100 великих литературных героев Еремин Виктор

На свет впервые был явлен идеологический роман, то есть произведение, герой которого разработал определенную идею, всесторонне ее обдумал на страницах книги и попытался осуществить.

Интеллигентское понимание Раскольникова, превалирующее в отечественном литературоведении вот уже почти сто пятьдесят лет, кратко и четко описал знаменитый русский философ Владимир Сергеевич Соловьев (1853–1900) в статье «Три речи в память Достоевского»: «Известно, что роман “Преступление и наказание” написан как раз перед преступлением Данилова и Каракозова… Смысл (его) … при всей глубине подробностей, очень прост и ясен, хотя многими и не был понят. Главное действующее лицо – представитель того воззрения, по которому всякий сильный человек сам себе господин и ему все позволено. Во имя своего личного превосходства, во имя того, что он сила, он считает себя вправе совершить убийство и действительно его совершает. Но вот вдруг то дело, которое он считал только нарушением внешнего бессмысленного закона и смелым вызовом общественному предрассудку, – вдруг оно оказывается для его собственной совести чем-то гораздо большим, оказывается грехом, нарушением внутренней, нравственной правды. Нарушение внешнего закона получает законное возмездие извне в ссылке и каторге, но внутренний грех гордости, отделивший сильного человека от человечества и приведший его к человекоубийству, – этот внутренний грех самообоготворения может быть искуплен только внутренним, нравственным подвигом самоотречения. Беспредельная самоуверенность должна исчезнуть перед верой в то, что больше (себя), и самодельное оправдание должно смириться перед высшей правдой Божией, живущей в тех самых простых и слабых людях, на которых сильный человек смотрел как на ничтожных насекомых».[265]

Избавительницей преступника выступает Соня Мармеладова, дочь от первого брака спившегося и потерявшего работу чиновника. Ради спасения от голодной смерти своих малолетних сводных сестренок она вынуждена была стать проституткой. При этом Соня всегда оставалась смиренной в вере, и милосердие Божие никогда не покидало несчастную. Именно ее душеспасительные увещевания в конечном итоге поставили Раскольникова на путь истины, а прочитанные Соней строки из Евангелия о воскрешении Христом Лазаря подтолкнули убийцу вселюдно покаяться в совершенном преступлении. «Самоотверженная любовь Сони возрождает, наконец, сердце Раскольникова, и перед ними открывается “новая жизнь”».[266]

Таким образом, Федор Михайлович хотел на примере своих героев показать и доказать, что в каждом человеке есть искра Божия, которую всегда можно пробудить, сколь низко бы перед этим он ни пал.

Смутное ощущение ложности избранного Достоевским пути возникло еще у главного редактора «Русского вестника» Михаила Никифоровича Каткова, но разобраться в своих сомнениях он не смог и лишь попытался неудачно возражать против того, что в романе Евангелие проповедует проститутка.

Первым гнильцу в генеральном замысле «Преступления и наказания» робко, с многочисленными извинениями определил Дмитрий Иванович Писарев в статье «Борьба за жизнь (“Преступление и наказание” Ф.М. Достоевского)» 1867 г., указавший, что трусливый Раскольников никогда бы не пошел на убийство, все его теории остались бы теориями, даже позор семьи и страдания матери и сестры остались бы втуне, если бы он не услышал от пьяницы в кабаке рассказ о Соне Мармеладовой и не поразился бы тем, что какая-то юная проститутка нашла в себе силы разрушить ограничивающие ее бытие нравственные законы, а он, считающий себя сверхчеловеком, Наполеоном, боится это сделать! Другими словами (и Писарев не на одном примере доказал это), быть может, Соня Мармеладова и близка душой к Богу, но неизбежное тлетворное влияние ее, независимо от нее самой, разлагает, развращает и низвергает в пучину злодейства множество людей, зачастую даже незнакомых с ней.

Если мы вспомним, что сам Достоевский в «Братьях Карамазовых» признавал главной приметой наличия дьявола – отсутствие четких границ, размытость критериев, прежде всего в нравственных законах, то в этой же статье Писарев вскрыл изначальный сатанизм идей «Преступления и наказания». Цитирую: «Какой голос эта девушка должна была принять за голос совести – тот ли, который ей говорил: “Сиди дома и терпи до конца, умирай с голоду вместе с отцом, с матерью, с братом и с сестрами, но сохраняй до последней минуты свою нравственную чистоту”, – или тот, который говорил: “Не жалей себя, не береги себя, отдай все, что у тебя есть, продай себя, опозорь и загрязни себя, но спаси, утешь, поддержи этих людей, накорми и обогрей их хоть на неделю во что бы то ни стало”? Я очень завидую тем из моих читателей, которые могут и умеют решать сплеча, без оглядки и без колебаний, вопросы, подобные предыдущему. Я сам должен сознаться, что перед такими вопросами я становлюсь в тупик; противоположные воззрения и доказательства сталкиваются между собою; мысли путаются и мешаются в моей голове; я теряю способность ориентироваться и анализировать; начинается тревожное и мучительное искание какой-нибудь твердой точки и какого-нибудь возможного выхода из заколдованного круга, созданного исключительным положением. Кончается ли это искание каким-нибудь положительным результатом, нахожу ли я точку опоры и удается ли мне заметить выход – об этом я не скажу моим читателям ни одного слова».[267]

Критик, безусловно, слукавил, поскольку в статье дал ясно понять, что при всей видимой спасительности самопожертвования Сони, в действительности она никому не помогла, никого не спасла, но многих, слишком многих ввергла, а еще большее число могла ввергнуть в пучину разврата и преступлений.

В 1868 г. был опубликован роман Достоевского «Идиот», и с его страниц раздался «ответ Аглаи Епанчиной»,[268] после которого все в «Преступлении и наказании» встало на свои места. Ибо это был четкий, Божеский ответ народа на интеллектуальные изощрения интеллигенции. И хотя в школе изучается только интеллигентская, как показывает практика, глубоко развращающая умы трактовка образов в романе, народное понимание Раскольникова и Сони Мармеладовой малыми частями разбросано по многочисленной критической литературе. Иначе и быть не могло, ибо жизнь всегда берет верх над мертвячиной высосанных из пальца мудрствований.

Хотел этого Достоевский или нет, но в романе показаны два преступления: плотское – двойное убийство, совершенное Родионом Раскольниковым против людей, – и духовное, совершенное Соней Мармеладовой против Бога и мiра. Читателю предоставлено право понять, какое из этих двух преступлений тяжелее и требует большей кары.

Писатель, в отличие от интеллигентской критики, не смог осудить Раскольникова именно за убийство. Причины этого пояснил Писарев: «Ненависть и презрение приливают широкими и ядовитыми волнами в молодую и восприимчивую душу Раскольникова в то время, когда грязная старуха, паук в человеческом образе, тянет из него все, что можно вытянуть из человека, находящегося накануне голодной смерти. Ненависть и презрение одолевают его с такой силой, что ему становится бесконечно отвратительным даже бить эту старуху, даже марать руки ее кровью и ее деньгами, в которых ему чуются слезы многих десятков голодных людей, быть может даже многих покойников, умерших в больнице от истощения сил или бросившихся в воду во избежание голодной смерти».

Фактически Раскольников выступает Божьим палачом над защищенным земным государством банкиром-беспредельщиком, скрывшимся в романе под личиной мерзкой старухи-процентщицы, а отрицать справедливость земной Божией кары не смеет никто. Даже ее исполнитель, который кается прежде всего в своей гордыне: «Мне другое надо было узнать, другое толкало меня под руки: мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею…»[269] В целом Раскольников и есть олицетворение краха гордыни возомнившего себя кем-то человека.

Убивая процентщицу, Раскольников на деле выступил слепым орудием Божией кары. Настоящее испытание, которого он так жаждал, вопрошая: – Тварь ли я дрожащая или право имею? – настало в то мгновение, когда он увидел вошедшую в квартиру Лизавету Ивановну. «Это была… робкая и смиренная девка, чуть не идиотка, тридцати пяти лет, бывшая в полном рабстве у сестры своей, работавшая на нее день и ночь, трепетавшая перед ней и терпевшая от нее даже побои». Лизавета, несмотря на замысел писателя, и стала центральной, духовно очистительной героиней романа. Наделенная всеми чертами юродивой, вечно беременная, но никем не осуждаемая непорочная дева, она оказалась тем самым невинным агнцем – символом Христа, – которую послали на заклание душегубу. Если бы Раскольников и впрямь «имел право», он, невзирая ни на что, не тронул бы Лизавету; зарубив же ее топором, интеллигент-истеричка признал себя «тварью дрожащею», не способной на великий поступок. Свершилось вечное проклятие человечества – мерзкая преступная старушонка не ушла сама, но уволокла следом за собой невинную жертву.

Беззвучная сцена убийства Лизаветы и стала Голгофой Раскольникова, перевернувшей его душу и в конце концов приведшей к вселюдному покаянию. «Увидав его выбежавшего, она задрожала как лист, мелкою дрожью, и по всему лицу ее побежали судороги; приподняла руку, раскрыла было рот, но все-таки не вскрикнула и медленно, задом, стала отодвигаться от него в угол, пристально, в упор, смотря на него, но все не крича, точно ей воздуху недоставало, чтобы крикнуть. Он бросился на нее с топором; губы ее перекосились так жалобно, как у очень маленьких детей, когда они начинают чего-нибудь пугаться, пристально смотрят на пугающий их предмет и собираются закричать. И до того эта несчастная Лизавета было проста, забита и напугана раз навсегда, что даже руки не подняла защитить себе лицо, хотя это был самый необходимо-естественный жест в эту минуту, потому что топор был прямо поднят над ее лицом. Она только чуть-чуть приподняла свою свободную левую руку, далеко не до лица, и медленно протянула ее к нему вперед, как бы отстраняя его».

Эта «медленно протянутая рука» и есть бунт Лизаветы против мира зла (в том числе и против ее злобной сводной сестры-процентщицы) и сделала гораздо больший, хотя и длительно продолжавшийся во времени переворот в душе убийцы, чем бесконечная говорильня, слезы и стенания Сони Мармеладовой с ее чтением и перетолковыванием Евангелия. Но самое ужасное в этом жесте Лизаветы – разоблачение идеи Раскольникова, ибо становится ясным: под «тварью дрожащей» он понимал совесть человеческую, а «право имеет» тот, у кого ее нет! Лизавета потому и была послана под топор палача, чтобы гибелью своей поднять в Раскольникове великий бунт совести и вернуть его в лоно родных ему «тварей дрожащих».

Преступление Сони Мармеладовой тоже идеологическое, хотя Достоевский и не сформулировал идею прямо. Однако она вытекает из действа романа и может быть сформулирована так: «Я нищая, я несчастная, я должна спасать свою семью, малых детей, я верю в Бога, поэтому имею право!» Право соблазнять, развращать, ввергать в порок, разлагать чужие души, в наше время – торговать наркотиками, калечить, убивать… О совести здесь и говорить не приходится, одно оправдание – прикрытие говорильней о Боге. Не зря Писарев заметил, что именно Соня, даже не зная его, подтолкнула Раскольникова на убийство. Все будет списано на нищету, несчастье и плачущих голодных детей, все будет оправдано верой в Бога! И никого не должно волновать то, что несчастья эти исходят исключительно из недр самой семьи, что все соблазняемые, развращаемые, обманутые в несчастьях этой семьи неповинны. Кто-то должен платить, пусть платят другие!

Самое поразительное то, что в романе есть героиня, по своей философии родственно близкая Сонечке Мармеладовой, будто скроены обе были по одному лекалу. Это Алена Ивановна, убитая старуха-процентщица! Такая же глубоко верующая и несчастная, только возрастом она гораздо старше, а потому циничнее и наглее. Алена Ивановна – будущее Сони Мармеладовой, если бы… Если бы Мармеладова не нашла спасение в Родионе Раскольникове.

Убийца гораздо менее преступен перед Богом и людьми, чем падшая девка, ибо Раскольников загубил всего две души, а Мармеладова – сотни, если не тысячи. Философские рассуждения Раскольникова – очевидно глупы и мало кому приемлемы; философия Сонечки – соблазнительная и притягивающая; деяния Раскольникова – понятны и осуждаемы; деяния Сонечки – дьявольски размыты и прикрыты евангельскими цитатами; Раскольников был спасен жертвой Лизаветы Ивановны; Мармеладова была спасена раскаявшейся, оказавшейся совестливой душой Раскольникова. Спасена ли?.. Ведь по сей день трудно найти в русской литературе более развращающую душу читателя героиню, чем Сонечка. Даже Анне Карениной до нее далеко.

Соня Мармеладова – ярчайший, непревзойденный образец литературного героя, живущего самостоятельно, по своей воле, вопреки намерениям и замыслам автора произведения, в границах которого и должна вроде бы протекать жизнь героя.

Аглая Ивановна Епанчина против Льва Николаевича Мышкина

Работая над «Преступлением и наказанием», Федор Михайлович совсем упустил из виду договор со Стелловским. За месяц до истечения срока Достоевский еще и не приступал к работе, хотя сюжет романа «Игрок» в голове у него был готов основательно. Писатель просто физически не успевал записать его набело. И тогда друзья посоветовали Федору Михайловичу воспользоваться услугами стенографистки. Так в доме Достоевских появилась Анна Григорьевна Сниткина (1846–1918).

Работа над романом началась 4 октября 1866 г., 29 октября «Игрок» был закончен, а 15 февраля 1867 г., вопреки увещеваниям домашних, Достоевский и Сниткина обвенчались.

Анна Григорьевна стала ангелом-хранителем писателя в последний период его жизни. Она родила супругу четырех детей, отучила мужа от азартных игр, взяла под жесткий контроль издательские дела и финансы Федора Михайловича. Благодаря жене Достоевский расплатился со всеми многотысячными долгами, но вздохнуть свободно не успел – долги окупились доходами от «Братьев Карамазовых», поступившими уже после кончины писателя.

В середине апреля 1867 г. молодожены отправились в свадебное путешествие по Европе. Посетив Германию, они через Базель поехали в Женеву, затем в Италию. В Базеле Федор Михайлович был потрясен, даже испуган картиной Ганса Гольбейна-младшего «Труп Христа». А в Женеве он присутствовал на заседаниях конгресса мира, представленного преимущественно социалистическими и масонскими деятелями. Достоевский был обескуражен выступлениями участников конгресса, считавшихся в образованном обществе самыми выдающимися мыслителями своего времени. Почти все дружно называли главным врагом человечества и прогресса христианство. Ю.И. Селезнев утверждает, что именно швейцарские впечатления Достоевского легли в основу задуманного им тогда романа «Идиот».

Название романа пришло почти сразу. «Идиотосами» в древнегреческом обществе называли крайних индивидуалистов, людей, предпочитавших жить по своим законам, отличным от законов общества. Таких людей нередко лишали гражданства, поскольку они отказывались участвовать в выборах. Главный герой романа должен был стать гипертрофированным Раскольниковым – идиотосом. «Главная и основная мыль романа, для которой все: та, что он до такой степени горд, что не может не считать себя богом, и до того вместе с тем себя не уважает (до того ясно себя анализирует, что не может бесконечно и до неправды – усиленно не презирать себя) … Или властвовать тирански, или умереть за всех на кресте – вот что только и можно по-моему, по моей натуре»,[270] – записал Достоевский о задуманном герое.

Однако от повторения образа Раскольникова Федор Михайлович отказался очень быстро, только название романа «Идиот» осталось. Новый главный герой должен был стать антиподом Раскольникову – Достоевский задумал «изобразить вполне прекрасного человека», проповедника. Но и этого оказалось для него мало. В конечном итоге «…развитие основного замысла романа подводит к важнейшему выводу. Достоевский отважился на дерзостный эстетический эксперимент: представить в российской действительности явившегося в нее Христа – в Его человеческой природе, насколько это возможно языком не-сакрального искусства».[271]

И это уже была глубочайшая богоискательская ошибка, поскольку, как объясняют теологи, «человеческая природа Христа неотделима в Его личности от природы Божественной».

Роман «Идиот» был создан в 1867 г., преимущественно во время пребывания писателя в Италии. Впервые его опубликовал журнал «Русский вестник» в номерах за 1868–1869 гг. Читателями «Идиот» был встречен восторженно.

Поставив перед собой противоестественную задачу, Федор Михайлович попытался решить ее посредством театральных приемов. Лев Николаевич Мышкин, предназначенный писателем на роль земного Христа, на протяжении всего романа (за редким исключением) говорит безжалостные речи и творит очевидно несуразные и даже жестокие поступки, но «свита играет короля» – окружающие восхищаются его благородством, смирением, невинностью и прочими добродетелями, на деле мало чем подтвержденными, скорее наоборот. Всякий раз, когда ситуация заходит в тупик, Федор Михайлович использует спасательный круг и объявляет Мышкина идиотом, следовательно, с него взятки гладки.

Однако подлинный смысл образа князя заложен в указанных Достоевским прототипах героя. По словам самого писателя, он хотел соединить в Мышкине начала трех личностей – двух литературных героев и одного Божественного.

Во-первых, Дон Кихота – как грустный и ироничный итог жизни человечества. Именно в этом образе наиболее ярко выражена мысль о том, что идеальный герой может стать правдоподобным только будучи смешным, еще лучше гипертрофированно комичным – до глупости.

Во-вторых, бедного рыцаря из стихотворения А.С. Пушкина «Жил на свете рыцарь бедный…», влюбленного в Богоматерь. Здесь очень важны следующие строки поэта:

  • Между тем как он кончался,
  • Дух лукавый подоспел,
  • Душу рыцаря сбирался
  • Бес тащить уж в свой предел:
  • Он-де Богу не молился,
  • Он не ведал-де поста,
  • Не путем-де волочился
  • Он за матушкой Христа.
  • Но пречистая сердечно
  • Заступилась за него
  • И впустила в царство вечно
  • Паладина своего.

А вот это уже ключ не только к образу князя Мышкина, но и к пониманию самых знаменитых персонажей романов Достоевского, к богоискательству Федора Михайловича в целом. Стихотворение целиком и концовка его в особенности пропитаны духом Гётевского «Фауста» с его идеей о том, что человек может продать душу дьяволу, преследуя свои цели, но затем, используя доход от сделки на благие дела и предаваясь светлым мыслям, будет прощен Богом и принят в раю. Это чисто торгашеское, протестантское христианство Западной Европы, и именно на этой идее построены линии Сони Мармеладовой в «Преступлении и наказании» и Настасьи Филипповны в «Идиоте». Однако Федор Михайлович пошел гораздо дальше Гёте.

Наконец, в-третьих, прототипом Мышкина стал Сам князь Христос (как выражался Достоевский). При этом писатель рассматривал Иисуса Христа как всего лишь раз в жизни человечества осуществившееся проявление светлого идеала, совершенного человеком, пожертвовавшим собой ради людей. То есть Федор Михайлович видел в Иисусе Христе не богочеловека, а человекобога, и вознамерился написать жизнь нового человекобога. В сакральном понимании человекобог есть бес, и в лице Мышкина Достоевский помимо воли вывел на сцену беса, определившего лицо современного человечества, начиная с середины XX столетия.

Это был не обыкновенный бес, какого до Федора Михайловича многократно изображали другие писатели. Достоевский первым привел в мир идеально «доброго» и «справедливого» беса – беса искушения прощением, то есть интеллигентского беса. Он пока еще был мелок, но все же существенно размыл границы между нравственным и безнравственным, злым и добрым, честным и бесчестным, божеским и дьявольским и т. д., обрушив человечество в бездну аморфного состояния души – наиболее пригодного для поглощения сатаной.

Гораздо позже, обретаясь в мире порушенных мышкинской цивилизацией мозгов, М.А. Булгаков окончательно поставил сатану на место Бога, изобразив его в «Мастере и Маргарите» единственным справедливым и всевластным вершителем суда над грешниками. В наши дни макулатура бескрайнего океана графоманов-фантастов кишит добрыми, смелыми, благородными и чистыми душой демонами, бесами, вампирами и прочей нечистью. И эти авторы находят такой же бескрайний океан почитателей, искренне верящих в доброту, духовную чистоту и благородство сатаны и его порождений. Верят, потому что в конечном итоге им все равно, поскольку Бог и его нравственные установления давно стали в человеческом обществе принятым к сведению абстрактом, в лучшем случае – культовым ритуалом или объектом интеллигентской демагогии.

Называя современную мировую цивилизацию мышкинской, или интеллигентской, я не оговорился. Достоевский в «Идиоте» ушел гораздо дальше Гёте с его «Фаустом», ибо Гёте говорил о человеке, удачно продавшем душу дьяволу, а Достоевский говорит о «добром» бесе. Существенная разница. Сегодня мы живем в мире «доброго» сатаны в обличии Христа, он по инерции именуется фаустовской цивилизацией, вместо верного названия «мышкинской». Парадокс, если после 1917 г. мы оказались в обществе, сотворенном идеями Маркса-Ленина-Сталина, то после 1991 г. опрокинулись в общество, вдохновленное идеями Гёте-Достоевского. Ни то, ни другое к народному миру отношения не имеют. Оба есть порождения больной фантазии ницшеанской интеллигенции. Но не это важно. Мышкинская цивилизация характеризуется размытостью границ между нравственным и безнравственным, в ней добро свободно признается злом, а зло – добром, правда – ложью, а ложь – истиной в высшей инстанции, честный совестливый человек в этом обществе давно стал маргиналом, а подлинные маргиналы хозяйничают в обществе и диктуют ему свои законы…

Два опорных тезиса этого мышкинского мира были сформулированы в «Идиоте».

Размышления об одном Достоевский вложил в голову самого князя Мышкина: «красота и молитва… высший синтез жизни». И почти сразу появился отклик, вложенный в уста второстепенного героя романа интеллигента Ипполита Терентьева: «Правда, князь, что вы раз говорили, что мир спасет “красота”? Какая красота спасет мир?» Ни Достоевский, ни Мышкин на последний вопрос ответ так и не дали, и он стал полигоном для океана досужих домыслов любителей порассуждать ни о чем. Наиболее близкое к настроениям писателя разъяснение дали богословы, ориентируя читателя на слова Тихона Задонского: «Христос есть красота для человека». Получается, что Мышкин в очень усложненной форме рассуждал на банальнейшую тему: Бог и молитва к нему спасут мир. Где здесь предмет для бесконечных дискуссий? Однако сегодня слова «Красота спасет мир» превратились в расхожую фразу и выявили их неприкрытую пустоту. Бог к ним не имеет никакого отношения. Пустота и есть главное самодостаточное свойство философии мышкинского мира, и в наставлениях о красоте пустота проявляется особо ярко.

Второй тезис был сформулирован тем же интеллигентом Тереньтевым со ссылкой на князя Мышкина: «смирение есть страшная сила». Он же разъяснил мышкинский смысл этих слов: «Знайте, что есть такой предел позора в сознании собственного ничтожества и слабосилия, дальше которого человек уже не может идти, и с которого начинает ощущать в самом позоре своем громадное наслаждение…» Другими словами, смирение есть высшая степень гордыни. Но в этих мышкинских рассуждениях как обычно нет точности. Смирение перед кем? Если перед Богом, то никто и не спорит – это общепризнанный факт. Но если перед другим человеком? Тогда неизбежно вновь вырисовывается человекобог, то есть бес. И в этом главное свойство Мышкина и порожденной им цивилизации – вечное скольжение по острию лезвия между Богом и сатаной и неизбежное по причине такой нетвердости и сомнений соскальзывание в объятия последнего.

Однако Мышкины получили мягкий, но верный отпор, который без сомнений можно назвать ответом русского народа. Выразительницей его в романе стала генеральская дочка, милая, одновременно капризная, но достаточно умная девушка Аглая Ивановна Епанчина.

«– Слушайте, раз навсегда, – не вытерпела наконец Аглая, – если вы заговорите о чем-нибудь в роде смертной казни, или об экономическом состоянии России, или о том, что “мир спасет красота”, то… я, конечно, порадуюсь и посмеюсь очень, но… предупреждаю вас заранее: не кажитесь мне потом на глаза! Слышите: я серьезно говорю! На этот раз я уж серьезно говорю!»

Именно Аглая возглавила бунт литературных героев Достоевского против своего создателя и против всей мышкинской цивилизации наших дней. Именно ее устами Бог и народ ответили на досужую интеллигентскую демагогию мировой художественной литературы. Произошло это в конце романа «Идиот», во время решающей встречи Аглаи Ивановны и Настасьи Филипповны в их соперничестве за князя Мышкина. Именно тогда Аглая Ивановна выкрикнула роковые слова, опрокинувшие всю по-человечески гениальную конструкцию Достоевского по оправданию порока через страдания:

– Захотела быть честною, так в прачки бы шла.

С этим воплем народной души не особо выдающаяся до того героиня Аглая Епанчина разом возвысилась до главной антитезы мировой литературе XVIII–XIX вв., прежде всего антитезы Манон Леско, с одной стороны, и Сонечке Мармеладовой, с другой. Она разом отвергла самый страшный общественный порок нашего времени – самооправдание и оправдание порочности других. С явлением Аглаи человек потерял на это право, право на сатанизм – размытость критериев нравственности.

Есть право Бога и есть право человека. Достоевский все время пытается присвоить исключительное право Бога прощать грехи – человеку, тем самым освобождая человека от его обязанностей исполнять нравственные заповеди, данные Богом. Взамен он предлагает молитву и упование на Божье всепрощение. Причем всепрощение видится ему как панацея для страдающей души, творящей заведомое зло. Это главное искушение для интеллигенции: присваивание себе прерогативы Бога при нежелании исполнять заповеданный им нравственный долг.

Аглая как раз и пытается вернуть Мышкина и других к их обязанностям перед Богом. Она требует: хватит болтать и демонстрировать миру свои страдания – сделайте хоть что-нибудь: или вырвитесь из ада стыдной для вас безнравственности, или прекратите болтать о том, что вы из-за нее страдаете. Одно из двух, третьему не бывать. И никакие отговорки Мышкина о том, что Аглая не видит светлую душу Настасьи Филипповны, и никакие вопли самой красотки, что никто о ней ничего не понимает, на деле защитить не могут. Потому что поставлены четкие границы – либо туда, либо туда. И вот тогда начинается истерика духовной несостоятельности и Мышкина, и его подопечной.

Таково народное (в противовес интеллигентскому) понимание Бога на земле, а на небесах Бог сам разберется. Аглая категорически отвергает бесовский принцип рассуждений: оно конечно так, но если взглянуть с иной точки зрения, то оно вовсе не так, а скорее наоборот.

Аглая Ивановна в споре с Настасьей Филипповной есть подлинное лицо справедливости революции! Тем она и страшна современному российскому обществу. И тем приятнее ему князь Мышкин. Анализировать противостояние Аглаи и князя можно бесконечно, но постараемся избежать таких интеллигентских искушений.

В завершение остается только сказать о том, во что превращены, как передернуты слова Аглаи Ивановны в мышкинской цивилизации. Ныне слова «Захотела быть честною, так в прачки бы шла» означают свободу выбора: хочешь жить в достатке, хочешь благоденствовать в земной жизни – продавай душу и торгуй собой; не хочешь – твое дело, убирайся в прачки, губи себя, свое потомство, подыхай в нищете. Твое дело, ведь третьего более не дано, а желающих на твое место – несчетные толпы! Вот, пожалуй, должна бы быть главная тема Достоевского в школе…

Козьма Прутков

  • Когда в толпе ты встретишь человека,
  • Который наг;[272]
  • Чей лоб мрачней туманного Казбека,
  • Неровен шаг;
  • Кого власы подъяты в беспорядке;
  • Кто, вопия,
  • Всегда дрожит в нервическом припадке, —
  • Знай: это я!
  • Кого язвят со злостью вечно новой,
  • Из рода в род;
  • С кого толпа венец его лавровый
  • Безумно рвет;
  • Кто ни пред кем спины не клонит гибкой,
  • Знай: это я!..
  • В моих устах спокойная улыбка,
  • В груди – змея!

Да, это он! Бессмертный гений русской поэзии, патологический графоман Козьма Петрович Прутков – единственный в своем роде, великий и непревзойденный. Ведь в мировой литературе по сей день имеется только один литературный герой – выдуманный писатель с полной биографией и целым собранием сочинений. Не псевдоним, не мистификация, а самый настоящий литературный герой. Да еще и такой, что не любить Пруткова при всей его напыщенности, фанфаронстве и самодовольстве просто невозможно.

А началось все с пьесы «Фантазия», которую двоюродные братья А.К. Толстой и А.М. Жемчужников накануне нового, 1851 г. представили в Дирекцию Императорских театров. Премьера спектакля состоялась 8 января в Александринском театре. Присутствовавший на ней император Николай I пьесой остался недоволен и ушел с середины действия, нестрого пожурив авторов (Алексей Толстой был другом наследника престола, и император в целом ему благоволил). Николай сказал: «Много я видел на своем веку глупостей, но такой еще никогда не видел». Спектакль сняли из репертуара в тот же вечер.

Братья были обескуражены, но с 8 января 1851 г. начался отсчет литературному творчеству Козьмы Пруткова.

Первоначально создатели его решили немного похулиганить в отместку императору и стали сочинять анонимные пародии на угодных властям поэтов. Публиковали их в журнале «Современник». Длилась эта игра почти четыре года, пока из разрозненных стишков не вырос сам по себе и их автор. В феврале 1854 г. читателям был представлен поэт Козьма Прутков, и в него поверили.

К примеру, Федор Михайлович Достоевский некоторое время не сомневался в существовании такого горе-творца.

Надо сказать, что имя «классика» имеет существенное значение. Если фамилия его была выбрана созвучно с розгами, которыми пародисты стегали современных им поэтов и писателей, то имя Козьма, а точнее Косьма, является особо возвышенным написанием имени Кузьмы. Так называли только самых выдающихся в истории людей – святой Косьма, Косьма Минин, Косьма Медичи и другие. Поскольку в советское время этот принцип почетного написания некоторых имен был отвергнут, приведем несколько примеров. Если обыкновенного человека называли Иваном, то царя звали Иоанном; если у простого человека имя Сергей, то у святого – Сергий Радонежский; если простого человека зовут Дмитрий, то великого князя или святого – Димитрий, и так далее. Именем Козьма создатели Пруткова подчеркнули понимание их героем собственной великой исторической значимости.

Со временем братья Жемчужниковы придумали биографию писателя. В IV книге журнала «Современник» за 1863 г. был опубликован некролог на смерть гения, из него мы и черпаем необходимые сведения.

Козьма Петрович Прутков родился 11 апреля 1803 г. и умер 13 января 1863 г.

Службу Прутков начал в гусарском полку, но в ночь с 10 на 11 апреля 1823 г. он лег спать после дружеской попойки и увидел во сне голого бригадного генерала с эполетами, по причине чего вышел в отставку и поступил на гражданскую службу в Пробирную Палатку. В честь знаменательного сновидения все свои произведения Прутков помечал только 11-м числом.

В Пробирной Палатке великий писатель прослужил всю жизнь и умер в должности ее управляющего, будучи действительным статским советником, кавалером ордена Св. Станислава 1-й степени.

Вплоть до 1850 г., когда Прутков познакомился с группой молодых людей, а именно с Алексеем Толстым и братьями Жемчужниковыми, он был весьма доволен своей службой в Пробирной Палатке и не помышлял о литературных трудах. Но братья уверили, что видят в Козьме Петровиче великий драматический талант. Прутков взялся за перо. Так появилась комедия «Фантазия».

За годы плодотворных трудов Козьма Петрович проявил себя как выдающийся стихотворец, баснописец, историк, философ, драматург и государственный реформатор. (Не правда ли, как схожи его таланты с «заслугами» бесконечного ряда назойливых лиц, не сходящих нынче с наших телевизионных экранов?)

Слава пришла к Козьме Пруткову в первый же год его публичной деятельности. И хотя он всегда скромно указывал на благородную помощь своих опекунов-создателей, от славы и почестей не отказывался и принимал их как должное. Более того, подобно многим великим людям, Прутков оставил потомкам свои великие «Плоды раздумья. Мысли и афоризмы», которые по сей день пользуются в народе неувядающим почитанием.

В советское время бедного Козьму Пруткова пытались представить этаким бюрократом и благонамеренным чиновником, возжелавшим стать гением русской литературы по выработанным официально одобренными литераторами шаблонам. На деле же образ Пруткова оказался куда сложнее и масштабнее.

Поразительно, но Козьма Прутков разом вобрал в себя практически все черты и свойства графоманов всех времен и народов. Разве что он был куда менее агрессивен и нагл, чем наши современники. Однако это и понятно – Прутков, по крайней мере, был образован, начитан и возрос не на телевизионно-фэнтезийно-детективном суррогате, а на мировой классической литературе и по мере сил пытался соответствовать ей хотя бы внешне. Иное дело, Бог умишка не дал.

Современный же Козьма может гордиться тем, что имеет обширнейшего, равного ему по уму читателя и зрителя, который с искренней заинтересованностью вникает в говоримые им с видом первооткрывателя прописные истины или того хуже – безграмотный бред поверхностного начетчика. Как говорится, свой свояка видит издалека.

И все-таки: ну кто может быть смешнее и подлее пигмея в литературе, мнящего себя Байроном? Козьма Прутков жив, пока жив дурак-графоман, а дурак-графоман бессмертен!

Илья Ильич Обломов

Илья Ильич Обломов по праву может быть назван самым непознанным литературным героем в мировой истории. Вдохновленный свыше, создатель его, Иван Александрович Гончаров, судя по отдельным высказываниям писателя, как в самом романе, так и по поводу главного героя, предполагал, что описал некий характерный преимущественно только для России типаж своего времени. На деле же в несколько утрированном виде он явил на свет вневременной всеохватывающий мировой образ жизни, осмысление которого и подлинная оценка которого лишь предстоят человечеству.

Должно быть, менее всех разобрался в Обломове знаменитый отечественный критик Н.А. Добролюбов, проанализировавший «Обломова» в изучаемой по школьной программе статье «Что такое обломовщина?»,[273] в которой он рассматривал героя романа с позиций современных ему демократических воззрений на мироустройство, а потому безнадежно устаревших в наши дни. Что, впрочем, не мешает литературным критикам XXI в. упорно повторять непродуманные, а зачастую и ложные изречения некогда популярного публициста.

Каков же был жизненный опыт, как формировались характер и талант создателя романа «Обломов»?

Иван Александрович Гончаров родился 6 июля 1812 г. в Симбирске в зажиточной купеческой семье. Отец его умер, когда мальчику исполнилось три года, и дети, а их у Гончаровых было четверо, остались на попечении матери. Вдова уделяла большое внимание образованию своих чад, но в целом первые десять лет своей жизни Иван Александрович ярко описал в знаменитом «Сне Обломова» – это был мир беспечной, сонной, ленивой жизни обитателей богатой усадьбы.

Начальное образование будущий писатель получил в частных пансионах Симбирска и дома. Достаточно сказать, что в 12 лет Ванюша прекрасно знал творчество Г.Р. Державина, М.М. Хераскова и В.А. Озерова, прочитал исторические сочинения Ш.Л. Роллена, И.И. Голикова, о путешествиях Мунго Парка, С.П. Крашенинникова, П.С. Палласа и других.

Большую роль в судьбе Гончарова сыграл отставной моряк Николай Николаевич Трегубов. Небогатый помещик, он не захотел скучать в деревенском одиночестве и снял в городском доме Гончаровых флигель. Вскоре Николай Николаевич подружился с отцом будущего писателя, стал крестным его детей и прожил с семейством Гончаровых до самой смерти, почти пятьдесят лет.

Трегубов был человеком просвещенным, не жалел денег на выписку из столиц журналов, книг, брошюр. Романов и вообще беллетристики он не читал, предпочитал книги в основном исторического и политического содержания и газеты. Был Николай Николаевич знатоком в своей профессии. Гончаров вспоминал: «Особенно ясны и неоценимы были для меня его беседы о математической и физической географии, астрономии, вообще космогонии, потом навигации. Он познакомил меня с картой звездного неба, наглядно объяснял движение планет, вращение Земли, все то, чего не умели или не хотели сделать мои школьные наставники. Я увидел ясно, что они были дети перед ним в этих технических, преподанных мне, уроках. У него были некоторые морские инструменты, телескоп, секстант, хронометр. Между книгами у него оказались путешествия всех кругосветных плавателей, с Кука до последних времен… Я жадно поглощал его рассказы и зачитывался путешествиями.

– Ах, если бы ты сделал хоть четыре морские кампании – то-то порадовал меня, – говаривал он часто в заключение. Я задумывался в ответ на это: меня тогда уже тянуло к морю, или, по крайней мере, к воде…»

Отметим, что именно от Трегубова взял впоследствии писатель ряд черт характера Обломова.

В 1822 г., десяти лет от роду, Гончарова отвезли в Москву и поместили в одно из средних заведений, предназначенных исключительно для дворян. С этого времени домой Иван Александрович наведывался только летом в отпуск.

В 1831 г. Гончаров поступил на словесное отделение Московского университета, по окончании которого вернулся в Симбирск, где вскоре стал вхож в дом симбирского губернатора А.М. Загряжского. Через год Загряжский взял молодого человека с собой в Петербург и поспособствовал устройству его на службу в столице. Гончаров сначала был переводчиком в Департаменте внешней торговли, потом там же определился столоначальником.

В 1830-х гг. Иван Александрович сблизился с семьей академика живописи Николая Аполлоновича Майкова, в частности, с его сыновьями Валерианом и Аполлоном. Он даже взялся преподавать братьям Майковым историю. Писал Иван Александрович и в рукописный журнал литературного салона Майковых «Подснежник». Немногим участникам салона была известна повесть Гончарова «Счастливая ошибка», в которой уже содержались некоторые образы и ситуации «Обломова».

Свой первый роман «Обыкновенная история» Иван Александрович создавал, по расчетам некоторых литературоведов, шесть лет! Роман был опубликован в журнале «Современник» в 1847 г., и тридцатипятилетний Гончаров сразу же вошел в ряд ведущих писателей России.

Сразу же после публикации «Обыкновенной истории» писатель приступил к работе над романом «Обломов». Первоначально давался он Ивану Александровичу тяжело. В феврале 1849 г. был опубликован отрывок под названием «Сон Обломова», а первая часть романа вчерне была закончена к 1850 г.

Однако потом дело значительно застопорилось. В 1852 г. Иван Александрович при содействии министра народного просвещения А.С. Норова «был командирован для исправления должности секретаря при адмирале (Е.В. Путятине) во время экспедиции к русским американским владениям». Так сбылась мечта Трегубова, и его любимец отправился в дальнее плавание.

До этого похода Гончаров «никуда в море далее Кронштадта и Петергофа» не путешествовал. Во время экспедиции Иван Александрович писал письма, которые печатались в «Морском сборнике». Из них впоследствии было составлено двухтомное описание плавания «Фрегат “Паллада”» – одно из лучших произведений русской литературы подобного жанра.

В океане Гончаров продолжил работу над образом Обломова. Видимо, тогда у писателя и сложилась во многом спорная концепция о национальной специфике обломовщины (термин автора). Гончаров противопоставил всегда деятельного, занятого, торопливого англичанина ленивому и спокойному русскому барину. Откуда писатель взял такое сопоставление – непонятно. Можно, конечно, не сомневаться в отличном знании писателем характера многих русских помещиков, но для познания характера англичан вряд ли ему могло хватить двух месяцев поверхностного наблюдения. Или это была уже заранее придуманная точка зрения, которой автор только направленно искал подтверждение?

«Обломов» создавался еще почти девять лет. В 1857 г. Гончаров поехал за границу в Мариенбад, где в течение семи недель написал почти все три последние тома романа. Однако окончательный вариант «Обломова» был опубликован только в 1859 г. в первых четырех книгах журнала «Отечественные записки», когда главным редактором журнала был еще А.А. Краевский.

Сказать, что «Обломов» стал событием в жизни общества предреформенной России – значит ничего не сказать. Современник Гончарова критик А.М. Скабичевский писал: «Нужно было жить в то время, чтобы понять, какую сенсацию возбудил этот роман в публике и какое потрясающее впечатление произвел он на все общество. Он как бомба упал в интеллигентную среду как раз во время самого сильного общественного возбуждения, за три года до освобождения крестьян…»[274] Отметим, что «Обломов» появился менее чем через три года после поражения России в Крымской войне 1853–1856 гг., когда российское общество все еще энергично обсуждало причины произошедшей катастрофы. Многие именно в обломовщине вдруг увидели главную причину этой трагедии.

Иван Александрович, работая над «Обломовым», видимо, не собирался заниматься обличительством. Наиболее верная трактовка фамилии главного героя – обломок старой доброй Руси, оказавшийся один на один со звериным мурлом окрепшего и вошедшего во власть вольного предпринимательства. Добрый, слабохарактерный, бессильный противостоять хаму Обломов, имея на то материальную возможность, пытается уйти из мира зла в светлый добрый сон о прошлом, о беззаботном детстве. Он надеется скрыться в тенетах Морфея, но суетливые дельцы то и дело вытаскивают «улитку» на свет Божий и принуждают Илью Ильича жить по их правилам.

Недаром Гончаров придал Обломову многие собственные черты и свойства любимых им людей. Но в дальнейшем писатель поддался напору агрессивных критиков и сам начал заявлять об обличительном характере своего произведения, благо этому способствовали некоторые авторские отступления в романе.

Особый гвалт подняла вокруг «Обломова» демократическая критика (впоследствии подхваченная и раздутая критикой советской). Для нее характерны следующие слова Добролюбова: «История о том, как лежит и спит добряк-ленивец Обломов и как ни дружба, ни любовь не могут пробудить и поднять его, – не бог весть какая важная история. Но в ней отразилась русская жизнь, в ней предстает перед нами живой современный русский тип, отчеканенный с беспощадною строгостью и правильностью; в ней сказалось новое слово нашего общественного развития, произнесенное ясно и твердо, без отчаяния и без ребяческих надежд, но с полным сознанием истины. Слово это – обломовщина; оно служит ключом к разгадке многих явлений русской жизни, и оно придает роману Гончарова гораздо более общественного значения, нежели сколько имеют его все наши обличительные повести». Все до последнего слова – ложь и недомыслие!»[275]

Давайте вспомним – вокруг чего был раздут весь этот политический сыр-бор.

Роман начинается с того, что в Петербурге, на Гороховой улице лежит в постели Илья Ильич Обломов – молодой человек лет тридцати двух – тридцати трех, не обременяющий себя особыми занятиями. Лежание в постели – образ его жизни, обоснованный философски и ничем не досаждающий окружающим. Человек материально обеспеченный предками, не имеющий семьи и могущий позволить себе праздность, он вызывает раздражение у знакомых, снующих вокруг него с многочисленными мелкими дрязгами и притязаниями. Обломов старается отделаться от них то шутками, то отвлекая разговор на интересные ему темы. Бесполезно!

Илья Ильич ждет друга своего детства Андрея Штольца, который единственный, по его мнению, в силах помочь ему с действительно важными вопросами ведения хозяйства и получения дохода от его собственности.

Когда знакомые оставляют Обломова в покое, он засыпает сладким сном, в котором вспоминает свою прошлую, давно ушедшую жизнь в родной Обломовке, где нет ничего дикого или грандиозного, где все дышит умилением, светом, добром и безмятежным покоем.

Но отчего-то именно Сон Обломова вызвал особое неприятие у метущейся демократической общественности России. Добролюбов, в частности, «обличал»: «В Обломовке никто не задавал себе вопроса: зачем жизнь, что она такое, какой ее смысл и назначение? Обломовцы очень просто понимали ее, “как идеал покоя и бездействия, нарушаемого по временам разными неприятными случайностями, как то: болезнями, убытками, ссорами и, между прочим, трудом. Они сносили труд, как наказание, наложенное еще на праотцев наших, но любить не могли, и где был случай, всегда от него избавлялись, находя это возможным и должным”».

Вряд ли знаменитый критик смог бы при этом сказать: а когда и где это было не так и чего плохого в таком образе жизни подавляющего большинства жителей планеты Земля? Во всем обеспеченном мире большинство людей «едят, спят, обсуждают новости; жизнь течет плавно, перетекая из осени в зиму, из весны в лето, чтобы снова свершать свои вечные круги». В чем их преступление и чем ужасна так называемая обломовщина, если она и есть то, о чем негодует Добролюбов? Видимо, в том, что критик не понял всемирности, неистребимости, безобидности, а потому и невинности Обломова.

Уютен, почти сказочен мир Обломовки, впрочем, как всегда уютен и сказочен мир детства. Потому и предпочитает Илья Ильич радостные сны скуке суетящихся бездельников и деятельных лжесозидателей, то и дело норовящих хапнуть побольше и пожирнее у менее сильного. Однако именно этот мир был объявлен критиками «пародийно-иронической идиллией “золотого века”».

Но вот приехал друг Обломова Андрей Иванович Штольц. С этого события начинается вторая часть романа.

Штольц вознамерился втянуть Обломова в бессмыслицу светского существования, которую он и представлял себе настоящей жизнью. Друг вытащил Илью Ильича из постели и стал возить его по разным домам – знакомиться и общаться, вести пустые разговоры. В этом отчего-то многие и ныне видят смысл жизни.

Во время одного из таких визитов Илья Ильич влюбился в Ольгу Ильинскую, но ненадолго. Обычно говорят о том, что Обломов прозевал свою любовь. Так ли это? Быть может, этот безыскусный стеснительный человек просто не решился высказать свои чувства фактически наседавшей на него девице? Для Обломова такое поведение вполне оправданно – он человек не от мира сего, и реальная Ильинская обязана была ему помочь, но не сделала этого. Так кто же на самом деле предал любовь? Не Ильинская ли?

Волею судьбы попав в дом Агафьи Матвеевны Пшеницыной, Обломов, сначала незаметно, а потом все более и более отчетливо ощущает атмосферу родной Обломовки, по которой он тоскует всю жизнь. Добрая бесхитростная женщина становится гражданской женой Ильи Ильича, готовит ему вкусные блюда, налаживает быт, наконец, рожает ему сына Андрюшу. И Обломов вновь, уже до конца жизни, погружается в мир снов.

Ольга Ильинская вышла замуж за Штольца, который, в конце концов, разогнал всех недругов Обломова, намеревавшихся прибрать к рукам его достояние.

К концу жизни Обломов стал «полным и естественным отражением и выражением… покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и все более и более обживаясь в нем, он, наконец, решил, что ему некуда больше идти, нечего искать…».[276] Так он и умер, от горячки.

Позже Штольцы выпросили на воспитание сына Обломова Андрюшу. А Агафья Матвеевна всю жизнь хранила «память о чистой, как хрусталь, душе покойника».

Последние слова Гончарова необходимо особо помнить при оценке образа Ильи Ильича. В них и заключен, видимо, главный смысл и романа, и его главного героя. И все прочие досужие рассуждения – от лукавого.

В частности, приведем любопытное мнение Добролюбова об обломовщине и многочисленных, по его мнению, «обломовых»: «Все у них внешнее, ничто не имеет корня в их натуре. Они, пожалуй, и делают что-то такое, когда принуждает внешняя необходимость, так, как Обломов ездил в гости, куда тащил его Штольц, покупал ноты и книги для Ольги, читал то, что она заставляла его читать. Но душа их не лежит к тому делу, которое наложено на них случаем. Если бы каждому из них даром предложили все внешние выгоды, какие им доставляются их работой, они бы с радостью отказались от своего дела. В силу обломовщины обломовский чиновник не станет ходить в должность, если ему и без того сохранят его жалованье и будут производить в чины. Воин даст клятву не прикасаться к оружию, если ему предложат те же условия да еще сохранят его красивую форму, очень полезную в известных случаях. Профессор перестанет читать лекции, студент перестанет учиться, писатель бросит авторство, актер не покажется на сцену, артист изломает резец и палитру, говоря высоким слогом, если найдет возможность даром получить все, чего теперь добивается трудом. Они только говорят о высших стремлениях, о сознании нравственного долга, о проникновении общими интересами, а на поверку выходит, что все это – слова и слова. Самое искреннее, задушевное их стремление к покою, к халату, и самая деятельность их есть не что иное, как почетный халат (по выражению, не нам принадлежащему), которым прикрывают они свою пустоту и апатию».

Другими словами, волей случая занимавшийся любимым делом Добролюбов взялся через осуждение явления обломовщины осуждать образ жизни и существования подавляющего большинства человечества, приписывая ему невиданные и неслыханные грехи за то, что предопределено нам свыше. И все мы многие годы повторяем этот лепет, вдалбливая его в головы новым и новым поколениям россиян.

Гораздо важнее в статье Добролюбова следующая мысль (соотнесем ее с нашими днями): «Если я вижу теперь помещика, толкующего о правах человечества и о необходимости развития личности, – я уже с первых слов его знаю, что это Обломов… Когда я читаю в журналах либеральные выходки против злоупотреблений и радость о том, что наконец сделано то, чего мы давно надеялись и желали, – я думаю, что это все пишут из Обломовки. Когда я нахожусь в кружке образованных людей, горячо сочувствующих нуждам человечества и в течение многих лет с не уменьшающимся жаром рассказывающих все те же самые

(а иногда и новые) анекдоты о взяточниках, о притеснениях, о беззакониях всякого рода, – я невольно чувствую, что я перенесен в старую Обломовку…

Остановите этих людей в их шумном разглагольствии и скажите: – “вы говорите, что нехорошо то и то; что же нужно делать?” Они не знают… Предложите им самое простое средство – они скажут: – “да как же это так вдруг?” Непременно скажут, потому что Обломовы иначе отвечать не могут…

Продолжайте разговор с ними и спросите: что же вы намерены делать? – Они вам ответят тем, что Рудин ответил Наталье: – “Что делать? Разумеется, покориться судьбе. Что же делать! Я слишком хорошо знаю, как это горько, тяжело, невыносимо, но, посудите сами…” и пр. … Больше от них вы ничего не дождетесь, потому что на всех их лежит печать обломовщины».

Если именно вышепроцитированное и есть обломовщина, то она и в самом деле отвратительна, бессмертна и всемирна. В этом нас убедил весь XX в., еще больше убеждает в этом современность. Но при чем здесь милый, славный и добрейший Илья Ильич Обломов? За что его-то так клеймят и чихвостят вот уже скоро двести лет, а имя его стало нарицательным и означает бездельника и лежебоку?

Евгений Васильевич Базаров

Для меня встреча с Евгением Васильевичем Базаровым произошла не в школьные годы, а гораздо позже, холодной зимой 1995 г., когда я почти круглые сутки проводил в не отапливавшихся тогда ледяных залах Библиотеки им. Ленина. Сидели кто в чем, многие в пальто и шапках, и все непременно в перчатках, лампочки для светильников приносили с собой из дома и, уходя, забирали – дефицит.

Приятельствовал я тогда с молодым аспирантом из Литинститута, писавшим диссертацию по творчеству А.Ф. Писемского. Однажды встретил я своего приятеля в фойе библиотеки очень раздраженным. На вопрос, что случилось, он неожиданно ответил:

– Отныне я верю каждому слову Авдотьи Панаевой о Тургеневе!

И он рассказал о том, что нашел свидетельства одной весьма непривлекательной истории. Известно, что Алексей Феофилактович Писемский был не дурак выпить. Однажды он с радостью принял приглашение Тургенева гульнуть в кабаке. Там подвыпивший Писемский совершил роковую авторскую ошибку – рассказал собрату по перу о замысле задуманного им романа.

Работал Писемский всегда очень медленно. Каков же был для Алексея Феофилактовича удар, когда он открыл второй номер журнала «Русский вестник» за 1862 г. и прочитал новый роман И.С. Тургенева «Отцы и дети», где излагались основные мысли его будущего романа, но в чудовищно искореженном виде.[277] С этого времени Писемский с Тургеневым не общался и ушел в долгий запой. Не знаю, дописал ли он задуманный роман или идея его так и осталась только в планах.

Выслушав рассказ приятеля, я тогда лишь усмехнулся: «Всяк кулик хвалит свое болото». Почитателю Писемского неприятен более успешный соперник его кумира.

Но вот при работе над этой книгой взялся я перечитывать «Отцов и детей» и тут же вспомнил о том давнем разговоре, поскольку поразился явному незнанию и непониманию Тургеневым ни самого Базарова, ни его идей. Да и сам нигилизм выражен в романе фактически только в отрицании Базаровым поэзии, в резании лягушек, лепете по поводу излишнего употребления иностранных слов и в небольшом конфликтном диалоге Базарова с милым Павлом Петровичем Кирсановым в X главе, где, впрочем, о нигилизме гораздо больше сказал Павел Петрович, чем постоянно несущий всепрезирающую чепуху Базаров. Обычно за такими общими фразами-репликами, какие бросает своему оппоненту герой, скрывается незнание автором темы, которую он вознамерился раскрыть. И вообще создается впечатление, что Иван Сергеевич как бы записал обрывки чужого рассказа, смысла которого он не понял, и выдал их за идеи и слова своего героя.

Однако таково мое сугубо личное восприятие «Отцов и детей», которое никоим образом не может затушевать художественную гениальность великого романа.

Теперь же самое время поговорить о судьбе его создателя.

Великий русский писатель Иван Сергеевич Тургенев родился в 1818 г. в поместье Спасское-Лутовиново Орловской губернии. Отец его, Сергей Николаевич Тургенев (1793–1834), принадлежал к древнему дворянскому роду, основателем которого был золотоордынский мурза Лев Тургенев, выехавший на службу к великому князю московскому Василию Темному. Мать писателя, урожденная Варвара Петровна Лутовинова (1787–1850), происходила из менее знатного дворянского рода, но была последней носительницей фамилии и унаследовала от своих родственников немалое состояние. Брак родителей был по расчету, а потому без любви, что не помешало им иметь трех сыновей. Если отец Ивана был гуляка, то о матери Тургенев всегда вспоминал как о женщине жестокой и деспотичной, и это при том, что по жизни он всегда оставался ее любимцем.

Получив хорошее частное образование, Тургенев в пятнадцать лет стал студентом словесного факультета Московского университета, но через год, по причине поступления в гвардейскую артиллерию старшего брата Николая, семья переехала в Санкт-Петербург, и Иван перешел в Петербургский университет. Там-то Тургенев и начал литературную деятельность. Первоначально как поэт. В 1838 г. в журнале «Современник» были опубликованы два его стихотворения. Двумя годами раньше в «Журнале Министерства народного просвещения» напечатали рецензию Тургенева на книгу А.Н. Муравьева «О путешествии ко святым местам в 1830 году», но сам писатель не считал ее началом своей литературной деятельности.

По окончании университета, в 1838 г., Тургенев отправился для продолжения образования в Германию, где вскоре и на всю жизнь стал убежденным «западником».

По возвращении в Россию в 1841 г. Иван Сергеевич быстро охладел к науке и решил посвятить себя литературе, причем поэзия для него постепенно отошла на задний план и к середине 1840-х гг. появились первые повести писателя «Андрей Колосов», «Бретер», «Три поэта».

В конце 1846 г. Н.А. Некрасов и И.И. Панаев задумали возродить пушкинский «Современник». В частности, они предложили участвовать в журнале и И.С. Тургеневу, который дал им для публикации свой новый очерк «Хорь и Калиныч», к которому Панаев добавил заголовок «Из записок охотника». Опубликован очерк был в разделе «Смесь» первой книжки «Современника» за 1847 г. Успех очерка оказался необычайный. Тогда автор дополнил его еще несколькими очерками, которым было дано одно общее название – «Записки охотника». Так явился читателю Иван Сергеевич Тургенев – великий русский художник слова и певец русской природы.

До революции считалось, что именно «Записки охотника» сыграли ведущую роль в решении Александра II отменить крепостное право в России, под такое обаяние этого произведения попала правящая элита Российского государства.

С 1845 г. у И.С. Тургенева началась дружба с Полиной Виардо, злым гением писателя. Узнав об этих отношениях, Варвара Петровна на три года лишила сына всякого содержания. Но безрезультатно.

Мать до смерти так и не допустила Ивана Сергеевича к себе, а после ее кончины в 1850 г. Тургенев разделил наследство со своим братом и стал независимым богатым человеком.

В 1852 г. писатель опубликовал в «Московских ведомостях» некролог на смерть Н.В. Гоголя. Николай I расценил это выступление как бунт против властей. Тургенева посадили на съезжую[278] и продержали там целый месяц, а затем сослали в деревню.

Арест и двухлетняя ссылка оказали на Ивана Сергеевича необычайно плодотворное воздействие – достаточно сказать, что, пребывая на съезжей, писатель написал рассказ «Муму». Уже в 1856 г. пришло время Тургенева-романиста и Тургенева – певца светлой любви. В сравнительно небольшой период (до 1872 г.) помимо всего прочего им были созданы романы «Рудин» (1856), «Дворянское гнездо» (1859), «Накануне» (1860), «Отцы и дети» (1862), «Дым» (1867), а также повести «Ася» (1858) и «Вешние воды» (1872). В литературоведении существует широко распространенная точка зрения, что именно И.С. Тургенев является основоположником русского романа, как явления мировой литературы.

Самым прославленным в истории романом писателя стали «Отцы и дети», а главным его героем, так называемым программным образом Тургенева – нигилист Евгений Базаров, интеллигент в худшем смысле этого слова, то есть истеричка и разрушитель, разночинец-демократ, основным жизненным принципом которого стал непомерный эгоизм под прикрытием абстрактной любви к народу.

Наиболее яркую характеристику Базарова писатель вложил в уста слуги Кирсановых старика Прокофьича, который прямо называл гостя «”живодером” и “прощелыгой” и уверял, что он со своими бакенбардами – настоящая свинья в кусте».[279]

В целом Базаров поражает бессмысленностью своего существования и безапелляционностью своих суждений. Он даже лягушек режет для того, чтобы убедиться в верности выводов своих предшественников, а не в поиске новых истин, другими словами, не несет в себе какого-либо созидательного начала. Тургенев попытался загладить это бросающееся в глаза явное безделие героя яркой художественной чертой – красными (читай: натруженными) руками Базарова и рассказами о его врачевательном таланте. Однако мы так ни разу и не видим Евгения в действии, если не считать его ложногероическую гибель, более похожую на самоубийство – по личному недосмотру, участвуя чуть ли не ассистентом во вскрытии умершего тифозного больного, он по небрежению своему заразился и умер.

Сразу же после публикации романа критик журнала «Современник» М.А. Антонович в ряде статей представил Базарова как карикатуру на современную Тургеневу российскую молодежь.

В противовес Антоновичу один из идеологов нигилизма Д.И. Писарев попытался возвысить образ Базарова и заложил основные направления советской критики, преподносившей героя романа как передового человека своего времени. Писарев скромно отметил, что роман «Отцы и дети» «сам по себе не разрешает никакого вопроса и даже освещает ярким светом не столько выводимые явления, сколько отношения автора к этим самым явлениям»,[280] чем единым махом освободил писателя от обязанности не то что досконально, но хотя бы в основном быть информированным о том предмете, о котором он пишет.

Каким же видели своего сотоварища сами нигилисты? Писарев сказал и об этом, подспудно восхваляя тургеневского героя. Приведем только небольшой фрагмент из его статьи: «На людей, подобных Базарову, можно негодовать, сколько душе угодно, но признавать их искренность – решительно необходимо. Эти люди могут быть честными и бесчестными, гражданскими деятелями и отъявленными мошенниками, смотря по обстоятельствам и по личным вкусам. Ничто, кроме личного вкуса, не мешает им убивать и грабить, и ничто, кроме личного вкуса, не побуждает людей подобного закала делать открытия в области наук и общественной жизни. Базаров не украдет платка по тому же самому, почему он не съест кусок тухлой говядины. Если бы Базаров умирал с голоду, то он, вероятно, сделал бы то и другое. Мучительное чувство неудовлетворенной физической потребности победило бы в нем отвращение к дурному запаху разлагающегося мяса и к тайному посягательству на чужую собственность». Конечно, ничего подобного у Тургенева не сказано и не могло быть сказано, но именно таким (то бишь абстрактно безнравственным) хотел видеть нигилиста критик и этим задавал тон всей критике последующих времен.

Иван Сергеевич применил к Базарову знаменитый театральный принцип «свита играет короля». Не столько сами бессмысленные или отвратительные поступки и высказывания Евгения, сколько неадекватная реакция на них окружающих создают из молодого человека некое подобие нигилиста и благородного мыслителя. И все-таки и сам Базаров необычайно интересен нам сегодня и актуален как личность, ибо является выдающейся демонстрацией облика человека, жившего и погибшего в беспредельной и ничем не подкрепленной гордыне.

Иван Сергеевич сделал все возможное, чтобы доказать реальность своего героя. Он даже рассказал историю о том, как его в свое время удивил молодой провинциальный врач Д., с которого он и написал образ Базарова. Тургеневоведы даже попытались отыскать его и определили некоего уездного врача Дмитриева, умершего в 1860 г., но доказать свое предположение не смогли. Тогда появилась версия о другом прототипе – соседе писателя по деревне В.И. Якушкине.

К вышеназванным лицам добавились еще: молодой русский врач, встретившийся Тургеневу в поезде во время поездки в Германию; молодой доктор, с которым Тургенев познакомился в вагоне Николаевской железной дороги; частично – Чернышевский, Добролюбов и Белинский. Сегодня исследователи успокоились на всех устраивающей версии: Базаров – собирательный образ.

Катерина Измайлова

Николай Семенович Лесков – человек великой страсти, великих противоречий, великой Совести и великого патриотизма. Недаром А.М. Горький, прочитавший в 1909–1911 гг. на острове Капри цикл лекций под общим названием «История русской литературы», констатировал тогда, что Лесков писал «не о мужике, не о нигилисте, не о помещике, а всегда о русском человеке, о человеке данной страны. Каждый его герой – звено в цепи людей, в цепи поколений, и в каждом рассказе Лескова вы чувствуете, что его основная дума – дума не о судьбе лица, а о судьбе России».[281]

Именно в этих словах и вскрыта суть современного непонимания творчества Лескова. Николай Семенович – писатель судьбы Отечества, а сегодня в произведениях его нередко ищут квинтэссенцию русского характера, более того – образ русского народа. И это глубоко ошибочно. Лесков – ярчайший представитель разночинной литературы, следовательно, в книгах его (в продолжение аристократической литературы XIX в.) дано преимущественно аристократическое представление о русском народе, хотя и богато украшенное великим знанием внутреннего мира простого человека. К сожалению, знание не есть истина, и русский народ в творениях Лескова остается, с одной стороны, романтической мечтой, а с другой стороны, мрачным представлением писателя о нем. Отметим, что этой болезнью страдают творения всех ересиархов Великой русской литературы.

Лескова нередко называют самым русским, самым национальным писателем из всех писателей нашей земли. Идет это от той части отечественной интеллигенции, которую принято называть патриотической, исповедующей преимущественно уваровскую формулу «Самодержавие, православие, народность», а следовательно, признающей и даже провозглашающей страдательную подчиненность народа в отношении безответственных перед ним самодержавия (вообще всякой власти) и православия (церковной иерархии).

Николай Семенович сам неоднократно подчеркивал, что лучше всего ему удавались положительные характеры. Однако в положительных у писателя (особенно с годами) преобладают такие свойства человека, как покорность, готовность всепрощающе пострадать от власть имущего злодея, смирение пред уготованной судьбой. То есть в продолжение аристократической литературы Лесков приветствовал феминизированный лик русского человека. Ведь испокон века православная интеллигенция России провозглашала, что в отличие от богоизбранного народа – евреев, русский народ является народом богоносным, находящимся под Покровом Божьей Матери, а Россия есть юдоль ее, следовательно, Божеский лик русского народа – смиренно страдающая и уповающая только на Бога женщина.

Скажем прямо, такое понимание русского народа – чисто аристократическая и интеллигентская выдумка, не имеющая никакого отношения к реалиям. Интеллектуалам хотелось и хочется видеть народ таковым, чтобы исподволь в полной мере ощущать себя хозяевами, сверхчеловеками и спасителями, ну а предлогом к тому стал, как всегда, Бог и вера в него. Сама русская история, и уж тем более важнейшая часть ее – русская литература (вопреки многим ее великим творцам) и ее герои, тысячекратно опровергли навязываемый нам образ покорных, молящих и безмолвствующих русских. Не стали исключением и герои Лескова, в творениях которого даже старчество есть форма активного борения против земного злодейства за торжество добра Божеского.

Николай Семенович Лесков родился 4 февраля 1831 г. в селе Горохове Орловской губернии. Мать его, Мария Петровна Лескова (урожденная Алферьева) (1813–1886), была из орловских обедневших дворян. Отец, Семен Дмитриевич Лесков (1789–1848), выходец из священнической среды, служил дворянским заседателем Орловской уголовной палаты (следователем по уголовным делам). Николай стал старшим из семи детей Лесковых.

В 1839 г. отец со скандалом ушел в отставку, и семья перебралась на жительство в недавно купленное имение – хутор Панин Кромского уезда. В 1841 г. Николай поступил в орловскую гимназию, но учился неровно и в 1846 г. не выдержал переводных экзаменов. Однако ко времени отчисления из гимназии он уже подрабатывал писцом в Орловской казенной палате и активно вращался в кругу орловской интеллигенции.

Именно тогда Лескову довелось познакомиться с ссыльным малорусским писателем, этнографом и фольклористом Афанасием Васильевичем Маркевичем (1824–1867), под влиянием которого юный Лесков и избрал свой жизненный путь – юноша твердо решил стать писателем-этнографом.

После внезапной кончины отца в 1849 г. Николай был переведен по службе в Киев чиновником казенной палаты. Там он жил в семье дяди по материнской линии, профессора-терапевта Киевского университета Сергея Петровича Алферьева (1816–1884).

В Киеве в 1853 г. Николай Семенович женился на дочери состоятельного киевского домовладельца и коммерсанта Ольге Васильевне Смирновой. А вскоре началась Крымская война (1854–1856), перевернувшая все основы жизни российского общества.

В мае 1857 г. Лесков вышел в отставку и устроился в частную фирму «Шкотт и Вилькенс», которую возглавлял муж его тетушки Александры Петровны (1811–1880), обрусевший англичанин Александр Яковлевич (Джеймсович) Шкотт (ок. 1800–1860). Николай Семенович занимался переселением крестьян на плодородные земли, организацией предприятий в провинции, сельским хозяйством. Сам писатель впоследствии называл три года службы в фирме дяди счастливейшим временем своей жизни. Тогда Лесков объездил чуть ли не всю европейскую часть России, многое увидел и понял, собранного жизненного материала хватило ему на долгие годы плодотворного литературного труда.

К сожалению, дела фирмы шли неважно, и в апреле 1860 г. ее пришлось закрыть. Лесков вернулся в Киев и поступил на службу – в канцелярию генерал-губернатора. Одновременно он занялся журналистикой. 18 июня 1860 г. в журнале «Указатель экономический» анонимно была опубликована его первая статья – о спекуляции книготорговцами Евангелием. Однако началом своей литературной деятельности сам Лесков считал публикацию в феврале 1861 г. на страницах «Отечественных Записок» «Очерков винокуренной промышленности (Пензенская губерния)».

Это был переломный год в судьбе начинающего писателя. От Лескова ушла жена, он перебрался на жительство в Петербург, был признан талантливым публицистом…

А в 1862 г. Николаю Семеновичу впервые пришлось почувствовать свою инородность в петербургском обществе. Весной по столице прокатилась волна пожаров. Молва приписывала поджоги студентам-нигилистам. Возмущенный этими слухами, Лесков опубликовал в «Северной пчеле» статью, где призывал петербургского градоначальника разобраться в этом вопросе и, если студенты виноваты, наказать их, а если нет – пресечь клеветническую болтовню. У писателя нашлись недоброжелатели, которые стали распространять по Петербургу сплетню, будто Лесков призывает к расправе над прогрессивно мыслящей молодежью. Саму статью мало кто читал, а вот осуждение ни в чем не повинного журналиста оказалось всеобщим. Против Николая Семеновича негодовал даже Александр II. Только-только было отменено крепостное право (1861 г.), активно внедрялись демократические реформы, и общество находилось в состоянии восторга от собственного либерализма. Борцы за свободы жаждали жертвы-ретрограда. И таковым был избран столь удачно подвернувшийся под руку журналист-провинциал.

Бедный Лесков был потрясен и клеветой, и таким чудовищно всеобщим неприятием никем не прочитанной статьи. Никто не желал слышать его разъяснений – виновен и все! В конце концов Николай Семеновича был вынужден уехать на время за границу – в качестве корреспондента «Северной пчелы» он побывал в Австрии (Богемии), Польше, Франции…

А когда вернулся, вопреки многим ожиданиям не только не покаялся – каяться-то не в чем было, но имел наглость ринуться в бой против петербургского общества с его либеральной демагогией. В 1863 г. писатель опубликовал свои первые повести – «Житие одной бабы» и «Овцебык», у Лескова вышел сборник «Три рассказа М. Стебницкого»,[282] за которым в 1864 г. последовал антинигилистический роман «Некуда».

Сказать, что роман этот стал общественной бомбой – значит ничего не сказать. Впервые в русской литературе (великие пророческие произведения на эту тему были написаны гораздо позже), пусть слегка, пусть лишь в некоторых чертах, только в третьей части романа, однако было осуждено (!) революционное движение. Истерика демократической прессы, фактически осуществлявшей тогда диктатуру на литературной ниве России, не имела границ. Апогеем скандала стала статья кумира революционной молодежи тех лет Дмитрия Ивановича Писарева (1848–1869) «Прогулка по садам российской словесности», сочиненная им в камере Петропавловской крепости, что придавало писаниям психически больного критика особую ауру страдальца. Именно в этой статье имелись знаменитые слова, позорным пятном навечно вошедшие в историю русской и мировой литературы: «Меня очень интересуют следующие два вопроса: 1) Найдется ли теперь в России – кроме “Русского вестника” – хоть один журнал, который осмелился бы напечатать на своих страницах что-нибудь выходящее из-под пера г. Стебницкого и подписанное его фамилиею? 2) Найдется ли в России хоть один честный писатель, который будет настолько неосторожен и равнодушен к своей репутации, что согласится работать в журнале, украшающем себя повестями и романами г. Стебницкого? – Вопросы эти очень интересны для психологической оценки нашего литературного мира».[283] Фактически Писарев возопил: – Ату! – на Лескова, и демократическая толпа ринулась травить его.

Однако, к нашему общему счастью, нашлись и журналы, и писатели, для которых вздорный Писарев был не указ. И первым среди них стал журнал недавнего каторжника Федора Михайловича Достоевского. Статья Писарева появилась в «Русском вестнике» в марте 1865 г., и в том же месяце увидел свет последний номер журнала братьев Достоевских «Эпоха», на страницах которого был опубликован шедевр Николая Семеновича Лескова – очерк «Леди Макбет нашего уезда».[284]

Очерками в XIX в. называли и сугубо художественные произведения. «Леди Макбет…» стала первым очерком из задуманного цикла. Сам Лесков писал известному русскому философу и литературному критику, а заодно ведущему сотруднику «Эпохи» Николаю Николаевичу Страхову (1828–1896): «…прошу Вас о внимании к этой небольшой работке. “Леди Макбет нашего уезда” составляет первый из серии очерков исключительно одних типических женских характеров нашей (окской и частию волжской) местности. Всех таких очерков я предполагаю написать двенадцать…»[285]

Прототипа у главной героини Катерины Львовны Измайловой нет, хотя таковую не перестают искать. «Леди Макбет…» чисто художественное, сочиненное автором «из головы» произведение, и слухи о том, что в детстве Лескова произошла подобная трагедия, беспочвенны.

Писатель работал над очерком в Киеве, в тяжелом душевном состоянии, вызванном широкой общественной обструкцией, что неизбежно сказалось и на самом произведении. В позднейшей беседе с известным писателем Всеволодом Владимировичем Крестовским (1839–1895) Николай Семенович вспоминал: «А я вот, когда писал свою “Леди Макбет”, то под влиянием взвинченных нервов и одиночества чуть не доходил до бреда. Мне становилось временами невыносимо жутко, волос поднимался дыбом, я застывал при малейшем шорохе, который производил сам движением ноги или поворотом шеи. Это были тяжелые минуты, которых мне не забыть никогда. С тех пор избегаю описания таких ужасов».[286]

Очерк оказался в миллионы раз более антинигилистическим и антиреволюционным, чем любое прочее произведение Лескова. Только никто этого не заметил и не понял – ведь Николай Семенович самим Писаревым (!) был объявлен реакционером вне закона. «Леди Макбет нашего уезда» предпочли не заметить!

И напрасно, хотя надо признать, что Катерина Измайлова по сей день не осознана нашим литературоведением. А ведь именно она является той центральной связующей нитью, которая протянулась от «Капитанской дочки» и некрасовских крестьянок к великому пятикнижию Достоевского, к «Анне Карениной» и «Тихому Дону»; именно она, вобрав в себя все своеволье и безудержную разнузданность пушкинского Емельки Пугачева и мощь той, что «коня на скаку остановит, В горящую избу войдет» из поэмы «Мороз, Красный Нос», стала неотрывной, если не главной составной частью чуть ли не каждого героя последних романов Федора Михайловича (в первую очередь Настасьи Филипповны, Парфена Рогожина, Дмитрия и Ивана Карамазовых) или шолоховских Григория Мелехова и Аксиньи.

Почему? Да потому, что именно в образе Катерины Измайловой впервые в истории (в наиболее совершенной в художественном отношении форме) в мир было явлено индивидуальное, личностное воплощение той самой общенародной, сугубо национальной философской мысли А.С. Пушкина: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!»[287] После Катерины Измайловой тема личностного беспощадного, очень эгоистичного, а зачастую и бессмысленного русского бунта стала едва ли не основной в нашей национальной литературе и вытеснила тему лишнего человека. И именно этот личностный бунт на страницах Великой русской литературы невольно создал представление о русском народе как о народе, живущем на постоянном надрыве, о народе неразрывно спаянных неудержной удали и бесшабашности, душевного раздолья и наивной, но ничем не оправданной жестокости и т. д. В наши дни бездарные интеллигенты от кинематографа по-иному русский народ и показать-то не умеют, кроме как конфектно-разухабистыми безрассудными жертвами собственных безграничных страстей. Это уже устойчивый трафарет, тавро принадлежности ко всему русскому.

Однако в русской литературе личностный бунт всегда имеет великую подоплеку: в каких бы формах ни выражался, первоначально он всегда направлен против несправедливости, и ему всегда предшествует долготерпеливое ожидание Справедливости.

Катерина Измайлова была взята замуж из бедных с одной целью – чтобы родила ребеночка и принесла в дом Измайловых наследника. Весь уклад ее жизни, как и было принято в русских купеческих семьях, был построен и организован для взращивания продолжателя рода. Но Катерина в течение пяти (!) лет оставалась неродицей. Многолетняя бесплодность и стала первопричиной ее бунта: с одной стороны, женщина безвинно оказалась тяжелейшей помехой для мужа, поскольку отсутствие наследника для купца – катастрофа всей жизни, и в этом Катерину беспрестанно винили; с другой стороны, для бездетной молодой купчихи одиночество в золотой клетке – скука смертная, от которой впору взбеситься. Катерина и взбунтовалась, и бунт ее стихийно вылился в безумную страсть к ничтожному смазливому приказчику Сергею. Самое страшное, что и сама Катерина Львовна никогда не смогла бы объяснить, против чего бунтует, в ней просто взбесилась темная плотская страсть, спровоцированная незлобным фертом,[288] а дальше события развивались помимо чьей-либо воли, в полном соответствии с предпосланным очерку эпиграфом-поговоркой «Первую песенку зардевшись спеть».

Преступления совершались купчихой по нарастающеей: поначалу Катерина согрешила; затем тайно отравила крысиным ядом старика-тестя, узнавшего о ее супружеской неверности; затем принудила любовника участвовать в убийстве мужа, чтобы не мешал им вести вольную жизнь; а уже затем вдвоем, ради капитала, удушили они маленького племянника мужа, на чем и были застигнуты и разоблачены людьми…

И тут Лесков подвел нас еще к одной, данной только русскому миру теме (видимо, как общефилософская национальная) – теме муки и насильственной смерти невинного младенца. В реальной истории гибель двух мальчиков, жуткая и ничем не оправданная, стала мистической первопричиной двух величайших русских смут – таинственная гибель 15 мая 1591 г. царевича Димитрия Иоанновича стала толчком к Смуте 1605–1612 гг.; всенародное повешение в 1614 г. у Серпуховских ворот московского Кремля трехлетнего Ивашки Ворёнка, сына Марии Мнишек и Лжедмитрия II, стала нераскаянным проклятием царствующего дома Романовых, мистическим возмездием за которое явилось истребление и изгнание семейства в 1917–1918 гг.

В русской литературе первым поднял эту тему А.С. Пушкин в «Борисе Годунове»:

  • …И мальчики кровавые в глазах…
  • И рад бежать, да некуда… ужасно!
  • Да, жалок тот, в ком совесть нечиста.

Убитый мальчик в драме Пушкина – это Высший Судия, Совесть и неизбежность высшего Возмездия.

Лесков поставил этот вопрос иначе. Для Катерины Измайловой убийство ребенка стало низшей точкой падения, за которой началось земное возмездие, причем куда более страшное, чем людской суд. Женщина понесла от любовника, вроде бы опровергнув предыдущие обвинения в том, что неродица. Но на самом деле она лишь подтвердила свою бесплодность в еще более чудовищном виде: «…в острожной больнице, когда ей там подали ее ребенка, она только сказала “Ну его совсем!” и, отворотясь к стене, без всякого стона, без всякой жалобы повалилась грудью на жесткую койку».[289] Ей довелось уже на земле убедиться в бессмысленности и чудовищности ею содеянного, недаром последними земными словами Катерины вместо молитвы стало постыдное причитание по глумившемуся над ней бывшему любовнику: «как мы с тобой погуливали, осенние долги ночи просиживали, лютой смертью с бела света людей спроваживали». И совсем ужасными, жуткими описал Лесков последние земные мгновения этой нераскаянной, безбожной убийцы-чудовища: «…но в это же время из другой волны почти по пояс поднялась над водою Катерина Львовна, бросилась на Сонетку, как сильная щука на мягкоперую плотицу, и обе более уже не показались».

Однако в полной мере страшна Катерина Львовна не своими деяниями, но тем, что стала зеркалом души российской интеллигенции наших дней – великим зеркалом для черных душ размытой нравственности.

Создавая «Леди Макбет Мценского уезда», Лесков показал тупиковый путь личностного бунта ради удовлетворения собственных страстей и нигилизма как такового в целом, в отличие от всеобщего бунта за Справедливость. Если народный бунт – это земной суд над зарвавшимися власть имущими, то личностный бунт – это тупик бесплодия, всеумертвляющая петля самовлюбленного эгоизма, не имеющего оправдания ни в чужих злодеяниях, ни в собственной беде. Именно эта страшная всепоглощающая разница позднее была наиболее полно вскрыта Ф.М. Достоевским в великом монологе Ивана Карамазова о замученном ребенке и матери, обнимающейся с мучителем, растерзавшим ее сына псами.

Стараниями современной творческой интеллигенции Катерина Измайлова ныне представлена как носительница «невинной» и «неоцененной» женской любви, как жертва-страдательница, но не по причине совершенных ею ужасных злодеяний и детоубийства, а по причине того, что возлюбленный, которому она посвятила всю свою жизнь, предал ее безграничную страсть. Комментарии излишни: проповедники этого бреда умудрились пасть духовно еще ниже самой Катерины.

Левша

…Прошло шестнадцать лет с тех пор, как впервые был опубликован очерк «Леди Макбет нашего уезда». Много событий, много перемен случилось в судьбе Николая Семеновича Лескова. Все это время писатель жил с клеймом «шпиона», добровольно работающего на Третье отделение. Так называемые «передовые» издания и слышать не желали его имени. Первоначально сотрудничал Николай Семенович с журналом М.Н. Каткова «Русский вестник», занимавшим «охранительные» позиции. Но очень скоро Лесков понял, что как раз именно такие защитники формальной государственности (а точнее – оправдыватели аристократии, капитала и бюрократии в их чванстве, лихоимстве, фальши и подлости) есть еще большее зло, чем революционеры, и предпочел расстаться с ними.

Именно в эти годы Лескову было дано особенно глубоко прочувствовать и осознать пушкинско-гоголевское противоречие России.[290] Вспомним пушкинское: Романовы – главные революционеры! А страдания Гоголя по поводу того, что мало веры в Бога на Руси, и самое ужасное – идет это неверие сверху, от российской аристократии? Лесков стал первым, кто осознал и отразил в своем творчестве еще одно: насквозь фальшивы и пустопорожни патриотизм правящей элиты и ее любовь к народу. Плевать они хотели на тот народ и на ту Россию, пока живут в роскоши и довольстве, а единицы искренних патриотов и благотворителей в их кругах есть всего лишь исключение из правил, да и те далеко не народны в своих устремлениях. Возвышенное же патриотическое пустословие в пореформенной России Лесков улавливал очень чутко и воспринимал с омерзением.

Уже в июле 1875 г. в письме к историку и публицисту Петру Карловичу Щебальскому (1810–1886) Николай Семенович сообщил: «Я лечусь, хандрю и не работаю ничего от хандры безысходной, но много, очень много прочел и духом возмутился: “зачем читать учился”. Вообще сделался “перевертнем” и не жгу фимиама многим старым богам. Более всего разладил с церковностью, по вопросам которой всласть начитался вещей, в Россию не допускаемых… Более чем когда-либо верю в великое значение церкви, но не вижу нигде того духа, который приличествует обществу, носящему Христово имя. …меня подергивает теперь написать русского еретика – умного, начитанного и свободомысленного духовного христианина, прошедшего все колебания ради искания истины Христовой и нашедшего ее только в одной душе своей».[291]

Строки эти были написаны уже после того, как Лесков создал три гениальных произведения, являющихся сегодня основным доказательством православного смиренничества Лескова, его благодатности и верности духу официальной церкви. Это роман «Соборяне» (1872), рассказ «Запечатленный ангел» (1872) и повесть «Очарованный странник» (1873).

На самом деле все три произведения созданы на кратковременном этапе осмысления писателем пропасти, пролегшей между официальной, бюрократической церковью и народным православием, и окончательного становления Лескова на путь богоискательства, или, как определил сам писатель, «ересиаршества». Истинный же смысл своих произведений о праведниках Николай Семенович разъяснил в позднейшем письме Льву Толстому: «…Я хочу оставаться выметальщиком сора, а не толкователем талмуда…»

Отметим, что и роман, и рассказ, и повесть несут на себе печать возрастающего бунтарского настроения Николая Семеновича. Особенно «Соборяне». Главным героем романа стал опальный старгородский протопоп Савелий Туберозов, чья трагедия была определена столкновением его искренней веры в Бога с обывательским миром торгашей, бюрократов и просто безразличных ко всему болтунов. Максималист Лесков приравнял борьбу и страдания Туберозова к яростной борьбе и мукам за старую, народную веру вождя раскольников – протопопа Аввакума (1621–1682)! В этом весь Лесков, вся его личная трагедия, в этом объяснение непонятного страха перед ним российских власть имущих всех времен и строев и их интеллигентской обслуги. Этим объясняются и непрекращающиеся попытки выхолостить мятежную душу Лескова, превратить его в некоего талантливого бытописателя и проповедника православия или истеричного бессмысленного бунтаря (особенно характерно шаблонно повторяющееся в многочисленных изданиях предупреждение, что писатель был человеком тяжелым и желчным). Трезвый, выверенный максимализм гения всегда страшен для власти, и в миллионы раз страшнее, когда он неопровержим в своей истинности. Великий бунт Лескова нашел необычное, убийственное выражение – он бунтовал посредством представления напоказ светлых, чистейших человеческих душ (которых всегда много в миру), бессильных одолеть мрачное тяжкое зло всесильных хапуг и иждивенцев на муках Христовых (в первую очередь – светских злодеев, церковные лишь производные от них).

Критика советской эпохи упорно навязывала писателю еще и образ стихийного демократа, каковым он никогда не был. По сей день за демократизм Лескова выдается его упорное максималистское стремление жить по совести, что неизбежно определяло нравственную высоту его личности и его творчества. И именно из нравственной позиции Николая Семеновича пришла к нему идея «маленьких великих людей», великолепно проанализированная А.М. Горьким: «Такие маленькие великие люди, веселые великомученики любви своей ради, – они из лучших людей нашей страны, обильной “рыцарями на час” и позорно бедной героями на всю жизнь. Может быть, гордость такими людьми печальна в сущности своей, но все-таки это люди, о которых можно сказать: они изжили зверя в себе. Величайшая заслуга Лескова в том, что он прекрасно чувствовал этих людей и великолепно изображал их».[292]

Маленькие великие люди – это те, кто живет вне власти и в стороне от истории, но чьими руками на самом деле и вершится история, которую зачастую впоследствии приписывают малопричастным к делу, но высокопоставленным судьбой (прежде всего рождением и подлостью) особам.

Богоискательство Лескова оказалось резким и вызывающим. Быть может, именно поэтому ему было дано наиболее ярко выразить главную идею русского богоискательства – глубинная духовная истина России сокрыта в недрах народных, невидима для образованного, пресытившегося высокими материями глаза и походя никогда не откроется ему. Вначале сам стань частью народа, отбрось корыстную обывательщину и ницшеанский личностный бунт – и лишь тогда обретешь мир истинной свободы.

Отличие Лескова от других великих русских писателей-богоискателей в том, что он оказался среди них самым беззащитным перед российским обществом. Его творчество раздражало, злило и делало непримиримыми врагами писателя буквально все властные и образованные круги общества. Не угодил он и либералам, и консерваторам, и духовным властям, и властям светским, и старикам, и молодежи, и западникам, и славянофилам. Список можно продолжать до бесконечности. А.М. Горький точно отметил: «Жил этот крупный писатель в стороне от публики и литераторов, одинокий и непонятый почти до конца дней».

Великим максималистом-богоискателем оставался Николай Семенович всю жизнь. В 1874 г., не имея возможности зарабатывать литературным трудом, он пристроился на службу в Министерство народного просвещения, откуда был изгнан в 1883 г. «без прошения» именно за свое многолетнее стремление работать честно, не пресмыкаясь и не корыстуясь. Уволен бюрократами царя-«патриота» Александра III. Эти же бюрократы фактически и убили гордость русской литературы – в марте 1895 г. Николай Семенович умер от сильнейшего приступа стенокардии, случившегося по причине запрета цензурой издания шестого тома его собрания сочинений.

1 марта 1881 г. народовольцами был убит император Александр II. Общество охватило небывалое смятение: подобное случилось впервые в русской истории – безродная голытьба казнила помазанника Божия. До этого убийство венценосца могла позволять себе только аристократия, для которой царь был одним из них и сидел на престоле, опираясь преимущественно на них. В марте же Лесков сообщал видному историку Сергею Николаевичу Шубинскому (1834–1913): «Два дня писал и все разорвал. Статьи написать не могу, и на меня не рассчитывайте. Я не понимаю, что такое пишут, куда гнут и чего желают. В таком хаосе нечего пытаться говорить правду, а остается одно – почтить делом старинный образ “святого молчания”. Я ничего писать не могу».

А уже в апреле 1881 г. Николай Семенович небывало быстро создал два сказа – «Сказ о тульском косом левше и о стальной блохе (Цеховая легенда)» и «Леон – дворецкий сын, застольный хищник». Дело в том, что еще в 1880 г. Лесков согласился написать для юбилейного сборника детской писательницы Елизаветы Николаевны Ахматовой (1820–1904), с которой он долгое время дружил, три маленьких очерка под одним общим заглавием «Исторические характеры в баснословных сказаниях нового сложения». Предполагалось показать, как в народном творчестве отразилось правление трех императоров – Александра I, Николая I и Александра II (хозяйственного). Работа над очерками шла туго, но вскоре после убийства Александра II произошел прорыв, неожиданный для самого Лескова, и, что самое удивительное, по его же признанию, так до конца им не осознанный. Единственное, что Николай Семенович понял сразу, это то, что «Левша» – необыкновенное произведение и что оба сказа есть «легенда о нынешнем государе», то есть об Александре III. «Левша» настолько выделялся из всего, что было создано писателем до того, что Лесков, интуитивно чувствуя его громадность, не решился поместить сказ в сборнике Ахматовой, где он, скорее всего, пропал бы втуне, и отдал его для отдельной публикации в газету Ивана Сергеевича Аксакова (1823–1886) «Русь».

В течение долгих лет со времени первой публикации сказа никто не взялся опровергнуть тот факт, что он написан в значительной мере в связи с убийством Александра II, но образ главного героя, как правило, почему-то рассматривается вне контекста этого события. Возможно потому, что даже сам автор так до конца и не понял, о чем рассказал, и, комментируя свое произведение, предпочитал упирать на вторичные темы сказа. Правда, со временем Лесков твердо уверился, что в образе левши создал удивительно ясный обобщенный образ русского народа. Уточним – русского народа как одного из множества народов в том понимании, которое мы рассматривали в статье «Кола Брюньон».

Уточнение это необходимо, поскольку левша стал олицетворением народа в его трагической ипостаси – народа, презираемого и уничижаемого его собственной, стоящей вне его (основное свойство бюрократии!) властью, что характерно, в принципе, для всего человечества. Судьба левши четко предъявила причины убийства Александра II, доказала неизбежность гибели мира, в котором жил левша по вине властителей, и более того – стала оправдавшимся пророчеством неминуемой революции.

Отметим, что гений Лескова раскрывал перед ним столь глубинные характерные черты современного писателю общества, что позволял Николаю Семеновичу делать основополагающие прозрения на столетия вперед. Только один пример. В письме Льву Толстому в январе 1891 г. Лесков охарактеризовал свое время и одновременно предрек судьбу (впрочем, еще не полностью свершившуюся сегодня) постсоветской России конца XX – начала XXI в: «Вы не ошибаетесь, – жить тут очень тяжело, и что день, то становится еще тяжелее. “Зверство” и “дикость” растут и смелеют, а люди с незлыми сердцами совершенно бездеятельны до ничтожества. И при этом еще какой-то шеренговый марш в царство теней – отходят все люди лучших умов и понятий… Точно магик хочет дать представление и убирает то, что к этому представлению не годно; а годное сохраняется…»

Но вернемся к левше. Глубоко заблуждается тот, кто, говоря о герое лесковского сказа, пытается писать слово «левша» с прописной буквы – это не имя и даже не кличка, это обозначение ничтожества пред власть имущими и богатыми с их точки зрения, ничтожества, недостойного ни имени (как личность), ни отчества (как дань уважения к его предкам, таким же ничтожествам). Потому и выбран был для обозначения этого работяги его наиболее заметный физический недостаток. Да и в целом облик левши для господ омерзительно-неприглядный: «…косой левша, на щеке пятно родимое, а на висках волосья при ученье выдраны…» Косоглазие в дореволюционной России считалось приметой изгойства, отверженности от Бога.

Цари в сказе не являются конкретными личностями, но представляют собой очищенные от нюансов олицетворения типов власти, присущих России, – низкопоклонства перед Европейским миром (Александр I) и так называемого патриотического начала (Николай I). Это противоречивое состояние отечественной власти сложилось еще во времена Русской смуты начала XVII в. и развивается по сей день в полном соответствии с биологическими законами, а именно с законом Адельберта фон Шамиссо о чередовании поколений.

Закон Шамиссо прямо указывает на то, что оба типа власти имеют один родовой корень и, следовательно, мало чем отличаются друг от друга по внутренней сути. От левши-народа им надо только одно – исполнения их желаний и покорности. А разница их лишь в том, что западники презирают народ изначально, полагая его ущербным и ни к чему не пригодным, а патриоты не прочь поощрить доверчивых радетелей за Отечество и попользовать их в полной мере к своей выгоде.

Талант левши и его сотоварищей мало значим в сказе, хотя именно на него постоянно упирает литературная критика. Ну, сделали без мелкоскопа малюсенькие подковки и сосем малюсенькие гвоздики. Ну, подковали и испортили механическую блоху. Дальше что? Кому нужен талант, пущенный волей власти на бессмыслицу? Фактически не состоявшийся?

Истинно грандиозным и значимым для нас в левше и его товарищах является патриотизм работников, рожденный не из благополучной сытой и богатой жизни, не из призывов, агиток и поучений и тем более не из «материальных стимулов», а из естественной природной потребности народа любить и защищать свою родину, быть готовым, как Христос, положить живот за други своя. Именно на этом паразитирует в сказе власть, с одной стороны, присваивая себе деяния и достижения народа, а с другой – отказывая ему в благодарности и праве жить достойно: народу положено быть патриотом и государственником, куда он от власти денется, он без нее не выживет, а потому все от нее вытерпит и еще восхвалять за малейшую подачку станет. Недаром наиболее прозорливые ученые-историки постоянно повторяют, что со времен церковного раскола середины XVII в. народ в России живет сам по себе, а власть пыжится сама по себе, а единство их – сладенькая выдумка интеллигентской обслуги властителей.

Парадоксально, но доброе слово о левше было сказано только англичанами: «У него хоть и шуба овечкина, да душа человечкина». И здесь приходится признать, что многолетнее смакование литературной критикой противопоставления в сказе русских и англичан – заблуждение. Его не существует, потому что англичан как таковых там нет. Лескову нужен был образ народа-идеала, некоей «народной Утопии», чтобы на контрасте с ней ярче показать трагедию российского народа. Такой Утопией он назначил Англию, к реальной жизни никакого отношения не имеющую.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

Страсть сребролюбия проявляется в алчности, стяжательстве, корыстолюбии, зависти, стремлении к роско...
Аллергией называют особую реакцию организма на воздействие тех или иных раздражителей. Люди, страдаю...
С древнейших времен человеку известны лечебные свойства воды и пара. Следует только помнить о том, ч...
Святитель Феофан (в миру Георгий Васильевич Говоров), Затворник Вышинский (1815–1894) – епископ Русс...
"Смешались после этих слов мысли Федоскиной с мыслями Чанской. Глядит она вокруг — перед ней улица н...