Женщина-птица Вальгрен Карл-Йоганн

Она коротко смеется.

— А тебе так этого хочется?

— Дурацкий вопрос.

Я откидываюсь на стуле. Оперы Вагнера. Гитара «Болинг»… я понимаю, что то время давно и безвозвратно минуло: тогда еще была жива мама и мир был другим.

Эстер, открывающая бутылку и разливающая вино в два бокала, свинг, который мы играли вместе, я на гитаре, она на пианино, ее белые руки-бабочки, порхающие над клавиатурой…

Я встаю. Какой-то звук? Ее муж проснулся в спальне? Я мог бы изнасиловать ее прямо здесь, на полу. Или прижечь ей кожу сигаретой…

— Что с тобой? — спрашивает она. — Ты собрался уходить? Посиди еще…

Движение моей руки в воздухе… рука мускулистая, я раньше даже и не замечал. Забытая картинка: я опрокидываю горшок с цветами, и мама дает мне пощечину. Дед пишет записку: «Молчи, Йоран, чтобы не нарваться». Движение руки в воздухе, оно словно оставляет после себя опалесцирующий след… Письмо в призывную комиссию: я — пацифист, прошу назначить на службу, не связанную с оружием; и никогда никого не смог бы ударить, а тем более убить: хватит уже насилия в этом мире!.. Я валю Эстер и прижимаю к пробковому полу. Опять движение… проснулся муж? Но мне почему-то не страшно, когда я срываю с нее юбку. Черная ткань юбки, эрекция болезненна, почти невыносима. Ее муж? Странный звук, словно кто-то рвет пополам бархат ночи — что это? Ага, это рыдания Эстер… Картинки, только картинки: альбом с вырезками, Эстер не должна быть там одна, ей одиноко… незнакомые улыбающиеся пары. Мои постоянные мысли о ней — ударить, унизить, оскорбить, изнасиловать. Еще картинка: мир сдвигается на один-единственный миллиметр, и все теряет смысл — мама умирает в больничной палате. Белые бедра Эстер, я прижимаю ее к полу и раздвигаю их коленом… Кто-то крикнул? Я ничего не слышу, мой слух оглушен грохотом потерянного времени. Ее рука лежит на полу, ладонью вверх и слабо дергается. Что я вижу? Линия жизни, линия счастья… линия тайны, которую она от меня скрывает.

Весна, по ночам мне снится дьявол. Кто он — мужчина или женщина? Может быть, моя мать или Эстер… они же бросили меня. Может быть, дед, его необъяснимое молчание… это совсем не то, что молчание — пауза между двумя совершенными звуками. А может быть, дьявол — это я сам? С моими фантазиями — унизить, изнасиловать… Я задаю все эти вопросы и удивляюсь: что правда, а что ложь? Оказывается, я могу любить ложь, иллюзии… ложь придает правде форму, но там, где начинается ложь, кончается правда.

Мой сон непрочен… Кто я? Или так — я не… кто? Скоро мне исполнится двадцать четыре, и я смеюсь над собой во сне. Что я хочу? Играть? Что я люблю? Фригийский лад? Папу? Папу я люблю так, что сам не могу понять, как можно так любить… Только бы папа выбрался из колодца своей депрессии, только бы он сумел… но пока он жив, у меня нет выбора.

По ночам я просыпаюсь от необъяснимых звуков. Шаги в комнате, покашливания, словно бы кто-то тут есть. Кто-то точно тут есть, и этот кто-то разглядывает меня прозрачными невидимыми глазами. Издалека доносится папин храп, свистящий звук со дна его одиночества… и я засыпаю наконец, убаюканной невидимой рукой. Мне снятся ангелы и демоны. Оказывается, я не могу управлять своими мыслями… может быть, это вовсе и не мои мысли, а чужие? Чужая воля? Чужие ассоциации?

V

Вечером в пятницу в кафе «Мазе» все, как всегда, настолько как всегда, что кажется простым повторением этого «всегда», точной его копией. Уличные музыканты выныривают из метро, обменивают горы мелочи и пьют дешевое вино в баре. Грохочут «однорукие бандиты». Два музыкальных автомата работают одновременно; звуки их накладываются друг на друга где-то посреди зала, образуя утомительный жужжащий вакуум.

Я сижу за столиком и жду Майкла. Поодаль стоит Попай[36] и с кем-то разговаривает. Он — местная легенда, этот Попай, такая же легенда, как поэт и отец Жак. Живя в Фалькенберге, я никогда не верила в существование таких людей, они казались мне такими же выдуманными, как тролли или эльфы. Но здесь, в «Мазе» они так же реальны, как и все остальные. Попай — и в самом деле Попай, он одет так же, как Попай, у него карикатурное лицо Попая, такая же татуировка и ест он только шпинат — в кафе держат шпинат специально для него. У него даже в паспорте написано: Попай.

Музыкальные автоматы наконец заткнулись, и я могу без помех слушать музыкантов, репетирующих на эстраде. Кто они? Мистер Легенда со скрипкой, Мишель-Михель из Германии и Мишель-Микаель из Швеции с гитарами. Не слишком ли много Мишелей здесь, в «Мазе»? Вполне хватило бы одного моего Мишеля-Майкла… Я вслушиваюсь в музыку… «Lullaby of birdland… that what I… always hear, when you sigh…»[37] Звуки акустических инструментов чисты и прекрасны, трехголосная аранжировка совершенна, как нарисованный циркулем круг.

Я встаю и иду к стойке. Барменша, не дожидаясь просьбы, наливает мне бокал полусухого. Я прикладываю ладонь к холодному бокалу. Приятный холодок ручейком бежит по телу. Она улыбается мне… здесь, в этом кафе, все очень приветливы; совершенно не похоже на Париж.

Я прихлебываю вино и жду Мишеля-Майкла, Майкла, того самого парня, что я встретила тогда, за год до маминой смерти. Что я о нем знала? Что он красив, что он на пять лет старше меня, что он любит меня так же, как я люблю его… Мы встретились в ирландском баре в Бельвиле; нас свел случай, и с тех пор мы так и держимся вместе. Майкл казался мне тогда истинным принцем богемы. Американец ирландского происхождения, он уже много лет мотался между Мадридом и Парижем. Он знал все и всех… людей с невероятной судьбой, уличных артистов, кафе «Мазе». Он — уличный артист, глотатель огня и музыкант, любитель Пиаф и марихуаны. Помню, как радостно мне было тогда, я все время беспричинно улыбалась, думая о Майкле, — такого, как он, в Фалькенберге не найдешь.

Мне странно вспоминать то лето… как юна я была, как легко отказалась ради него от всего: от работы нянькой, от занятий французским… Наверное, я понимала, что Майкл — это как раз то, что мне нужно. Я тут же переехала к нему в однокомнатную, насквозь продуваемую квартирку в Бельвиле, сопровождала его на всех выступлениях — глотатель огня на Монмартре, музыкант в метро. Он был совсем другим, не похожим на парней в Фалькенберге, в Гетеборге или даже здесь, в Париже, а именно это мне было и нужно. Его непохожесть.

Интересно, что сказала бы о нем мама, если бы они успели встретиться? Я почти убеждена, что он бы ей не понравился. Может быть, именно это и привлекло меня к нему сначала — он был тем, о ком я мечтала, противоположным полюсом всему, среди чего я выросла, символом того, чего нельзя найти или достичь в Фалькенберге. С тех пор, как я с ним встретилась, я почти перестала думать о Швеции или даже о моей семье. Что я там оставила — тесный, душный мирок, апофеоз периферии? Париж был совсем иным, здесь были интересные люди, сумасшедшие, бродяги, люди, расставшиеся давным-давно со своими мечтами. С Майклом я не знала ни прошлого, ни будущего, я словно растворилась в вечном настоящем, в непрерывном «сейчас». Мое беспокойство и тоска по чему-то иному исчезли, связь с семьей слабела с каждым днем, мамин голос и указующий перст сюда не достигали.

Майкл. Я тогда просто растворилась в нем. Он был совсем другим, нежным, внимательным, постоянно дарил мне разные мелочи, всегда замечал, если я покупала новое платье или побрякушку.

Потом мы начали строить совместные планы. Все казалось таким ясным… Будущее. Мы поедем в Индию, он там уже был и полюбил эту страну, как человека. Я вспоминала, как папа рассказывал мне про Индию, когда я была маленькой; помню, меня поразило, что есть, оказывается, дороги, по которым можно просто взять и доехать до Индии! Я пыталась представить себе Майкла, как он живет в этой загадочной стране, как он провозит наркотики в комках пчелиного воска, завернутого в маленькие пластиковые пакеты, — он глотал эти пакетики или прятал в прямой кишке. Это тоже казалось необычайно романтичным, в этом тоже заключался азарт и интерес к жизни.

Я заказываю еще бокал полусухого и слушаю музыкантов; они все еще репетируют. Сладостные звуки в дымном кафе… «When the shark has… pretty teeth dear…» Меня внезапно словно бьет током, и я не могу понять, почему.

Майкл приходит после полуночи, у них, оказывается, нашлась халтура в Порт д'Орлеан и он освободился только около одиннадцати. Он сидит рядом и считает деньги, накиданные ему в шляпу.

— Сколько? — спрашиваю я.

— Не знаю… сотни три.

Он складывает монетки в красивые блестящие стопки на поднос и пододвигает подошедшей официантке.

— Дай мне триста франков и бокал полусухого.

Он поворачивается ко мне и нежно сжимает мое лицо теплыми ладонями. Его темные глаза блестят.

— Как ты?

— О'кей.

— Точно? У тебя усталый вид. Мне не нравится, что ты сидишь здесь одна, как сыч, и глазеешь по сторонам целыми днями. В следующий раз поедешь с нами. Кстати, по выручке сразу заметно, если шляпу держит девушка.

Он оглядывается по сторонам.

— Швеция довольно далеко отсюда, а? — говорит он. — От кафе «Мазе», я имею в виду.

— Иногда далеко. Иногда не очень.

Он тихонько гладит меня по груди.

— Ты продолжаешь думать о ней?

Я качаю головой.

— Нет. Вообще-то нет. Во всяком случае, не сейчас.

— Надо поехать куда-нибудь. Тебе нужно сменить обстановку. Может быть, съездим в твою Швецию? Ты уже пару лет не видела своих. И мне было бы интересно с ними встретиться. С твои братом, скажем. Могли бы вместе поиграть. Или с твоим онемевшим дедушкой.

— Нет, — говорю я. — Только не туда. Куда-нибудь еще. Ты даже не представляешь себе, как там…

Майкл пробегает кончиками пальцев по моей шее… откуда он знает, что мне хотелось именно сейчас, именно в эту секунду… что мне хотелось, чтобы он прикоснулся к моей шее? Он улыбается — как мне кажется, с состраданием.

— Жаль, — говорит он. — Жаль, что ты это так воспринимаешь.

Мы, как обычно, идем домой пешком, по Латинскому кварталу, мимо книжного магазина «Шекспир», где старина Жорж вечно лается с кем-нибудь из своих жильцов, по мосту через Сену, и дальше, к Бельвилю, к вечному хаосу Бельвиля.

Я прижимаюсь к Майклу, его тело словно излучает тепло. Кошусь на витрины, на квадраты света на тротуаре… что там прячется? Символы счастья, богатства… всего того, что меня, как кажется, уже не волнует.

Мы останавливаемся поесть сосисок. Где-то в переулке по радио звучит арабская музыка. В мертвенном свете ламп дневного света из ларька с сосисками лицо Майкла кажется более заостренным, устремленным вперед, как на резком черно-белом снимке. Я помню, как когда-то меня поразило лицо брата, увиденное в таком же освещении… где это было? Уличные фонари в деревне? Но странно, ничего больше в связи с этим не вспоминается, застывшая картинка — и все… может быть, этого вообще не было.

Майкл берет меня за руку.

— О чем ты думаешь?

— Ни о чем. Вспомнила давно забытое.

— Кристина!

Он сжимает мою руку.

— Что с тобой? Ты ни в чем не раскаиваешься?

Я смеюсь и высвобождаю руку.

— Ты все время за меня тревожишься, — говорю я. — Даже чересчур… все у меня должно быть хорошо, я не должна слишком много о ней думать… Я же говорю, со мной все в порядке… все чертовски замечательно.

Он заснул, а я лежу с открытыми глазами, включив ночник. Я вижу, как он шевелит губами во сне. По его пухлым, почти женским губам пробегают ритмичные волны; пульс сновидений… Я хорошо помню то время, когда я еще была в него влюблена, как я открывала в нем все новые и новые черты. Я изучала его целыми днями. Красивая форма родимого пятна на спине, маленькая морщинка на лбу, которая вдруг увеличивалась и углублялась, когда он говорил о чем-то серьезном. Особые интонации, когда он рассказывал про Индию; его нежный и в то же время уверенный голос, когда он собирался куда-то уходить. Язык его любви, его движения, крупно вздрагивающие веки в момент излияния семени… Все эти мелочи, все эти открытия приносили мне тогда невыразимое счастье.

Я глажу его голую грудь, живот… рука сползает ниже, я осторожно, почти не прикасаясь, глажу его член — так гладят мышку или маленькую ящерку… — и потихоньку смеюсь. С тех пор, как умерла мама, я, похоже, потеряла способность любить, но все же Майкл, возможно, станет отцом моих детей… Я прижимаюсь к нему и слушаю его дыхание. Короткий вдох и долгий-долгий выдох, повторяющийся ритм, он словно укачивает меня, как ребенка.

Хотелось бы знать, что ему снится. Какие загадки таятся в его кротком, похожем на отдаленный шум прибоя дыхании… Может быть, ему снится что-нибудь из детства, из его загадочного детства, в какой-то дыре на Среднем Западе, католические ритуалы, вещи, о которых он, скорее всего, забыл, а если не забыл, то дал обет молчать о них до самой смерти… Где-то у него, наверное, есть мама, но в эту часть души он меня не пускает.

Майкл… он так близко, его теплое тело, его пульс, его дыхание. Кто он — воплощение того, что презирала моя мать, от чего хотела меня защитить?…

В субботу я помогаю ему работать в метро. Мы катимся по обычной линии Одеон-Монпарнас, туда и назад, пять раз, пока шляпа Борсалино не наполняется мелочью. Я в одном конце вагона, Майкл с ребятами — в другом. Они играют ирландскую музыку — гитара, банджо и кельтский барабан. Голос Майкла вплетается в голоса остальных, между куплетами артисты подмигивают публике и получают в ответ понимающие улыбки — или неодобрительные взгляды. Плоская, без глубины, чернота туннелей прижимается к стеклам. Когда поезд вылетает на станцию, свет возникает внезапно, словно бы ниоткуда, звуки становятся громче и быстрее. После окончания каждой песни я под жидкие хлопки пассажиров иду по проходу со шляпой. Мы выходим в Монпарнасе, переходим на противоположную сторону платформы и садимся на поезд в обратном направлении: в Одеон. Вдруг в вагоне гаснет свет. Темень заключает меня в свои мягкие объятья… полная темнота, только где-то на радужной оболочке застрял свет красного фонаря… и когда свет зажигается вновь, я вдруг осознаю с пугающей ясностью, как далеко ушла я от своей прежней жизни… Теперь я совсем другой человек, женщина без истории…

Мы обмениваем мелочь в «Мазе» и заказываем пиво. Я рассеянно прислушиваюсь к разговору: кому-то удалось раздобыть халтуру в Альпах ближе к зиме, другому какой-то пожилой еврей якобы бросил в шляпу тысячефранковую бумажку на Больших бульварах. Рассказывают о Попайе — его пригласили на интервью и к весне вроде бы возьмут в варьете. Они говорят то по-английски, то по-французски, но Майкл, похоже, успевает следить.

Я пристально смотрю на него, настолько пристально, что перестаю слышать его голос, слова сливаются в общий шум, похожий на шум ветра в листве… Он то и дело прерывает беседу, чтобы украдкой наградить меня ласковым взглядом… но я ничего не чувствую; пустота, даже и пустоты-то нет.

Я заказываю кальвадос и выпиваю одним глотком. В желудке сразу становится жарко, волна опьянения мгновенно поднимается к голове. И это все? — думаю я. Майкл, рюмка в руке, кафе «Мазе»? Он отвернулся — вижу, как потихоньку скручивает сигарету под стойкой. Я ласково запускаю руку в задний карман его джинсов. Вот так и будет, думаю я, все так и будет до скончания времен…

Мы выходим в переулок покурить. Знакомый сладковатый вкус марихуаны… такое, наверное, было невозможно представить себе в Фалькенберге во времена моей мамы. Мы прислоняемся к стене и прислушиваемся к доносящимся из бара звукам. Мы вдвоем с Майклом, только я и он, все остальное — отдельные, не связанные ни с нами, ни друг с другом звуки. В голове приятное давление, а по всему телу, как жидкость, разливается пустота. Майкл обращается ко мне на неизвестном языке, рука его скользит по моему бедру. Я чувствую, как во мне вяло пузырится смех — хриплый смех пустоты. Его рука — словно длинный ряд отдельных слогов, непереводимый синтаксис прикосновений… Я слегка раздвигаю ноги и впускаю его руку. Он нежно касается моих интимных мест, словно продолжает свое невнятное и все же легко понимаемое письмо.

Эти секунды, эта внезапная крипта времени, жар и давление в висках… Стена за моей спиной исчезает и превращается в беззвучную тьму. Я и в самом деле в боковом кармане вечности… как я сюда попала? Подрагивающая рука Майкла, он трогает меня просто так, ласкает без всяких намерений. Я чувствую, как во мне растет возбуждение, голова кружится, тело немеет, словно от местного обезболивания. Я наклоняюсь в пустоту, и у меня начинается рвота, легкая, без тошноты… Лишь бы Майкл никуда не уходил, лишь бы не убирал свою нежную, осторожную руку… Божественная пустота.

В дождливые дни я сижу у окна и смотрю на улицу. Влажные платаны, падающие листья образуют на тротуаре загадочный узор, похожий на географическую карту. С запада плывут низкие тучи, я вглядываюсь в их форму… контуры еще не виденных мною лиц, следы старых обещаний и новых надежд. Со своего насеста на подоконнике я ощущаю спиной тишину комнаты: где-то тикают часы, я знаю, что они тикают, но почему-то их не слышу и не уверена, что они вообще существуют. Последние дни я почти все время одна — Майкл продает марихуану американским студентам в Сорбонне или с утра до ночи ездит с ребятами в метро. Я раньше хотела тоже найти какую-то работу, дневной няньки или официантки в баре, а потом раздумала… все время жду чего-то… только бы понять, чего именно.

Осень в Париже, осень… В Париже осень, я сижу на подоконнике и кручу в пальцах кольцо, подаренное мамой, когда мне было семь, в тот самый день, когда человек ступил на поверхность Луны. Чего я жду? Похоже, не знаю… Всплеск древней силы, ключевой элемент жизни? Не знаю, не знаю, не знаю…

Иногда я выхожу на улицу. Короткая прогулка вокруг квартала, кофе со вспененным молоком, рюмочка кальвадоса. Все мужчины выглядят одинаково, точно их родила одна и та же мать. Низенькие, темнокожие, все с усами, и даже взгляд у них, когда они смотрят на меня, одинаковый — холодный и расчетливый. Я стою у стойки — пусть шепчутся. Воздух в кафе тяжелый из-за сигаретного дыма и старого, много раз использованного фритюра, на полу влажные опилки, окурки… За моей спиной ветром проносится время, но я этого не замечаю. Музыка в хрипящем радио, пятна на стойке, легкие, но все же заметные прикосновения чужих взглядов к груди… я это тоже не замечаю. Мне все равно — по крайней мере сейчас, здесь, когда я чувствую одновременно тяжесть и спасительную пустоту.

Я возвращаюсь в квартиру и жду его до вечера. Иногда я играю сама с собой в какую-нибудь ролевую игру; стараюсь продолжить сюжет, развить характеры… Ночь медленно опускается на Париж, мне кажется, что я нахожусь в гигантском коконе, в замкнутом пространстве, где все, отгородившись от мира, играют в какую-то игру, каждый играет свою роль без заранее заданного текста, без правил. Когда Майкл приходит, я уже раздета и жду его голой в прихожей. Он почти всегда приносит подарок; как-то это была маленькая флейта, подаренная ему ирландцем-эмигрантом, в другой раз — необычная монета, брошенная кем-то в шляпу, или букетик бессмертников. Я прижимаю вечные цветы к груди, и вдруг мне по-детски кажется, что букетик символизирует нас. Я начинаю плакать и тащу его в комнату…

* * *

Я снимаю шлем и шарф, цепочку с колечком, тем самым колечком, что я уронила на пол в тот день, когда мама упала в обморок в церкви; завязываю волосы узлом, снимаю красивый батник, подарок Майкла перед отъездом. На мне остаются только бикини-лифчик и джинсы. И сапоги, конечно, сапоги до колен… Бронзовая колонка кажется золотой, ее словно только что отполировали — ни пятна, ни царапины. Я поворачиваю кран — бежит вода, ясная, живая, словно серебро, словно предупреждение — исцеляющий и уносящий поток…

— Поторопись же, черт возьми! — кричит Майкл. — Мы же не можем весь день простоять у колонки!

Я щурюсь на него — он стоит, склонившись над мотоциклом, спина его освещена солнцем, отсюда он выглядит как двухмерная пластинка, отпечатавшаяся в воздухе на фоне грязного фасада придорожной таверны. Снова поворачиваюсь к колонке — пусть кричит. Вода… серебряная кровь земли, мощная перекрученная струя; я ставлю ладони вертикально, режу воду, как фрукт, и с блаженством ощущаю, как холодок бежит по телу легкими электрическими разрядами. На асфальте в брызгах воды неожиданно возникает крошечная радуга. Майкл подходит ко мне, точная копия самого себя, но почти не узнаваемая в ласковых цветах спектра.

— Да поторопись же, черт тебя, в конце концов, подери! — Он крепко берет меня за локоть.

— Отпусти, — говорю я спокойно. — Отпусти меня сейчас же. Ну?

Он разжимает пальцы, и рука его падает, тяжело раскачиваясь, как язык колокола.

— Прости, — бормочет он. — Я просто нервничаю. Мы должны пересечь границу до темноты.

— Тебе не в чем извиняться. Только не веди себя как какой-нибудь мудацкий опекун.

Майкл отворачивается. Я вижу, что он зол, и в то же время чувствует неловкость, старается овладеть собой. Мы не имеем права ссориться сейчас… да у нас и сил нет на ссоры.

Я мою лицо и под мышки и с наслаждением пью холодную, пресную воду. Поодаль стоят несколько машин. Запахи пота и еды, детские голоса, в одной из машин работает радио — французская версия «Колец дыма», Джанго Райнхардт, Стефани Граппелли… Мне эта еле слышная музыка напоминает наши отношения; звуки, уносимые ветром…

— Чертовская жара, — говорит Майкл, когда мы выезжаем на шоссе.

Он надел свои темные очки и все время поглядывает на меня в зеркало заднего вида. Мотор мотоцикла ревет, как оглашенный, и ему приходится кричать.

— Старая развалина. Доехать бы до Эндье, или как, Кристина?

Я прижимаюсь щекой к его спине вместо ответа. Сквозь меня проносится пейзаж — волнующиеся желтые поля, крутые придорожные канавы, липы… темные маленькие шарики на фоне сизых холмов на горизонте. «Крис-с-с-тина», звенит в голове. Майкл произносит мое имя на неизвестном мне среднеамериканском диалекте, с ударением на первом слоге. Дошло уже до того, что меня это раздражает — что, трудно было выучить, что меня зовут Кристина, а не Крисстина? Я смотрю на поля, бесконечные желтые поля, холмы на горизонте, их мягкие, красивые, словно женские формы. Раскаленный диск солнца медленно сползает к земле, лак мотоцикла тоже раскалился, ветер в лицо… Мотоцикл вздрагивает, как испуганный зверь; а чего можно ждать, если мы купили его за гроши у цыгана в Бельвиле?

Пейзаж, горячий цветной сон, мы в самом центре его, по дороге оттуда туда. Винил седла такой горячий, что жжет ляжки. Майкл ведет мотоцикл мягко, по-кошачьи, но руки его напряжены. Куда мы едем? Что мы собираемся делать там, куда приедем? Я не знаю. Понятия не имею. Майкл говорит о Мадриде. В седле — килограмм марихуаны, это наш бюджет, наша отпускная валюта. Пыль, пыль у дороги… красноватые облака пыли по обе стороны нашего мотоцикла. Наша поездка настолько бессмысленна, что иногда мне кажется, что эта красная пыль и есть конечная ее цель. Мы решили поехать куда-то, чтобы кое-как поправить наши отношения, а вместо этого беспомощно наблюдаем, как они валятся в пропасть. Напряженные руки Майкла. Время от времени он оборачивается и кричит:

— Ну как ты там, сзади? Все в порядке?

Я молчу. Майкл притворяется; на самом деле он давно от меня устал, устал от моего общества, устал от нашего романа. Но он еще не решается оставить меня.

— О, дьявол, — доносится до меня его рык. — Дьявол! Ты вовсе, конечно, не обязана отвечать на каждый мой вопрос. Скажешь, когда найдешь нужным, мне все равно…

Иногда мне кажется, что во всем виновата я. История настолько простая, что не обязательно должны быть виноваты оба; хватит и одной меня. Полгода назад я забеременела. Он был совершенно счастлив, беспрерывно повторял, что для него это очень важно, пора стать отцом. Все это было нелепостью, случайностью, ошибкой, и я не могла смотреть на вещи так же просто, как он. Я до смерти перепугалась и поняла, что время мое проходит, хотя я еще совсем не жила, я еще совсем ребенок. Это случилось на Рождество, мы тогда еще жили в Бельвиле. Майкл днем работал, торговал наркотиками в Латинском квартале, а по вечерам занимался какой-то другой деятельностью, по-моему, он был чем-то вроде курьера ИРА. Я сидела одна дома и меня все время тошнило; я не могла выпить стакан воды, чтобы меня не вырвало. Беспрерывно щупала живот, чувствовала, как там что-то растет, каждый раз пугалась и понимала, что вовсе не готова стать матерью. Каждое утро, просыпаясь с омерзительным чувством тошноты, я начинала сомневаться во всем — в Майкле, в нашей с ним жизни, в наших отношениях, в самой себе, в ребенке, даже в маминой смерти… Я выдержала около двух месяцев, потом потихоньку сделала аборт и ничего не рассказывала Майклу почти месяц, до тех пор, пока мой организм не начал функционировать, как обычно. Майкл был в отчаянии. Никогда не думала, что он это так воспримет: он плакал и шептал, что я не имела права так поступить, что ребенок не только мой, но и его тоже, что я не имела никакого права губить еще не начавшуюся жизнь, уничтожить Божье творение. Я смотрела на него, на сильные темные руки в жесте отчаяния, на бурно двигающийся кадык… я понимала, что причинила ему боль, но сама, как ни старалась, ничего не ощущала. Наверное, Майкл и был главной жертвой в нашей парижской драме. Я наконец почувствовала на себе, что это значит — вырасти в строгой ирландской католической среде… и поняла, что это начало конца.

Зимой и весной мы оставались в Париже, наблюдая, как наш роман медленно растворяется, как акварельные краски в воде… как одно переливается в другое: ссоры, примирения, летаргия, лихорадочный секс… и все это уже не имело никакого смысла. Майкл, беспрерывно повторяющий: я тебя люблю… я тебя презираю… люблю… презираю. Теперь для него главной темой стала моя жестокость, что я думаю только о себе и о своей покойной матери. Ничто другое для тебя значения не имеет, сказал он как-то, ни я, ни ребенок, который мог бы у нас родиться.

Майкл… от нашей любви почти ничего не осталось. Но по ночам он все равно представляется мне с нашим нерожденным ребенком на руках. Я скоро уеду, говорит он. Я оставлю тебя, Кристина. Я возвращаюсь в Америку, здесь меня ничто не держит.

К северу от Биаррица в моторе появляется загадочный звук — какие-то легкие постукивания, словно там засел гномик, во что бы то ни стало желающий выйти на свободу. Мы заезжаем на заправку, и Майкл погружается в ремонт. Я разминаю ноги. Отсюда видно белое от яркого солнца море, воздух дрожит от жары. Я описываю круги вокруг мотоцикла, сначала маленькие, потом все больше и больше. Ни о чем не думаю, но меня преследует чувство — чего-то не хватает. Чего мне может не хватать? Вдруг я останавливаюсь и трогаю шею. «Нет!» — восклицаю я в голос. Кольцо. Я забыла цепочку с кольцом у водяной колонки.

— Мы должны вернуться, — говорю я Майклу.

— О чем ты говоришь?

— Я забыла одну вещь там, где мы отдыхали. У колонки. Кольцо. Я получила его от мамы, когда мне исполнилось семь. Поторопись, пожалуйста.

— Ты не в своем уме.

Он очумело смотрит на меня, держа замасленные руки наотлет.

— Ты, черт меня побери, не в своем уме. Стоянка! Это же на север от Бордо, около двухсот километров, не меньше двух часов езды!

— Ну и что с того?! — кричу я. — Нам надо вернуться! Поехали!

Майкл качает головой.

— Ты определенно не в себе.

Отворачивается и продолжает копаться в моторе.

Боже, Боже мой! Кольцо! Я не имею права его потерять! Что тогда будет? Если я потеряю кольцо? Я знаю, что будет тогда: память о маме поблекнет, медленно растворится, пока от нее ничего не останется.

— Майкл, я прошу тебя, — говорю я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Мы должны вернуться. Это очень серьезно, я не шучу.

— Оставь, я это уже слышал.

Его согнутая спина… Я хватаю его за пояс и пытаюсь поднять, и паника растет пропорционально его сопротивлению.

— Поехали, Майкл, поехали! Иначе она растворится!

Он снова поворачивается ко мне, берет за плечи и сильно встряхивает.

— Успокойся, Кристина! У тебя истерика.

— Ты что, не слышишь? — кричу я изо всех сил. — Проклятый кретин! Она растворится навсегда!

Он дает мне пощечину, чувство такое, словно к щеке приложили раскаленный камень… и я уже ничего не хочу. Меня вдруг охватывает свинцовая усталость, голова становится тяжелой… он подхватывает меня, но мне уже все равно. Я ничего больше не хочу, не хочу кольца, не хочу маму, не хочу Майкла… и чувство это будет расти, пока не охватит все, что существует на этой земле.

Время идет быстро и волочит меня за собой… я часто задумываюсь, отчего это происходит, откуда эти бесцельные передвижения, блуждания в моем личном эфире, там, где не существует никаких карт, и никогда, скорее всего, не будет… Я не была в Швеции с той весны, когда умерла мама, но тогда я еще была нужна там — как плакальщица и утешительница… С тех пор прошло три года; этот период надо было бы обозначить не в годах, а в столетиях. Что заставляет меня избегать Швецию? Это моя страна, там моя семья. Насколько я себя помню, страсть к передвижениям, к путешествиям всегда сидела в моей душе, как опухоль. Тоска по дальним мирам, желание быть и там и тут в одно и то же время. Что увело меня из дома? Неудовлетворенность… или, скорее всего, мечта испытать все и ничего… а это уже почти символ вечной жизни. Три года… как они там? Папины виски, наверное, стали белыми, как снег. У Йорана, должно быть, борода растет так быстро, что он бреется теперь каждый день. Их голоса… как они звучат теперь? В памяти я слышу их все отдаленнее, все слабее и, кажется, радуюсь этому. Может быть, я хочу испытать вечную жизнь за их счет, и мое существование, само мое присутствие в жизни требует их отсутствия?

Иногда я посылаю им открытки с адресом до востребования. Брат всегда отвечает не позже, чем через пару недель — он пишет письма на красивой, пастельного цвета бумаге. Я всегда вожу их с собой и перечитываю время от времени. Он рассказывает о жизни в Фалькенберге, о том, как разорилась папина букинистическая фирма, об угрозе распродажи имущества за долги, о том, как они тоскуют по маме… настолько тоскуют, что даже папино банкротство и долги кажутся банальностью. Мой брат пишет письма… он рассказывает об охоте на убийцу Улафа Пальме, о фантомных портретах, о следователе по имени Хольмер… о своей работе в «Музыке Свенссона», о хозяине магазина, Свенссоне, который даже и сам утверждает, что он сумасшедший. Мой брат оправдывается, что до сих пор живет с отцом, хотя ему уже скоро двадцать пять, он пишет о своем пацифизме, как ему в конце концов удалось избежать службы в армии с помощью врачебного заключения — что-то у него там со спиной. Мой брат пишет о своей любимой музыке, о группе, которая по-прежнему сидит на жопе в Фалькенберге и ждет, пока на голову не упадет, как манна небесная, какой-нибудь контракт со звукозаписывающей фирмой. Все это грустно и неслыханно банально, и я кисну от смеха, читая эти письма.

Это вечное движение, из одной занюханной гостиницы в другую, из одного города Европы в другой… Майкл глотает огонь и жонглирует, а я со шляпой проталкиваюсь сквозь публику, сквозь озера горя и счастья, молчания и звука, зла и добра, сквозь все, что таится в человеческой крови… Что я делаю? Что я делала все эти годы после маминой смерти? Вряд ли я могу ответить на этот вопрос… Оплакивала свою мамочку, сказал бы Майкл, но даже он знает, что это если и правда, то далеко не вся. Конечно, я оплакиваю маму, я изо всех сил стараюсь забыть и ее, и все остальное. Я даже знаю, каким способом я этого достигну. В один прекрасный день я все забуду, все яды памяти исчезнут из моей крови, и я добавлю в капельницу немного счастья.

Мы задерживаемся в Мадриде на неделю. Майклу никак не удается выгодно сплавить каннабис, и он вынужден глотать огонь на Плаза Ана. Я стою чуть поодаль у въезда в подземный гараж, на мне смокинг и сливового цвета цилиндр. Когда набирается достаточно народу, я начинаю собирать деньги в шляпу: «Монетку огнеглотателю! Песеты огнеглотателю! Мы принимаем любую валюту: испанские песеты, немецкие марки, французские франки, американские доллары, а также дорожные чеки и кредитные карточки!» Это уже шоу, думаю я, мы в масках, комедиа дель арте. Майкл — король улицы, он такой же, как был тогда, когда мы встретились четыре года назад. На нем потертый фрак, длинные волосы собраны узлом на затылке. «О!» — восклицает он, полощет рот бензином, подносит театральным жестом зажженный факел к губам и дует на него. «Ах!» — выдыхает публика, когда огромный сноп огня выстреливает в воздух. Майкл закрывает глаза, он предельно собран, все новые и новые красно-голубые языки пламени вылетают у него изо рта, словно молнии, направленные в самое сердце города.

Мы даем сразу два представления по двадцать минут, потом идем домой с полными карманами мелочи. Домой — значит в Калле Магдалена, постоялый двор «Флора», второй этаж, номер на двоих с видом на загаженный задний двор, тысяча песет за ночь.

Мы идем по древним переулкам Мадрида и держим друг друга за руки — не из любви, а по старой привычке.

— Придется взять курево назад в Париж, — говорит Майкл.

— Почему?

— Потому что здесь нет возможности его прилично загнать.

— Почему?

— Ты же слышала, что я сказал.

— Да, но почему нет возможности?

— Отвяжись, Кристина, не начинай все сначала.

Мы разнимаем руки и идем, не говоря ни слова. Только тяжесть и магнетизм тишины спасают нас от окончательного исчезновения.

В тот же вечер я подхожу к зеркалу. Кого я там вижу? Кристину? Мамину дочку? Нет, в зеркальном отражении я вижу маму, она поднимает руку, чтобы дать мне пощечину. Наверное, это один из признаков старения — видеть в собственном отражении мать.

— Я, наверное, уеду в Штаты, — говорит Майкл.

Я молча отхожу к окну. Отсюда виден задний двор — переполненные мусорные баки, яркие кусты бугенвилля… Майкл. Он уезжает, оставляет меня, мне это не раз уже снилось. Я улыбаюсь — какая разница? Уезжает. Все равно ничего не осталось. Майкл деградирует, как и все деградирует на этой земле. Нас выбросили из комнаты в Бельвиле. Он уже не в состоянии работать, как прежде. Он курит марихуану и глотает спид[38]. Возможно, оплакивает ушедшую любовь и нерожденного ребенка. Он деградирует, и что за разница, уедет он или останется?

— Я возвращаюсь в Америку, — повторяет он. — Ты слышишь, Кристина?

Я по-прежнему не отвечаю, смотрю в окно и думаю о мамином колечке, потерянном на стоянке. Теперь кольца нет, мамин образ понемногу исчезает, улетучивается, как уносимый ветром локон дыма… Мама и Майкл… скоро они оба исчезнут, оставят меня в покое.

— А что, собственно, это такое — память? — спрашиваю я рассеянно.

— О чем ты? Я говорю не о какой-то дурацкой памяти, я говорю, что скорее всего уеду домой, в Штаты, но тебе это, похоже, все равно…

Он снимает башмаки и с грохотом швыряет их в угол. Потом идет к раковине и долго полощет рот, чтобы избавиться от мерзкого привкуса бензина.

В Мадриде вечер. Я ложусь, не раздеваясь. Майкл сидит и что-то читает. Не знаю, что. Какой-нибудь справочник или роман. В этом смысле он похож на моего отца: читает все, что ни попадет под руку, совершенно неразборчиво, как будто для него важен сам процесс чтения. Потом откладывает книгу и ложится рядом.

— Почему ты такая грустная? — шепчет он мне в волосы.

Я лежу неподвижно — у меня нет ответа на этот вопрос… Если бы я его знала, все было бы по-другому.

— Ответь же, Кристина… Почему ты грустишь?

Я не отвечаю, я лежу не шевелясь, и дыхание мое становится все слабее и слабее, пока не останавливается вовсе, точно часы, которые забыли завести.

— Я не могу тебе простить, — говорит Майкл, — ты знаешь, о чем я говорю. Аборт.

Он запускает пальцы мне в волосы.

— Не могу простить… поэтому и уезжаю…

Все это становится все более похожим на сон, и я чувствую, что должна проснуться… и разбудить его.

— Это был мой ребенок, — говорю я наконец. — И это мое тело, оно сказало «нет».

— Не начинай опять эту болтовню. Ты сама в это не веришь, поэтому и повторяешь, как попугай. Это ложь. И, в конце концов, какая разница, почему ты это сделала? Этот аборт простить я тебе не могу.

Я чувствую, как к глазам подступают слезы, и отодвигаюсь. Не хватало еще расхныкаться в его присутствии. Этого он не дождется.

— Не смей говорить, что я лгу.

— Ты лжешь, Кристина.

— Я никогда не лгу! Иди знаешь куда!..

Я зарываю лицо в подушку и начинаю реветь. Слышу, как он встает и натягивает джинсы.

— Пойду прогуляюсь, — говорит он без выражения, — с тобой невозможно находиться в одной комнате. Ты совершенно спятила.

Я верчусь с боку на бок — не могу заснуть. Простыни душат меня, они словно пропитаны кошмарами тысяч спавших на них постояльцев и теперь живут своей жизнью, похожей на жизнь привидений. Майкл исчез где-то в мадридской ночи, должно быть сидит в каком-нибудь ресторане в районе Бильбао или в Лавапьесе, среди наркоманов. Он здесь почти всех знает, жуткое количество людей, бывшие любовницы, приятели, черт их всех разберет. В окне сверкают цветные огни неоновых реклам, масляные краски ночи. Я освобождаюсь от душных объятий простыни и лежу, сложив руки на животе. Думаю о неродившемся ребенке. Каким бы он был? Может быть, унаследовал бы черты моей мамы, и она таким образом продолжала бы жить. Умерший ребенок… Может быть, он принес бы мне счастье. Я бы купила ему красивую одежду на толкучке в Клиньяне… купила бы, наверное, «Первую книгу ребенка» и записывала бы его первые слова, когда появился первый зуб, какие детские болезни он перенес… В Фалькенберге почти все мои школьные подруги уже нарожали детей. И храбрая Анита, и многие другие. Но я сама еще не готова, не в этой жизни… Ребенок… сейчас я чувствую его, как неясную фантомную боль. Я знаю многих, кто делал аборт, таких было достаточно среди моих краткосрочных приятелей в Париже и Амстердаме. Все они говорили о депрессии, о раскаянии, которое буквально рвет им кишки год за годом. А что чувствую я? Легкое разочарование от упущенной возможности? Я убила ребенка совершенно хладнокровно, я знала, к чему это приведет — и теперь удивляюсь самой себе: я не верила, что это будет настолько легко…

Ночь, ночь в Мадриде, и я одна в этой ночи. Или это был сон об одиночестве; неясные, текучие мысли, исчезающие и воссоединяющиеся со вселенской тьмой этой вечной ночи? Нет. Во сне я представляю себе одиночество по-иному; во сне одиночество — вполне стабильно, статично, резко очерчено, словно заморожено. На постоялом дворе «Флора» в Мадриде я пока еще остаюсь самой собой, сама несу тяжесть своего тела и сознания. Я глажу себя по животу и смеюсь. Нет-нет, он и не должен был родиться, этот ребенок, он должен был умереть в самом начале жизни, так было предопределено, и от этой предопределенности ночь словно становится светлее…

Я нащупываю резинку трусов. Мои руки… они сами по себе ласковы, красивы и чисты. Жесткие волосы на лобке… пальцы скользят ниже, ниже. Я могу и сама себя приласкать. Жар, пульсирующий между ног, нарастающее, стремящееся к падению напряжение. Я занимаюсь сама собой и представляю разных мужчин… на ком бы мне хотелось задержаться? На последнем? На последней, уродливой до красоты, картине — мой брат и отец вдвоем насилуют меня на пляже в Скреастранде. Мы лежим в воде, ночь, волны трогают мое тело… Отец и брат… один сзади, другой спереди… и самое страшное, что мне это нравится, что я получаю от этого удовольствие… О, Боже! Может быть, это и есть искупление моих грехов? Путь к прощению?…

Лето, мы без всякого плана ездим по Испании. Белые деревни Андалузии, Кампиллос и Антекера, прелестная Салобренья: пустыни Эстремадуры, красная сожженная земля, бесконечные миндальные и оливковые деревья. Вечная дорога через бессмысленные города и древние поселения, в поисках… чего? В поисках ничего.

Наверное, нас гонит вперед страстное желание и неумение расстаться… Иногда мы останавливаемся, чтобы раздобыть денег на еду и бензин. Майкл глотает огонь, а я обхожу публику со своим сливового цвета цилиндром. Дни похожи друг на друга; повсюду те же тихие настороженные церкви, те же старухи в черных платьях и черных платках, те же лица в публике, то же пиво, те же тапас, тот же херес и то же вино, тортилья и отвратительные каллос[39]. Ночь мы проводим на обочине или в каком-нибудь дешевом мотеле… и почти не разговариваем друг с другом. Майкл курит марихуану вместо сигарет… в тишине дым завивается в мистические спирали на фоне белоснежной побелки стен. Я смотрю на него… космы волос падают на лицо, серая, сухая кожа лица; я смотрю на него, пока слезы не выступают на глазах — он совсем другой теперь, не тот, в кого я когда-то без памяти влюбилась. Наконец я поняла, и это оказалось куда легче, чем я предполагала.

В июне мы возвращаемся в Мадрид, как раз к началу чемпионата мира по футболу. Мы сидим в тапа-баре на Эль Растро и смотрим матчи по черно-белому телевизору. Мужики все в беретах и, как один, курят «Челтас». Дым черный и тяжелый, меня тошнит. Диего Армандо Марадона то и дело появляется на экране в виде черно-серой тени и забивает гол за голом. «Это святой человек!» — вопит какой-то алкаш. — Sagrado! Он должен играть в «Атлетико!». Майкл словно окаменел, он прилип к экрану, как будто его околдовали. Я-то знаю, что он, как и я, совершенно равнодушен к футболу. Мы смотрим только для того, чтобы побыстрее шло время.

Аргентина побеждает Западную Германию в финале, три — два, а на следующий день я получаю письмо от брата. «Не могла бы ты приехать, пишет он, папа чуть не каждый день о тебе спрашивает? Он очень тяжело пережил банкротство фирмы, бюро по трудоустройству никак не подберет ему работу, а он не привык бездельничать. А в остальном все как всегда; тот же город и те же люди. Я по-прежнему работаю в музыкальном магазине, а по вечерам репетирую с группой. В выходные у нас халтура в Варберге; похоже, дальше мы не пойдем, хотя я душу готов заложить за приличный контракт… все еще ищут убийцу Пальме. Прошло уже полгода, а население все еще не оправилось от шока. Папа усердно читает газеты и выдвигает свои собственные теории; он считает, что в деле замешаны СЕПО[40], церковь и армия. Кто знает, может, он и прав… Мы очень часто о тебе думаем и надеемся, что ты все-таки приедешь повидаться. Последний раз мы виделись при очень грустных обстоятельствах»…

Почерк у брата корявый, словно у него писчая судорога. Я подношу письмо к свету — может быть, среди всех этих лишенных смысла строк обнаружится какая-нибудь тайнопись, знак или код. Ничего не видно. Я рву письмо в мелкие клочочки и кидаю из окна — как конфетти.

Майкл по вечерам исчезает. Иногда я не вижу его по несколько дней. А что я делаю в это время? Сижу в номере и глазею в окно на красные рваные облака, мусор на улицах, обрывки бумаги, уносимые ветром в горы. Сижу в номере у окна и пью красное вино «Вальдепенас». Сижу в номере и глазею в пустоту… ни на что не глазею, глазею на саму себя, на отдельные сохранившиеся в памяти за годы картинки. Вот мне семь лет, я получаю на день рождения в подарок первое в жизни колечко… Вот я уже подросток, ссорюсь с мамой… В Гетеборге с Анитой. И сейчас… сейчас я совсем в другом месте, в глубине своей души, куда никто и заглянуть не может, а добраться и тем более.

В один из вечеров приходит мама. Майкл где-то… курит, а может быть нюхает, жует или колется — не знаю. А я, как всегда, сижу и жду — что-то же должно случиться. Стук в дверь… стук из другого мира, так что я даже не сразу его слышу. Я открываю дверь, а на пороге стоит мама. Она в своем летнем платье в цветочках, розовая нежная помада, она пахнет «Нивеей» и корицей, в руке у нее, разумеется, кроссворд.

— Заходи, мама, — обмирая от счастья, шепчу я. — Я так рада тебя видеть!

Мама смеется, но молчит. Она входит в комнату и осматривается. Мама… она, словно ветерок в комнате, сквознячок, приятно холодящий кожу. Я вижу ее, как сквозь солнечную дымку… или туман. Она парит в комнате, словно в невесомости, и смотрит, смотрит… Кожа ее бела, как мел… понятно, в ее мире нет солнца, там не загоришь; зато есть четырнадцать лун, от их света кожа становится бледной и нежной.

— Что ты хочешь, мама? — спрашиваю я.

Не отвечает мама… наверное, я неправильно спросила.

— Я имею в виду — что-то случилось? Я не знала, что ты придешь.

Мама смотрит на меня и улыбается. И в ее улыбке вся моя жизнь, как в зеркале… потому что я не что иное, как продукт ее смерти…

— Мама! — умоляю я. — Ответь мне, я так давно не слышала, как ты разговариваешь… тебе, наверное, интересно, как у нас с Майклом? Не беспокойся, мама, он для меня ничего уже не значит, он, как воздух — я вдыхаю его и выдыхаю, и мне все равно, есть он или нет… как воздух…

В окне — раскаленное солнце; его гнойный глаз уставился на нас, и мама пытается найти тень; она теперь около постели, контуры ее расплываются… Я иду к ней, медленно, стараясь не испугать.

— Пожалуйста, — прошу я, еле удерживая слезы. — Пожалуйста, останься… ну еще немножко!

Мама грустно смотрит на меня, протягивает руку, и я вижу, как рука ее растворяется в свете, как пар, и я уже не вижу руки, я вижу только след движения, этот жест остался в комнате, он разделяет нас, я не могу перейти эту невидимую границу.

— Кольцо! — наконец понимаю я. — Я забыла твое колечко на стоянке, и ты пришла, чтобы мне его вернуть!

Мамы уже нет, в комнате осталась только невидимая кристаллическая решетка ее движений. Нет, она все же здесь, я вижу, как она тает… она улыбается мне, хотя лица уже нет, я вижу только улыбку… она улыбается и исчезает окончательно в запахе «Нивеи», воскресения и смерти.

Этим же летом я знакомлюсь с парнем, его зовут Маттеус; он — ангел. Красивый, нежный и кроткий, с такими же, как у папы, большими мечтательными глазами. Он тоже уличный музыкант, играет в парке дель Ретиро, где по выходным иногда выступаем и мы. Маттеус — мой любовник, с ним у меня получается главное — забывать. Майкл пропадает целыми днями, а если и появляется, то в совершенно жутком состоянии от наркоты, и должен сутками отсыпаться.

Днем я прихожу в парк и слушаю, как Маттеус поет на ломаном английском «Love for sale»[41]. Он играет на гитаре «Мартин» с усилителем «Максимаус» и закрывает глаза, точно притворяется, что его здесь нет. Я аплодирую ему и заговариваю с ним — на английском или французском. К вечеру он идет со мной в гостиницу. Я занимаюсь с ним любовью в номере, в ясные звездные ночи, когда Майкла нет… лежу тихо, не шевелясь, и позволяю ему войти в меня… он крепко держит меня за волосы, когда кончает, а потом нежно прикасается губами к плечу. Он шепчет, что любит меня, и шепот его уплывает в открытое окно, словно предназначен кому-то другому… потом встает на рассвете и уходит, договорившись о встрече в парке.

В конце августа я сообщаю Майклу, что у меня есть любовник.

— Ну и что? — говорит он, пожав плечами.

Потом отходит к окну и смотрит на улицу, клубящуюся выхлопными газами машин. Он стоит в профиль ко мне, и я вдруг замечаю, как он постарел. Это лето далось ему нелегко: наркотики, отчаяние и тоска…

— Когда ты уезжаешь? — спрашиваю я.

— Не знаю… Может быть, завтра. Или на следующей неделе. Ты его еще увидишь?

— Может быть, — говорю я, хотя знаю, что это неправда: я больше не увижу Маттеуса, он уже занял свое место в истории моей жизни и теперь должен исчезнуть, как и все остальное.

— Привет Маттеусу, — говорит Майкл, — скажи, что я перережу ему горло, если увижу.

Поворачивается и уходит.

В городе Мадриде лето идет на убыль; я остаюсь одна со своими призраками. Иногда меня посещают галлюцинации, совершенно безумные сцены, где моя мать — что-то вроде греческой богини, а я — ее посыльный в мире смертных… Дни напролет я лежу в кровати в гостиничном номере. Майкл уехал, сначала в Париж, а уже оттуда — в Америку. Номер оплачен за две недели вперед, так что я могу позволить себе делать все, что угодно.

Кровать… продавленный пружинный матрац, трещины в потолке, тонкие и загадочные, как паутина. Я неотрывно смотрю в пустоту, постепенно ставшую частью меня самой. Почему? — думаю я. Почему я всегда всего боялась? Почему и чего я всегда боялась?

Я прижимаю голову к холодной стене. Скоро в дорогу. Всегда надо собираться в дорогу, всегда в дорогу, и никто не знает, зачем.

Индия, думаю я. Отец, когда я была маленькой, всегда говорил, что есть дороги, ведущие в Индию. Я обожаю ездить на машине, меня радует само чувство передвижения в пространстве. Дорога… именно дорога связала человека с землей… И это ощущение, что все вокруг исчезает, сливаясь в певучий шум, голос дороги… Я могу ехать сколько угодно, все время ехать, пока не стану старухой и не настанет час умирать. Индия — этот конец света, и туда есть дорога. Может быть, в Индию? И никто мне не помешает теперь, даже мама. Может быть, так и сделаю; Индия… может быть, именно в Индии людям удается все забыть.

VI

Зимой город словно похоронен в своей впадине, под серо-белыми неподвижными волнами слабого бесформенного света. На востоке — еврошоссе номер шесть, черная открытая рана, маршрут мечтаний и надежд, но не более… а на западе пока еще есть море, то черное и беспокойное, то вдруг замерзающее и похожее тогда, в редкие солнечные дни, на расплавленный металл. Весна начинается как всегда, насколько я себя помню, в марте, сразу после Благовещения. Исчезают последние сугробы, на дорогах остается только мелкий гравий, и те же самые дорожные рабочие, что ссыпали этот гравий со своих грузовиков в гололед, теперь сонно его подметают и собирают в большие ящики — пригодится на следующий год. Тротуары как по команде высыхают, и приятно прижимать подошвы к жирному асфальту, чувствуя, как весна своими теплыми лапами хватает тебя за ноги. На темных, напоминающих подходящее коричное тесто грядках в садах и парках уже появились первые стрелки мать-и-мачехи и гиацинтов. С Этран доносятся ни на что не похожие глухие взрывы вскрывающегося льда, а любители ловли лосося уже тут как тут; в своих зеленых резиновых комбинезонах, по пояс в воде, они напоминают гигантских рептилий. На улицах полно народа; приезжают владельцы дач — проверить, не случилось ли что за зиму, а местное население просыпается от спячки и торопится вдохнуть запах молодой травы и нагретых водорослей. Попозже, к вечеру, на Тулльбру можно видеть любопытных, всматривающихся в молочные водовороты реки, — один рыбак опять видел этранскую русалку. По преданию, ее похоронили в тайном туннеле под рекой, когда армия Энгельбректа грабила халландское побережье. Говорят, она является людям, когда городу грозит серьезная опасность. Кто знает, может быть, так оно и есть.

Весной папа знакомится с женщиной. Никто не знает, как это произошло, в том числе и папа, и когда я задаю ему вопросы, он только качает головой.

— Не спрашивай, — говорит он. — Не могу припомнить. На бинго[42], кажется. И второй раз на бинго. Или в Гранде.

Как бы то ни было, папе удалось преодолеть свою апатию. Он ходит играть в бинго, иногда — на танцы для пожилых. И вот — неисповедимыми путями закрутил роман.

Ее зовут Анни, она вдова владельца магазина. Пятьдесят пять лет, немного старше папы, живет на вдовью пенсию и, как и папа, нигде не работает. Высокая, темноволосая… пахнет «Нивеей» — но это, кажется, единственное, что у нее общего с мамой. По правде говоря, я не понимаю, что он в ней нашел. Но это его дело, и спрашивать я не буду.

Они встречаются по выходным, иногда и на неделе, обычно у нее дома или на бинго. К нам она приходит редко. Когда она у нас, я подслушиваю, о чем они говорят, — но не из взрослого любопытства, а скорее из детской ревности. Сидят в кухне и говорят не переставая; о новостях в местной газете, о приезжающих дачниках, о бинго, а главное, насколько лучше и дешевле все было раньше. Говорит в основном Анни, слова у нее вылетают мгновенно, вряд ли она успевает при этом думать, что говорит. Отец больше помалкивает, но, кажется, ему все это интересно. Во всяком случае, он все время одобрительно кивает, словно знает ее сто лет и все, что она говорит, уже много раз обсуждалось и теперь составляет их общее мнение.

Иногда они сидят в гостиной и смотрят какую-нибудь идиотскую мыльную оперу, «Даллас», к примеру, или «Династию». Анни знает всех героев, с кем что случилось и что должно случиться, все о каком-нибудь Лансе, его личной жизни и увлечении карате, все о J.R., который, в сущности, добрый парень и женат на шведке… Я незаметно стою в дверях и поражаюсь: отец, посвятивший всю жизнь книгам… что он в ней нашел, что ему до ее бинго и мыльных опер? Что он видит в ней, она же ничем не напоминает маму, даже в ухудшенном варианте! Боже мой, не так давно я просто мечтал, чтобы отец нашел себе женщину… как я себе это представлял? Что это будет некто, кому удастся заполнить пустоту после мамы, кто будет чуть ли не повторять ее любимые выражения, которые до сих пор висят в воздухе, как невидимые люстры? Кто закончит ее начатые и незавершенные жесты? Решит хотя бы один-единственный кроссворд? Ничего этого нет в Анни, и я глубоко разочарован. Но он-то, как мне кажется, влюблен в нее, в ее присутствии глаза его блестят, точно их смазали маслом, и когда он говорит о ней, в голосе появляются нежные и теплые интонации. По вечерам я слышу, как он бормочет в своей комнате: «Анни…» Анни, Анни… словно имя что-то значит. А может быть, она и есть та женщина, которую он искал всю жизнь, может быть, именно она, а не мама, была предназначена ему судьбой, а мама — просто случайность, ошибка?

Мне кажется к тому же, что в ней есть что-то фальшивое; я вижу эту фальшь хотя бы в том, как она смотрит на него, когда он отвернется. Глаза ее становятся хищными, даже злобными… нет, мне совершенно ясно, что она относится к папе совсем не так, как он к ней. Чего она хочет? Использовать его каким-то образом в своих целях? Или это для нее просто времяпрепровождение, способ удовлетворить свои сексуальные потребности?… Мне стыдно, что я так думаю… папа же счастлив, наконец…

Весной Анни обнаружила, что у нас есть летняя дача, и после того, как они там побывали, она не хочет оттуда уезжать. В конце мая они грузят машину и уезжают, чтобы жить на даче до осени. Я остаюсь один в квартире… и понимаю, что все теперь по-иному. Последние годы мы жили вдвоем с папой, я посвящал ему все время, утешал, пытался вывести из спячки, старался, чтобы он с кем-то общался. А оказывается, всего-то и нужна была поганая торгашеская вдова, чтобы он собрал вещи и исчез.

В доме ничего нет, кроме пыли и моего дыхания. Вечерами после работы я бесцельно слоняюсь по комнатам, зажигаю и гашу лампы в изобретаемом каждый раз заново порядке, точно ищу давным-давно потерянное и позабытое. Иногда сажусь в любимое папино кресло для чтения и вдруг нахожу во всем происходящем комическую сторону: надо же, папа, кажется, забыл и про маму, и про Кристину, словно бы их никогда и не было. Но улыбка мгновенно уступает место тревоге; это же ненормально, эта ведьма доведет его до беды. Но и тревога тоже кажется необоснованной, я не могу сказать, что именно не так в их отношениях, и опять начинаю смеяться — абсурд, да и только.

Я часто думаю о сестре. Над телевизором в гостиной висят часы, сделанные ею в шестом или седьмом классе на уроках труда… мне кажется, это она сама: медленно тикая, она удаляется все дальше и дальше от меня, секунда за секундой… и время, словно топливо в этом вечном механизме расставания…

Где ты сейчас, сестренка? Почему ты решила нас забыть? Уже два года о тебе ничего не слышно, уже четыре года, как ты последний раз приезжала, уже четыре года, как умерла мама… Ты ничего не знаешь о нас, мы ничего не знаем о тебе… Моя сестра выбрала добровольное изгнание в Индию, она хочет забыть прошлое, исчезнуть, и никто не знает, что побудило ее к этому.

Поначалу мы писали ей до востребования в Гоа[43]. Мы рассказывали о нашей жизни, о городе, обо всем. Но она не отвечала; все письма вернулись обратно непрочитанными, «возвращено отправителю».

Кристина в Индии. Господи, почему из всех мест на земном шаре она выбрала Индию? Бог знает, что ее там привлекает, почему она не отвечает на письма, почему она их даже не открывает. В прошлом году папа каким-то образом уговорил чиновника шведского посольства в Дели найти ее. Через несколько недель мы получили письмо: Кристина и в самом деле в Индии, чувствует себя неплохо, но отказывается поддерживать какую-либо связь с семьей или с кем бы то ни было в Швеции. «Что мы можем еще сделать? — беспомощно спросил отец. — Она не хочет с нами знаться… Наверное, у нее есть на это свои причины…»

У нее есть свои причины, и они настолько таинственны, что я постоянно над этим размышляю. Она следует иррациональным причинно-следственным законам, как и я. Эти законы, похоже, правят всей нашей семьей. Наша семья… когда-то она представлялась мне прекраснейшей географической картой, с четкими и красивыми линиями, с изысканной топографией… Потом карту изорвали в куски и рассеяли по ветру, как золу, и не осталось ничего из того, что когда-то составляло наше «мы».

Время идет, дело к лету, становится все светлее, все короче ночи, и недолгая тьма играет с городом в театр теней. Днем я работаю в магазине; все повторяется изо дня в день, та же мелодия, тот же рефрен, та же идиотская фразировка. Свенссон ходит на цыпочках, чтобы не наступить на разбросанный по полу мусор, Свенссон в плохом настроении и уже выгнал двух покупателей, Свенссон записывает афоризмы или ищет исчезнувший пропеллер одной из своих моделей самолетов. «Люди выжили из ума, — бурчит он. — Что они от меня хотят? Я не какой-нибудь торгаш, сегодня я хочу, чтобы меня оставили в покое. Но они не понимают!..Маленькую блок-флейту, пожалуйста… Мне только губную гармошку, и все… Есть же и другие музыкальные магазины, почему они должны беспокоить именно меня? Исключительно из вредности!»

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга, переведенная известным китаистом М.М.Богачихиным, содержит комплекс методов тренировки фундам...
В книге приводятся методы работы над собой, применяемые разными буддийскими и даосскими школами и на...
Конспект лекций соответствует требованиям Государственного образовательного стандарта высшего профес...
«… Не веря глазам, она расшвыряла оставшиеся в шкатулке таблетки, вывалила бинты и пластыри, но конв...
Эта книга – первый экономический роман в России, который сразу же после выхода стал культовым в отеч...