Не стреляйте в рекламиста Гольман Иосиф
— Надеюсь, хорошее? — улыбнулся Юрий Васильевич.
— Да уж, неплохое.
— Ну и отлично.
Потом он перешел к делу. Шансов на выход под залог, по его мнению, было немного, но они были. И возрастали пропорционально объему поднятой в СМИ шумихи. Если даже не получится этот, наиболее мягкий вариант, то суд вряд ли затянут, а присяжные вряд ли осудят человека, сумевшего спасти от смерти свою семью. Тонкости защиты Климашин обещал еще не раз со мной обсудить.
На мои расспросы о Ленке и детях коротко ответил, что все нормально. Но на свидание они пока не придут. В подробности вдаваться отказался, сказал лишь, что это рекомендация Ефима. И чтоб я не беспокоился, потому что Лену охраняет какой-то Ефимов человек.
Вот тут я уже забеспокоился. Мне не понравилось, что ее почему-то нужно охранять. Мне не понравился незнакомый мужик в доме. Да и Ефима я бы не хотел оставлять на ночь в одной квартире с моей женой.
— У вас хорошие друзья, — на прощание заметил Климашин.
Я вяло согласился.
Я шел в камеру с сумкой продуктов в руках, терзаемый одновременно двумя взаимоисключающими чувствами. Я был очень благодарен Ефиму за помощь, но мне не очень нравилась возможность его общения с моей женой без меня.
20 лет назад
Разомлевшая под августовским солнцем волжская вода быстро проносилась мимо: больно низко сидели борта нашей лодки. Я и еще один парень, Тимофей, были на веслах. Ефим, как всегда, рулил. У него просто талант ускользать от монотонной физической работы. Никого не уговаривал, ничего не требовал. Все получилось само собой: я гребу, а он рулит.
Нет, он не только рулил, он еще и рыбу ловил на ходу. На толстой леске был привязан здоровенный тройной крючок, а роль грузила выполнял ключ от моей московской комнаты. Вчера в реке болтался его ключ, но, после отлова очередной коряги, Ефим выцыганил у меня замену. Конечно, ни черта он не поймает, уж я-то в этом толк знаю. Но человек как бы при деле, подставил пузо солнцу и якобы работает. Кстати, пузо у него вряд ли меньше, чем у меня. Но меня с его легкой руки многие кличут Толстым, а его — никто.
Вот такой у меня лучший друг. Как он меня ни подставлял все эти годы, я прилип к нему прочно. Надеюсь, что и он ко мне.
В лодке две девушки. Таня из сибирского городка, название которого я все время забываю, и Лена. За Леной я активно ухаживаю два с половиной года. Пока безрезультатно. Она очень хорошо ко мне относится, улыбается, когда видит, — улыбка у нее замечательная. (И вся она замечательная, спокойная и надежная.) Вот, поехала со мной на лодках кататься. На две недели. На этом наши отношения пока кончаются.
Лена — почти готовый врач, мы с Ефимом — готовые инженеры. Тимофей — геодезист из геологической партии, Таня — мастер-строитель. У нее очень громкий голос и мощные жилистые руки. Со стороны незаметно, но на остановках она в одиночку с легкостью втягивает нашу лодку на отмель. Ефим в первый же день намертво приклеил к ней кликуху — Боцман.
Лодки у нас — дерьмо: из стеклопластика, широкие и неуклюжие, называются «Пелла». Уж не знаю, в переводе с какого. Сделаны они для полудурков туристов, возомнивших себя первооткрывателями волжской дельты. Их почти невозможно перевернуть.
На этом достоинства кончаются, и я с завистью смотрю на вытянутые и узкие моторные лодки местных рыбаков, чьи хищные силуэты то и дело проносятся мимо нас. Во многих из них — точно знаю — на дне лежат длинные веретенообразные осетры. Каждый вечер мы жарим осетрину и мажем бутерброды черной слабосоленой икрой, которую покупаем здесь же, у берега, в одной из рыбацких лодок.
Теоретически — это браконьерство. Но я вырос в одной из деревенек, прислонившихся к боку великой реки. У каждого дома — сарайчик, из которого лодка спускается прямо в реку. Во многих домах и ворота открываются в сторону воды. И местные жители просто не могут взять в толк, почему им нельзя поймать и съесть то, то плещется прямо под окнами.
Господи, как же здесь хорошо! Ленивец Ефим никогда не поймет, какой это кайф — устать, орудуя двумя здоровенными веслами и продвигая вперед такое неуклюжее чудище, как наша зелененькая «Пелла». И чтоб было жарко, и чтоб вспотевший торс обвевал легкий волжский ветерок! Береславский — изнеженная жертва города — явно принижал роль плотских, физических удовольствий.
Здесь, правда, нужна поправка. Что касается девушек, то Ефим никогда себе ни в чем не отказывал. Точнее, редко отказывали ему. Ну, как же: крутой мачо, стихи на студвечерах читает, на гитаре бацает, а тут не так давно его вирши начали печатать в настоящих газетах. Он тогда чуть не лопнул от гордости.
А девчонки что, они же глупенькие. Им в уши налил, они твои. В общем, можно сказать, что Ефим все пять курсов прожил вполне весело, ничем себя особо не напрягая. Лабораторные обычно делал я, конспекты ему давала вся группа (даже наша неумолимая староста Маринка), на экзаменах он закатывал спектакли одного актера и — что поразительно — учился на четыре с половиной. Мозги, конечно, у него есть, этого не отнимешь. Но, как говорится, его бы энергию — да в мирных целях.
Совсем другим Ефим был три недели назад. Он приперся ко мне в общагу вообще без лица. Ничего не говоря, сел на койку и стал тупо смотреть в одну точку. Сначала было забавно, но, вернувшись через полчаса — сгонял на кухню пожарить хека, — я застал ту же картину. Вот теперь мне стало страшно.
— Ефим, ты чего, охренел? — деликатно поинтересовался я.
— Порядок, Толстый, — буркнул он.
Тут до меня доперло. Не иначе, как любовь. Весь курс обсуждал пленение Ефима «надменной чукчей», как назвала Ефимову новую девушку девушка предыдущая. Хотя ее даже не назовешь «новой девушкой Ефима». Потому что с внешнего ракурса дело представляется так, что Ефим в этом процессе мало что решает. Он был типа бычка на веревочке. Как он сам любит говорить: «Так и гибнут самые великие!»
Ну, с этим уже проще. Видно, Наташка чем-то обидела гордого юношу.
- На свете нет бабы такой,
- Чтоб нас опечалить сумела.
- Важнее душевный покой,
- А бабы — последнее дело!
— продекламировал я его любимый тост. Лицо Ефима затряслось, и я понял, что мужик совсем поломатый.
— Ладно, — сказал я ему. — Сейчас развеем скорбь. — И достал из тайника (наши комнаты частенько шмонал комендант) бутылку «Столичной».
Береславский, обычно слабо пьющий, залпом выкушал стакан. Мы заели хеком. Допили остатки.
На запах заглянули соседи: две комнаты выходили в один коридочик с туалетом и раковиной. У них тоже с собой было. Они принесли две бутылки и ружье для подводной охоты. Пили и стреляли гарпуном во входную дверь, предварительно нарисовав мишень.
— Проблемы с Наташкой? — улучив момент, тихо спросил я.
— О ком ты? — надменно поинтересовался Ефим. — Не знаю такой.
Ого, значит, все серьезно. Я думаю, это к лучшему. Мне надоело смотреть, как моего друга буквально на ходу стреножат. И дело не в разрезе глаз, по мне — хоть чукча, хоть негра. Да и сам Ефим — не совсем чистый ариец. Но уж больно лихо его эта девочка скрутила.
А Ефим тем временем неспешно налил себе еще стакан и, как зомби, спокойно опрокинул его в глотку.
Дальше — страшно вспомнить. То он заряжал ружье, убивать Наташку. То запирался в туалете и там тихо стонал. То желал немедленно найти какого-то мужика с четвертого курса, с которым что-то ранее не поделил.
А потом он просто лег на пол и перестал шевелиться. К тому времени все разошлись, и я до смерти испугался. Перевернув бездыханное тело на живот, чтоб в случае чего не захлебнулся, я рванул за Маринкой. Она жила через комнату от нас.
На счастье там оказалась и Лена, давняя Маринкина подружка, мы через нее познакомились. Я даже обиделся: пришла в соседнюю комнату, а мне, почти официально по ней вздыхавшему, даже не объявилась! Но надо было спасать Ефима.
Я объяснил ситуацию. Лена поморщилась. Она относилась к Ефиму сугубо отрицательно, презирая его за излишнюю половую активность и считая пустым двуногим. Я не возражал против такой версии, так как мне очень бы не хотелось конкурировать на этом фронте с Береславским. Я свои шансы всегда оцениваю трезво. Но Ленка, как оказалось, была не падкой на внешние эффекты, а я как раз человек спокойный и терпеливый.
Увидев тело, Лена нисколько не растерялась. И хотя далее процесс был грязный, я в тот момент просто гордился ею. Девчонки заперли дверь, сняли, несмотря на мое присутствие, платья, чтобы не испачкать их о то, что они общими усилиями с помощью тонкого шланга извлекали из Ефима. То есть шлангом только заливали, а вытекало само.
На пятой или шестой процедуре — я устал считать — Ефим открыл глаза и тупо посмотрел на присутствующих. Лена пощелкала пальцами перед его лицом, посветила в зрачки моим фонариком. Потом скормила ему таблеток двадцать активированного угля. Ефим покорно ел. Постепенно он приобретал осмысленное выражение.
— Все, — облегченно сказала моя любовь. — Жить будет.
И в этот момент Береславский рванул к выходу. Правда, перепутал дверь, приняв балконную за выходную. Думаю, что если б я в прыжке не схватил его за ноги, он так бы напрямик и вышел с одиннадцатого этажа!
Ефим грохнулся на пол, я железной хваткой его держал, а девчонки сноровисто и умело связали буяна простынями и полотенцами. Где только научились?
Теперь Ефим был абсолютно недвижим. Девочки убрали в комнате и пошли в душ мыться. Потом нагрели электрический чайник, втроем стали пить чай. Береславский лежал, спеленутый, на полу и печально смотрел на нас.
— Может, развяжем? — не выдержала Маринка. Она почему-то всегда жалела Ефима, видимо считая его слабоватым на голову.
— Нет, подождем еще часок, — спокойно ответила Ленка. — Скоро он будет в норме. Непонятно, чего это с ним? Он же вроде раньше не пил.
— Любовь, — с веселенькой интонацией объяснил я.
И тут Ленка, моя Ленка, с неприязнью посмотрела на меня! Я сник, поняв, что шутку не одобрили.
К ночи мы распаковали Ефима. Он был, как всегда. Не скажешь, что два часа назад так бесновался. Девчонки ушли к себе, а я заложил Ефима на койку своего соседа, который уже отбыл на каникулы.
Утром Ефим тихо смылся, явно смущенный всем происшедшим. Я думал, что он быстро забудет Наташку, но оказалось — не так. Он бродил какой-то потерянный, и именно Ленка предложила забрать его с нами в поход по дельте Волги, практически на мою родину, которую я хотел показать своей девушке.
Эта идея меня абсолютно не привлекала, но сопротивляться — значило показать свои страхи. Мы съездили в турбюро на Петроверигский, и, к сожалению, путевки оказались недефицитными.
Вот почему я сейчас гребу, овеваемый волжскими ветрами, а мой друг Ефим нагло рулит и одновременно ловит рыбу.
К счастью, мои опасения оказались напрасными. Лена, правда, относилась к Ефиму намного лучше, чем раньше. (Черт, может, и мне впасть в какое-нибудь буйство? Бабы любят убогих…) Но я не сомневался, что в родной стихии смогу продемонстрировать свои лучшие качества.
Мы тем временем вошли в ерики, узкие извилистые рукава. После очередного поворота увидели, что первые три лодки, ведомые инструктором, причалили к берегу.
Ефим тут же стал руководить:
— Боцман, привяжи лодку. Толстый и Тимоха, на разгрузку. Ленка, ты держи фотоаппарат. — Он передал ей «Зенит», перелез через борт, вылез на берег. Потом забрал у Лены камеру и, забыв подать ей руку, потопал к кострищу. Вот поджигать все, что горит, он обожал!
Мы перекусили сухпаем, запили чайком с разожженного Ефимом костра, после чего народ стал развлекаться, как умел. Береславский, например, подбил Тимоху и еще двух «безбашенных» на ловлю лягушек для вечернего ужина. Сам, понятно, не пошел. Думаю, и лягушек пробовать не станет. Но идею подал.
Потом крикнул желающих пойти ловить с ним рыбу. Надо сказать, что ловить красноперых в этих ериках было неромантично. Больше времени уходило насадить червяка и стащить рыбу с крючка, чем ждать поклевку. Поэтому Ефим в первый же день объявил, что боится червей. И ходил на рыбалку только за тем, чтоб побалаболить с девчонками, его непременно сопровождавшими. Ну, что они в нем находят? Не понимаю!
На этот раз меня ждало большое разочарование. Пожалуй, разочарование — слишком слабое слово для описания того, что я испытывал. Пойти ловить рыбу с Ефимом изъявила желание… Лена!
Я стоял в полной растерянности. Не знал, что делать. Конечно, они пошли на берег рыбу ловить, а не в стог развлекаться, но у меня было тяжелое ощущение, что теперь все возможно.
Это не могло быть случайностью. Лена заинтересовалась Ефимом после его дебоша. Уже здесь, в походе, я пару раз ловил ее изучающий взгляд, направленный, к сожалению, не на меня. А вчера я обнаружил, что она читает его стихи, напечатанные на поганенькой синей бумаге, наверняка уворованной из нашего деканата: у него там работала старая подружка. Ленка даже смутилась.
— Мне Марина дала почитать, — объяснила она.
— А чего ты оправдываешься?
— Я не оправдываюсь, — вспыхнула она, и я же опять начал заглаживать неловкость.
Короче, Ефим ее интересовал, вот и все. Надеюсь, не сердечно. Но поручиться ни за что нельзя.
Тем более что за спиной неприятное для меня воспоминание.
На третий день путешествия мы заплыли в залив лотосов. Я сто раз или больше видел, как цветут лотосы, но остаться равнодушным все равно не мог. Огромные красно-желтые бутоны больше наших голов, они лежали среди гигантских зеленых листьев и буквально притягивали взгляд. Хотелось смотреть и смотреть. Рядом цвели небольшие, но тоже очень красивые лилии.
Ефим вовсю щелкал «Зенитом», фиксируя и водные растения, и наших девчонок. Судя по тому, что парней он почти не фотографировал, я сделал вывод, что «Зенит» у него в основном для «отмазки». Просто такой клевый метод безнаказанного разглядывания девичьих прелестей. Причем его объектив частенько останавливался на Ленке. Меня аж трясти начало! Там было на что смотреть: синий Ленкин купальник отнюдь не скрывал ее крепкие и стройные формы.
Я предложил плыть обратно. Меня не поддержали: им хотелось еще ощущений. Потом мы набрели на поляну (если так можно сказать про часть залива), густо поросшую чилимом — водным орехом. По вкусу он напоминает фундук, но в отличие от него имеет очень колючую шкурку. Ефим надрал до черта орехов и сложил на носу лодки.
Когда наконец угомонились, я предложил ему сесть на весла. Но не таков наш герой! Он тормознул проплывавшую мимо моторку и в момент договорился о буксировке. Быстро закрепили трос, моторка рванула нашу «Пеллу», девчонки покрепче схватились за борта, и, подгоняемая их визгом, лодчонка буквально поскакала вперед.
Вот тут душа моя запела! Ефим, как самый умный, сидел на носу, и когда на скорости «Пелла» задрала нос, то колючий чилим аккуратно ссыпался ему под рубашку! Он аж заорал от возмущения! Мы хохотали, как безумные.
А потом я «прокололся». Мы уже подплыли к стоянке и отцепились от моторки. Я предложил понырять с борта. Ленка сверкающей рыбкой ввинтилась в воду. За ней, менее ловко, но без промедления, занырнула Боцман. Тимоха плавать отказался.
После них продемонстрировал класс я. Для меня что дышать, что ходить, что плавать одинаково естественно. Я в воде чувствую себя лучше, чем на суше. Несмотря на глубину, я достал дно, поторчал там, пугая девчонок, и поднялся на поверхность с красивой речной раковиной-"жемчужницей". Девчонки зааплодировали. Лена посмотрела на меня с уважением.
— А ты чего не прыгаешь, Ефим? Боишься? — крикнул я. Хоть в чем-то он уступал мне полностью. Я ж знал, что плавать он не умеет вообще. И воды боится с детства: сам рассказывал. — Давай, Ефим! На тебя девушки смотрят!
— Давай, Ефим! Не бойся! — заорали девчонки.
Ефим встал, снял очки, аккуратно положил их на лодочную скамейку и с отрешенным видом шагнул в воду. Он утонул так быстро, что даже трудно представить. Действительно, как топор. Я мгновенно нырнул за ним, но не рассчитал скорость течения, а видимость в мутной воде была нулевая. Меня охватила сначала паника, потом ужас! Ведь это я его утопил!
Лишь с третьего захода мне удалось нащупать его на илистом дне. Я ухватил его за длинную хипповую прическу (куда что девается?..) и выволок на поверхность. Мы вытащили дурака на берег, и среди притихшего народа Лена быстро привела Береславского в чувство. Придя в себя, этот шут гороховый поднял вверх руки и сказал:
— Але — оп!
Все с облегчением заржали. Раз выделывается, значит, не умер. Я отошел за палатку и сел прямо на землю. Колени тряслись. Там меня и нашла Лена. Она присела около меня, посмотрела мне в глаза и спросила:
— Ты знал, что он не умеет плавать?
Я молчал.
— Знал или нет? — переспросила Лена.
— Знал, — выдохнул я. Она встала и, ничего не говоря, ушла.
Позже мы с Ленкой помирились. Я объяснил, что и подумать не мог о таком Ефимовом кульбите. Это было полной правдой, и Ленка мне поверила. Тем не менее факт остается фактом: именно она пошла с Береславским за красноперками. И именно ее звонкий смех доносился сейчас от берега, где Ефим что-то вешал ей на уши. Плохо…
А вечером у нас был пир. «Безбашенные» притащили кучу убиенных ими лягушек. Береславский объяснил, что едят в лягушках лапки, а девчонки эти самые лапки потушили с томатной пастой. Разложенные по бутербродам, они выглядели устрашающе. Уже после мы узнали, что во французских ресторанах пальчики с лягушачьих лапок все-таки отрезают…
Ефим, как я и думал, есть земноводных не стал, объяснив, что уже сыт. «Безбашенные», боясь показаться идиотами (зря, что ли, весь вечер ползали по болоту?), показали пример. Остальные их поддержали, уговаривая друг друга, что все это сильно смахивает на курятину. Береславский, по-моему, просто давился от смеха. И предложил назавтра сварить суп из полоза. Змеиный супчик. И его опять поддержали!
Затем последовала самая романтичная часть вечера. Пошла по кругу гитара, глаза наших девочек заблестели. И ясно, кто был центром всеобщего внимания.
А дальше и вспоминать не хочется. Народ разбредался по округе с самыми конкретными намерениями. Лена не разбредалась. Она просто залезла с Ефимом в палатку, и, судя по ее смеху и его довольному бубнению, им было хорошо.
Мне в голову пришла мысль, что я ведь мог и не найти его на дне. И сам ужаснулся своим мыслям. Было так горько, как никогда раньше. Какая-то вселенская обида.
Я пошел на берег и сел на перевернутую вверх днищем «Пеллу». На западе догорала последняя полосочка заката. Первые звезды проявились. Вдруг прорезались птицы. Все у всех было хорошо. Кроме меня. Мне было плохо. Я впервые всерьез подумал о самоубийстве. Нет, не то чтоб у меня появились суицидальные планы. Просто волей-неволей размышляешь о состояниях, в которых тебе было бы не так больно, как сейчас.
* * *
Как он подошел, я не заметил.
— Не злись, Толстый, — прозвучало над ухом. Я обернулся. Вид у него был виноватый.
— Я не злюсь, — честно ответил я. Мои ощущения действительно нельзя было назвать злостью.
— У нас с Ленкой ничего не было. Ты не думай.
— Я и не думаю.
— Она очень хорошая, — вдруг сказал Ефим. — Но тебе придется сильно потрудиться.
— Я ничего никому не собираюсь доказывать.
— Тогда сиди остаток жизни на перевернутой лодке, — внезапно разозлился он. И ушел с Боцманом в темноту.
Я не стал остаток жизни сидеть на днище «Пеллы». И, чтобы убедить Лену в том, что я стою ее любви, мне хватило всего-навсего семи лет. И я все равно слегка ревную ее к этому фраеру.
Придя в «хату», я раздал приближенным жратву и сигареты. Антон тоже был на выходе, а я бы с удовольствием с ним поболтал. Наконец он вернулся. И, ничего не объясняя, но, дождавшись, пока мы останемся одни (если такое можно сказать про помещение с четырьмя десятками человек), передал мне две «малявы».
Одну, от Лены, я буквально втянул глазами.
Милый мой герой! У нас все хорошо. Ефим за тебя сражается. Ко мне заскочил буквально на минуту, но я точно знаю, что он делает все, что можно.
Нас охраняет его парень, очень своеобразный. Потом расскажу.
Береги себя. Мы с тобой.
Твоя жена.
Я раз десять прочитал текст. Прижал его к губам. И хотя по всем нашим (я уже говорю про зеков — наши!) правилам «маляву» надо было уничтожить, сил на это у меня не хватило. Я положил ее в карман и открыл вторую записку.
Привет, Толстый!
Ставлю три против одного, что ты и в тюрьме не похудеешь! (Сволочь! Он же сейчас толще меня!) Заходил к твоим, все в порядке. Ленка у тебя красавица. Отбил бы, но, к сожалению, совсем нет времени: готовлю налет на твою темницу. Смотри, веди себя хорошо, никого там не обижай. Мы тебя выдернем, не боись!
Лохматый.
Видно, я старею. Слеза навернулась. Я еще раз перечитал послание этой сволочи, и, мелко-мелко порвав, спустил в парашу. Еще не хватало, чтобы про налет на темницу прочитал кто-нибудь, не понимающий Ефимова юмора…
ГЛАВА 20
Ефим проснулся рано, светящиеся цифры на электронном будильнике показывали «06.12.». Наташа спала, уткнувшись лицом ему в руку. Ефим погладил ее по голове и чуть отодвинулся, чтобы удобнее было встать. Наташа инстинктивно подвинулась к ускользающему теплу и сразу проснулась:
— Ты уходишь?
— Да, Натуль.
— Почему так рано?
— Надо, Наташенька.
— Я так тебя не выпущу. — Она отбросила одеяло. — Надо завтракать. У тебя же язва.
— Нет, Натуль. Я двинулся. Извини.
Наташа сидела на краю кровати, прикрыв голые колени краем одеяла. В тридцать девять она стала более стеснительной, чем была в девятнадцать.
— Ты вернешься, Ефим? — спросила она.
— Конечно. Почему ты спрашиваешь?
— Мне сон плохой приснился.
— Какой?
— Что у меня зуб выпал. С кровью.
— Ну и что?
— Это к смерти. Родственника. А кроме тебя, у меня никого нет.
Она заплакала. Тихо, без всхлипов. Как маленькая обиженная девочка.
Ефим присел на край кровати, обнял ее за плечи. Прижал Наташкину голову к груди.
— Ну, перестань. Такая большая, а в сказки веришь.
— Это не сказки. Мне этот сон снился перед тем, как родители разбились.
— Перестань, Наташка. — Ефим гладил ее по спине, волосам, груди, совершенно не испытывая никаких взрослых влечений. Перед ним был маленький слабый человек, и его было мучительно жалко.
Ефим задумался. А чего он ее мучает? Что, у него есть кто-нибудь родней? И не достаточно ли она себя наказала? Даже не за предательство — за глупость. За какую-то дурацкую ошибку.
Он медленно снял с нее рубашку. Грудь у Наташки по-прежнему молодая, упругая и очень красивой формы. Это видно даже в слабом отсвете уличного фонаря. Жаль, что она стесняется фотографироваться. Лет через двадцать было бы приятно посмотреть.
Ефим, не торопясь, положил ее на кровать. Она послушно легла так, как он любил. Обняла его. Теперь желания были традиционные. Но все получилось нежно. Без страсти и трепета, но нежно.
Пока он умывался, Наталья приготовила завтрак. Ефим сжевал бутерброд, запил чаем с молоком и пошел к выходу.
— Обещай мне, что вернешься.
— Обещаю. — И уже из коридора добавил: — Освободи в шкафу местечко.
— Зачем?
— Для моих вещей.
В дверях снова обернулся. Она сидела на кровати, смотрела ему вслед и плакала.
Ефим в приметы не очень верил. Но все равно неприятно. Дело в том, что он тоже видел странный сон. Ему снился папа, умерший пять лет назад. Такие сны оставляли в нем двойственное чувство. С одной стороны, увидеть отца живым было счастьем. С другой — он уже во сне понимал, что за такой сон придется расплачиваться. Пробуждения были тяжелыми, особенно раньше, когда с его ухода прошло меньше времени.
Папа что-то хотел сказать. Или о чем-то предупредить. Но то ли тихо говорил, то ли окружающие звуки были слишком громкими, только Ефим ничего не понял. И сейчас бессознательно пытался разобраться в том, что же хотел сообщить ему отец.
Береславский сел в машину, завел двигатель. Утреннюю прохладу уменьшил кондиционером.
Решение пришло, как всегда, неожиданно. И вместо работы, где хотел с утра пораньше понаписать рекламных статей (деньги-то нужны!), поехал на кладбище. К отцу.
…Когда подъехал к кольцевой, рассвело окончательно. Горьковское шоссе было почти пустым. Ефим думал о Наташке. «Правильное решение», — одобрил он сам себя. Только запоздалое. Если бы раньше, Наташка могла бы еще стать матерью. Хотя, может, и сейчас не поздно. Она сразу перестала бы чувствовать себя одинокой. Даже во время отъездов или загулов Ефима. Он все же сомневался в своей абсолютной моногамности. Тяжело отвыкать от полной свободы, прожив в ней половину жизни. «Лучшую половину», — добавил про себя Береславский.
Задумавшись, Ефим проскочил Салтыковский поворот — самую короткую дорогу к маленькому еврейскому кладбищу. Возвращаться он терпеть не мог, поэтому поехал к следующему, решив проехать через Южный квартал Балашихи.
Дорога была отменной. Даже на нешироком извилистом шоссе, петлявшем по осеннему лесу, Ефим держал на спидометре 80, а то и 100. В местах, где утренний туманец был гуще, сбавлял до 60.
Но и на 60 километрах в час взлетел, как птица, наскочив на «лежачего полицейского». Береславский витиевато выругался. Длинные многосложные сочетания он знал с детства, но употреблял исключительно редко. Здесь как раз был нужный случай: аж зубы клацнули!
Препятствие поставили жители элитного поселочка, прилепившегося к краю леса. Поставили, надо сказать, очень подло: между двух озорных поворотов и не обозначив никакими знаками. Ефим еще раз высказал все, что думает по поводу новых русских, и, успокоившись, двинулся дальше.
Береславский уже ехал по Носовихинскому шоссе. Дорога по-прежнему была пустынной. Лишь на съезде с Носовихи, ведущему через край Салтыковки к еврейскому кладбищу, Ефим в зеркальце заднего вида обратил внимание на мчащийся в его сторону мотоцикл. Аппарат был явно импортного происхождения. К удивлению Ефима, мотоцикл тоже свернул с шоссе.
Подъехав к забору кладбища, Береславский еще раз оглянулся. Мотоцикла не было. Значит, остановился где-то на поселковых улицах.
Ефим осторожно «сполз» с асфальта на грунтовую дорожку, ведущую к домику кладбищенских рабочих и калитке. К его удивлению, и Володя, и Миша, и еще один незнакомый парень уже были на месте. Первые двое радостно приветствовали Ефима. Он ответил тем же.
Ребята не только честно выполняли свою работу (а у Ефима здесь лежит отец, бабушка, бабушкины сестры и еще несколько родственников), но и умели не радоваться чужому горю, дающему им заработок. Или, по крайней мере, не показывать этого.
Все они были слегка философами (антураж обязывал), и Береславский, когда бывало свободное время, с удовольствием с ними болтал. Но сейчас свободного времени не было. Ефим сразу прошел к папиной могиле.
В большом огороженном пространстве отцов памятник занимал не много места. Памятник был такой, какой наверняка бы понравился отцу: необработанная глыба гранита, с небольшим отполированным куском, на котором выбиты фамилия и даты. Таким отец и был. Цельным, монолитным. А что необработанным — так некому было особо обрабатывать. Детство в эвакуации, дед всегда на службе. И институт, и жизненные университеты проходил самостоятельно. Зато Ефиму попытался дать все, что мог.
Правда, Ефим не все принимал. Тяжело было отцу вдруг — и очень рано! — понять, что у сыночка характер тоже не сахар, и все решения он принимает самостоятельно! Это даже мешало отношениям. До определенного времени. Когда они вдруг одновременно поняли абсолютную необходимость друг другу.
А потом отец умер. Ефим был потрясен, хотя к тридцати семи годам люди уже понимают, что никто не вечен. Но все равно, кроме боли была еще и обида: как же так, все так сложно, а меня бросили!
Это настолько задело его, что он невольно перекинул ситуацию на себя и своих близких. И стал гораздо менее бесшабашен. Даже пошел сделал гастроэндоскопию, которую откладывал четыре года. И истратил денег на пневмоподушку в машине, что тоже для Ефима было нетипично. А куда деваться: ведь за ним — дети, жены (отчасти), сотрудники, Наташка. И мама, конечно, для которой Ефим был всем.
А вообще смерти Береславский не боялся. Справа от папиной могилы была его. Он заранее купил землю под собственную могилу, что полностью соответствовало еврейским религиозным традициям.
Правда, Ефим никогда не был религиозным. Что там говорить про религию и историю, если он даже двух слов на родном языке сказать не мог. Где ж было учиться в советское время? Но что-то такое пробивало, когда в годовщину смерти служитель читал над могилой заупокойную молитву — «кадиш». Незнакомые слова не раскрывали своего таинственного смысла. И вместе с тем было чувство, что ты все это знаешь, понимая «нутром».
Память веков. Память поколений.
Береславский не раз спрашивал сам себя: кто же он на самом деле? Еврей? Безусловно. Этого ему никогда не давали забыть, даже если б захотел. Но почему тогда после двух недель пребывания в любимом (действительно любимом!) Израиле, так нестерпимо тянет в Москву?
Русский менталитет? Безусловно! Как и все вокруг, Ефим выбирает сердцем. Даже тогда, когда надо бы мозгами. Он вскормлен на русской культуре. Он не владеет никакими языками, кроме русского. А его живущего в Израиле ребенка, сына еврея и еврейки, когда хотят обидеть, дразнят «русской свиньей». Тогда почему его так волнуют звуки еврейской музыки? И так притягательна странная, гортанная, абсолютно непонятная речь?
Короче, для себя Ефим национальность определил следующим образом: русский еврей. Или еврейский русский. И еще одно установил точно: никогда, ни при каких обстоятельствах, ни в какой компании не отказываться ни от того, ни от другого.
18 лет назад
Восемнадцать лет назад это ему дорого обошлось. Конечно, Ефим сталкивался с антисемитизмом и раньше. Кстати, в школе и на улице — редко. Одно из воспоминаний — очередь на автобус. Мама с маленьким Ефимом и его совсем крошечной сестрой. Влезли, посадили сестренку, сами стоят. Полной, нестарой еще женщине сидячих мест не хватило. Она ощерилась и злобно бросила: «Сколько ж в России жидов? Все места заняли!»
Было не просто обидно. Было ужасно обидно. Ефим тогда заплакал. Первый и последний раз. Потому что отец, узнав, не пожалел, а, наоборот, отругал так, что надолго запомнилось. Суть его рассуждений была проста. Кем родился — тем и живи. Не смей стесняться того, что получил от родителей. Никого не трогай, но если задевают — отвечай сполна.
И — неожиданное: не гордись национальностью. Она дана тебе ни за что. Гордись поступками.
Ефим запомнил. Стойко перенес поступление в институт. Куда хотел — не попал. На «пристрелочных» экзаменах (год занимался на телекурсах и сдавал репетиционные экзамены) сердобольный преподаватель, посмотрев ответы и взяв экзаменационный лист, покачал головой:
— Все плохо.
— Что, ошибки?
— Нет, ошибок нет, — печально улыбнулся преподаватель. — Все верно.
— А что же плохо?
— Все плохо, — рассердился преподаватель.
— Куда же мне поступать? — сообразил Ефим.
— МИХМ, МЭИ, МАДИ, МХТИ, полно вузов. Сюда не надо.
Береславский ушел с репетиционного экзамена с «пятеркой» в экзаменационном листе и с обширной душевной раной.
Отец, как всегда, утешил своеобразно:
— Ты будешь последним засранцем, если свою немощь станешь списывать на «пятый пункт». Или если начнешь себя жалеть.
Ефим принял сказанное к сведению и легко поступил в МИХМ. В их потоке, кроме Ефима, было четыре «инвалида пятой группы». Все они закончили знаменитую московскую 444-ю школу и сдали письменные экзамены в Физтех. Сдали на пятерки. Но потом не прошли собеседования. Был такой страшный «предмет». И без экзаменов, с зачетом полученных оценок, поступили в МИХМ.
После института у всей четверки были проблемы с аспирантурой. И теперь трое двигают вперед прикладную математику в калифорнийской Силиконовой долине, а четвертый трудится в институте Вейцмана в израильском Реховоте.
На немой Ефимов вопрос: «А кому от этого хорошо?» — ответа так никто и не дал. Ребятам (в отличие от их детей) — плохо. Они — российские. России — тоже. Талантливые математики на дороге не валяются. Конечно, страна от их отъезда не загнется (этот довод Береславский часто слышал). Но разве кто-то, получив в получку сто рублей, выкинет хоть рубль в помойку? Пусть даже оставшихся тоже хватит на проживание…
Но все же это были «семечки» по сравнению с проблемами того злосчастного лета. Весь советский антисемитизм навалился тогда на Ефима сразу. Причем бил по самым больным местам. А именно: у Ефима приняли повесть. В журнал «Пионер». Приняли без блата, из обычного уличного «самотека». Это вообще нетрадиционно, а в то время — вдвойне.
Сегодня автор, которого не печатают, может, в принципе, издать свою книгу сам. На собственные средства. И доказать читателям, что он не зря просит их внимания.
В советское время даже визитки нельзя было напечатать без визы спецслужб. Великая страна откровенно боялась своих граждан. Доходило до анекдотов: в день больших политических праздников все пишущие машинки предприятия относились в одну комнату, и та опечатывалась. Чтобы враг не смог напечатать подрывных листовок и испортить праздник…
Самое смешное, что в Москве на Пушкинской уже работал магазин, в котором пишущие машинки продавались свободно. Правда, знающие люди утверждали, что это делалось специально: с каждой машинки снималась контрольная копия, чтобы потом легче было выявлять «самиздатчиков».
С пишушей машинкой был связан и еще один важный для Ефима эпизод. Когда он впервые буквально шкурой ощутил «тупиковость» отечественного социализма. Он никогда не был антисоветчиком. Более того, лет до десяти искренне считал, что ему дико повезло с рождением в единственно свободной стране. Но далее его точка зрения плавно менялась. От «был бы жив Ленин…» до «в счастье силой не водят». А в коммунизм пытались вести не только силой, но и строем.
Но близкий крах социализма он увидел ясно после казалось бы пустякового по масштабам страны случая.
В их отделе списывали пишушие машинки «Ятрань» — здоровенные цельнометаллические «гробы» с электродвигателем. С их помощью киношники легко бы озвучили пулеметную стрельбу.
А Ефим всю жизнь писал стихи. И перепечатывать их было сложно: машинистки брали по 20 копеек за страницу. Ефим отлично печатал сам, но машинка стоила 250 рублей, что равнялось двум его месячным зарплатам.
И вот к ним в отдел пришли списывать «Ятрань». Береславский тайно лелеял мечту выкупить или попросту спереть списанную технику. Стихи, полные любовных мук и неутоленных страстей, так и сочились из него, а рукописные варианты редакции даже не рассматривали.
Наконец акт был составлен и подписан. Обычно после этого аппаратуру отдавали на разграбление масс или везли на свалку. Ефим с вожделением профессионального мародера смотрел на железную бандуру. Но не тут-то было!
Из-за спины бухгалтерши, ведавшей списанием основных средств, вышел представитель 1-го отдела (выполнявшего борьбу со шпионами, а за неимением последних сильно мешавшего работать остальным) и облеченный особым доверием слесарь.
Береславский с ужасом понял, почему списываемую машинку осматривали на железном стапеле. Слесарь взмахнул огромной металлической кувалдой, и… мечта Ефима превратилась в бесформенный кусок металла.
— Энтропия в природе имеет тенденцию к возрастанию, — философски прокомментировал присутствовавший при аутодафе начальник отдела.
Позже Ефим к этому привыкнет. Ложь проникла во все поры общества, и государство больше всего боялось, что кто-то поможет обществу это осознать. Иногда вранье принимало фантастически причудливые формы.
Речь идет не о генсеке, внезапно для историков ставшем одним из основных героев Отечественной войны. И не о сдаваемых к празднику объектах, которые потом через год тихо пересдавали. И даже не о «слизнутом» из Библии Кодексе строителя коммунизма.
Все бывало еще необычнее.
Уже работая для научно-популярного журнала, Ефим писал репортаж с «полигона захоронения твердых отходов». Или, выражаясь яснее, с вонючей подмосковной свалки. О бомжах, там обитающих, ранее слышал и не удивился. Об окрестных деревнях, дома которых были сплошь собраны из «подручных» материалов, тоже уже знал.