а что там у него.
Когда мне надо было идти куда-то поздно вечером, ты меня провожал и нам не было страшно. Помнишь, как мы встречали моего сына Даньку с тренировки? А помнишь, как ты, еще совсем маленький, вдруг кинулся на человек пятнадцать милиционеров и разогнал их по кустам, к чертовой бабушке. Ох, с каким наслаждением я тогда участвовала в этой нашей с тобой игре.
– Щаз вытягну пистолета! – опасливо угрожал из кустов главный милиционер. – И как стрельну щаз один раз! Забери собаку, я сказал!
Ты был ярко-рыжий, пушистый, очень обаятельный, легкий, улыбчивый, но тебя боялись милиционеры, охранники, пьяницы и другие криминальные лица. Тебя любили все вокруг: знакомые, соседи, почтальоны, все дети нашего квартала. На прогулках мы обзаводились новыми друзьями, знакомыми – и собаками – и людьми, и все норовили тебя погладить.
Ты лежал на моих тапочках, не ел и тосковал, когда ждал меня из больницы. Ты ответственно принял в семью младенца Лину и сразу взял на себя охрану ее и ее коляски. Ты научил ее ходить, первый шаг она сделала, держась за твой ошейник. Прежде чем сказать «мама», Лина сказала: «Ав-ав-ав!» Когда Данька, впервые надолго уезжал из дому на учебу в другой город, ты молча стоял в прихожей с мокрыми глазами, поскуливал тихонько неназойливо и вздыхал. Данька, не склонный к сантиментам, выходя из дому, присел, обнял твою башку и поцеловал усатую твою шелковую морду. Ты спас в горах нашу машину, когда в нее забрались воры, чтобы ее угнать. Ты догнал одного из грабителей и улегся на него сверху, не зная, что дальше с ним делать – ты умел догонять, но не умел кусаться и не был обучен всяким собачьим силовым приемам. Ты однажды в лесу догнал зайца и весело бежал с ним рядом еще какое-то время, счастливо заглядывая серому в морду, мол, побегаем? Ты не знал команд, но понимал слова «спасибо», «родной», «позови Лину» и еще сотни слов. Ты пел под хорошую музыку и говорил: «мама». Да что слова – ты понимал, когда человеку плохо, и молча клал свою голову на колени, вопросительно водя бровями, ты понимал, когда человек счастлив, и тоже радостно прыгал рядом и путался под ногами. Ты был таким благородным, что не ревновал Даню к его любимой Ирочке. Ты поступил, как может поступить самый благородный человек, ты полюбил Ирку так же, как любил Даню. Ты угрожающе рычал, когда кто-то в шутку замахивался на меня или моих детей.
Смотрю в небо и думаю, что ты где-то там, в созвездии Гончих Псов.
Как ты там? Я скучаю по тебе.
Говорила уже? А, ну да, говорила. Го-во-ри-ла. Го-во…
Что-что?
…
…Я тебя тоже.
А хочешь, я расскажу, как мы теперь живем без тебя, Чак? Расскажу тебе о твоей семье, о твоем дворе, о твоем квартале, о твоих знакомых, о новых жителях нашего дома и о твоем городе. И обо мне, вот тут сидящей на крыше, ожидающей звездного дождя.
Вечером я теперь гуляю одна. Это странно, конечно, не идти куда-то специально, плестись или бежать по делу, а просто так гулять без всякой цели. Тем более в нашем маленьком городе, где каждый встречный тебя обязательно остановит и спросит: куда идешь? А ты: никуда. Гуляю. А почему сама гуляешь? – спросит встречный, это странно. Лучше ты бегай, советует, на стадионе, например. А то как-то знаешь…
Гуляющий в одиночестве нашим жизнерадостным жителям кажется несчастным. Тут же придумываются легенды, что тебя бросили или ты сам ушел из дома навсегда с чемоданом, торшером и зимним пальто, перекинутым через руку, и теперь тебе некуда приткнуться. Вот ведь – гуляет одна, ай-ай-а!
А ты просто хочешь побыть в благословенном одиночестве. Не разговаривать, не слушать, а просто идти, идти, идти, ритмично идти, куда глаза глядят, идти и размышлять.
Муж Кузьмич любит вечерний биллиард, дочь Лина готовится к занятиям в университете, сын Даниил по вечерам на тренировке, внук Андрюша играет на компьютере, невестка Ирочка – она учитель – готовится к урокам, мама Нина Никифоровна не любит гулять по вечерам. Собака Амур – не компания, он предпочитает не гулять, а бегать. А бегать у него означает практически лететь. Пока низко-низко над землей, но лететь. Со свистом пролетать по улицам, таща сзади на поводке кого-то из семьи, кто отваживается его выгуливать. Амур – ездовая собака, и с ним не поразмышляешь. Собаченька Дуня любит бродить сама во дворе, к тому же она такая маленькая, что, если гулять с ней по городу и окрестностям, ее надо носить на руках, она не успевает маленькими лапами даже за очень медленным человеческим шагом. При этом она от возбуждения, страха и радости, от новых впечатлений и запахов все время дрожит и писает. Тыкает лапой во все новое и визжит: смари! смари! А еще вон, смари! В результате за нами пристраивается целая стая бездомных собак. Собак, которые тянут шею узнать, а что там у меня в кульке говорящее. Словом, Дуня тоже компания сомнительная.
Короче, я люблю гулять сама. Пусть выдумывают мои соседи и знакомые причину, пусть развлекаются. Вот когда был жив Чак, с ним мы прекрасно бродили и вместе молчали, заглядывая в такие отдаленные места, забредая в такие закоулки, как будто открывали новые земли. Мы возвращались домой наполненные воздухом свободы, утомленные, счастливые. У нас гудели от усталости лапы, а по ночам нам снились яркие приключения, во сне мы поскуливали, смеялись, удирали от погони и всегда побеждали. Но Чака нет уже три года. И я гуляю одна. Хотя иногда, когда вдруг задумываюсь и забываю, ищу внизу ладонью шелковую морду и мокрый нос, как будто проверяю: здесь ли ты, мой дружище? А под рукой пустота, никого рядом нет. И дальше тащусь угрюмая, иногда в слезах, и прогулка не в радость. Но однажды случилось вот что.
По городу нашему ходит существо породы Эйнштейн – лохматое, язык наружу, странное, очень сообразительное и совершенно не озабоченное тем, что о нем думают окружающие. Типичный Эйнштейн. Только он – собака. Зовут Сириус. Это я его так называла в честь Сириуса Блека, крестного отца Гарри Поттера, опального волшебника, который превращался в собаку, потому что был анимаг. Вот же запутано там у Роулинг, да? Вроде как они же волшебники и колдуны, общаются с духами и привидениями, опять же превращаются то в кота, то в собаку, то вообще непонятно во что, а тем не менее крестный отец – это обязательно. Ну да ладно, а то воображение сейчас как разгуляется – не уймешь. Я о Сириусе.
Недавно, когда я брела, опустив голову и подбрасывая ногами упавшие листья, вдруг увидела вот эту вот странную собаку редкой породы Эйнштейн. Он шагал навстречу деловито, не глядя по сторонам. Черный, лохматый, независимый. Прошел мимо и даже не взглянул, не махнул хвостом. Я остановилась и стала смотреть ему вслед. Я ведь никуда не спешила, просто гуляла. Интересно ведь наблюдать, что делает и о чем думает собака. Сириус шел вперед довольно решительно, не бежал, не трусил по-собачьи, он шагал, он, даже можно сказать, шествовал. Вдруг, видимо почувствовав мой взгляд, он резко замедлил ход, развернулся, подошел ко мне и, даже не подымая головы, остановился рядом, выжидая, мол, идем-нет или что? Я нерешительно двинулась дальше, а он спокойно зашагал рядом, строго у левой ноги, как будто всегда так ходил. Мы гуляли в тот день, в день нашего знакомства, рядом, по дороге зайдя в магазин «Мясо и колбаса» за сосиской. Купили три – сосиски были маленькие.
Теперь, не могу сказать, что каждый день, но часто во время моих прогулок, когда я опускаю левую руку по привычке, под ладонь вдруг подлезает на удивление шелковистая для уличной собаки голова Сириуса. И я иногда думаю, что Чак, мой мудрый друг, который семнадцать лет служил ангелом на земле, а уж на небе ему точно была заготовлена такая участь, что именно он решил одним махом выручить двоих: одного – от одиночества и тяжелых, вытягивающих душу воспоминаний, а другого – от голода.
Сириус теперь знает всех моих домашних. И все стараются его угостить. Очень часто он провожает мою дочь Лину к остановке маршрутки.
Нужно сказать, что Лина встает в пять утра, в шесть с лишним выходит из дома, садится в маршрутку, к семи она уже в городе, а там пересаживается в троллейбус и долго едет по Черновицким холмам на самую высокую точку города – в университет. Приезжает, проходит через кованые ворота, идет по мощеной дорожке, тянет на себя тяжелую массивную высоченную дверь, которая, возможно, помнит еще и мою маму, и меня, входит в старинное здание своего факультета, где гулко отдаются ее шаги в пустом коридоре, спускается вниз в кафе – выпить чаю или кофе и встретиться перед занятиями с друзьями, немногочисленными ранними пташками с других факультетов и отделений. Они разговаривают о том о сем, делятся впечатлениями, пьют обжигающий двойной кофе из картонных стаканчиков и постепенно просыпаются. Особо нашу милую провинциальную девочку выделяет слушатель факультета теологии, стеснительный юноша Олесь, одетый в строгую черную сутану с белым прямоугольником у ворота. Линка пьет кофе, а будущий священник воду. Они иногда осторожно беседуют на теософские темы, а иногда Лина рассказывает ему про всех нас, ее домашних, и про Сириуса. Про то, как она, едва выйдя из дому, чувствует, как кто-то мягко касается ее левой руки. И что Линка не пугается, потому что касание ласковое и знакомое. И про то, как Сириус, который давно караулит ее в мороз и темень у дома, тащится за Линой до остановки маршрутки, а когда она заходит в автобус, беспокойно ищет ее глазами через окна автобуса, видит предназначенную только ему улыбку, чуть взмахивает хвостом, мол, вижу, поскуливает, садится на хвост и ждет, когда маршрутка уедет. Затем он уходит по своим делам.
Нет, Сириус не стал по-настоящему нашей собакой, хоть мы и не возражали бы. Где две, там и три, большое дело. Он не захотел менять свой бродяжий образ жизни на закрытую нашу террасу, теплую будку и кашу с мясом, овощами и костями. Нет – так решил он – свобода дороже. Бывает, мы встречаемся в городе и шагаем вместе по делам. Частенько он таскается за мной целый день то туда, то сюда. Он терпеливо ждет меня на улице у двери банка или почты, даже из салона. Сидишь в салоне часа два, смотришь в окно, а там лежит Сириус, аккуратно, ровненько сложив лапы. И не потому, что он ждет еды, нет. А потому, что мы с ним приятели, мы с ним на короткой ноге, как говорится, то есть лапе. И приходится отказываться от процедур, спешить, потому что пес лежит на холодном асфальте. Он никогда не попрошайничает, берет еду с достоинством, ест аккуратно. Бывает так: когда у меня нет с собой припасенного съестного, мы идем к магазину, я киваю ему: «Подожди тут» – и бегом покупаю для Сириуса хороший кусок ливерной колбасы или еще что-то соблазнительное. А когда выхожу, чтобы порадовать своего приятеля, вдруг обнаруживаю, что Сириус исчез. Вот только что был, и вдруг – нету! И поскольку мы назвали его в честь благородного волшебника Сириуса Блека, анимага, который превращался то в собаку, то в человека, мама однажды посоветовала: если Сириус внезапно исчезает, ищи его среди людей. И тогда я заглядываю людям в лица, ищу Сириуса, но пока ни в одних глазах я не увидела той радостной и благодарной любви к жизни, как у моего приятеля Сириуса, собаки породы Эйнштейн.
У нас дома много прекрасных животных.
– А кто? А кто именно? – обычно спрашивают те, кто еще не был у нас дома. И мы перечисляем, что вот у нас собаки: лайка Амур и собаченька-подобрыш Дуня с детьми Клёкой и Семачкой.
Семачка лохматая. Особенно уши. Кузьмич пошел ей расческу покупать. И ведь не на рынке или там простом каком-нибудь магазине. Поперся в бутик. Говорит, девушка, мне бы расчесочку. Для… для девочки.
– А какая она у вас? – растерянно спрашивает продавец-консультант, имея в виду то ли возраст, то ли объем шевелюры.
– Да вот, – указывает Кузьмич на забавные, завязанные в два хвостика над ушами, волосы девушки, – а вот такая же, как вы. Только собачка.
Еще у нас есть крольчиха Афанасий Петрович. Как обычно в нашей семье, мы думали, что Афанасий Петрович – мальчик, самец. Через семь лет выяснилось, что Петрович девочка, но мы все никак не привыкнем называть его Петровной. Верней, ее. Он у нас одинокая. И Кузьмич, когда узнал, что он у нас девочка, заключил:
– Вот почему у него такой противный характер.
Еще у нас есть кошка Скрябин примерно с такой же историей, как и у крольчихи Афанасия. И ее, Скрябин, приемная дочь Розовое Ухо, а коротко РУ. А еще пришли два котенка Сильвер и Джинджер, но они пока у нас на передержке, то есть мы ищем котятам добрые руки, хороший дом. Конечно, лучше нашего дома и лучше наших рук нету, как нам кажется, да и коты уже вроде попривыкли, и мы не знаем, отдадим мы их или жалко будет, короче, мы, конечно, чокнутые.
Еще у нас появился голубь по имени Шарль. Фамилия его – де Голль. Он свалился нам на голову в прямом смысле и поселился в клетке незабвенного нашего попугая Иннокентия, ушедшего далеко за облака в довольно преклонном возрасте. По утрам Шарль забирался вместе с Кузьмичом повыше, и они учились летать. Кузьмич неутомимо тренировал Шарля часами, и наконец тот полетел. Теперь он живет неподалеку, на вишнях. Когда Кузьмич выходит выгуливать собак, Шарль летит следом, присаживаясь на деревья, поджидая всю компанию. А дома на террасе он ластится к Кузьмичу, как кот, вытанцовывает брачные танцы, растопырив хвост, и приговаривает «цукррр, цукррр». Кузьмич угощает Шарля кусочком рафинада.
Так и живем.
Вроде бы все у нас есть. Но не дает мне покоя одна тайная мечта – ослик. Да. Не всякий там чужой осел. Один конкретный милый ослик. Мы встретились с ним в большом развлекательном центре. Там есть зверинец, где живет одинокий бедняга лев, страусы смешные и глупенькие. В конюшне – изумительной красоты лошади, забавные прелестные шотландские пони. Еще там в отдельном помещении живет высокомерный верблюд. А сбоку, вроде как ни при чем совсем, пасется ослик. Ну как ослик? Взрослый осел, конечно, и уже в возрасте. Но не хочется оскорблять, обзывать животное ослом. Поэтому – ослик.
Мои домашние очень страдают от моего любопытства. Когда мне хочется что-то узнать, я немедленно заговариваю со всеми. Ну, чтобы не опоздать. Родственнички мои частенько делают вид, что они не со мной, что я не с ними, а чужая полоумная незнакомка с блокнотом, диктофоном, в кедах и бейсболке. Что я отдельно от них. Как тот самый ослик.
Короче, ослик стоял и смотрел в землю. Нет, ну нормально? Лев свою тоску выражал рыком, злым взглядом, он пытался дотянуться до посетителей лапой, чтобы, если что, дать понять, кто здесь главный. Лошади велюровыми губами брали с ладони хлеб и сахар, переступали с ноги на ногу, когда кто-то входил в конюшню, фыркали и даже ржали. Пони – те вообще забавно выворачивали губы и показывали зубы в улыбке. Верблюд наблюдал, водил мордой и прицельно плевался. То есть каждый выражал свои чувства: кто попрошайничал, кто злился, кто интересовался, кто мстил. А ослик просто стоял.
– А между прочим, – сказал мне управляющий конюшней, – этот ослик танцевал в балете.
Я иногда поражаюсь, как можно повернуться и уйти после такой фразы. Кивнуть вежливо и уйти. Пойти в ресторан, там заказать национальную буковинскую еду, слушать оркестр, пить домашнее вино и никогда не узнать про балетного ослика. Мои родные так и сделали. Они ушли. Но я-то – ха-ха! Подумаешь, служитель был пьян. Разве он сам со своими восьмью классами образования смог бы такое придумать?! Да никогда.
– Кароч, – сказал служитель Виорел Иванович, – есть один балет. Это такое, когда на сцене танцуют все. Только не наши танцы веселые – «Ха-рашо! Все будет ха-рашо!» – или медляк, например «Мне б такую женщину, мне б такуууую», чтобы с любимой девушкой в ресторане вышивать: ты-ра-да-дыыыым. А по-другому: бегают, подпрыгивают, руками и ногами мотают во все стороны. Видела такое, не? Так, знач, там один длинный с тарелкой на голове, в колготах, тьфу! А другой там – другой совсем, толстый, короткий, как его в тот балет пустили, по блату, наверное. Не, че ты ржешь? Я сам видел, по телевизору специально посмотрел, видел сам, ну?! И тот длинный – на коне, знач, видела коня старого в первом стойле? Вороной такой старичок? Он. Тоже танцевал. А Ринатик – этот ослик наш – он с тем толстым танцевал. По парам они танцевали. Той в тарелке – с тем, а той пузатый – с этим, с Ренатиком.
Так я сообразила, что мой ослик выступал в «Дон Кихоте». И что именно на нем выезжал Санчо Панса. А конь, к которому я вернулась в конюшню еще раз посмотреть и угостить, был конем Дон Кихота. Вот это да! Правда, добиться, откуда их привезли, в каком театре эти двое служили, я так и не смогла. Виорел Иваныч барским жестом отвел предложенную купюру в подарок за информацию и возможность беспрепятственно гладить печального артиста балета и откланялся. Но, уходя, обернулся и на прощание добавил, что когда забирали этих двоих, то рассказывали, что, знач, в ведомости на зарплату там, знач, осел был на должности коня. Так было и указано, конь и конь. И зарплату положили обоим одинаковую. А что ж, коню-то ничего, всадник хоть и длинный, но худой, легенький же, а ослу Ренатику того толстяка тягать на себе, тоже знаешь, это тебе не это! Так и привезли мы их по документам – коня и коня. А второй конь – осел. И как стали переоформлять бумаги – чуть не сдурели все. И мы, и юристы, и бухгалтерия. Эти проверяющие бегали смотреть на осла, как будто мы от коня кусок откусили себе, а теперь он стал маленьким. Не, ну да, а?
Бедный-бедный ослик Ринатик. Одинокий, грустный. По ночам, наверное, ему снится балет.
Вот о нем я и мечтаю тайно.
Но вернемся к нашим собакам…
Не знаю, не знаю… Я люблю собак уютных, мягких, лохматых, улыбчивых и даже где-то простецких. Вон у подруги была Дина. Хорошая собачка, хотя и дворняжка, но ума – палата. Мудрейшее существо. Ее щенка, например, отдавали соседям. Дина ходила туда и приволакивала щенка назад. Отдавали другим соседям, Дина ходила, инспектировала: как живет, что дают, как относятся, опять притаскивала назад. А вот третьим соседям отдали – хорошим старичкам, учителям на пенсии, милые люди, – Дина сходила, посмотрела, оставила малыша там. Понравилось. Правда, навещала, куски носила туда ему, с хозяевами познакомилась. А у подруги Тани – догиня Грэта. Это же вообще! Вон компьютер мой исправляет «догиню» на «богиню» – а так и есть. Благородным человеком была эта Грэта. Аристократичная, интеллигентная. А уж какая собеседница! Мы собирались у подруги, пили кофе, болтали. А Грэта слушала. И как-то неловко было при ней нести ерунду. Она переводила взгляд с меня на подругу Ленку, с Ленки на Ирочку и как-то скептически поводила бровями. Участвовала. На хозяйку свою ненаглядную Таню она смотрела с обожанием и благоговением. Только что лапы к груди не прижимала растроганно. И говорила ей нежным хриплым басом: «Мама». Абсолютно по-человечески: «Мама». Огромная такая была эта Грэта. Моя маленькая дочь легко проходила у нее под животом. А Грэта еще успевала лизнуть малышке щеку, затылочек и подтолкнуть ее носом к своей миске с едой, угощала, чем богата. И девочка не отказывалась, если мы не видели.
Короче, какие хозяева, такие и собаки.
Вон соседский Кёних – тоже дог. Немецкий. Бродит неприкаянный, одинокий. Эти лапы длинные прямо как у ягуара. Его привезли из Мюнхена. Как говорит хозяйка Кёниха Лавинья Иванивна Куцуляк, из Мьюниха. Нет, немецкого она не знает, зачем. Но в Мьюнихе – поджимает губешки Лавиния Ивановна – усе так говорят, там жеж па-германски гаварят. И правильно – поучает она нас, полуграмотных, – гаварыть «Мьюних». А чтоб было понятно, что это за люди Куцуляки, так я скажу: они перегородили дорогу рядом со своим домом железобетонными блоками, неча ехать тут мимо нас. Все – и мы в том числе – даем круг, чтобы попасть домой. Потому что, если с ним, с Куцуляком, еще можно разговаривать, по крайней мере вопросы задавать, то с ней – нет. Она немедленно краснеет и визжит. А моя дочь Ангелина, в отличие от обычных людей, слышит самые высокие частоты – и у нее болят ушки. Вот вроде бы тишина, а Лина зажимает уши и жалуется, что опять Куцуляк Лавинья Ивановна на кого-то орет. Мы смотрим в окно, и действительно – кто-то пришел из мэрии, просит робко дорогу открыть. Для машины «скорой помощи», для аварийной. Но нет. Мы-то просто видим, что Куцуляк стоит в воротах красная как свекла и кулаком машет, а дочь наша Лина страдает, уши зажимает ладошками. Но это что! Они, Куцуляки эти, перекрыли над своей усадьбой воздушный коридор. А? Как? Я знала, что вы удивитесь. Вот над Букингемским дворцом, над Вестминстерским аббатством летать можно. А над усадьбой Куцуляков – нельзя.
И вот такие люди привезли из Мюнхена, то есть из Мьюниха, немецкого дога.
Он, этот Кёних, у них во дворе живет. Дома нельзя, дома ковры. Но ничего, дом Кёниха даже будкой назвать нельзя. Вон какой высокий, потому что Кёних – как слон среднего возраста. Его дом – практически дворец. Между прочим, Кёних с немецкого означает «король». И поэтому дом его с теплым полом и дверью навесной. Захотел – вышел, захотел – вошел. Дверь туда-сюда качается. Есть, между прочим, люди, которые легко бы с ним поменялись местами, лишь бы там был Интернет. Например, я. Отдельное помещение, тепленько, тихо, фейсбук. Дверь навесная. А да, я уже говорила. А этот дог – так нет! Он не доволен. Он внимания требует. И дополнительной еды. И как требует! Он в окно стучит лапой. Я про размеры этого Кёниха говорила? Ну? Лапа там – как кулак у Кличко. Старшего. В перчатке. Боксерской. И вот. Когда хочется Кёниху, тогда и стучит, времени не выбирает. Вот они сидят у телевизора всей семьей, Куцуляки, кое-кто уже и задремал. Тихо у них. Машины вокруг не ездят. Самолеты или вертолеты – по объездной летают. На улице ноябрь, темень, ветер. Вдруг в окно: бум-бум-бум! Кто-то кулаком. Например, в пять утра! Бум-бум-бум! Хозяеваааа! – а это Кёних колотится. Немцы в деревне есть?! Да что я спрашиваю. Есть, конечно. Я ж немец, Кёних! Король. Вставайте, хозяева! Кормите! Развлекайте!
Но это еще что…
Этот Кёних ведь как. Если не открывают ему, чтобы немедленно предоставить тазик питания, игры с мячиком и долгие мечтательные прогулки по лесам и лугам, он бредет к соседям и настойчиво стучит в окно им: бум-бум-бум! Имейте сострадание к бедной заграничной собачке. Бухает в окно: хозяева! Немцы… Ну и далее по тексту.
А эти соседи – мы.
О, уже тащится! Кёних, иди домой. Спать иди. Иди на место, Кёних. Побрел, сирота казанская. Верней, мюнхенская.
А вот кстати, встретила как-то, еще зимой, интеллигентную даму в старомодной бесформенной ветхой плюшевой шубке начала эмиграции прошлого века, такую шубку моя бабушка себе в молодости «справила» из двух старых пальто и трех душегреек своей бабушки, мамы и тети. Дама гуляла не одна: на ее руках сидел симпатичный, но беспородный маленький песик вроде нашей Дуни. Дама аккуратно спустила его на чистый, еще не прохоженный никем снежок. Собачка в ярком костюмчике, шапочке и ботинках. Костюм, как у рокера: простроченные брючки с заклепками под кожу, только пройма для попы и хвоста, куртка с клетчатыми вставками, рукавчики на манжетах. А уж башмачки! На липучках, легкие, яркие, в виде кроссовок.
– Какой милый, – говорю я. – А какой костюм! – наклоняюсь к песику. – Одолжи шапочку сфотографироваться.
Женщина в старой шубке улыбнулась:
– Да, это дизайнерский костюмчик. И черевички тоже по заказу шиты, чтобы лапки не простудить. Да, Малыш? Тепло тебе в черевичках? Нравится тебе в черевичках? – Женщина нежно смотрела на свою собачку.
Малыш задрал голову на хозяйку и всем своим видом, преданным влажным взглядом, подвижным приветливым хвостом, повизгиванием демонстрировал безоговорочную преданность и любовь. Как будто читал у Гоголя:
– Да я и без черевичков…
– Маруууся, Марусенька! Иди ко мне! – ласковый мужской голос. (Это случилось как-то в красивом старинном заросшем Черновицком парке.) – Ну Маруся, а? – весело и нежно добавляет голос.
Я рысью несусь на голос, а сама думаю, кто-то узнал меня, сейчас пойдем кофе попьем, поболтаем. Выскакиваю из кустов на площадку, а там дедушка собачку дрессирует маленькую. По имени Маруся. Ну что ж, неплохо. Вот уже и собачки появились с моим именем. А то все – козы да лошади.
Собачка, между прочим, породистая у дедушки, хорошенькая, как игрушка, бантик на макушке, смешная, веселая, игривая. Молодая…
У меня, кстати, тоже неплохая родословная. И паспорт есть. И прививки.
Кто бы и меня так ласково позвал:
– Маруууся… Марууусенька.
Глава пятая
Амур и Авдотья
Мы как-то гуляли вдоль реки, а в заросшей камышом старице – старом русле реки Прут, где осталось чуть-чуть воды, – стоял такой ор, как на восточных базарах, как будто там проходил конкурс зазывал – продавцов зелени, или набор на бэк-вокал к этому певцу, который космическим голосом пищит, как его, как его, ну как его? А! Витас. Вот, как будто там собралось мильон витасов и все поют: «А-а-А!» И все это орало, шумело, пищало, пока вдруг не появились орлы и парочка быстрокрылых красавцев соколов.
Проехала мимо, пыля и дребезжа, старая машина, приостановилась, не глуша двигатель, водитель вышвырнул что-то невесомое в плавни, быстро хлопнул дверью и укатил, даже не повернув голову на нас, стоящих на берегу.
Пакет с чем-то, чуть не долетевший до воды, зашевелился, оттуда вылезли два маленьких – как нам показалось, котенка – вскарабкались один за другим на берег и часто-часто и мелко-мелко перебирая лапками, зашагали куда-то вдаль. Орлы и соколы не верили своему счастью – даже охотиться не надо, спускайся и ужинай. Никогда я не видела, как хищные птицы собираются над одним ограниченным местом и чуть ли не ссорятся, кто будет первым хватать добычу. И когда один из них чиркнул рядом с – как мы думали – котятами, мы побежали навстречу этой отважной парочке.
Это были щенки. Каждый размером с ладонь. Черные, с тонкими как ветки лапами, с большими ушами-лопухами и белыми галстуками. Один с ладонь Кузьмича, второй – размером с мою. Тот, что побольше, шел первым, моя собачка грациозно семенила следом.
Они деловито обошли нас, застенчиво поглядывая, и зашагали куда-то по дороге.
Я сейчас вспоминаю эту пустынную грунтовую дорогу, бегущую через поля, пустыри, ведущую к Мольницкому лесу. И эти двое, куда они так решительно шли, зачем. Видимо, тот, который побольше, сказал, не бойся, пошли. И та, что поменьше (моя), доверчиво согласилась. Да и выбора не было.
Мы поняли, что ребята могут не дожить до утра. Поймали. Надо сказать, малыши сопротивлялись, моя орала как резаная. Хищники спустились еще ниже, недоумевая – не пооонил! Кто это ворует мою добычу?
– Если мы сейчас не уедем, – сказал Кузьмич, – мы тоже огребем.
Орлы хищно склабились и сплевывали. Соколы перебирали лапами – ща, наподдам, мало не покажется, жратву верни, дядя.
– Оставим их где-нибудь под дороге, в селе. Там люди подберут.
Собачки услышали. И тот, который побольше, сказал маленькой (моей):
– Так. Доверься мне и делай как я.
Он ловко свернулся бубликом у меня на коленях и засопел. Моя посмотрела мне в лицо сизыми молочными глазами, задрав голову, тоже улеглась и уснула.
Когда мы приехали в село, эти маленькие теплые пройдохи стиснули глаза еще плотней, а старший как будто прошептал:
– Спим. Они спящих не выкинут. Спи, не шевелись.
Словом, эта парочка мошенников поселилась у нас на террасе, получив общее имя Козявки. Козяв и Козявка, точней.
Козяв окреп, обнаглел, стал отнимать еду у Козявки. Учил ее плохому. И несмотря на то, что им был предоставлен крепкий добротный домик, он экспроприировал роскошную огромную дневную будку Амура. Амур днем живет на террасе и в будке своей почти не сидит. Тем более туда нагло пролез Козяв и протащил туда и сестру свою Козявку. Наконец, за отважность и звонкий голосок Козяв был приглашен в дом, побогаче нашего простецкого. Он зазнался и перестал с нами водиться. А маленькая так и осталась мелкой изящной крошкой, деликатной, приветливой и полюбившей всех. Всех-всех-всех! И Амура тоже. Мы стали звать ее Авдотья. Дуняша. Она теперь живет у нас…
Утром собака Амур выходит гулять. Он шикарный красавец: высокий в холке, широкий в груди, на больших мощных ногах, глаза блестят, клыки чищены у ветеринара, шерсть лоснится, весь черный, с белоснежной манишкой. Его ведут на поводке. Следом на коротком расстоянии несется вприпрыжку, еле успевает, торопится маленькая беспородная собаченька Дуня. Дуня так и осталась козявка, размером с мою туфлю. Дуня парусит ушами, заплетается лапами, скачет, спотыкается, переворачивается, но изо всех сил старается не отставать. Она тоже гуляет! И не просто гуляет, а с хозяином – всем своим видом демонстрирует она.
Амур следует чинно, осознавая свою красоту, силу, благородство, и оставляет вокруг щедрые знаки внимания – на деревьях, столбах, заборчиках, на изгороди, на каждом углу: «Респектабельный господин среднего возраста без в.п. желает познакомиться с серьезными намерениями».
Дуня трусит, задыхаясь, вывалив розовый язычок. Она подбегает к объявлению Амура, насупив мордочку, внимательно читает шепотом по слогам и тоже пишет. Но у нее получается оставить поверх высокопарного, с вензелями и завитушками, брачного объявления Амура лишь короткое, но дерзкое эсэмэс: «Сабаки! Ухадити нимедлина! Он – мой. Писала Дуня».
На обратном пути, подходя к нашей калитке, Амур оставляет на углу коротенькое объявление: «Здесь живет Амур, эсквайр, сын Юкона и Мэри-Камы, трехкратных чемпионов Европы среди ездовых собак».
К тому же углу подбегает утомленная пробежкой Дуня, исхитряется и под объявлением Амура ставит точку: «И Дуня тожы».
В кустах сирени под нашими окнами живут воробьи. Собаки наши с ума сходят, когда воробьи начинают скандалить.
– Молчать! – командует Амур. – Всем молчать, я сказал.
– Да! Вы что, не слышите? – подтявкивает Дуня. – Сказано вам: тишина!
А воробьи все равно орут. Но среди них есть один. Я его узнаю. По голосу. Он кричит как-то совсем по-другому. Как вроде бы жил где-то в другой стране, среди других птиц, среди красивых средиземноморских птиц. Нет, он там тоже был воробей. О нем так и говорили: «Этот воробей из Бессарабии». И все птицы вокруг хохотали издевательски. Но наш воробей прилетел домой совсем другим. Он брезгливо морщит клюв, мол, как вы тут вообще живете, фу! И выделяется среди других местных воробьев акцентом. Нет, по-тамошнему он петь так и не научился, но вот средиземноморский акцент приобрел. И вот все воробьи: «Чив-чив! Чив-чив!» А этот как-то лениво и не ритмично, мол, ну чаов… чаов… чаов… Короче, как-то не старается.