Невеста для виконта Остен Эмилия
Наконец, мы добрались до церкви и остановились чуть в стороне от входа, у крытой дерюгой повозки зеленщика, чтобы нас не толкали спешащие мимо парижане. Я достала платок, вытерла Мишелю рот и сказала брату:
– Смотри, какой красивый дом Господень. Тебе нравится?
Мишель старательно закивал, блуждая взглядом по фасаду, по лицам каменных святых и ангелов, по переливам камня. Сто тридцать лет строили эту церковь; первый камень заложили, когда не только меня – моих родителей еще не было на земле.
– Пламенеющая готика, – сказал отец Реми.
Я подняла к нему взгляд.
– Что?
– Этот стиль называется пламенеющая готика, – объяснил священник, не сводя глаз с церкви. – Видите, узоры под карнизом фронтона и переплет верхнего окна? Родственники этому каменному огню – мануэлино в Португалии, а в Испании – исабелино, в честь Изабеллы Кастильской, той самой, что была супругой Фердинанда Арагонского.
Я не ожидала, что он настолько образован. Не все дворяне умеют читать и писать, не говоря уж о том, чтобы разбираться в арках и оконных переплетах.
– Вера формирует архитектуру своего времени, – продолжил между тем отец Реми, так как я его не прерывала и слушать не отказывалась. – Мне кажется так. Раньше догматы были незыблемы и ворочались слабо, словно огромные каменья; та эпоха оставила нам романский стиль. Нынче же Библию трактуют и так, и этак, ищут сомнения в голосах евангелистов, и не утихают споры, о чем же там говорил святой Лука, что имел в виду святой Иоанн? – он скупо улыбнулся и взглянул на меня. – Вот и строятся храмы, где вместо едва обтесанных статуй святых – вырезанные до морщин печальные лица, где перья на крыльях ангелов, кажется, может пошевелить ветер, а языки пламени на фасаде летят к Богу, словно огонь инквизиторского костра. Чем больше говорят о религии, а не просто верят, – тем изящнее наши соборы. Как будто мы жаждем выразить наши распри в камне, объяснить Господу богатой резьбой, что и мы способны приблизиться к Его величию, пониманию Его бесконечности. Забавно, не правда ли?
И так как ответа он не дождался – я не собиралась вступать со священником в теологическую дискуссию, да еще и блуждать по запутанным дорожкам его предположений, – отец Реми продолжил:
– О, в Провансе тоже грешат готикой. Вот Сен-Жан-де-Мальт в Экс-ан-Провансе, такой уютный оплот госпитальеров… Я привык к другим церквям. У нас в глуши, вы же знаете, не свыклись с украшательствами и храмы строят простые и надежные, а старые не перестраивают – тут камней подложить, там стену подлатать, и простоит церквушка еще лет сто. Ну, дочь моя Мари-Маргарита, вы собираетесь зайти внутрь? Или мы дальше будем испытывать терпение доблестного зеленщика?
Я оглянулась и увидела, что торговец смотрит на меня с плохо скрываемым подозрением; впрочем, он тут же отвернулся, надвинув на лоб свою дырявую шляпу, не желая связываться с благородными господами.
– Идем, Мишель, – сказала я.
Отец Реми, кажется, ничуть не огорчился, что я никак не отметила его речь, пламенную, словно готика, он резвым шагом двинулся вперед.
Внутри нас обняла прохладная тишина. Жаль, что солнца сегодня так мало, подумала я: наверняка окно-роза светится, словно россыпь драгоценных камней, когда светило кидает в него свои лучи. Но и без сверкания витражей тут было на что посмотреть. Возносились к потолку ажурные лестницы, вырезанные столь тонко, что казались сделанными из гигантских кружев. На амвоне переплетались узоры. Вся конструкция будто летела ввысь: белокаменный огонь, подхваченный шаловливым ветром.
– Чувствуете ли вы себя внутри костра? – пробормотал отец Реми.
Он направился вперед; я осенила себя крестным знамением, сделала знак Мишелю, чтобы он повторил. Это мой брат делать умеет.
В церкви было безлюдно. Отец Реми снял шляпу и расстегнул плащ, аккуратно положил их на скамью и преклонил колени перед алтарем. В своем тесном облачении он показался мне еще более худым, спина – еще более костлявой, как у речной рыбы в голодный год; полы сутаны расплескались вокруг него, словно черная лужа. Я не стала мешать его молитве. Мы с Мишелем прошлись вдоль стен, и брат совсем притих, как будто тоже говорил с Богом, только внутри себя.
Я усадила Мишеля на одной из скамеек с резными спинками, сама устроилась рядом, обняв его. Отец Реми все молился, и я закрыла глаза, вдыхая сыроватый просторный запах церкви, поглаживая кончиками пальцев бархатный рукав камзола Мишеля.
В Господа я верю крепко; хотя, может быть, не так, как учат клирики. Мне всегда казалось, что Господь гораздо больше того, что люди когда-либо осмеливались и осмелятся сказать о Нем. А потому я никогда не беспокоилась о том, поймет ли Он меня: тот Бог, что живет и струится вокруг, понимает абсолютно все. Все мои страхи, мою любовь и особенно – мою ненависть, не имевшую ничего общего ни со смирением, ни с боязнью совершить грех. Я верю, что мой Бог знает, какой огонь горит во мне, и как сильно я люблю Его, и что я должна сделать. Он поможет мне.
Не знаю, сколько мы так просидели, но очнулась я от прикосновения к руке. Отец Реми стоял надо мной, словно согнутое ветром печальное дерево, и лицо его тонуло в сумерках.
– Вы помолились? – спросила я.
– Да, а вы? Вижу, что да. – Он снова был в плаще и шляпе и протягивал мне руку в грубой перчатке. – Похоже, вы устали, а маленький Мишель так почти спит.
– Вы его не знаете, – усмехнулась я. – Стоит нам снова оказаться на улице, как он оживет. Он может гулять очень долго.
– Кажется, вы это проверяли, дочь моя?
– Неоднократно.
– И настаиваете на том, чтобы вернуться домой пешком?
– Настаиваю.
– Что ж, – сказал он, не выказывая недовольства, – тогда нам следует поспешить. Скоро стемнеет.
Мы вышли на ступени, оставив позади застывшую прохладу церкви. Смеркалось. По улицам плыли золотые огни: горожане зажигали фонари, чтобы при ходьбе внимательно смотреть под ноги. Отец Реми еще раз спросил, не хочу ли я нанять экипаж, я вновь отказалась: мы с Мишелем, бывало, и позже возвращались домой. Тогда священник покинул нас на пару минут, а вернулся с ржавым фонарем, внутри которого обитал теплый и уверенный огонек.
– Сторговал у какого-то бродяги, – объяснил отец Реми.
Мишель пришел в восторг от фонаря и все пытался дотянуться, чтобы поймать золотую бабочку.
Мы шли медленнее, чем раньше. Розовые отсветы заката в вышине гасли, облака, отороченные пурпуром, тускнели. Цвет парижских сумерек осенью и ранней весной – цвет побледневшей золы в старом очаге. Бесполезно ворошить ее палкой, пламя не возвратится. Утром придет служанка, бросит щепу, сухие ветви и запалит огонь. Пока же можно молча смотреть на почерневшие от копоти камни ночи.
Я сжимала руку Мишеля, и мне казалось, что мы путешествуем по стране теней, подхваченные их немыслимым хороводом, затянутые в волшебную реку. Из полумрака выплывают лица – молодые и старые, бородатые и чисто выбритые, веселые и равнодушные, – все они возникают на мгновение рядом, чтобы навсегда кануть в ночь. А наш проводник, несущий фонарь в руке, охраняет нас от зла, чтобы мы могли спуститься и выйти на землю снова, забрав то, что нам так нужно. Он – Гермес, что ведет нас в царство Аида, и все глубже, все дальше, и уже слышно, как стонет река… Но ведь он вывел оттуда Персефону?..
Отец Реми обернулся, и наваждение сразу же исчезло.
– Дочь моя, вы говорили, что можно пройти более коротким путем?
– Боюсь, вам он не понравится, – объяснила я. После совместного похода в Сен-Этьен-дю-Мон мне оказалось легче разговаривать со священником. – Я хожу там только днем, когда много людей вокруг.
– Но ведь еще не поздно, и я с вами, – сказал отец Реми со слабой улыбкой. – Я крепкий деревенский парень, а если что случится, огрею нечестивца словом Божиим.
Я засмеялась. Это невероятно, но я засмеялась.
– Вы по-прежнему не желаете нанимать экипаж? Нет? Тогда покажите мне, где сворачивать.
– Через два переулка, налево.
Он кивнул и снова зашагал чуть впереди. Мы с Мишелем, завороженно следившим за людьми вокруг, поспешили следом.
Не знаю, что вдруг на меня нашло, только улыбка до сих пор стыла на губах, словно мартовская новорожденная луна. Редко кому удавалось заставить меня смеяться – вот так, когда я не жду и не готовлюсь к тому, что сейчас придется вежливым смехом ответить на шутку или нужно развеселить брата. Теперь я сомневалась, что отец Реми наполнен лишь молитвами; каждый его следующий небольшой шаг, каждое новое слово выдавали в нем человека если не глубокого, то уж, во всяком случае, не пустого. Не знаю, терзают ли его страсти, или же он сумел избавиться от них, а его скольжение по словам – результат обретенной душевной безмятежности; но то, как он говорил о церкви и религии, как пошутил со сдержанным уважением, как спокойно смотрел на Мишеля, немного примирило меня с присутствием отца де Шато в доме. Не думаю, что нам будет о чем поговорить по-настоящему; возможно, я хотя бы перестану ему дерзить.
Все равно нам недолго поддерживать общение: скоро я покину дом де Солари.
Задумавшись, я не заметила, как мы миновали оживленные перекрестки. Теперь мы шли по узкой, вьющейся, словно веревка, улице, где уже было почти безлюдно, не встречались стражники, а дома стояли так близко друг к другу, словно хотели слиться в объятиях. Верхние этажи выдавались над нижними, стремясь заполнить все доступное им пространство, но я знала, что они никогда не сольются и полоска темного неба так и застрянет между ними.
Наши шаги гулко отдавались здесь, под ногами иногда хлюпала грязь – хорошо, что давно не случалось сильных дождей, иначе здесь было бы не пройти. Отец Реми молчал, Мишель топал уверенно, бормоча что-то себе под нос, и я расслабилась. До дома было совсем недалеко.
Нас догнали там, где ручей улицы выливался, словно в озеро, в маленькую площадь; дома толпились здесь менее кучно, скучал полузаброшенный трактир, чья вывеска с неразличимым рисунком скрипела на ветру. Трое вышли нам навстречу, а двое оказались за спиной. Круг от фонаря лежал на грязных камнях; он качнулся и замер, когда отец Реми остановился.
– А ну-ка, кто это у нас здесь?
Даже на некотором расстоянии от них разило прогорклым маслом, дешевым вином и рыбой, грязными тряпками, немытым телом. Я не видела их отчетливо, только тени, скользящие в полутьме. Луна еще не поднялась, и маленькую площадь нежно окутывала темнота.
Что делать? Звать стражу? Она не услышит. Уповать на милосердие местных жителей? В Париже не модно быть милосердными. Я горько раскаивалась в том, что поддалась на бодрую скороговорку отца Реми и позволила ему идти здесь. Мы сокращали путь домой, но не сократили ли при этом жизни? Я прижала к себе Мишеля, который, конечно, ничего не понял.
Отец Реми стоял, словно статуя. Эту его неподвижность я уже знала. Вряд ли он сдвинется с места, чтобы помешать этим людям, что он может против пятерых? Только торговаться.
– Сын мой, – сказал отец Реми мягко, – неужели ты не видишь, кому мешаешь пройти? Пропусти меня и моих спутников, и, так и быть, заработаешь благословение на этой неделе.
– Ба, да тут святоша! Что за сладкие речи! – долетел до меня хриплый басок. Мне стало очень холодно, и я, чтобы не бояться, выпрямила спину. Я кое-что могу и жизнь свою продам недешево. Жано успел мне показать…
– Святошам веры нет, – произнес кто-то другой; голоса их сливались в один омерзительный голос, который, казалось, идет отовсюду. – Так и быть, отпустим, как только обшарим ваши карманы, отец! А вот красотке придется задержаться. Больно хороший на ней плащ; эй, девчонка, это случайно не горностай?
– Горностай, как пить дать. К чему долгие беседы – кошельки давайте, кошельки!
– Дети мои, – смиренно обронил отец Реми, – я все же настойчиво предлагаю решить дело миром.
Клокочущий смех был ему ответом. Такие люди не церемонятся и не любят долгих разговоров. Тени шевельнулись, словно готовясь к магической пляске, желая затянуть нас в смертельный круг… Вот мы и спустились в царство Аида. Проводник сейчас должен покинуть нас.
Отец Реми повернулся ко мне; фонарь освещал его подбородок, а лицо превратилось в гротескную маску, и только ярко блестели белки глаз.
– Дочь моя Мари-Маргарита, – сказал наш сельский кюре, – подержите это, прошу вас. – И он протянул мне фонарь.
Я взялась за кольцо и чуть не выронила ржавого уродца, в котором по-прежнему билось золотое сердце. Мишель, обрадовавшись, сказал «ага» и потянулся к огню; я подняла фонарь повыше.
– Дети мои, – вновь начал отец Реми, но его не стали слушать. Тени потянулись к нему и ко мне, и я невольно отступила назад, словно священник приказал мне во что бы то ни стало сберечь его живую душу, запертую в фонаре.
В следующий миг мне под ноги упал широкий шерстяной плащ, а следом за ним прилетела шляпа; отец Реми же, казалось, сгинул в чернильной тьме.
Я ожидала, что меня схватят сзади, и поспешно попятилась, прижавшись к стене и крепко прижимая к ней хныкнувшего Мишеля; но, как оказалось, всем было не до меня. По площади упавшим яблоком покатился звон – запели клинки. Железо скрежетало о железо, вызывая кислую тошноту, – шла игра на жизни. Я почти ничего не видела и не понимала, что происходит, только вспыхивали иногда отблески на клинках, долетали до меня бессвязные ругательства, и казалось, что это мечутся в запертой клетке оголодавшие черные вороны. В теплой ручонке Мишеля, которую я стиснула, кажется, слишком сильно, бился ровный пульс.
Я не знаю, сколько минут прошло, прежде чем все стихло. Мне казалось, что очень много. До сих пор подозреваю, что я не права. Просто в какой-то миг птицы угомонились, унялся живой блеск стали, и из тьмы навстречу мне выступила фигура, которая аккуратно подобрала с земли шерстяной плащ и тщательно отряхнула.
– А где моя шляпа? Ах, вот. Хорошо, что никто не наступил. – Отец Реми нахлобучил шляпу и подошел ко мне, затягивая тесемки плаща. – Теперь вы можете отдать мне фонарь обратно, дочь моя Маргарита. – Я стояла, не шевелясь, и тогда он шагнул ближе и вгляделся в мое лицо. – Дочь моя?
– У вас кровь на лице, – сказала я. – Левая щека в крови.
– Да? – Отец Реми перчаткой потер кожу, размазав кровь в широкую полосу. Крохотный порез, скоро затянется. В остальном же его лицо не изменилось: тот же сухой слом губ, те же брови – одна выше другой… – До особняка Солари недалеко, и я смогу умыться в своей комнате. Идемте же?
– Вы их убили? – спросила я. – Всех?
Отец Реми помолчал.
– Убивать грешно, – сказал он, – и я старался не убивать. Если Господь будет милосерден к сиим несчастным, избавит их от страданий и примет души их в свое царствие, что ж, такова их судьба; но более вероятно то, что они скоро очнутся, хотя и не смогут долгое время огорчать богобоязненных людей. И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь более Того, Кто может и душу, и тело погубить в геенне. Так говорил святой Матфей. Идемте же?
Он забрал у меня фонарь и предложил опереться на его руку; на сей раз я не возражала. Мы обошли стороной лежавшие на площади тела, я старательно загораживала их от Мишеля, хотя он ими совершенно не заинтересовался. Мы шли быстро, хотя ноги мои были как деревянные. Наконец вот и наша улица, вот и хохочущие стражники у веселого кабачка на углу, вот сияющие светом особняки. Отец Реми постучал в нашу дверь, и нас немедленно впустили. Священник извинился и исчез в недрах дома, а мне навстречу выплыла мачеха.
– Где вы так долго были? – нервно спросила она. – Какая же ты необязательная, Мари! Эжери! Эжери! Заберите же Мишеля. – Мачеха поправила косой бант на платье и продолжила: – Через два дня мы устраиваем прием. Ваш жених, виконт де Мальмер, к тому времени вернется из поездки, и мы будем иметь честь принимать его.
Я услышала, как большие часы в гостиной бьют восемь. Всего-то.
Глава 4. Memento quia pulvis est
Memento quia pulvis est[6]
На следующее утро я проснулась рано, просмотрев сумбурные сновидения, испытывая непонятное чувство – то ли непреходящего беспокойства, то ли назойливого любопытства. Побродив некоторое время по дому, я поняла, в чем дело: мне недоставало ответов. Произошедшее вчера казалось бредом, картинкой, увиденной в лихорадке. Чтобы избавиться от беспокойства, следовало отыскать отца Реми и потребовать ответов от него. Однако позвали к завтраку.
Усевшись на свое место, я принялась ждать, когда священник явится и сядет напротив. Шли минуты, отца де Шато не было. Мачеха тихо спросила о нем у Дидье, тот ушел, возвратился через несколько минут и что-то сказал шепотом. Мачеха недовольно поджала губы, затем вымолвила:
– Святой отец сегодня не будет завтракать с нами. Помолимся же без него.
Отец и вовсе не обратил на все это внимания: он в последнее время был озабочен делами в Шампани и потому словно отстранился от нас всех. Мы ему мешали.
Я пробормотала привычную латинскую чепуху. Магический язык эта латынь! Этакая ступенька понимания между тобой и Богом, набор заклятий, которыми опытные маги – священники – завлекают в свои сети неприкаянные души. Еретическая мысль. Я опустила глаза и принялась за кашу.
Когда завтрак завершился, я подождала, пока отец и мачеха покинут столовую, и поманила Дидье. Тот подошел, почтительно склонился, обдав меня луковым запахом.
– Почему отец Реми не пришел к завтраку?
– Он неважно себя чувствует, госпожа.
Я кивнула и отпустила его. Неужели отца де Шато серьезно задели во вчерашней схватке, а он ни слова не сказал мне? Впрочем, почему бы он должен говорить со мною о таком. Я женщина, он мужчина и священник; наши миры вращаются далеко друг от друга, лишь изредка соприкасаясь. И тем не менее я беспокоилась за него. Если он получил рану, то сделал это, защищая меня и Мишеля. За это следовало отблагодарить, хотя бы вопросом.
Я вышла из столовой и направилась прямиком в капеллу; юбки домашнего серого платья еле слышно шуршали, когда я поднималась по ступеням. Дверь, громко скрипнув, отворилась. Сегодня солнце не высовывалось из-за туч, и в прохладном сумраке капеллы воздух, казалось, танцует с инеем. Я прошла вдоль стены, остановилась у низкой двери и постучала. Подождала немного, постучала еще раз. Нет ответа.
– Преставился он там, что ли? – пробормотала я и толкнула дверь.
Та открылась, на сей раз без скрипа, впуская меня в узкую длинную комнату, где и вовсе было темно. Окно оказалось закрыто ставнями изнутри, свеча не горела, так что я смутно видела грубый стол, стул рядом с ним, ширму и шкаф в углу, кровать под простым тканым пологом и темную фигуру на ней. Я шагнула дальше, закрыла дверь и поморгала, привыкая к темноте. Между ставнями все-таки оставалась узкая щель, пропускавшая лезвие пасмурного дневного света.
– Отец Реми, – негромко окликнула я.
Фигура пошевелилась.
– Я же просил меня не беспокоить, – очень тихо произнес он. – Ну, раз уж вы здесь, дочь моя, постарайтесь говорить негромко.
– Вы ранены? – спросила я без обиняков.
До меня долетел негромкий смешок.
– Что вы. Нет. У меня мигрень. Единственная слабость, которую я в себе не уничтожил.
– А все остальные уничтожили? – полюбопытствовала я.
– Надеюсь, что да.
Не дожидаясь приглашения, я приблизилась и остановилась в двух шагах от кровати. Отец Реми лежал на спине, прикрытый лоскутным одеялом, на лбу его белела льняная тряпица. Мокрая, наверное. Пахло здесь все тем же ладаном и воском – наверняка тянуло из церкви. Очень достойно: просыпаешься и сразу чуешь, что служишь Господу.
– Часто ли с вами такое случается? – вполголоса произнесла я, стараясь говорить напевно. У матушки бывали мигрени, и я помню, как мы все ходили на цыпочках мимо ее комнаты в такие дни.
– Иногда. К сожалению.
– Есть ли тошнота?
Он, наверное, удивился, однако ответил:
– Немного.
– Вы пили что-нибудь?
– Нет. Мне нужно просто побыть в тишине и темноте.
Бедный немолодой человек. Как же тяжело, наверное, жить в глуши, прятаться во время приступов головной боли, чтобы сельчане не перестали уважать, и старательно выпрямлять спину. Я покачала головой и двинулась к выходу.
– Поплотнее прикройте дверь, дочь моя.
– Я еще вернусь, – пообещала я, но просьбу выполнила.
В чистой прохладе маленькой кладовой, где мы хранили травы, я провела полчаса, перебирая пучки и нюхая мешочки. Нужные мне травы откладывала в небольшую корзинку, составляя два отдельных сбора. Руки пропахли ромашкой – ее запах всегда цепляется ко мне, стоит соприкоснуться с нею. Мне нравится этот аромат. Еще хороша лаванда и розмарин – морская роса, запах которого вплетается в похороны и в свадебный праздник. Я перебирала сухие стебельки, и мне казалось, что вокруг летний сад под пасмурным теплым небом.
Затем я прошла в кухню, кивнула нашим поварам, уже приступившим к приготовлению обеда, взяла пару медных кастрюлек и сделала два отвара. Отдельно, подумав, заварила и третий. Разлила все по кружкам, поставила на поднос и вновь направилась в капеллу.
Когда дверь отворилась, священник не пошевелился. Я прошла к столу, поставила поднос. Над кружками поднимался пар.
– Не открывайте глаза, отец Реми, – предупредила я. – Придется зажечь свечу.
Он промолчал.
Крохотный огонек осветил стол, и я отставила одну кружку в сторону, чтобы отвар немного остыл, другую же взяла и подошла к кровати.
– Вам придется это выпить, отец Реми.
Он приоткрыл глаза – взгляд мутный, щеки кажутся еще более впалыми, а нос – острым, словно орлиный клюв.
– Что это?
– Ромашка и немного имбиря.
– Вы разбираетесь в травах? Вы, горожанка?
– Детство и юность я провела в Шампани. Там много людей, которые умеют обращаться с травами, растить их, собирать, сохранять. Пожалуйста, выпейте.
– А говорили, что не слишком милосердны, Маргарита, – пробормотал он, приподнялся и позволил мне придержать его голову.
Я молчала. Пальцы плотно лежат на его гладких волосах, заплетенных в косу, – смешанное, волнующее чувство. Глоток, еще глоток; я вижу, как ходит кадык на его шее, сейчас свободной от тесного воротничка. Пальцы придерживают кружку, рукав грубой серой рубахи съехал к локтю, а на коже – широкий темный рубец. Милосердие? Отец Реми не тот человек, который нуждается в нем. Скорее, небольшая благодарность за вчерашний вечер.
Он допил, я убрала кружку и отступила.
– Теперь не двигайтесь. Мне придется немного побыть здесь, чтобы напоить вас еще двумя отварами. Если же мое присутствие утомляет вас, я могу выйти и подождать в капелле.
– Нет, останьтесь, дочь моя. И сядьте. Сядьте, прошу вас.
Я задула свечу – теперь полумрака в комнате хватит, чтобы не перепутать кружки, – взяла тяжелый стул и, поставив его у кровати, села.
Священник лежал, словно покойник, сложив руки на груди. Он больше ничего не говорил, а я не стала продолжать беседу.
Так, в молчании, мы провели более получаса. Я сидела и слушала, как капает время. Иногда я так отчетливо слышу эту капель. Чпок, дзинь, шлеп – словно с сосульки по весне, срываются капли-минуты, падают в натекшую необъятную лужу, растворяются в ней. Время – самый страшный на земле предатель; оно отделяет от нас тех, кто умер, завесой беспамятства: стираются черты, забываются касания рук, запах, одежда. Но при этом время отстаивает любовь и ненависть, делает их благородными, как старые вина, и, откупорив бутылку, можно в полной мере оценить букет.
Замершее в этой маленькой келье, запертое в церковной тишине, время все-таки текло, отмеряя наши со священником жизни. Мне стало казаться, что сейчас есть шанс поймать миг, крепко сжав в ладони, и остановиться. Замрут пылинки в клинке света, остановятся люди в доме, кареты на улицах. Все покроется неподвижностью, как налетом ржавчины, и станет похоже на старую картину, написанную масляной краской. И только я и отец Реми выживем, пройдем по тихим коридорам, выйдем под остановившееся небо. Он прищурится, посмотрит вверх и покачает головой: теперь дождь точно не пойдет.
– Дочь моя, – сказал отец Реми.
Я резко выпрямилась; оказывается, спинка стула давила мне на ребра, и перемена позы принесла легкое облегчение. Видимо, я задремала на несколько минут: падавший из окна свет почти не сдвинулся.
– Да. Вы должны выпить второй отвар. Сейчас.
Я снова дала ему напиться. На сей раз священник поморщился, едва глотнув.
– Что это?
– Розмарин. И кое-что еще. Ничего опасного, пейте.
Он честно выпил все до дна и отдал мне кружку.
– Чем дальше, тем горше. Ну, да я вам доверяю; если розмарин очищает города во время чумы, так почему бы и не глотнуть немного. Признайтесь, что вы приготовили напоследок?
– Спорынья. Если вы не побоитесь.
– О Господь Всемогущий. – Отец Реми усмехнулся; дернулись узкие губы. – А настойки опия у вас не найдется, чтобы подсластить предстоящие мне видения?
– Опия нет. Однако, если мое лечение не поможет, завтра я добуду его.
– Как приятно это слышать, дочь моя Мари-Маргарита.
Мы разговаривали тихими, медленными голосами; так, должно быть, беседуют утопленники на дне реки в те ночи, когда речной король позволяет им говорить.
– Ну ладно, ладно. Надеюсь, вы не слишком большую дозу отсыпали.
– Совсем чуть-чуть.
Я поставила кружку на стол и вновь села.
– Ну, так любите вы его, вашего виконта де Мальмера? – сказал отец Реми, и вопрос оказался не из арсенала утопленника. Я выпрямила спину, сцепила и стиснула пальцы, впиваясь ногтями в тыльную сторону ладоней.
– Зачем вы спросили?
– Он же приедет послезавтра, и будет бал, верно? А я все-таки обещал вашей матушке поговорить с вами о грядущем замужестве. Сейчас вы сидите здесь по собственной воле, не пытаетесь убежать от меня и, возможно, снизойдете к несчастному больному, наконец ответив ему.
– Зачем вам это знать?
– Ах, дочь моя, ну как же я могу наставлять вас в смирении, не зная, насколько уже смирила вас любовь!
Сначала я подумала, что стоит встать и уйти; потом – что стоит ответить резко. А затем решила: к чему? Всего-то месяц до свадьбы, вот уже и листья горят золотой каймой, и длинными стали ночи. Совсем скоро виконт де Мальмер назовет меня своей супругой и уведет в иной дом, где и свершится то, что должно свершиться. И я ответила словами, среди которых не было ни одного лживого:
– Я испытываю к виконту очень сильное чувство.
Отец Реми вздохнул, сдвинул со лба просохшую тряпицу, уронил ее на пол. Я не стала поднимать.
– Что ж, значит, обретете с ним счастье.
– Никаких сомнений, – согласилась я, – обрету.
– Счастье в супружестве дает человеку свободу.
Я расхохоталась. Я ничего не смогла с собой поделать и засмеялась громко и весело, забыв, что у священника болит голова, и чувствуя лишь, как смех теплыми комочками перекатывается в горле. Я хохотала, прижав руки к животу, затем спохватилась и зажала ладонью рот, ловя остатки вырвавшегося смеха.
– Что вас так рассмешило? – недовольно спросил священник.
– Ах, но это так забавно, отец Реми, – сказала я, – так забавно. Птицу переселяют из одной клетки в другую, а вы ей говорите о свободе. Да разве кто-то из нас свободен от рождения, скажите? Только те, у кого нет ни семьи, ни привязанностей, ни дома с клочком земли. Те свободны, да, а счастливы ли? Я – Мари-Маргарита де Солари, дочь графа де Солари, я родилась в знатной семье, я старшая дочь и после смерти моего отца унаследую часть наших земель. Меня с рождения учили говорить так, как принято, делать то, что принято, и поступать так, как от меня ожидают. Моя судьба предрешена с момента моего зачатия: я выросла, получила воспитание, теперь выйду замуж и стану вести дом, мне нужно произвести на свет детей, молиться почаще и умереть в глубокой старости. Разве это свобода, отец Реми? Разве я могу поступить как-то иначе? Нет, не могу, потому что я – Мари-Маргарита де Солари, и никогда никем иным мне не стать. Вы, говорящий мне о свободе, сами сидите в клетке и щебечете оттуда, только ваша клетка еще крепче моей. Вас поймал сам Господь и никогда, никогда не отпустит. Даже если вы разорвете свою сутану в клочья и бросите их в Сену, а затем убежите на край земли, вы все равно останетесь пленником. Мы не вольны менять наши судьбы так, как нам угодно. Не знаю, были ли вы свободны до того, как приняли сан, и знаете ли вы, что это такое – свобода. Скорее, мечтаете о ней, как и я, и пытаетесь угадать ее в других людях. Вдруг да угадаете во мне? Я дерзка, и можно ненадолго ошибиться. Только вы ее здесь не отыщете, и не старайтесь. Вы старше меня, наверное, вдвое, так что пора смириться. Свобода – обман для дураков. Никогда и ни в чем мы не будем по-настоящему свободны.
Я поднялась, задохнувшись, подошла к окну и пошире открыла ставни; отец Реми не возразил. Он молчал, то ли утомленный моей речью, то ли обиженный. Я подняла заедавшую щеколду, толкнула створку окна, и живой воздух осеннего дня широкой полосой потек в келью.
– А как же любовь Божья? – спросил священник.
Я повернулась к кровати. Отец Реми сидел, опершись спиной о холодную стену, одеяло съехало, открывая все ту же серую рубаху на худом теле.
– Как же Его любовь? – повторил священник глухо. – Ведь она безгранична и дается всем нам раз и навсегда.
– А также гнев Божий и Его испытания, – кивнула я. – Все будет так, как Ему угодно. Я обвенчаюсь, скоро стану носить чепец, как мачеха, и ворковать над милыми крошками, чья судьба предрешена, как и моя. И все это – потому, что так положено людям моего круга, и потому, что Господь так велит.
– Вы не верите, что Бог мудр и милосерден?
– Конечно же, верю, – серьезно сказала я. – И верю, что Он поможет мне в трудный час и не позволит моей жизни сделаться… неверной.
– Главное, чтобы вы были честны с собою, дочь моя.
Однажды я говорила о таком с отцом Августином. Я плакала у него на плече, выталкивала сквозь сжатые зубы слова, торопясь и задыхаясь, а он все гладил и гладил меня по голове морщинистой рукой. До сих пор помню эти мягкие прикосновения и цитаты из молитвенника, захватанного до дыр. Легче не стало.
А этот кюре смотрит на меня бледными глазами так, словно я говорю… нечто интересное.
В расширившемся свете дня я взглянула на отца Реми по-иному. Простой серебряный крест на длинной цепочке вывалился из-за распахнутого ворота рубахи, и пальцы священника играли с ним, медленно поглаживали, словно ласкали Господа. Я замерла, заложив руки за спину, пристально вглядываясь в чужое, еще непривычное мне лицо.
И оказалось, что оно красиво.
– Отец Реми, – сказала я, – вам нужно выпить последний отвар.
– Спорынья. Да, помню. – Он отпустил крестик и протянул руку. – Давайте сюда.
Я отдала ему кружку, посмотрела, как он пьет, и затем забрала обратно.
– Вот так. Теперь я могу идти.
– Дочь моя, – сказал отец Реми, – почему вы пришли сегодня?
– Хотела узнать, что же вчера все-таки произошло в переулке.
Священник сглотнул и облизнул губы, видимо, стараясь смириться с мерзостным вкусом отвара.
– Вы хотите знать, как я с ними справился.
– Верно.
– Ну, так я дворянин и сын настоящего дворянина, обучен драке, к тому же много времени провел, тяжело работая. – В том, как движется его лицо, когда он говорит, усматривалась ошибка природы: не может неживое так двигаться. – В глуши всякое случается. Я не из тех добряков, кто позволит пришлым ворам унести все из ризницы. Бывало, приходилось доносить слово Божие с помощью тумаков и принудительного вразумления. Я многое умею, дочь моя, не стоит удивляться. А смерти не страшусь, и противники мои это всегда чуют. Все мы прах и во прах возвратимся; Господь отмерил нам сроки и призовет нас, когда придет пора. Вчера ни вы, ни я, ни маленький Мишель не должны были умереть. Потому что Мишелю еще долго жить и радоваться жизни, мне – оставаться верным слугой Господним, а вам – танцевать послезавтра на балу. Кстати, подарите ли вы мне один танец?
– Отец Реми, – сказала я, – какая же у вас изумительная манера перескакивать с одного на другое. Да вы разве будете танцевать?
– Хотите спросить, умею ли я? – он, кажется, оскорбился. – Умею. Не такая уж я деревенщина.
Я не сдержала улыбку.
– Хорошо, так и быть, я поверю. Только если вы предложите мне и гостям сплясать фарандолу[7], предупреждаю, что будете осмеяны. Здесь, в Париже, много утонченных людей, которые могут подумать, что вы издеваетесь.
– О, я не хочу отплясывать со всеми гостями сразу. Достаточно будет вас. Ну же, дочь моя Мари-Маргарита, неужели не уважите?
Он снова лег, я его пожалела.
– Если ваша головная боль пройдет. Хорошо. Я даже прощу вам оттоптанные ноги, потому что никогда еще не танцевала со священником.
– Я дворянин, не забывайте, и могу иногда себе это позволить, – он произнес это очень тихо, пришлось напрягать слух, чтобы расслышать.
– Главное, чтобы Господь одобрил, – пробормотала я, составляя пустые кружки на поднос.
Отец Реми не ответил, и я увидела, что он спит, вжавшись щекой в подушку и неловко вывернув руку. Оставив на минуту поднос, я подошла к кровати и укрыла священника одеялом, стараясь не прикасаться к мужскому телу.
После, уже отнеся поднос на кухню и поднимаясь к себе в комнату, я остановилась посреди лестницы и понюхала пальцы, прижав их к лицу.
Они пропахли ладаном.
Глава 5. Panem et circenses
Panem et circenses[8]
Все это происходит каждый вечер в сотне домов Парижа. Душный зал, огоньки свечей вздрагивают в такт ударам смычков о струны скрипок. Шум трет уши, словно мягкой тряпкой, голоса и музыка сливаются в непрерывный поток и обтекают тебя, если ты умеешь от них защититься. Просачиваются в щели вездесущие сквозняки, холодок летит от взмахов вееров, а лиц не видно – лишь фрагменты. Я иду и ловлю куски улыбок, огрызки взглядов, чей-то нервный тик на щеке, чьи-то завитые волосы, терновый запах, вышитые на рукаве гроздья винограда. Это зал в моем доме, но почему-то я чувствую себя здесь чужой. Запахи и звуки обнимают меня, и я мысленно говорю им: нет. Нет, отступитесь. Мое платье цвета лаванды – это броня, мои глаза не видят лишнего, и я все время на страже себя самой. Мне нужно сохранить себя для главного.
Едва увидев меня, мачеха суматошно замахала рукой. Отец на другом краю зала развлекал гостей, громко рассказывая военные байки, и мне оставалось порхнуть под крылышко его жены, которая уж точно знала, как должны вести себя на балах девушки. Она ведь вела себя, как полагается, – и теперь она графиня де Солари. Все прилично.
– Мари-Маргарита, познакомься с графом и графиней де Ренье.
– Я рада знакомству.
– Вы прелестно выглядите, милочка. Просто прелестно!
– Ах, как, должно быть, счастлив виконт де Мальмер! Такая очаровательная невеста!
– Что за пышная свадьба нас ждет! Не правда ли?