Забытый человек Бобылёва Дарья
Задохнувшись от подступившей к горлу плотным комком паники, Медуза сдавленно вякнула и разревелась – мгновенно, будто кран открыли.
– Молчи! – И Медуза поняла, что теперь может только тихонько поскуливать.
Старуха злобно цокнула языком и начала быстро и больно ощупывать ее. Медуза зажмурилась от омерзения. Сухие и жесткие пальцы бегали по ней, как пауки, мяли, щипали, вытряхивали из карманов мелочь, фантики, магазинные чеки… Так и не обнаружив того, что искала, старуха ухватила ее за подбородок.
– Старовата… Жестковата. – Она сильно ущипнула Медузу за щеку. – Отдавай!
Медуза молчала.
– Не отдашь – пожалеешь!..
И снова зажегся свет. Лифт проехал несколько этажей, распахнулись двери, и заплаканная, взмокшая от ужаса Медуза, чувствуя боль от злых щипков во всем теле, вылетела на лестницу и столкнулась с собственной бабушкой, выходившей из квартиры.
– Здравствуйте, Ева Августовна, – улыбнулась бабушка Медузиной мучительнице, а потом с подозрением покосилась на внучку: – Ты чего шальная такая?
– Здравствуйте, здравствуйте, – приятным голосом ответила старуха. – Вот, Нина Николаевна, Мадиночка ваша от меня что-то шарахнулась, как дикарка. Не поздоровалась даже.
– Возраст такой, – неодобрительно глянув на оторопевшую Медузу, сказала бабушка.
Пообедать все-таки пришлось, мама заставила, а на ужин Медуза из своей комнаты не вышла и всю ночь потом не спала – сидела на диване и боялась. Зеркало занавесила наволочкой, как будто в доме появился покойник. Вздрагивала от каждого стука, от каждого движения теней на стенах и очень радовалась, что где-то по соседству приглушенно бушует пьянка и ей не приходится прислушиваться к звенящей тишине. Плеер после той поездки в лифте перестал включаться.
Ближе к утру Медуза все-таки решилась достать из шкатулки бусину и долго катала ее в ладонях. Стало спокойнее, страх, путавший мысли, немного отступил, сердце колотилось уже не так быстро, и Медуза даже ненадолго задремала, но быстро проснулась, испуганная чем-то во сне.
Жаловаться маме и бабушке на то, что в лифте на нее напала такая культурная и старомодно улыбчивая Ева Августовна, Медуза не стала. Да она бы сама себе не поверила. Понять, что происходит, она не пыталась, и бессонная ночь не способствовала ясности мыслей. Просто в груди щемило от тягучего, по-детски отчаянного страха, и плакать хотелось от несправедливости: ведь всего этого могло не быть или оно могло случиться с кем-нибудь еще, а Медуза жила бы себе спокойно… До сих пор она была уверена, что мир устроен просто и правильно, и если она будет вести себя как хорошая девочка – у нее и будет все хорошо, ведь наказывают только за что-то.
Постепенно Медузе начало казаться, что мозг у нее как будто стал совсем мягким, а у всех предметов вокруг отчего-то округлились углы. Не только у шкафа, например, или у стола, но и у мыслей, которые стало намного легче примирить между собой, точно бессонница измотала их, как длительное вываживание – сильную рыбу.
И Медуза дала волю одной из этих мыслей, которая уже давно возникла у нее в голове, но казалась слишком несовместимой с реальной, объяснимой жизнью. Она поднесла бусину к самым губам и тихонько окликнула:
– Олька?
Никто, конечно, ей не ответил, но Медузе почудилось, что бусина снова, как во сне, слабо запульсировала у нее на ладони.
Утром по двору пролетел слух, что пропала хохотушка Ника из соседнего дома, любимица бабушек и убийца клумб. Пропала на ранней прогулке, буквально на глазах у мамы, которая в момент исчезновения отвернулась, чтобы с кем-то поздороваться. Никину маму после этого увезли в больницу, как-то очень тихо и незаметно. Подсматривавший молодняк уверял, что бедная женщина застыла в истерической «дуге», и ее так и вынесли из подъезда – судорожно выгнутую назад.
Если пропажу Ольки и Ленки все еще пытались объяснить и оправдать для себя невниманием пьющих родителей, то теперь забеспокоились даже дворовые скептики. То, что произошло с зацелованной и бдительно охраняемой Никой, уж точно могло случиться с любым ребенком. Милиционеры пришли, поспрашивали людей и ушли – да на них особо никто и не надеялся. Не увезенных на дачи и к сельским родственникам детей загнали домой, и они в отчаянии смотрели, как за окном бесполезно проходит такой длинный, чудесный июньский день. Бабушки тоже покинули свои лавочки: во-первых, не за кем было присматривать, а во-вторых – они сами побаивались таинственного маньяка-похитителя.
Двор как будто вымер.
Медуза про все это не знала – когда выкатилось солнце и все вокруг стало уже не таким страшным, она заснула, прямо в одежде.
Ее разбудил визгливый детский смех, донесшийся с улицы. Медуза спросонья зачем-то кинулась смотреть, подбежала, стукаясь об углы, которыми будто обросла за ночь комната, к окну, и увидела, что под чертовым чубушником копошится девочка в грязной кофте с ярким цветочным узором, смуглая, коротко стриженная. Наверное, это была дочка кого-то из дворников, тихих и непонятливых гастарбайтеров. Девочка подбирала что-то с земли, внимательно разглядывала и распихивала по карманам. И Медуза сразу вспомнила Ольку, которая так же сосредоточенно и увлеченно собирала что-то перед самым своим исчезновением.
Даже не успев толком ничего подумать, Медуза вылетела из комнаты, потом – из квартиры, промчалась вниз по лестнице, оглушительно шлепая тапками, и толкнула подъездную дверь. Двор был непривычно пуст, только девочка возилась под кустом и у соседнего дома мужики играли на лавке в домино.
Медуза подскочила к девочке, заставила ее подняться:
– Брось! Не надо, не бери!
Девочка молча моргала раскосыми глазками. Потом вывернулась, отбежала на несколько шагов и, присев опять на корточки, схватила что-то из-под лопухов. Медуза поймала ее, молча разжала слабый грязный кулачок и – увидела бусину. Только не совсем такую, как та, которая лежала дома, в шкатулке – эта была помельче, с дикую вишню, и не казалась теплой. Она тоже искрилась и переливалась, но преобладал один цвет – оранжевый.
«Что же я их раньше не замечала?» – вяло подумала Медуза, а глаза ее уже азартно шарили по земле и по траве, как у завзятого грибника, выбравшегося наконец в лес.
В песке, десять раз уже раскопанном, вдруг сверкнула еще одна бусина, темно-синяя. Медуза, оттолкнув тихую, но упорную девочку, жадно схватила бусину и спрятала ее в карман. Девочка, не удержавшись на ногах, плюхнулась в песок, обиженно скривилась, а потом поднялась и молча ушла, признав, очевидно, Медузину силу.
Бусин было уже много, штук восемь или десять. Медуза чувствовала, как они оттягивают карманы – тяжело, даже слишком тяжело. Казалось, что они, перекатываясь там, увеличиваются в размерах, раздуваются радужными мыльными пузырями, и скоро – очень может быть, потому что чего же теперь быть не может, – один из пузырей станет таким большим, что затянет Медузу в себя…
Медуза наконец опомнилась, тряхнула отяжелевшей головой, зажмурилась, чтобы не видеть больше ни одной бусины. Что-то было в этих бусинах, что-то необъяснимое и неодолимое, превращавшее их в самый желанный девчачий трофей, вроде самой дорогой куклы, и платьев к ней, и игрушечной мебели. С каждой новой бусиной все труднее было оторваться от поисков, все хуже соображала голова и, казалось, все медленней двигались руки и ноги. Как будто разноцветный переливающийся пузырь, образ которого упорно преследовал одуревшую Медузу, действительно постепенно окружал ее.
Она пересчитала найденные бусины. Их было одиннадцать.
Новая бусина, желтая, появилась на асфальтовом пятачке прямо перед подъездом. Тут ее любой сразу увидит и потянется маленькой жадной ручкой…
Медуза молча подошла и подняла бусину.
– Двенадцать…
Она сунула трофей в задний карман, потому что боковые уже были заняты. Пальцы наткнулись на что-то твердое, гладкое. Она залезла в карман поглубже и нащупала зажигалку. Медуза иногда курила за гаражами со знакомыми ребятами, чтобы почувствовать себя большой и испорченной.
Она и была большой. Взрослой.
В урну рядом с лавочкой кто-то засунул вчера старые газеты. Медуза, сопротивляясь сонной одури, подошла к урне, вытащила одну из газет и чиркнула зажигалкой. Несколько секунд оцепенело смотрела на огонь, а потом бросила газету обратно в урну. Вверх поднялись первые сгустки светлого дыма, оранжевые язычки побежали по новостям и рекламным объявлениям. Медуза выгребла из карманов бусины вперемешку с крошками и фантиками. Бусины сияли, они были похожи и на леденцы, и на многоцветье калейдоскопа, и на запретные мамины драгоценности, и на волшебных аквариумных рыбок, и на фантастические вещи, которые можно было увидеть на экранах компьютеров, доступных пока самым везучим…
На все самое прекрасное, что может представить себе ребенок.
Медуза хлюпнула носом и зажмурилась. Бусины были такие чудесные, что она была готова хоть сейчас раствориться в них, тоже стать бусиной, только бы не расставаться.
– Старовата, – прошептала Медуза. – Жестковата…
И швырнула радужное сокровище в урну. Помедлила, кинула туда же зажигалку, повернулась и побрела к лавочке. За спиной громко хлопнуло, а потом Медуза услышала крик – истошный, такой пронзительный, что пришлось заткнуть уши.
Медуза все еще сидела на лавочке, когда из подъезда, при некотором скоплении любопытных, вынесли стонущую Еву Августовну. Шляпу она где-то потеряла, а все ее моложавое лицо, и шея, и руки были в маленьких, округлых ожогах размером с дикую вишню. Вокруг сочувствовали бедной бабушке – совсем недавно приехала из другого города проведать внука Костика, такого хорошего мальчика – и вот. Рассказывали уважительным шепотом, что у Евы Августовны на кухне от газовой плиты вспыхнули шторы, она кинулась их тушить, и хотя и серьезно обожглась, но все же сумела предотвратить пожар.
Все-таки газовые плиты – это очень опасно.
Позже стало известно, что Ева Августовна, выписавшись из больницы, сразу же уехала к себе, в свой безымянный другой город.
Ольку, Ленку и Нику из соседнего дома так и не нашли. На лавочках потом долго обсуждали тот жуткий июнь, когда в окрестностях орудовал неуловимый маньяк. От рассказа к рассказу количество пропавших детей росло, потом к ним прибавились женщины, а потом история окончательно стала дворовой легендой.
Бусина осталась у Медузы. Сначала она долго лежала в шкатулке, потому что Медуза понятия не имела, что с ней делать. Потом, когда мысль о самой прямой связи между пропавшей Олькой и бусиной уже вернулась в разряд бредовых, бусину нашла мама. Восхитилась, продела в нее тонкий кожаный шнурок и иногда носила на шее. Бусина оказалась целительной: снимала головную боль, слабость, и даже настроение от нее становилось по-детски радостным. Мама жалела, что у нее нет целой нитки таких бус.
Через три года семья Медузы, тогда уже – снова Мадины, потому что прозвище ей разонравилось, переселилась в другой район. Бусина потерялась при переезде.
Сынок
Старушка была тихая, улыбчивая и звалась приятно – Любовь Александровна Голубева. Даже представить было трудно, что она шизофреничка с большим стажем и с четырьмя госпитализациями. Антошина руководительница, говорливая и одышливая Наталья Иосифовна по кличке Утка, вчера весь день ему внушала, что бабушка здравомыслящая, дружелюбная, ребята ее уже несколько лет опекают, и для опытного шизофреника это очень мало – четыре госпитализации. Утка еще советовала ему расспросить старушку Голубеву обо всяких интересных случаях из жизни и записать. Как будто Антоша именно для того и носит с собой «историческую тетрадку», чтобы записывать туда истории про дурдом.
Пятнадцатилетний Антоша, сам себя, конечно, давно называвший Антоном и даже иногда Антонио, второе лето подрабатывал в молодежной организации, которая вполне по-тимуровски помогала одиноким пенсионерам. Все сошлось как нельзя лучше: Антоша, воспитанный бабушкой и прабабушкой, трепетно уважал старость (в тайной надежде на конфетку), подопечным, преимущественно приветливым старушкам, нравился вежливый мальчик, и вдобавок Антоша получал какую-никакую зарплату.
Утка велела каждому завести специальную тетрадку, чтобы записывать туда рассказы подопечных про «героические военные годы». А рассказы были сплошь обыденные, жуткие, про мокрый мыльный хлеб, принудительное копание траншей и даже про съеденных собак. Поэтому Антоша, если что и записывал, то не про войну, а про нормальную жизнь.
Старушка Голубева, увидев опасливо переминающегося на пороге Антошу, обрадовалась:
– Ой, мальчик! А раньше одних девчонок присылали.
Глаза у нее были голубые, светящиеся старческой ледяной прозрачностью, а личико детское, точно взяли курносую симпатичную школьницу и наложили ей сложный грим с морщинами, мешочками и пигментными пятнами.
Антоша, немного смущенный, как всегда при первом знакомстве, снял ботинки, принюхался, покраснел: пахнут носки все-таки, – и торопливо сунул одну ногу в лежавший у двери, на виду, мужской тапочек. Поискал глазами второй, но его не было.
– Это куда это он подевался? – удивилась старушка и легко опустилась на пол. – Всегда же тут стоят, на всякий случай. Или запрятал кто? – Она лукаво посмотрела на Антошу снизу вверх и улыбнулась.
Тут Антоша запоздало сообразил, что он стоит и ждет, как королевич какой-нибудь, пока ползающая на четвереньках древняя бабушка отыщет ему тапок.
– Ой, вы что, вставайте, вставайте, пожалуйста! – Антоша поспешно приник к паркету сам и тут же углядел второй коричневый шлепанец под шкафчиком для обуви.
– Ишь, – одобрила Любовь Александровна. – Глазки острые, не спрячешься.
Старушка не дала Антоше даже руки помыть, сразу потащила смотреть ее апартаменты. Большинство Антошиных подопечных были именно такими: никаких особых поручений к молодым помощникам у них не было, они хотели просто рассказать, показать, выплеснуть накопленную жизненную информацию.
Квартира у старушки Голубевой была обыкновенная, двухкомнатная. Потолки, правда, очень высокие, Антоше такие нравились. Бабушкина комната была обставлена бедно, все старое, ткань выцвела, лак слез, бесчисленные кружевные салфеточки посерели. Но чисто было очень, Любовь Александровна целыми днями, наверное, только и делала, что сидела дома и наводила порядок. Даже толстенькие листья глоксиний и фиалок блестели.
– Нравится? – нетерпеливо спрашивала она у Антоши. – А это? А здесь смотри как у меня, потайной ящичек, тут мама моя фотографии хранила и письма всякие. А это я в молодости, однокурсник меня рисовал, он на художника хотел, а родители ему – в строительный, и точка. А вот смотри – статуэтки фарфоровые, таких давно уже нету. А стул дубовый, позапрошлого века, видишь, ножки какие гнутые, это специально так делали. А потолки у меня три двадцать.
– Замечательная квартира у вас, Любовь Александровна, – вежливо соглашался Антоша.
– Вот, – широко развела руками старушка Голубева. – Видишь, как хорошо мне… А все сынок, все сынок, все его благодарю, каждый день. Если б не он – ничего бы у меня не было.
Хорош сынок, бросил мать одну, подумал Антоша.
Бабушка отправилась заваривать чай, а Антоша пошел наконец мыть руки. Утка всем внушала: пришел – сразу мой руки, даже если потом пылесосить собираешься, пусть старички знают, какие у них помощники чистоплотные.
Кран был весь в белесом известковом налете, а глубокая, как канава, ванна – в желтых пятнах. «Надо предложить почистить», – подумал Антоша и взял склизкое мыло. Кран сначала загудел и задергался, а потом вдруг выплюнул на Антошины руки порцию очень горячей воды, чуть ли не кипятка. Или это от неожиданности так показалось. Антоша вскрикнул и отчаянно завертел ручку с синим колпачком. Холод быстро снял неприятные ощущения, но пальцы все равно были малиновые.
– Ты чего? – окликнула его из кухни старушка.
– Воду горячую пустил случайно, чуть не обварился.
– Да она уж месяц как еле теплая.
– Ну это кому как! – отшутился Антоша.
Когда чай уже был разлит по фарфоровым чашкам с какой-то особой перламутровой глазурью и будто обгрызенными краями, выяснилось, что сладкого ничего нет и даже любимые бабушкины баранки закончились.
– Ничего, сейчас так попьем, а потом в магазин сходишь, – решила старушка Голубева.
Антоша закивал, аккуратно взял чашку и поморщился – прикасаться к горячему было неприятно.
Сначала он сел возле древнего, тоже покрытого пятнами холодильника. Ледяной железный ящик тут же взревел у него над ухом, и Антоша вздрогнул от неожиданности.
– Ты пересядь, пересядь. – Любовь Александровна взяла его за локоть и мягко потянула вверх, чтобы Антоша поднялся со стула. – Простудишься, и шумит он.
– Старый какой, – уважительно сказал Антоша. Он любил советские вещи, монументальные и неуклюжие, имеющие только одно четко прописанное предназначение, безо всяких дополнительных опций.
– А новые лучше? – прищурилась бабушка. – Пластмасса одна. И еще неизвестно, чем их там брызгают, и под резиночки закатывают всякое. Так и отравиться можно.
– Я и говорю – хорошо раньше делали, в старину, – закивал Антоша, так и не понявший, что именно закатывают под резиночки.
– В старину-у… – рассмеялась старушка Голубева.
Холодильник затих, а потом в нем что-то зашуршало. Наверное, кусок намерзшей «шубы» отвалился.
Чай «с таком» пили дольше, чем планировалось. Любовь Александровна расспрашивала Антошу про маму и папу, про учебу, про любимые книжки и фильмы. Антоша все рассказывал как есть, только про друзей немного приврал – изобразил себя душой компании, хотя на самом деле его, тощего и мелкоголового, сверстники и за человека не считали. И про семью все в подробностях изложил, и как переехали семь лет назад из центра на окраину, а там кругом алкоголики и приезжие. И собаку, золотистую Шушу, не забыл.
– Ой, а я их как люблю – и собачек, и кошечек, – вздохнула бабушка. – Особенно которые с улицы – самые преданные. Так и смотрят по-человечьи… У мамы до войны котик был – рыжий, пушистый, лапу давать умел. Все смотреть ходили – кот лапу дает. А в войну самим-то есть нечего было, куда уж кота кормить. Оголодал… Мама с бабушкой как-то конины добыли, для меня и братика. Так котик мясо нашел, достал из-под крышки и съел почти все. И убежал от нас, больше не видели его. Знал, что мама его за такое прибьет. А может, и прибила, а нам сказала, что убежал…
– А вы заведите кого-нибудь, – посоветовал Антоша.
– Да я пробовала, – махнула рукой Любовь Александровна. – И кошечек приводила, и собачек. У сынка с ними не заладилось… Последний раз щеночка принесла, беленького, так у них драка настоящая случилась. Шерсть, лай, визг – ужас! Соседке щеночка отдать пришлось, Евдокии Дмитриевне, через этаж. Он вырос уже, болоночка такая. Ну я и решила: раз не любит он животных, так я больше и не буду, матери детишкам уступать должны. С тех пор никого не приводила, раз он не хочет, так и не буду.
Озадаченный Антоша кивал и ласково улыбался, как Утка учила. Путалась что-то бабушка…
Старушка написала ему список, что в магазине купить, выдала деньги и запасной комплект ключей.
– А то засну еще или не услышу.
– Я вам еще ванну помою, – пообещал Антоша.
– Да хоть до вечера сиди, – обрадовалась бабушка. – Маму только предупреди, за детишек все переживают.
В прихожей Антоша обнаружил только один свой ботинок – история с тапочками, похоже, повторялась.
– Да что за наказание? – развела руками старушка Голубева.
«Играет она со мной так, что ли?» – Антоша насупился и снова полез под шкафчик. Второй ботинок, разумеется, оказался там – только он был значительно крупнее шлепанца, и в узкую щель его затолкнули с силой, даже носок ободрался.
Антоша стал обуваться, всем своим видом показывая: он огорчен и такие игры ему не нравятся. Он уже давно заметил, что старики часто ведут себя как дети, но прикол с ботинком был действительно странный.
– А мы губочкой протрем, – примирительно сказала бабушка. – И царапинку не видно будет.
Магазин напоминал старушкину квартиру – тоже бедный, почти нищенский, набитый старыми вещами: черствым хлебом, подгнившими овощами, вспученными йогуртами, разбитыми ящиками для товаров и внимательными пенсионерками, которые во всем этом копались. Антоша купил хлеба, печенья, кефира, выбрал два почти целых апельсина и на собственные деньги добавил глазированных сырков и пирожных «картошка». Отстоял в длинной очереди, взмок и вдобавок был напуган на выходе неожиданно запищавшей рамкой.
Вернувшись к подъезду, Антоша пошарил в карманах и обмер – бабушкиных ключей не было. Он поставил пакет на крыльцо, поискал еще раз – и во внешних, и во внутренних, и в пакет тоже на всякий случай заглянул. Ключи пропали.
С ужасом представляя себе, как расстроится старушка Голубева, а потом, наверное, начнет ругаться, Антоша еще раз сбегал в магазин, повторил свой маршрут, внимательно глядя на пол – ключей не было. Уборщица невнятно сообщила, что тут ничего никто не ронял.
Собравшись и смирившись, Антоша набрал номер бабушкиной квартиры на панели домофона. Ну ладно, скажет он все как есть, если она замок поменять захочет – он заплатит, там отложено на новый телефон немного…
Домофон щелкнул, как будто сняли трубку. Антоша сделал вдох и даже успел издать короткое «ым…», но вместо голоса старушки Голубевой из домофона послышалось шипение. Как будто туда засунули змею или кошку. Шипение усиливалось, и Антоше стало неприятно – было в этих неживых вроде бы звуках что-то угрожающее. Он нажал «сброс» и еще раз набрал нужный номер.
«У-у-у-а-а…» – тоненько провыл домофон и опять зашипел.
За Антошиной спиной звякнули ключи, и женский голос равнодушно сказал:
– Хватит баловаться.
От неожиданности Антоша отпрыгнул в сторону, а потом, глядя, как тетка в полосатой кофте открывает дверь ключом, честно сообщил:
– Я не балуюсь, это домофон сломался. Шипит.
– Ну да, – сказала тетка и перегородила дверной проем рукой. – Ты к кому это?
– К Любови Александровне. Голубевой. На шестой этаж.
– Ну да. – Тетка поджала губы, и ее черные усики встали торчком, как у моржа. Но в подъезд Антошу все-таки пустила.
Антоша позвонил в дверь, бабушка открыла почти сразу же.
– Любовь Александровна, я ключи потерял. – Он протянул бабушке пакет. – Но вы не волнуйтесь, если хотите – поменяйте замок, я возмещу. – Это важное, благородное слово очень понравилось Антоше. – Я все возмещу…
– Зачем же менять? – удивилась старушка. – Ключи ведь вот они.
Связка ключей, которую она выдала Антоше и которую он аккуратно спрятал в карман (еще позвякивало при ходьбе), действительно лежала в вазочке у телефона.
Антоша облегченно вздохнул:
– Выронил, наверное.
Бабушка закивала, улыбаясь:
– Наверное, наверное. Я-то думаю – и чего ты их не взял?
– А еще у вас домофон сломался. Я звонил – а он шипит.
– Звонил, да? А я не слышала ничего…
– Я уж думал – что делать, как заходить, – посмеивался над собой Антоша. – Хорошо, тетенька какая-то пришла.
– Да ты бы по телефону позвонил. – И Любовь Александровна зашуршала пакетом. – Ой, апельсинчики, пирожные…
Антоша и сам удивился – как же он мог забыть про мобильник. Хлопнул ладонью по карману, в котором лежал телефон. Мобильника не было.
– Да как же это… – Антоша, продолжая лихорадочно обыскивать карманы, машинально сунул ноги в тапочки. Правой стопой нащупал что-то твердое.
Это был телефон.
«Бабка шалит», – решил Антоша и сунул его в нагрудный карман.
Он собрался идти на кухню, где бабушка, довольно мурлыча, уже накрывала на стол, но тут заметил, что дверь второй комнаты, которую старушка Голубева ему не показывала, приоткрыта. Антоша увидел часть стены, а на ней – какие-то картинки. Ему даже показалось, что это комиксы.
Уверяя самого себя, что он просто хочет посмотреть, не требуется ли там уборка, Антоша толкнул дверь и заглянул в комнату.
Вся обстановка состояла из старого продавленного кресла. На подоконнике топорщилось алоэ. А одна из стен, слева от окна, была почти до потолка заклеена фотографиями. И цветные, и черно-белые, и глянцевые, и матовые, и из семейных альбомов, с надломами и разлохмаченными краями, и вырезанные из газет, грязно-серые, смазанные и в точечках, и даже взятые, видимо, из каких-то документов… Все это были портреты детей в возрасте примерно от года до десяти – темненьких, светленьких, рыженьких, улыбающихся, серьезных, плачущих. Антоша даже успел найти одного негритенка и нескольких азиатов в крохотных выглаженных рубашечках.
– Ну как, хорошенький? – неслышно войдя в комнату, спросила старушка Голубева.
– Кто?
– Сынок мой. Тут вот ему три годика. – Она погладила портрет маленького толстячка с диатезными щеками. – А вот подрос уже… Вся радость от него. Детишки – это в жизни единственное счастье, кроме них ничего и нету. Каждый день его благодарю…
И старушка благоговейно поцеловала фотографию другого ребенка, совсем древнюю. Этот мальчик вполне мог оказаться отцом толстячка, если не дедом. Антоша смотрел на Любовь Александровну, открыв рот, а она гладила многочисленные лица своего сынка и стряхивала пылинки с фотографий. Все это было глупо и как-то жутко, хотелось отвернуться, выбежать из комнаты, но в то же время зрелище чужого безумия завораживало.
– Ну что, ванну помоешь или сразу чай с пирожными? – неожиданно и бодро обратилась к Антоше старушка. – Давай-ка тебя делом займем, пока ты еще куда-нибудь без спросу не полез.
Антоша возил по стенкам ванны губку с едко пахнущим порошком и думал о том, какая же эта старушка Голубева несчастная. Несправедлива все-таки жизнь – вот он, Антоша, хороший и умный, и пенсионерам помогает, и будет, когда вырастет, компьютерщиком с большой зарплатой, а одноклассники его считают хилым дурачком, и смеются, и во дворе иногда бьют. И старушка Голубева тоже хорошая, а такая одинокая, что даже с ума сошла. Никому до нее нет дела, вот она себе сынка и выдумала, и если бы не Антоша и девчонки, которые раньше к ней ходили, совсем бы одичала, только сидела бы дома и вырезала фотографии из газет. И даже рассказывать про сынка ей было бы некому. А потом соседи бы на нее нажаловались, что тараканы из квартиры, и грязь, и запах, и увезли бы бабушку в дурдом, и там она бы и померла, а главврач переписал бы квартиру на себя. Утка про такие истории рассказывала.
Хорошо все-таки, что старушке Голубевой попался именно Антоша, а не идиот вроде двухметрового Костика, который к пенсионерам ходит только для того, чтобы всем показать, какой он хороший и патриотичный, как сейчас модно, а сам над ними ржет и даже на телефон иногда снимает, как они что-нибудь нелепое говорят или делают. И не трусливая дурочка вроде Маринки, которая вообще жалеет, что сюда пошла, и от дедушки одного отказалась, потому что у него нарост какой-то на шее страшный.
А он, Антоша, не будет обращать внимания на то, что Любовь Александровна шизофреничка, потому что в первую очередь она пожилой человек, который даже войну помнит. И он будет ходить ей за продуктами и вот ванну сейчас отмоет, а потом еще помоет окна, и пропылесосит, и много чего еще сделает. И старушка его полюбит, как родного, и будет рада и благодарна, и расскажет разные истории, а если начнет опять говорить про сынка, то Антоша сделает вид, что ничего, так и должно быть, потому что он понимающий и снисходительный.
От запаха порошка, хранившегося под ванной еще, наверное, с советских времен, у Антоши пересохло в горле. Он помыл руки, очень осторожно на этот раз открыв кран, и пошел попить чаю. В кухне на столе стояли две чашки, по ним даже заварка была разлита. Сама Любовь Александровна копошилась в комнате, бормотала что-то себе под нос. Антоша налил горячей воды, бросил в чашку два кусочка сахара. От благостных мыслей о том, какое хорошее дело он все-таки делает, захотелось еще чего-нибудь сладкого. Пирожных «картошка» на столе не было. Антоша посмотрел в шкафчике – и там нету.
– Ты что ищешь? – крикнула ему бабушка.
– Пирожное.
– Я в холодильник положила. Да чего ты один-то, подожди, сейчас вместе чаю попьем.
– Я еще не домыл, я быстренько… – Антоша взялся за большую, чуть липкую ручку холодильника.
Ее тоже надо будет помыть.
В холодильнике опять зашуршало – наверное, пакет полиэтиленовый, они иногда распрямляются сами по себе, если смятые. Антоша дернул дверцу на себя.
– Сто-ой!.. – низким ночным голосом завопила из комнаты старушка Голубева.
Что-то забарахталось на верхней полке, завизжало и вцепилось в Антошину руку. Маленькие красные лапки мяли и щипали его, пытаясь затянуть внутрь, в холод. Антоша с криком высвободился, но бесформенное существо цвета несвежего мяса прыгнуло на него, ухватилось за футболку на груди и укусило точно в левый сосок. Орущий Антоша упал на пол, задев в полете табуретку, а холодный комок пополз по нему, как быстрая и ловкая жаба. Существо разрывало его одежду и торопливо впивалось в кожу, продолжая тоненько, свирепо верещать. Все происходило так быстро, что Антоша даже не мог разглядеть, что же на него напало, только вопил и беспомощно махал руками.
Маленькое личико с полупрозрачным носом-кнопочкой и совершенно черными неживыми глазами вдруг возникло прямо перед ним и, оскалившись, вгрызлось в щеку. От существа пахло тухлятиной, кровью и гнилыми зубами…
Вымазанный зеленкой, завернутый в одеяло Антоша сидел на диване и тупо смотрел в чашку. Добрая врачиха накапала туда чего-то успокоительного, потому что поначалу Антоша так орал и ревел, что чуть не задохнулся. Успокоительное его оглушило, и теперь он просто молчал, изредка делая длинный, всхлипывающий вдох. Тогда старушка Голубева тянулась к нему сочувственно рукой, будто хотела погладить, но врачиха придерживала ее за плечи.
Старушка все рассказывала врачихе свою историю, а многоопытная тетка в белом халате молчала и таращила на Любовь Александровну увеличенные очками глаза.
– Сынок-то мой пятимесячным родился, – рассказывала, виновато улыбаясь, старушка. – Прямо дома прихватило, так на диване вот этом его и вымучила. Красненький, ручки-карандашики, знаете, у детишек-то ручки махонькие, прямо удивляешься – и из чего человек вырастает?.. Пищит, как птичка. Замолчал, правда, быстро… А я его так хотела, так хотела. Положила на столик вот тут, пуповину перерезала, и говорю с ним, и молюсь, чтобы жил он, со мной был… Только потом время-то прошло, не знаю уж, сколько, а он, понимаете… попахивать стал. Я и думаю – закалять-то младенчиков полезно. Ну и положила его туда, на полочку. Одеяльце ему дала, подушечку, а сама у холодильника поклоны бью – Господи, воскреси, умеешь же… Сынок и заскребся там, запищал, как канареечка. Я обрадовалась… И вдруг мужики какие-то вокруг, дверь выбили, меня хватают. Я к сыночку, они оттаскивают, рожи красные, буркала выкатили, алкаши чертовы. Вот тогда меня в первый раз и положили…
В комнату зашел фельдшер, показал что-то врачихе жестами за спиной у Любови Александровны. Врачиха еле заметно кивнула.
– Да я-то понимаю, что вы, – заторопилась старушка. – И лягу опять, что ж поделать. Сынка-то плохо, значит, воспитала, взревновал он. Сам без меня управится, он привычный уже, взрослый совсем. Только в школу я его не хочу отдавать, вы не знаете, можно сейчас так, чтобы на дому?..
Фельдшер вернулся на кухню и снова посмотрел в распахнутый, бурчащий холодильник. Там на верхней полке лежал увядший огурец, а рядом – кукольная постель. Перинка, голубое простроченное одеяльце, подушечка с бахромой. Подушечка была промята посередине, как будто здесь действительно совсем недавно спал ребенок. Фельдшер прищелкнул языком, поражаясь бабулиной шизофренической изобретательности, и приподнял подушку. Под ней лежал изгрызенный с одного края кружок колбасы.
Благоустройство города
В первом подъезде дома номер семнадцать по улице всеми забытого академика сделали ремонт. Темные молчаливые люди побелили потолки, покрасили стены в гнусно-розовый, а железную дверь – в изумрудный, прямо поверх обрывков объявлений и мазков клея.
А еще молчаливые люди сменили лифт. Вместо прежнего, обшитого панелями «под дерево» и уже слегка вихляющегося на ходу от старости (не говоря о выжженных кнопках), в подъезде воцарилось стальное чудо техники. В нем было электронное табло и датчики, беспокойно чирикавшие, если в дверном проеме слишком долго находился посторонний предмет. Белые круглые лампочки на потолке сияли, как звезды, а новые стальные кнопки спалить было невозможно: раскалив кнопку в тщетном стремлении нанести ущерб ценному оборудованию, хулиган рисковал сам получить ожоги.
Осмотрев лифт, жильцы пришли к выводу, что подъезд номер один, да и весь семнадцатый дом, сроду не видели подобной роскоши. И умиленно решили, что вот наконец оно – обещанное благоустройство города, о котором столько говорили по телевизору. С любовью говорили, со значением, с заботой.
Ремонт же пополз дальше по дому, как огонь по торфянику.
А через неделю лифт сожрал младенца. Точнее, так обрисовала ситуацию обильная телом Викочка, младенцева мать, летя по лестнице вслед за нежно позвякивающей кабиной. Чуть ранее безответственная Викочка, как всегда, вкатила в лифт коляску с находящимся в ней младенцем, а сама замешкалась. Лифт звякнул и захлопнул двери, стукнув Викочку по рукам и вынудив отпустить коляску, после чего кабина поехала вниз, а Викочка с воем помчалась за ней.
На первом этаже лифт постоял минут десять, закрытый и загадочный, как сфинкс. Викочку больше всего пугало то, что ребенок внутри молчит. Она уже тыкала пальцем в телефон, пытаясь сообразить, куда звонят в подобных случаях – но тут кабина внезапно распахнулась. Посередине, в свете холодных новеньких ламп, стояла коляска. Викочка ринулась к ней, выхватила невредимого младенца и прижала к груди. Младенец равнодушно и сосредоточенно смотрел вдаль через пухлое материнское плечо, не обращая никакого внимания на всхлипы и колыхания.
Затем лифт поглотил Николая Кузьмича с пятого этажа. Дело было так: Кузьмич, поругавшись за завтраком со своей пожилой дочерью Нонной, решил уйти из дома, то есть спуститься вниз за газетами. Но дочь отправилась за Кузьмичом на лестничную площадку, поскольку считала разговор незаконченным. Кузьмич успел шмыгнуть в лифт, который чинно опустил его вниз. Зазвенели ключи, зашуршала рекламная макулатура. Потом, судя по звукам, лифт вновь принял Кузьмича в себя, повез обратно на пятый этаж и… застыл где-то на подступах, крепко сомкнув двери. В шахте что-то ухнуло, и стало тихо.
Нонна поговорила какое-то время с застрявшей кабиной, успела горько упрекнуть безмолвствующего отца в нечуткости и даже жестокосердии. Потом наконец забеспокоилась и начала стучать в двери лифта. От грохота взмыли в серенькое небо голуби с карнизов, залаяла собака театральной старушки, живущей этажом выше, а сама старушка приоткрыла дверь и слабо крикнула в пространство:
– Да что же это, в самом деле, такое?!
Что бы театральная старушка ни говорила – все время казалось, что она цитирует Чехова.
Двери лифта раскрылись, и сияние ламп озарило дочь Кузьмича, застывшую с занесенной для удара рукой. Возникший из белого света Кузьмич молча отодвинул Нонну в сторону и прошествовал в квартиру, бережно прижимая к груди газеты, словно папку с ценными документами. Был он тих и бледен, а полосатая рубашка, всегда тщательно застегнутая и заправленная в брюки, теперь по-богемному болталась на Кузьмиче.
Обиженная дочь ринулась за ним, требуя выслушать ее и наконец понять. А лифт уехал, увозя свой странный трофей – аккуратную горку пуговиц на полу. Всех до единой пуговиц с одежды Николая Кузьмича.
Пуговицы чуть позже обнаружил вечный студент Олег с седьмого этажа, сфотографировал на свой смартфон и немедленно выложил снимок в нескольких социальных сетях. Все это он успел проделать буквально за пару секунд, ловко скользя по сияющему дисплею большим пальцем правой руки, в то время как левая искала кнопку первого этажа.
Лифт ехал медленно, поскрипывая и подмигивая вечному студенту немного как будто бы потускневшими лампами. А Олег с ленивым удовлетворением думал, что вот, как всегда – только поставили агрегат, а он уже барахлит, да еще и застревает, надо бы написать об этом куда следует… а лучше в блог.
После одиннадцати Николай Кузьмич всегда запирал до утра дверь своей маленькой, пропахшей пенсионером комнаты. Для дочери Нонны наступало время свободы и одиночества – она могла спокойно ходить по дому в ночной рубашке, пить на кухне чай с конфетами или заседать в туалете, едва прикрыв дверь. Если Кузьмич все-таки покидал свое логово, она быстро и незаметно отступала к себе в комнату.
На следующую ночь после того, как Николая Кузьмича поглотил лифт, Нонна шла по темному коридору, тихонько напевая себе под нос. На кухне ее ждали сушки с маком, и жизнь представлялась вполне сносной.
Буквально в шаге от кухонной двери она задела плечом что-то крупное и мягкое. Задетое зашевелилось и медленно, вразвалку побрело прочь. Пытаясь проглотить моментально набухший в горле противный комок, Нонна наконец опознала в безмолвной тени Кузьмича. Она окликнула его, но Кузьмич не ответил. С опозданием найдя на стене выключатель и вдавив пластиковую кнопку, Нонна зажмурилась от яркого света, а когда разлепила веки – в коридоре никого не было. Только ключ с хрустом провернулся в отцовской двери.
Нонна долго сидела на своей кровати, при включенной лампе. Было что-то нехорошее в том, что Кузьмич, получается, стоял зачем-то перед кухонной дверью – в темноте, молча, неподвижно. Может, лунатизм у него на старости лет? Или он подшутить так над ней решил, напугать – мало ли, их же всех, мужиков, не поймешь…
Из-за двери опять донесся какой-то шум: тихое не то гудение, не то шипение. Нонна выглянула в коридор, держа в руках лампу. И довольно быстро поняла, что шум идет из отцовской комнаты. Пошла по коридору – лампу пришлось оставить, хотя с ней было куда спокойнее, – прильнула ухом к двери: ну так и есть, забыл Кузьмич телевизор выключить, а передачи кончились, вот и шипит-гудит теперь. Совсем старый стал, начал по ночам куролесить – уже, наверное, и маразм не за горами. Дочь вздохнула, поджала губы и пошла спать, с некоторым даже удовлетворением представляя себе, какой неподъемной ношей станет вскоре выживший из ума Кузьмич, а она будет при нем мученицей.
Если бы она могла войти в отцовскую комнату, то увидела бы: Кузьмич не храпит в подушку, а сидит на диване перед телевизором, с прямой спиной и лицом важным, как на параде. По экрану ползут серые и черные полосы с точками. И гудит не телевизор, а сам Кузьмич: впился застывшими глазами в полосы, рот приоткрыл и гудит, низко, монотонно, как шмель. А в глазах восторг такой, словно он на первомайской демонстрации, и снова комсомолец, и дорогой портрет над головой.
А в квартире этажом выше болонка, тихо скуля, смотрела из-под кресла, как ее хозяйка, театральная старушка, стоит посреди комнаты и гудит ровно на той же ноте. На цыпочки поднялась, сухие изящные руки чуть согнуты и вверх тянутся, «чашечкой цветка» у них в училище это называли. И очках отражается серая телевизионная рябь.
На следующий день Олег, шагнув в лифт, увидел на полу новую горку пуговиц. В этот раз она состояла в основном из нежных перламутровых кругляшков, явно с дамской одежды. Олег хмыкнул, придержал дверь лифта ногой, чтобы на пуговицы падало больше света, и полез за своим смартфоном.
– Да ну к черту этот гроб на колесиках, – сказала у него за спиной молодая соседка Женя, спускавшаяся по лестнице. – И сегодня застрял кто-то. Буду пешком ходить, пока не починят. Адова машина…
Олег вспомнил, как в детстве однажды играл с друзьями в квартирные прятки и залез в платяной шкаф, а кто-то из уже найденных коварно запер его там. И как пространство внезапно сузилось до размеров шкафа и стало жарким. Маленький Олег бился в темноте среди тряпок и ревел, чувствуя, как бесшумно приближаются к нему деревянные стенки, выдавливая последний воздух…
Он сфотографировал пуговицы, отослал картинку в Сеть с комментарием «однако, тенденция» и вышел из кабины, решив, что на этот раз тоже пойдет пешком.
А потом на нежном сентябрьском рассвете, часов в пять утра, Николай Кузьмич вышел во двор. Он нес раздувшуюся хозяйственную сумку, заботливо поддерживая ее под брюхо. Оглядев двор, Кузьмич решительно опустился на колени возле заборчика, окружавшего приподъездный газон. Росли тут, в вечной тени, только сныть да недотрога. Кузьмич вынул из сумки жестяные банки, расставил на асфальте, откупорил, вдохнул химический аромат. И начал красить забор.
Шуршала кисть, густые капли стекали на асфальт, глубоко и ровно дышал Кузьмич. Красил он сразу в три цвета – оранжевый, лиловый и красный, прихотливо их чередуя.
Из-за угла вышел молодой смуглый дворник, остановился, долго и озадаченно смотрел, как трудится Кузьмич. Потом махнул рукой и негромко крикнул:
– Э-э!
Кузьмич докрашивал очередную секцию, не обращая на него никакого внимания.
– Э-э! – еще раз протяжно позвал дворник и направился к Кузьмичу. Лицо его по привычке хранило покорное и заискивающее выражение, но руки крепко сжимали метлу.
Кузьмич стал красить быстрее, точно боялся, что забор отнимут. Наконец дворник тронул упрямого пенсионера за плечо. Кузьмич поднял голову. Глаза его горели праведным, но нездоровым огнем, как у трудящихся со старых плакатов. И еще он беспрестанно облизывался, язык елозил между синеватыми губами, по подбородку ползла ниточка слюны.
– Не надо! – Дворник выставил перед собой метлу и отступил на шаг назад. – Красить зачем? Кто велел? Тут нельзя!
Кузьмич быстро осмотрелся – во дворе никого не было, слепо темнели окна, – и с утробным рычанием прыгнул на дворника. Тот опрокинулся на спину и пронзительно завизжал – точнее, только начал визжать, потому что в ту же секунду Кузьмич вылил в его распахнутый рот полбанки лиловой краски и придавил горло черенком молниеносно отнятой метлы…
Вскоре из подъезда вышла тучная дама преклонных лет. Она жила на третьем этаже и обычно проводила дни у окна, наблюдая за жизнью двора в полевой бинокль. Пустые сосредоточенные взгляды Кузьмича и дамы встретились – и, точно две бесполезно-медлительные игуаны в вольере, они безмолвно поняли друг друга. Дама торжественно показала Кузьмичу свою ношу: шерстяное одеяло и небольшую дачную лопату. Кузьмич кивнул, и они, неторопливо вышагивая в ногу, скрылись за гаражами.
К восьми часам Кузьмич уже докрасил забор и перешел к бордюру. Иногда он рисовал какие-то знаки и долго их разглядывал, помешивая кистью в банке, а потом старательно закрашивал. Это были треугольники, спирали, цифры, а пару раз на серой плите даже возникало что-то отдаленно напоминающее «всевидящее око», столь дорогое сердцу конспиролога.
Помощница с третьего этажа копала возле лавки, вонзая лопату в землю, как штык в чучело врага. Чуть поодаль стояли горшки с комнатными растениями, которые она долгие годы лелеяла в своей большой и безлюдной квартире. Некоторые уже были пересажены в газонную землю, и недоумевающие воробьи скакали вокруг растопырившего сантиметровые иглы кактуса.
Потом стали приходить дети. Совсем маленькая девочка, хорошенько размахнувшись, воткнула по колено в землю посреди новой клумбы тонкую куклу-блондинку. Нашарила в кармане крохотную пластиковую диадему и осторожно опустила ее кукле на локоны. Постояла возле клумбы, серьезно потупившись. Кукла торчала среди глоксиний и цикламенов, точно еще один капризный цветок.
Из окна на девочку одобрительно и неподвижно смотрела ее крупная мать. Она грызла семечки, и к ее накрашенным губам прилипла шелуха.
Постепенно клумба расцвела плюшевыми медведями, пупсами и роботами, машинками и самолетами. Дары несли уже не только из первого подъезда, но и из второго, в котором теперь тоже были розовые стены, изумрудно-зеленая дверь и новый лифт. Кто-то положил под кактус многокнопочную игровую консоль и присыпал землей – видимо, чтобы лучше принялась.
Грохнула дверь, и из подъезда вылетел Викочкин старший, Артем. По его хитрой плоской мордочке сразу было видно, что Артем – большой, как бабушки говорят, безобразник. Это он разукрашивал стены и жег кнопки в старом лифте. У нового было какое-то спецпокрытие, маркер его не брал, выцарапать тоже не получалось, а железные кнопки отказывались плавиться. Поэтому Артем не ездил на новом лифте из принципа.
Он заметил торчащий в середине клумбы пучок разноцветных фломастеров и тут же его выдернул. Остальные дети синхронно глянули на него исподлобья и продолжили заниматься своим делом – вешать на кусте сирени котенка. Синего, игрушечного.
Артем снял колпачок с самого толстого фломастера, подошел к подъездной двери и кривым почерком вывел на ней соответствующее слово. Получилось хорошо и отчетливо. Артем подул на надпись, чтобы не смазалась, и начал рисовать рядом что-то не менее крамольное.
И вдруг голова его, схваченная чьей-то рукой за завихрение волос на макушке, гулко стукнулась об дверь. Безобразник вырвался, обернулся и увидел Таньку из соседнего подъезда, которая буквально несколько секунд назад расставляла среди цветов флакончики со своей безопасной, сладкой и липкой косметикой. Артем оттолкнул Таньку, но она, посвистывая вечно сопливым носом, опять надвинулась на него и опять, изловчившись, стукнула головой об дверь.
Другие дети в полном молчании присоединились к Таньке, и вскоре Артема уже сосредоточенно возили носом, щеками и лбом по разрисованному участку двери. Фломастер черными полосами оставался на потной коже.
Краем глаза Артем заметил, что к крыльцу подошли шесть ног – две человеческие, в растоптанных туфлях, и еще четыре белых собачьих. Он призывно завопил, хотел даже крикнуть «помогите!», но это было как-то по-дурацки, будто в кино. Дети расступились, пропуская театральную старушку. Она посмотрела на размазанную надпись на двери, и рот ее выгнулся сердитой скобкой вниз. Старушка схватила безобразника за футболку и начала трясти, все сильнее и сильнее.
– А-а-а! – орал Артем, который уже по-настоящему испугался.
Вечный студент Олег издалека увидел у подъезда низкорослую группку, над которой отчаянно взлетали мальчишечьи руки, а потом заметил и клумбу, похожую одновременно на фрагмент Ботанического сада и на место, где разбился школьный автобус. Под длинными лапами повешенного синего кота цвели розы и куклы, лежали мордой в землю мягкие игрушки, торчали джойстики и мобильные телефоны. А вокруг газона тоже цвел дикий, оранжево-красно-лиловый забор.