Поэт и Русалка Бушков Александр

— Смотрите! — воскликнул Красовский, вытягивая руку.

Они посмотрели в ту сторону. С треском раздвигая доски, из кучи выбралось что-то небольшое, темное, вроде бы мохнатое. То ли присело на корточки, то ли просто сгорбилось — и уставилось на троицу желтыми светящимися глазами. К нему присоединилось еще одно, и еще, и еще… Вскоре не менее полудюжины мохнатых недомерков стояли у развалин дома, таращась на людей.

— Пойдемте-ка отсюда, господа, — предложил Красовский, непроизвольно понижая голос и оглядываясь во все стороны. — Кто их знает… Пистолеты разряжены, ни души кругом, и ничегошеньки нам более не сделать, что уж попусту геройствовать…

— Действительно, — сказал Пушкин. — Идемте.

Бдительно оглядываясь — мохнатые создания не проявляли поползновений их преследовать, — они двинулись прочь, в сторону линий. Прошло достаточно много времени, прежде чем По сказал с убитым видом:

— Я и в самом деле считал его учителем…

— Не переживайте, — сквозь зубы сказал Пушкин. — Вашего… и моего учителя уже нет. А эта тварь не имеет к нему никакого отношения — нежить, мертвечина, кадавр…

Глава XXIII

ИМПЕРАТОРСКИЙ ГНЕВ

Никак нельзя было назвать это отступлением потерпевшей поражение армии — они брели по темной улице усталые, оборванные, покрытые кровоточащими царапинами, но настроение оставалось победным: как-никак, противник бежал, его логово разрушено, а это все же успех…

Проходя мимо одного из добротных каменных домов, они посмотрел на себя, оказавшись в полосе света от ярко освещенных окон (судя по музыке и прочим звукам, там продолжался средней руки бал), и горестно покачали головами: вид был даже не бродяжничий, мягко сказано, фраки свисали полосами, ленточками, кусками, словно их долго и увлеченно рвала когтями стая ополоумевших кошек.

— Водочки бы сейчас для успокоения расстроенных нервов, — мечтательно сказал Красовский. — Первую рюмку ка-ак шарахнуть, дождаться, пока по жилочкам разбежится теплом, а вторую уже выцедить… И еще налить…

— Что он говорит? — спросил американец. — У него такой одухотворенный вид, словно декламирует стихи…

Пушкин усмехнулся:

— Он говорит, что после таких переживаний не мешало бы выпить чего-нибудь покрепче.

— Это и в самом деле прекрасная идея, — сказал По едва ли не столь же мечтательно.

— По совести, я и сам бы не отказался, — сказал Пушкин. — Но все трактиры давным-давно закрыты согласно полицейским законам…

— Ну что вы, право, Александр Сергеич, как дитя малое, — сказал Красовский, оживившись. — Ежели кабаки положено закрывать в одиннадцать вечера, это еще не значит, что их и закрывают… во всяком случае, не все двери. Полиция тоже не прочь финансовое благосостояние улучшить.

— До меня доходили слухи…

— Ну уж, Александр Сергеич, вы как и не петербуржец, — хмыкнул Красовский. — Слухи доходили… Доподлинная правда. Вот, кстати, рукой отсюда подать, на Шестой линии, возле казарм, есть премилое заведение. Именуется «Три якоря», держит его вдова хозяина, женщина предприимчивая и расторопная. Вы у нас человек светский, этакие медвежьи углы не посещаете, а мы-с не привередливы…

— Да и я, признаться, сейчас непривередлив, — сказал Пушкин. — С крючниками под сосной готов выпить.

— Вот и прекрасно. Стопы за мной направляйте, а уж я в плохое место не поведу. Видите, во-он окна зашторенные чуть светятся? Полным-полна коробушка господ завсегдатаев, налившихся с черного хода.

— Подождите, — сказал Пушкин. — Что о нас подумают, если мы заявимся в таком виде? Это, конечно, не ресторация на Невском, но все равно, получится ненужное привлечение внимания…

Красовский растерялся не более чем на секунду:

— И точно… Ага! Да мы просто-напросто скажем, что попали в лапы к разбойничкам и с превеликим трудом от них вырвались — а потому душа жаждет успокоения. Поверят, учитывая, сколько здесь шалит лихого народа. Еще и сочувствовать будут. Наш русский народ склонен сочувствовать как жертве разбойничьих происков, так и самому разбойничку, когда ему, болезному, наконец-то наложат железа и под замок пихнут. Да и знают меня здешние, как человека служивого… Идемте во-он на то крылечко…

Он поднялся первым и решительно забарабанил в низкую дверь. Она вскоре приоткрылась, и в щель высунулась простоволосая мужская голова, коей Красовский что-то пошептал на ухо. Однако голова — принадлежавшая, как удалось рассмотреть, человеку средних лет, довольно плутоватому на вид — ответила взволнованным шепотом. Не дослушав, Красовский воскликнул:

— Ох ты ж господи… Вперед, господа!

И, распахнув дверь, отпихнув привратника, решительно направился по низкому, скверно освещенному коридору. Пушкин, не раздумывая, двинулся следом, увлекая американца. Они оказались в задней комнате, там оглушительно пахло соленой рыбой и вареной капустой, несколько человек мещанского и простонародного вида смирно стояли у стен, а посередине бородатый старичок в синей чуйке и здоровенный молодец с закатанными рукавами казинетовой рубахи удерживали на табурете седого человека, который ни за что не хотел сидеть смирно, а ежеминутно порывался вскочить и кинуться к окну.

— Лампадным маслицем помазать, — сказал кто-то из зрителей. — С молитвою.

— Скажешь тоже. Первое дело — водичкой с решета сбрызнуть, очень помогает от помрачения ума…

— И опять-таки с молитвою… Ишь, как его корежит…

— Что ж ты хочешь, кум, я тебе давно толкую, что тут нечисто, а ты мне про электрическую силу… Электрическая сила и нечистая, я тебе скажу, друг другу не мешают…

— К бабке, пусть отчитает…

— Знаешь ты такую бабку?

— Да я-то нет, но, может, знает кто…

Оторопело слушая всю эту белиберду, Пушкин медленно продвигался вперед, раздвигая бормочущих зрителей. Оказавшись близко, он увидел в седом человеке нечто знакомое — а потом с захолонувшим сердцем опознал Тимошу, затравленно озиравшегося вокруг и явно не соображавшего, кто он такой и где находится. Тимоша был лет на пять-шесть старше Пушкина, не более — но сейчас он стал белый, как лунь, и совершенно седые волосы в сочетании с молодой щекастой физиономией производили впечатление, прямо скажем, жутковатое. Присмотревшись, Пушкин обнаружил, что Тимошин сюртук светло-серого цвета сплошь испещрен прожженными пятнышками странной формы, напоминавшими крохотную ручку вроде детской, но — четырехпалую. Да и пальчики эти, есть подозрение, все до единого снабжены коготками…

— Что здесь случилось, объяснит мне кто-нибудь? — спросил Пушкин резко.

Его барский тон произвел должное впечатление: старичок в синей чуйке, не переставая удерживать Тимошу за плечи, вскинул голову и торопливо ответил:

— Непонятно, ваше степенство. Выскочил этот молодец неизвестно откуда, стал в дверь колотиться, как бешеный, и был он в точности в таком виде, как вы его сейчас наблюдаете, то бишь вовсе без ума… Полагали поначалу, что это помрачение от водки, да не похоже что-то…

— Да уж, — негромко сказал кто-то сзади. — Самое время с иконами вокруг дома обойти, чтоб чего не вышло…

Пушкин обернулся к говорившему. Тот попятился, жалобным голосом протянул:

— А я что? Я — ничего… Вот вам крест, барин, ничегошеньки не знаю… Разное люди болтают, вот и все… Неладно, говорят, стало на Васильевском…

Подойдя к Тимоше вплотную, Пушкин потеребил его, встряхнул, но не заметил в сумасшедших глазах и тени здравого рассудка.

— Оставьте вы его, барин, — угрюмо сказал детина с засученными рукавами. — Выпал из ума начисто, сами видите. Связать нужно и по докторам представить…

Горькая ирония судьбы, подумал Пушкин, отступая. В безопасном тылу, который себе Тимоша выбрал, оказалось еще опаснее, чем на поле разыгравшейся битвы. Что-то с ним жуткое стряслось, от простых страхов не седеют в мгновенье ока…

Горькая ирония была и в том, что окружающие совершенно не обратили внимания на растерзанный вид Пушкина и его спутников — быть может, они уже ни на что подобное не обращали внимания, глаз не сводили с Тимоши, перешептывались с озабоченными лицами, некоторые крестились. Никто из них не удивлен, подумал Пушкин. Испуганы, ошарашены, но не удивлены. Ничего удивительного: как можно понять из долетевших до слуха обмолвок, здешние жители уже давно подметили, что в этих местах неладно. Должно быть, чертова хата, как выражаются мужички, себя оказывала, и это не прошло незамеченным.

Пушкину пришло в голову, что эти люди нисколько не удивились бы, узнай они о его приключениях — и поверили бы всему от первого и до последнего слова. Беда только, что не они определяли пресловутое «общественное мнение» — а люди просвещенные, материалисты, искренне полагавшие, что в век светильного газа, паровозов и электрической силы в мире не осталось ничего сверхъестественного, а пращуры верили во всякую мистику исключительно по дремучему невежеству своему…

Красовский тронул его за локоть:

— Алексанр Сергеич, пойдемте, нам уж стол накрыли…

— А как же…

— Ничем вы ему сейчас не поможете, — сказал Красовский угрюмо. — Я уж распорядился, дал денег, сейчас свяжут его, бедолагу, полотенцами, извозчика отыщут и к докторам доставят… Авось оклемается. Ох ты ж, господи, хотел в безопасном месте пересидеть…

Тяжко вздохнув от полного бессилия, Пушкин поплелся за ним. В чисто прибранной задней комнатке уже сидел за столом Эдгар Аллан По, с любопытством разглядывая соленые огурцы на тарелке, — ничего подобного, сразу ясно, он прежде не видел. Стояла там еще холодная говядина на обливном блюде, тарелка с ломтями хлеба и дешевая закуска вроде печенки и черной икры с крошеным луком. Трактир был определенно рассчитан на неприхотливую публику.

Красовский, не теряя времени, взял штоф синего стекла и разлил по рюмкам. Руки у него слегка подрагивали, в чем не было ничего удивительного.

— Нуте-с, давайте без тостов, — сказал он, беря рюмку за стеклянную ножку сразу тремя пальцами, чтобы унять дрожь в руках и не пролить. — За успешное завершение дела, за то, что живы ушли, за то, чтоб Тимошке, дураку, оклематься…

И осушил свою рюмку залпом. Выдохнул, поморщился и тут же забросил в рот ломоть хлеба с говядиной. Пушкин выпил не менее сноровисто, а вот с молодым американцем произошла неприятность: он застыл с разинутым ртом, на глаза навернулись слезы, потекли по щекам. Красовский моментально сунул ему огурец на вилке:

— Хрусти-хрусти да прожуй быстренько… Непривычен юнец к расейским нектарам…

Постепенно американец пришел в себя. Дожевал огурец, звучно проглотил и слабым голосом поинтересовался:

— Что это было, господа?

— Натуральнейшая перцовочка, — сказал Красовский. — На испанском перце, действие оказывает ошеломительное, особенно хороша зимою, с мороза, да под кулебяку… Хотя, ручаться могу, в вашем американском захолустье и кулебяки доброй не жевали, и перцовки не пивали. Ну что, еще рюмочку?

Вторая рюмка, что было сразу отмечено присутствующими, прошла у американского гостя гораздо легче — уже точно знал, чего ждать. Он даже порозовел чуточку, вольно откинулся на спинку шаткого трактирного стула и сказал едва ли не растроганно:

— Вы не поверите, господа, но я чувствую себя умиротворенным, а все пережитые страхи уже выглядят смешными и несущественными…

— Чего ж тут не верить, — сказал Красовский. — Перцовка — вещь полезная. Побудете у нас дольше, все травники с Ерофеичем перепробуете, честью клянусь… — Он замолчал, мгновенно став серьезным. — А что ж дальше, Александр Сергеич? Упорхнула пташка…

— Искать будем, — сквозь зубы сказал Пушкин. — Что ж делать, наше дело служивое… Господин По… Вы, сами сказали, были в Англии. Есть там у них что-то, похожее на наши с вами департаменты?

— Никаких сомнений. Те, кто мне там помогал, говорили об этом однозначно. У меня создалось впечатление, что служба такая у англичан существует самое малое со времен Шекспира, который, судя по некоторым любопытным замечаниям, тоже был не чужд секретным делам. Вот только встретиться с английскими коллегами мне не довелось — невозможно оказалось найти к ним подступы.

— Наша обычная беда, — сказал Пушкин. — Нас мало, и все мы врозь… Сколько трудов положено, чтобы создать «Трех черных орлов», а ведь это, господа, полумера….

— Каких орлов?

— Это просто название… — спохватился Пушкин.

И выругал себя за длинный язык: молодой американец был отличным товарищем в опасном предприятии, они делали одно дело — но беседа свернула туда, где начинались мрачные государственные тайны. Самые тяжелые тайны — потому что их словно бы и не существовало для подавляющего большинства человечества. А потому приходилось молчать. Неужели так и будет продолжаться? — подумал он с горечью. Нас мало, и все мы врозь… Нужно будет доложить графу, а уж он сам решит касаемо официальных связей с внезапно обнаружившимися собратьями по ремеслу из-за океана…

Хлопнув третью рюмку, уже совсем браво, молодой американец захрустел соленым огурцом — раскрасневшийся, приободренный.

— Англичане, нужно отдать им должное, опережают нас, и это понятно, — сказал он. — У них было достаточно времени, тысячу лет сидели на своем острове, достаточно, чтобы набраться опыта в охоте за нечистой силой. А нам всего двести лет, даже чуточку меньше, мы еще не успели толком разобраться совсем, что таится в болотах, ухает в чащобах… а иногда в обличье истинных джентльменов и прогуливается средь бела дня по улицам. Краснокожие своими секретами делиться не любят… а черные, которые ближе к природе и потому ловчее обращаются с нечистью, с белыми хозяевами опять-таки не склонны откровенничать. Я вам завидую, господа, у вас дело наверняка поставлено так масштабно, как нам, провинциалам, и не снилось, у вас, как-никак, тоже тысячелетняя история за спиной…

— Ну, в некотором смысле… — сказал Пушкин уклончиво.

Не рассказывать же было этому восторженному мальчишке об истинном положении дел? Что людей у них горсточка, что действуют они словно слепые, что некому пока что наладить строго научный подход, с классификацией, обобщениями наподобие Линнеевой системы в ботанике? Что так же обстоит и в других державах, входящих в число Трех Черных Орлов? Просвещение и материализм сыграли злую шутку с нынешним человечеством: оно в массе своей полагает, что врага, за которым охотится Особая экспедиция, не существует вовсе. Даже нынешние мужики, боясь показаться смешными, в жизни не признаются открыто, что всерьез верят в некоторые вещи. Чего же ждать от скептического университетского юноши?

— А вот насчет Шекспира — это вы для красного словца или как? — с любопытством спросил Красовский.

— Насчет Шекспира — чистая правда. Мне рассказали кое-что… и показали. Есть достаточно простой математический ключ к «Гамлету» — в те времена люди все же не умели составлять особенно сложные шифры… во всяком случае, господин Шекспир не умел. Если знать ключ, нетрудно обнаружить, что мы имеем дело не только с великой пьесой, но и с зашифрованным докладом о некоей секретной миссии, касавшейся как раз не вполне обычного противника… Разумеется, расшифровка имеет смысл только в том случае, если иметь дело с оригиналом на староанглийском языке, а не переводами на современное английское наречие. Я не успел, к сожалению, продвинуться дальше десятой страницы, не было времени, но и начало крайне любопытно…

Это надо будет запомнить, подумал Пушкин. Касательно «Гамлета». Тем более что смутные слухи о чем-то подобном ходили давно, их кто-то привез из Англии несколько лет тому…

— Вообще, «Гамлет» напоминает шкатулку с потайным дном, — продолжал раскрасневшийся По. — Если смотреть в корень — это пьеса не о призраке, господа. Это рассказ о том, как человек однажды встретил сатану, прикинувшегося призраком его отца. Не стану отнимать время длинными объяснениями, поверьте на слово: все детали и обстоятельства появления «тени отца Гамлета» для современника Шекспира не составляли сомнения, что речь идет именно о черте из преисподней. Черт, между прочим, сказал принцу датскому чистейшую правду… но это привело лишь к тому, что пролилась кровь, трупы легли во множестве… Мораль проста: нельзя слушать дьявола, даже когда он говорит правду, и только правду, потому что добром это изначально не кончится…

Пушкин прислушался. Судя по доносившемуся шуму, прибыл наконец с превеликим трудом разысканный посреди ночи на Васильевском «ванька», и отчаянно сопротивлявшегося Тимошу препровождали в экипаж. До чего нелепо и грустно…

— Господа, — сказал он решительно. — Нам, пожалуй, пора. До рассвета осталось не так уж много, и хороши же мы будем в таком виде на людных улицах… Нужно еще придумать что-нибудь убедительное для господина Эдгара, чтобы в гостинице не понесла ущерба его репутация… а впрочем, советую держаться первоначального рассказа о нападении разбойников. Это правдоподобнее всего… Пойдемте?

Красовский с сожалением глянул на опустевший лишь наполовину штоф, протянул умоляюще:

— Александр Сергеич, а на посошок? После всех переживаний…

— Ну, разве что… — сказал Пушкин без особого сопротивления.

Опрокинув по последней рюмке, они вышли в коридор. Стояла тишина, дом казался вымершим: вероятнее всего, местные жители, знающие больше, чем им хотелось бы показать, потихонечку разошлись, чтобы оказаться подальше от нехороших сложностей. Только старичок в чуйке, бесшумно двигаясь вдоль стен, гасил свечи — из чего следовало, что он имеет прямое отношение к трактирной прислуге.

— Увезли бедолагу, — сказал он, держась вполоборота к выходящим. Не мог не видеть плачевного состояния их одежды, но притворялся, будто ничего не замечает. — Не извольте сомневаться, доставят… Грехи наши тяжкие… И то сказать, дернуло ж поселиться неподалеку от Брюсовой избы…

Пушкин моментально остановился, крепко взял старичка за чуйку и развернул лицом к себе:

— Какой еще избы?

Красовский поддержал зловещим тоном:

— Ты уж, старче божий, язычок-то развяжи, когда тебя вежливо спрашивает господин из прекрасно тебе известного департамента… Одно такое здание в Петербурге высокое — из какого окна ни глянь, Сибирь видно во всей перспективе…

— Да что я знаю…

— При чем тут Брюсова изба? — спросил Пушкин. — Где она? Разве Брюс здесь бывал?

— Кто говорит — бывал, кто говорит — сказки…

Он принял тот хитровато-глупый вид российского простолюдина, который свойственен людям, твердо намеренным не сболтнуть и полсловечка лишнего. Оставил гореть одну свечу и демонстративно нацелился на нее палкой с жестяным колпачком на конце, давая понять, что пора и честь знать.

— Старче! — угрожающе возвысил голос Красовский. — Ты меня давно знаешь, осерчать могу… Не дитё малое, должен понимать, когда можно шуткануть, а когда шутки кончились…

— А что я? Мое дело — трактир, и не более того. Мало ли что болтают… А болтают иные, что неподалеку отсюда, у Гавани, с незапамятных времен стоит Брюсов домик, где он занимался сами понимаете чем…

Он показал, если прикинуть, как раз в ту сторону, откуда Пушкин со спутниками и появились… А значит, дальнейшие расспросы не имели никакого смысла: домик на их глазах перестал существовать и вряд ли с рассветом волшебным образом восстановится в прежнем виде…

— Пойдемте, — сказал Пушкин. — Это бессмысленно.

Красовский, пришедший, должно быть, к тем же выводам, что и он только что, кивнул, и они втроем вышли под мрачное ночное небо, где туч сегодня было больше, чем звезд, а луна уже исчезла.

— Я и не знал, что Брюс бывал на Васильевском, — сказал Красовский.

— Это еще не аксиома, — ответил Пушкин. — Народ наш с именем Брюса связывает все, что угодно, чисто собирательная фигура получается, этакое олицетворение российского волшебства…

Обратная дорога, как случается, показалась гораздо короче. Они давно уже перестали на всякий случай оглядываться — и ускорили шаг, чтобы побыстрее добраться до противоположного берега, пока не рассвело и не появились первые прохожие.

Тусклые редкие фонари на понтонном мосту раскачивались — ветер свирепствовал вовсю, разыгравшись не на шутку, выл и свистел так, что в его гуле чудились членораздельные выкрики и стоны.

— Как бы не к наводнению, — сказал Красовский, придерживая полы фрака, лишившегося пуговиц во время баталии в домике. — Нагонит воду этак-то…

— Не накаркайте, — сказал Пушкин сквозь зубы. — Если даже…

Что-то мокрое, скользкое, ужасно цепкое ухватило его за лодыжку, он пошатнулся и едва не упал. Глянул вниз и вскрикнул: из воды торчала темная корявая конечность, стиснувшая его ногу словно тисками. Рядом появилась вторая, уцепилась за край дощатого настила, вынырнула темная макушка, походившая на смоляной шар, облепленный мелкими веточками.

В ноздри ударил омерзительный запах гнили, протухшей рыбы и еще чего-то затхлого. Красовский оглушительно выругался — сразу несколько рук, смахивавших на длинные головешки, вцепились в его ноги и полы фрака, а молодого американца сгребла под коленки еще одна пара черных конечностей и пыталась уронить на помост. Над водой торчали черные головы, издававшие что-то вроде издевательского фырканья, черные фигуры лезли через перила, неуклюже, но целеустремленно…

Пушкин что было сил ударил свободной ногой, угодив каблуком меж светившимися тускло-синим щелями, больше всего похожими на глаза. Хрустнуло так, словно он наступил на кучу сухого хвороста, хватка слегка ослабла — и он, выхватив разряженный пистолет, принялся с яростью лупить рукояткой по высунувшейся меж низкими хлипкими перилами и помостом башке. Рядом ожесточенно отбивались спутники.

Еще один удар — и пальцы-сучки разжались, черная фигура, жалобно постанывая, подалась назад, и Пушкин, собрав все силы, ударом ноги сбил непонятное создание в воду. Булькнуло, по темной воде пошли круги. Он бросился на выручку Красовскому, под его ударами хрустели, переламывались корявые руки. Уже вдвоем они кинулись помогать американцу — его уже свалили несколько пар черных рук и, вцепившись в ворот фрака, в волосы, головой вперед тащили в воду. Сорвав ближайший фонарь, Красовский принялся охаживать им по головам черных тварей, словно булавой действовал. Свеча тут же погасла, отставной прапорщик лупил так, будто сваи забивал — и понемногу им удалось освободить товарища.

Не мешкая, они кинулись бежать к близкому берегу. Скрипели скверно прилаженные доски, мост раскачивался, а вокруг стоял форменный кошмар: с обеих сторон им наперерез высовывались длинные черные руки, в которых, кажется, суставов было больше, чем у обычного человека, растопыренными пятернями старались ухватить за ноги, повалить… До конца моста оставалось совсем немного, когда очередное чудище выползло на помост с невероятной быстротой и, стоя на четвереньках, загородило дорогу.

Памятуя прежние успехи, Пушкин, едва оно поднялось на дыбки разъяренным медведем, ударил его в лоб кулаком, норовя попасть арабским перстнем промеж глаз-щелочек.

Бесполезно. Только руку отбил, будто ударил от всей души по хворостяному забору. Набежавший Красовский по всем правилам московской драки зацепил мыском башмака ногу чудища и сильным ударом в грудь лишил равновесия. Водяная тварь налетела спиной на перила, звучно проломила их и плюхнулась в воду, подняв брызги выше человеческого роста.

Они выскочили на набережную и пробежали еще несколько саженей, прежде чем осмелились остановиться и оглянуться. На мосту более не было ничего пугающего, не от мира сего — только дощатый помост, качавшиеся под разгулявшимся ветром фонари и темная вода, на которой качались обломки перил.

— Дожили, — сплюнул Красовский. — По Петербургу уже не пройдешь спокойно… Как себя чувствуете, любезный Эдгар? Не кажется ли вам, что у нас чересчур шумно и оживленно по ночам?

— Ну что вы, — вежливо сказал молодой американец. — Видывал я места и оживленнее, когда в лунную ночь по болоту… Но это не самая веселая история, господа, я ее расскажу как-нибудь в другой раз, с вашего позволения…

Красовский вдруг разразился столь громким и веселым хохотом, что Пушкин забеспокоился за его рассудок, торопливо спросил:

— Что с вами?

— Со мной-то? Да ничего. Просто пришло вдруг в голову, что совсем неподалеку отсюда, рукой подать, расположена Академия Наук, чуть ли не прямо под ее окнами эти водяные нас пытались стащить с моста в реку. А ведь наши высокоумные академики все до единого считают то, с чем мы имеем дело, побасенками невежественных мужиков… Что бы кому-то из них стоять сейчас у окна, страдая бессонницей, и своими глазами понаблюдать нашу баталию с этими тварями…

Пушкин сказал грустно:

— У меня есть сильные подозрения, что господа академики, даже увидев что-то подобное своими глазами, объявили бы это обманом зрения и галлюцинациями…

Они шли вдоль боковой стены Адмиралтейства. Справа на гранитной скале вздыбил коня Медный Всадник, который десяток лет простиравший руку к Неве. Мельком оглянувшись на него, Красовский фыркнул:

— Как там у вас, Александр Сергеич? Отсель грозить мы будем шведу… Мне вот пришло в голову: а не грех бы поставить этакий межевой знак, в честь того, что мы за нечисть взялись со всем азартом, да так и написать на нем: отсель грозить вам будем денно и нощно, мохнатые…

— Не поймут нас с вами, — серьезно сказал Пушкин. — Образованное и просвещенное общество в умалишенные запишет. И потом, государственная тайна…

— Да понимаю я. Но все же…

Протяжный металлический скрип раздался справа, совсем близко, они обернулись туда — и тут уж остолбенели напрочь.

Медный Всадник на глазах изменял позу, оживал, шевелился — покрытый зеленым окислом конь коснулся передними ногами гранитной скалы, приняв позу, в какой его не видел никто и никогда, повернул к ним голову, повинуясь жесту императорской руки. А вслед за тем к ним повернулось зеленое лицо самодержца с пустыми, неподвижными, выкаченными глазами — и явственно исказилось гримасой лютой злобы. Правая монаршая рука была уже вытянута в их сторону жестом угрожающим и непреклонным, показалось, что сейчас раздвинутся бронзовые губы и послышится хриплый клекот: «Палача сюда!»

В следующий миг конь с поразительной легкостью взмыл в воздух и, миновав решетку, приземлился на все четыре копыта, звонко ударившие о камень мостовой, так что взлетели искры и повалил черный дым.

Бронзовое лицо обратилось в их сторону, и губы, Пушкин хорошо видел, раздвинулись в жестокой усмешке, и словно бы клыки из-под них показались…

Все это было настолько дико и невероятно, что Красовский в совершеннейшем ошеломлении взмахнул обеими руками, словно загонял на двор сбежавшую курицу, закричал недоуменно и сердито, с командирскими нотками в голосе:

— Ты что это… Порядок нарушать… На место пошел, кому говорю! Живо!

На оживший монумент это не произвело никакого впечатления — зеленые руки подобрали бронзовые поводья, разворачивая прямо на застывших в ужасе людей оскалившего зубы жеребца, копыта гулко ударили в камень, раздался трескучий скрежет, весьма напоминавший ржанье, — и Медный Всадник ринулся вперед, вперед, вперед…

Они так и не успели подумать ничего вразумительного — ноги сами понесли прочь. Все трое неслись, как зайцы, мимо длинного забора, ограждавшего незавершенный Исаакиевский собор, перепрыгивали через валявшиеся повсюду бревна, кучи досок и прочий хлам — а сзади надвигался, наплывал гулкий топот копыт, напоминавший гром набатного колокола…

Послышался отчаянный вопль. Повернув голову, Пушкин увидел, как бронзовый всадник, ухвативший Красовского за ворот фрака, поднял его в воздух, так что голова отставного прапорщика оказалась вровень с оскалившейся безжизненной физиономией давным-давно почившего самодержца… Крик оборвался — истукан, встряхнув схваченного, как английский терьер — пойманную крысу, широко размахнулся и бросил. Тело Красовского с неописуемым звуком грянулось на брусчатку, перекатилось и осталось лежать неподвижно.

Американец споткнулся, Пушкин успел подхватить его в последний миг, потащил за собой. Они бежали по площади вдоль нескончаемого фасада Адмиралтейства, сверху послышалось нечто напоминавшее клекот — и Пушкин, подняв голову, увидел, что скульптурная группа морских нимф, несущих небесную сферу, ожила, ближайшая, выпустив земной шар, попыталась достать его рукой, но располагалась слишком высоко и потому не дотянулась…

Грохот копыт накатывался сзади, как девятый вал.

— Оставьте меня, спасайтесь… — прохрипел американец, едва волочивший ноги.

— Э нет… — еле выговорил Пушкин, подхватывая его и принуждая бежать. — Умирать так умирать, дело служивое…

Он повернул под арку Адмиралтейства — остатки здравого смысла, не парализованные страхом, подсказывали, что шанс на спасение следует поискать именно там. На обширной площади, тянувшейся до Зимнего дворца и Главного штаба, бронзовый всадник их без труда настигнет и затопчет, а во дворе Адмиралтейства стоят здания, протекает канал, есть где укрыться…

Грохот стал нестерпимым — Медный Всадник ворвался под арку, не отставая, в этот момент По запнулся и упал во весь рост, на него повалился и Пушкин, гром копыт надвинулся… И стало ясно, что это смерть, особенно нелепая оттого, что никто не будет знать правды и никто не поверит…

Потом обрушилась нежданная тишина. Тянулись мгновения, а он был все еще жив и понимал, что остается на этом свете…

Упираясь ладонями в холодный камень, Пушкин кое-как поднялся на ноги, выпрямился, пошатываясь. Под аркой было совсем темно, но он различал зеленоватый силуэт, расположившийся буквально в паре шагов от него, нависший всей громадой. Отчетливо было видно слабо светившееся зелено-фосфорическим сиянием лицо императора, пустые мертвые бельма были устремлены прямо на Пушкина, руки теребили широкие бронзовые поводья, но конь, поматывая головой, стоял на месте, даже копытами не бил…

Ум был обострен смертельной опасностью, и он сразу вспомнил то, что совсем недавно произошло во Флоренции. Истерически хохоча, сделал шаг вперед, подняв руку с перстнем, словно бы светившимся в темноте мягким алым сиянием.

Конь попятился, звучно ударив копытами о камни, задел крупом противоположную стену, отчего брызнул сноп искр и повалил черный дым. Пушкин сделал еще шаг, стиснув пальцы так, словно в руке был меч, взметнул руку еще выше — и увидел, вот чудо, страх на бронзовой физиономии, подвижной, но, разумеется, неживой…

— Ах, вот как… — процедил он сквозь зубы, охваченный той бравадой, что заставляет атакующих очертя голову мчать галопом прямо на палящие пушки. — Вам тоже это не по нраву, ваше императорское величество? На вас это действует точно так же, как на флорентийскую свинью? На жалкую флорентийскую хавронью, как выразился бы мой покойный друг, настоящий гусар, а не дрянь? Пошел вон! Назад в свою преисподнюю!

Не было ни страха, ни колебаний, он наступал, охваченный нешуточной яростью, перстень распространял алое сияние — и бронзовый всадник, не выдержав этого напора, круто повернул коня, с оглушительным скрежетом задев каменную стену, так что взлетело облачко тяжелой пыли. Звонко ударили копыта, монумент вылетел из-под арки на площадь. Пушкин бежал следом, как в горячке, холодный ветер обдал его секущими порывами, студил разгоряченное лицо, трепал лохмотья рубашки. Он остановился, пошатываясь, — и видел, как жуткий всадник ровным аллюром направляется к пустому постаменту, выглядевшему дико, непривычно, так, как никто никогда его не видел, кроме современников воздвижения…

Услышав стон за спиной, он вернулся под арку — алое сияние уже погасло, и двигаться приходилось едва ли не ощупью — приблизился к спутнику, опустился на колени. Американец нашел в темноте его руку, стиснул, быстро, горячечно заговорил на родном языке. Он походил на бредившего, хотя Пушкин не понимал ни слова по-английски.

Чувствуя невероятную слабость, боясь, что сам упадет рядом при попытке встать, Пушкин закричал что было мочи:

— Люди! Кто-нибудь! Люди!

Эхо метнулось под темными сводами, отдаваясь таким диким отзвуком, что он замолчал. Перед глазами плыли цветные пятна, из самых темных углов вроде бы выползли на четвереньках длинные мохнатые создания и стали к нему приближаться, опасливо, с пакостным, трусливым воодушевлением, и он уже не понимал, то ли чудится, то ли нагрянула очередная нечисть.

Сбоку появилось пятно тусклого света, и поначалу в его расстроенном сознании промелькнуло: вот и костлявая явилась… Прошло какое-то время, и Пушкин, заботливо державший на коленях голову американца, все же опамятовался настолько, чтобы сообразить — это не более чем фонарь в руке кого-то приближавшегося не особенно торопливо, и эта фигура, судя по распространявшемуся вокруг явственному резкому аромату водки и лука, принадлежит все же к числу самых пошлых земных существ, а не посланцев преисподней.

Фонарь замер поодаль, оттуда окликнули боязливо:

— Кто будете? Смотри, будочника кликну…

— Кликни, милый, кликни, — сказал Пушкин слабым голосом. — Кого угодно кликни, я тебя душевно умоляю… Сторож?

— Сторож, — опасливо подтвердили оттуда.

— Помоги, — сказал Пушкин. — Мы люди приличные… С нами стряслось… Стряслось с нами…

Он замолчал, прекрасно понимая, что настоящую причину открывать не следует. Сторож наконец рискнул приблизиться, охнул:

— Кошки вас драли, что ли? А этот, что ж, убрался?

— Кто? — вяло спросил Пушкин, уже понимая, что имеется в виду.

— Известное дело, кто… Опять бродит, надо полагать… Да ты, я вижу, барин, хоть и прямиком из переделки…

— Посвети, — сказал Пушкин.

Сторож наклонил фонарь. Глаза американца были закрыты, он, мотая головой, бормотал что-то непонятное, мокрые от пота волосы — хотя стоял промозглый холод — прилипли ко лбу. В зыбком свете скверного фонаря его лицо казалось старым, изможденным, принадлежавшим совсем другому человеку, за чьими плечами годы странствий и страданий…

Сторож просеменил к выходу из-под арки, побыл там короткое время, вернувшись, присел на корточки рядом с Пушкиным и тихонько сказал:

— Стоит на законном месте, все, как положено, рукою изволит простирать… Барин будто мертвый на площади… Лежит, храни господь его душу…

— Я знаю, — мертвым голосом сказал Пушкин. — Он был с нами…

— Значит, опять бродил… Знаем-с, насмотрелись, а сказать кому — не поверят, решат, допился… Кто ж поверит, сам не видевши… Барин, а барин…

— Да?

— Прости ты меня на худом слове… да как вы живы-то остались? Не припомню я что-то, чтобы выпадало людям такое везение, когда этот скачет по площади в такие вот ночи… Бог вас хранит, точно…

Эдгар Аллан По бормотал и бормотал что-то несвязное, то выкрикивая нечто наподобие воинских команд — по тону чувствуется, — то тихонько, душевно, словно бы беседуя с приятным ему человеком. Слова чужого языка звучали странно под темными сводами.

Пушкин ощутил невероятную слабость, кружилась голова, слабость разливалась по всему телу, а голова словно бы стала совершенно пустой, и в ней стеклянно что-то позвякивало, жар распространялся от колотящегося сердца до кончиков пальцев, и он совершенно точно знал, что вот-вот провалится в беспамятство.

— Позови кого-нибудь, — сказал он, собрав последние силы. — Людей, полицию, докторов… полицию зови… Третье отделение собственной его величества… Третье отделение… Я из Третьего отделения, уяснил ты? Что стоишь? Немедленно…

И обрушился в совершеннейшее небытие.

Глава XXIV

ИМЕНЕМ СУЛЕЙМАНА, СЫНА ДАУДА…

— Ну что же, как гласит французская поговорка, все хорошо, что хорошо кончается, — сказал граф Бенкендорф. — Вы еще послужите Отечеству, друг мой, доктора клянутся, что худшее позади, и, собственно, нет никаких оснований ждать чего-то плохого. Банальное перенапряжение сил, и не более того…

Он говорил чрезмерно участливо, чрезмерно бодро, чрезмерно гладко, как всегда почему-то принято изъясняться у постели больного, и Пушкину эти интонации были крайне неприятны. Сам он чувствовал себя не то что больным, но разбитым, что и проверил незамедлительно, приподнявшись в постели, а там и вовсе в ней усевшись. В голове, правда, чувствовался легонький шум, а во всем теле — некоторая слабость, но все это было даже менее того, что порой приходится испытывать утром после веселой ночи. Доктор Арендт, бдительно выдвинувшийся было из дальнего угла при первом его резком движении, присмотрелся, с благодушным почти видом покивал головой и, умиротворенно бормоча что-то под нос, сел на свое место.

Они все были здесь — и князь Вяземский с неизменной сигарой, кою на сей раз вертел в руках незажженной, и Леонтий Васильевич Дуббельт, въедливый и способный мастер сыскного ремесла. Он и подал Пушкину чубук в узорчатой бисерной оплетке, когда тот попросил. Голова приятно закружилась от первой затяжки.

— Сколько… это продолжалось? — спросил он, с удовольствием выпуская дым.

— Менее суток, к счастью, — сказал граф уже другим голосом, лишенным неприятного сюсюканья. — Действительно, ничего страшного. Вы чересчур много на себя взвалили, Александр Сергеевич, и много в короткое время перенесли… Вашему американскому спутнику пришлось значительно хуже. Господа эскулапы за его жизнь, в общем, ручаются, но в один голос уверяют, что в беспамятстве и бреду ему пребывать не менее двух недель, и то при самом оптимистическом прогнозе. Юноша чрезвычайно впечатлителен, слаб душевной конституцией, для него все это оказалось чересчур сильным ударом, вот и… Между прочим, в бреду он говорит прелюбопытнейшие вещи. Даже с поправкой на его болезненное состояние, не подлежит сомнению, что в Америке существует родственная нашей организация…

— Да, он мне говорил, — сказал Пушкин, грустно кривя губы. — И в Великобритании тоже. Нас чертовски мало, и мы врозь, врозь… А что с монументом?

— Которым?

— С Медным Всадником, — сказал Пушкин твердо. — Можете не верить, господа, но на нас напал именно он. Именно он швырнул Красовского на мостовую, а потом преследовал нас с Эдгаром до арки Адмиралтейства. Вы вправе не верить…

— В это трудно верить, конечно, — сказал Бенкендорф и, увидев изменившееся лицо Пушкина, быстро продолжил с неожиданной для него мягкостью: — Не волнуйтесь, голубчик. Я всего-навсего сказал, что верить трудно… но приходится. Леонтий Васильевич, — он сделал жест в сторону наклонившего голову Дуббельта, — предпринял срочные и энергичные разыскания. Предстоит еще много копания в архивах, содержащихся, как это у нас, увы, водится, в беспорядке, но некая суть обрисовалась уже сейчас… Теперь вы, быть может, не поверите, Александр Сергеевич, но первые известия о том, что монумент нападал ночью на прохожих, появились еще при государыне Екатерине. Правда, в отличие от вашего случая, это происходило, как правило, поздней осенью, в особо темные ночи, а также зимой, в метель. Если верить иным рассказам, существуют даже документы полицейских расследований, и, если они не сожраны мышеядью, Леонтий Васильевич их разыщет… Приходится верить. Еще и оттого, что я под предлогом неких государственных необходимостей касаемо возможной реставрации отправился к памятнику сам. И при подробнейшем осмотре извлек застрявшие меж пальцев бронзовой руки крохотные кусочки бархата того же цвета и сорта, из коего был сшит воротник фрака несчастного Красовского. — Он помолчал и сказал, отводя глаза: — Не скажу, что мне приятно было это проделывать, хотя на дворе стоял белый день. Созерцание лица монумента вблизи… В общем, это тот самый бархат.

— И что теперь? — спросил Пушкин.

— А что теперь? — как печальное эхо, повторил Вяземский. — Красовский признан жертвой разбойничьего нападения. Сторож Адмиралтейства, можете себе представить, в ту же ночь ударился в бега и не разыскан до сих пор. Ох, не случайно… как не случайно и воинский караул в Адмиралтействе не предпринял ни малейших попыток покинуть свое помещение. Многие многое знают, да помалкивают. Ну, а что касаемо нас… Не прикажете же предъявлять монументу обвинение в убийстве?

— Обвинение, конечно же, предъявлять нелепо, — тихонько сказал Дуббельт. — А вот снять я бы его с гранита снял — и поместил куда-нибудь подальше от набережной, в глухое местечко, откуда ему не так просто выбраться…

— Леонтий Васильевич, вы в уме? — мягко спросил граф.

— В том-то и штука, ваше сиятельство, что — в здравом и подозрительном. До Зимнего всего-то несколько сот шагов. Государь император порой прогуливается в тех местах и ночами, и поздней осенью, и зимой. Я вас умоляю осмелиться и предположить возможную вероятность… Родственные отношения, сдается мне, в этом случае не сыграют никакой роли. У оживающих монументов, одержимых к тому же не самыми добрыми помыслами, попросту нет и не может быть родственников в мире живых…

— Леонтий Васильевич!

— Я понимаю щекотливость разговора, ваше сиятельство. Но вы-то сами, положа руку на сердце, рискнете исключить….

Граф молча понурил голову. Это его угрюмое молчание выглядело хуже любого разноса.

— Теперь постарайтесь понять и меня, — сказал он наконец. — Предположим, я отправляюсь к государю и прошу его снять памятник Петру Великому по причине его опасности для неосторожных прохожих и, возможно, самого самодержца… Не услышу ли я в ответ просьбу подлечить здоровье — подольше и подальше от Петербурга? Его величество проявил широту ума, когда поддержал идею создания Особой экспедиции… но в самых общих чертах. Боюсь, для него это будет чересчур… Кто-нибудь из присутствующих рискнет составить соответствующий доклад на высочайшее имя?

Воцарилось долгое молчание.

— Вот то-то, господа, — сказал граф без тени триумфа. — Безнадежное выйдет предприятие…

Он стоял посреди комнаты, сложив руки на груди, хмурый и печальный — герой двенадцатого года, увешанный орденами храбрец, никого и ничего не боявшийся в привычном мире. Молчание затянулось.

— А что с тем домиком на Васильевском? — спросил Пушкин.

— Груда обломков, как вы и рассказывали в полубреду. Что бы это ни было, восстановиться своими силами оно то ли не в состоянии, то ли не имеет такого желания. Я послал туда рабочую команду… с отцом Никодимом. Все будет собрано до малейшей щепочки и сожжено где-нибудь подальше… а с тем местом отец Никодим проведет должные… Это все, что мы можем сделать. Все. Я навел справки о господине… давайте по-прежнему называть его Джорджем Гордоном. Он преспокойно квартирует на Моховой, ведет оживленную светскую жизнь, принят во многих респектабельных домах — ну как же, джентльмен из Англии, приехавший к нам по каким-то делам, связанным с нашей Академией художеств… и он действительно располагает рекомендательными письмами из Англии, на хорошем счету у британского посланника. В случае, если мы попытаемся что-то против него… предпринять, нам опять-таки придется иметь нелегкую беседу с посланником, который, конечно же, обратится к государю с просьбой защитить своего соотечественника от вопиющего произвола.

— Но в Британии есть соответствующая служба… — сказал Пушкин.

— Вам известны лица, в ней состоящие? Вы имеете возможность с ними снестись и попросить помощи? То-то. И уж совсем нелепо выглядели бы действия против мадьярской дворянки госпожи Палоттаи… Вы хотите что-то сказать?

— Они зачем-то слетелись сюда, в Петербург, — сказал Пушкин. — Я никогда не поверю, что ими движет лишь желание увидеть наши достопримечательности. Что-то они замышляют… А эти господа не из тех, кто балуется мелочами.

— Что именно?

— Не знаю. Не могу сказать… точнее, никак не могу свести все в единую картину. Смысл ускользает, не переходит в слова. Иногда кажется, что вот-вот удастся понять… Нет. Я не могу сложить мозаику.

— Вот видите, — сказал Бенкендорф. — Нам не остается ничего другого, кроме как держать этих… субъектов под самым пристальным наблюдением и надеяться, что мы сможем что-то наконец понять. — Его осунувшееся лицо на миг показалось совсем старым. — Ничего больше мы не в состоянии сделать, господа. Либо ожидание, либо подозрения в нашей умалишенности… Нет у нас другого выбора. Лежите уж, Александр Сергеевич, набирайтесь сил. Авось…

Когда за выходящими мягко затворилась дверь, Пушкин еще долго сидел, уставясь в одну точку, с зажатым в руке погасшим чубуком. Никого из ушедших он ни в чем не винил, они не могли прыгнуть выше себя и взять препятствия, которые взять для человека невозможно. Винить следовало в первую очередь себя — свою полнейшую неспособность соединить в одно непонятно куда и откуда ведущие ниточки. Собственные тупость и бессилие сводили с ума.

Страницы: «« ... 1112131415161718 »»

Читать бесплатно другие книги:

Эта книга – о всемирно известных святых женщинах. Увлекательные рассказы о них помогут иначе взгляну...
Эта особенная книга рассказывает о детстве святых: о преподобном Серафиме Саровском, блаженной Матро...
Мама… Самое первое, самое понятное, самое важное, самое святое, самое человечное слово. Как часто мы...
В пособии обсуждаются вопросы культуры филологического труда: критерии хорошей работы, технология сб...
Герои «выплывают» из прошлого, а Петербурга – нет!.. Тунгусский метеорит упал не в том месте. Там, г...
Молодая жена, красивый дом в престижном поселке новых русских и кругленький счет в банке – чего еще ...