Женщина-птица Вальгрен Карл-Йоганн
Голос его кажется далеким и усталым.
— Йоран, — говорю я. — Это я, Кристина.
Он долго молчит.
— Господи… сестричка… Где ты? Откуда… я думал… мы даже не думали…
— В Индии. Мне просто захотелось позвонить. Что могу сказать… пока жива.
— Кристина… Кристина…
Он замолкает, и секунды бегут, как ручеек, огибая камни невысказанных мыслей. Мой брат… Йоран. Как я могла так поступить с ним? И с папой?
— Как вы там? — говорю я наконец. — Как папа?
— Папа?
— Ну да, папа!
Он снова замолкает, но теперь это другое молчание, острое, оно колет мне ухо, как игла.
— Папа… папа уехал в Париж.
— Искать Эрика?
— Думаю, да.
— Что значит — думаю?
— Думаю, да. Искать Эрика. Уже месяц, как уехал. Даже записки не оставил, он как ты… и как мама… вы исчезаете, ни слова не говоря.
Молчание становится невыносимым. Зачем я все это делаю, зачем уехала из дома, зачем сейчас звоню… Моя привычная апатия вдруг сменяется горечью: не надо было звонить. Во всяком случае, не сейчас, когда я накурилась и одинока.
— А ты? — устало спрашиваю я. — Что делаешь ты, Йоран?
— Группа… Мы играем, недавно выпустили диск, но он не особенно пошел…
Мы опять молчим. Я закрываю глаза и вижу брата, двухмерное изображение, словно фото на паспорте… даже несколько фото, из года в годы, последнее, когда умерла мама. Мне все это неинтересно, с яростью думаю я, ни Йоран, ни папа, ни все это дерьмо.
— Кристина, — говорит он неуверенно. — А что с тобой? Чем ты занимаешься, почему не даешь о себе знать?
— Не знаю… Наверное, просто не хочу. Или не могу — какая разница?
— Что ты хочешь сказать?
— Я пропадаю, Йоран. Поэтому все неважно.
— Кристина…
— Что? Йоран?
— Ничего… ничего…
Я слышу, как он плачет, тихо, наверное, старается, чтобы я не слышала, и его слезы за десятки тысяч километров прожигают мне душу… звуки плача мелодичны и мечтательны, как и его музыка, как и была задумана его жизнь… Я смотрю в окно — за окном ночь. Неинтересно, как неинтересно, думаю я… как все неинтересно… и меня ничто уже не касается.
— Ты не приедешь? — спрашивает он. — Ты решила остаться там?
— Да. Я решила остаться.
— Почему, Кристина? Умоляю, скажи — почему?
— Потому, — говорю я и чувствую, как мои губы расползаются в улыбке. — Потому что я здесь стала птицей…
О, это молчание в непрерывном пульсе звуков… словно остановившееся сердце. Только это молчание и значит что-то, только такое молчание…
— А дедушка? — спрашиваю я, хотя знаю ответ заранее.
Мне кажется, я вижу как он кивает на другом конце земли. Йоран шепчет что-то непонятное и называет дату дедушкиной смерти.
— Ну вот и все, — говорю я. — Теперь я все знаю…
И осторожно кладу трубку на рычаг. Теперь они окончательно потеряны, и нет больше прошлого, о котором стоило бы сожалеть. Дорогуша, внутренним слухом улавливаю я шепот помешанного старика, дорогуша-дорогуша… и голос его постепенно исчезает, переходит в другой, недоступный мне регистр. Значит, они умерли в один и тот же день, дедушка и англичанин, в день, когда я расправила крылья и улетела из его дома…
В Варанаси я с каждым мгновением становлюсь старше, хотя мне и кажется, что время стоит неподвижно, дни словно застывают и остаются со мной навечно. Кристина, падший ангел, куда лежит твой путь? Лабиринт твоей души не имеет карты, и все тропы ведут назад. Кристина, падший ангел, птица, ошалевшая от игр с превращениями. Роман о твоей жизни не имеет названия… потому что не за что зацепиться, невозможно найти хотя бы одно событие в ней, которое можно было бы считать правдой, или быть уверенным, что оно и в самом деле было, или даже просто не сомневаться, что о нем, об этом вряд ли состоявшемся событии стоит что-то узнать… Твое падение преследует тебя, как тень, ты посчитала себя вправе сделать отсутствие надежды своим Богом и своим возмездием. Но кто сказал, падшая женщина, птица, что у тебя есть это божественное право, кто тебе это сказал, Кристина, женщина-птица? В Варанаси время стоит неподвижно и ждет тебя.
Ганг… волосы богини, грязный локон, ниспадающий с гор. Сюда стекаются пилигримы и больные — чтобы умереть в утробе матери всех рек, чтобы очиститься в ее водах и, возможно, с надеждой избежать вечной жизни в гнилостном круговороте мира. Но моя судьба еще не решилась.
Я живу с горсткой таких же, как я, в заброшенном складе позади одного из десятков самодельных крематориев, где индусы сжигают своих усопших. Каждый день я встаю на рассвете и иду к реке… Сижу на мостках, слушаю пенье пилигримов… оно поднимается к небу, как воздушный шар. Бархатцы, отражаясь в воде, образуют загадочный узор. И этот вечный запах горелого мяса, и вздувшиеся трупы утопленников, медленно, как поплавки, плывущие по реке… Так я провожу каждое утро и физически чувствую, как останавливается время.
Я сижу, опустив ноги в воду, и всматриваюсь в маленькие водоворотики, образующие углубления на поверхности воды. Я ласкаю волосы богини моими босыми ногами, и мне кажется, они уплывают от меня, исчезают, как внезапно пришедшие в голову и тут же позабытые мысли. Я зачерпываю воду рукой и пробую на вкус, но трупный привкус нестерпим, и меня тут же начинает рвать.
Мои глаза прикованы к матери всех рек, к отражениям алых бархатцев, пульсирующим в мелкой волне, как обнаженное сердце… запахи и испарения образуют странные колеблющиеся фигуры в тонком, не больше метра, волшебном слое между воздухом и водой, иногда я вижу там свое собственное лицо, лицо птицы с черными бусинками глаз. Мне становится смешно, и я хохочу в голос, так, что люди на меня оглядываются.
Днем жара невыносима и мохната, я не в силах встать со своей койки… лежу и ни о чем не думаю. Иногда принимаю что-нибудь, спид или героин, что есть под рукой… в такую жару галлюцинации чудовищны: я вижу, как меня поглощает адский огонь, запах серы настолько силен, что я теряю сознание и проклинаю мать — мне кажется, именно она обрекла меня на все это.
На полу, завернувшись в одеяло, валяется француз. Он истощен, к тому же у него дизентерия. Он блюет и испражняется прямо в одеяло, вонь совершенно невыносимая, но здесь на это никто не обращает внимания, такие понятия, как сочувствие и взаимопомощь, давным-давно покинули наше убежище. В окно, как густой сироп, льется Индия: запахи курений и карри, кумкума[52], протухшего мяса, гимны пилигримов, вой собак и мычание коров. На потолке — роскошная паутина, если подуть, она шевелится, словно начинает жить своей собственной жизнью.
Вечер подступает исподтишка, как осторожный ночной зверь… Что я здесь делаю? Я словно замерла в падении в бездну… но рано или поздно я грохнусь на дно, и от меня останутся только острые окровавленные осколки, цветные стекляшки, и они со временем займут свое место в бесконечной мозаике прошлого и будущего. Но сейчас я словно вмерзла в мутный куб этого заброшенного склада, и все, что мне остается — ждать.
Темень ночью — как эластичный мускул, она обнимает мое тело подобно невидимому любовнику, и я начинаю ласкать себя… Я здесь — мадонна, а француз — мой умирающий перворожденный… и я ласкаю себя, ласкаю, пока не проваливаюсь в сон.
Ночью я просыпаюсь, залезаю на подоконник и сажусь на корточки. Мне снова хочется стать птицей… Я надеваю свое оперение, такое шелковистое и блестящее в серебряном лунном свете — и летаю над городом до рассвета.
Весной меня занесло в Непал. В Катманду, городе мертвых, мне все же удается найти живую душу. Это шведка, ее зовут Анна… она напоминает мне давным-давно забытое прошлое, может быть, я встречалась с ней в прошлой жизни, не знаю… во всяком случае, я понимаю, что она на какое-то время может стать моим спасением.
Мы встретились случайно на автобусной станции и решили снять один номер на двоих. В гостинице Анна распаковывает свой рюкзак: одежду — на плечики, трусики — аккуратной стопкой на полке, туалетные принадлежности — красивой шеренгой на ночном столике.
— У тебя очень мало вещей, — говорит она и смотрит на мою грязную сумку из Раджастана. — Не понимаю, как ты обходишься. Мне обязательно нужны хотя бы минимальные удобства… впрочем, я, наверное, не настоящая путешественница.
Она смеется и виновато отворачивается к окну.
У нее темные волосы и нервные голубые глаза. Она в Азии всего несколько месяцев и скоро собирается возвращаться домой, в какую-то дыру в средней Швеции, название которой я тут же забываю. Но, собственно, почему я цепляюсь за нее? Наверное, потому, что она все время задает наивные вопросы, напоминает мне о чем-то… о ком-то, кем я могла бы стать, но так и не стала.
— А ты не хочешь родить? — спрашивает она в первый же вечер. — Тебе ведь уже под тридцать. Неужели тебе не хочется иметь мужа и ребенка?
Я тупо смотрю на нее, не зная, что ответить.
— Я-то обязательно скоро заведу ребенка, — улыбается она. — Мне летом будет двадцать два, и сразу начну об этом думать. Нет ничего хорошего в поздних родах.
Она молода, неопытна, в каком-то смысле невинна и битком набита этими простыми с виду вопросами. Не хочешь ли родить? А ты когда-нибудь влюблялась? Каких мужчин предпочитаешь — помоложе или постарше? И у меня нет ответов на эти вопросы. Они рождаются в таком немыслимом далеке, за другим горизонтом, где все соотносится совершенно по-иному, где у каждой мелочи есть свое время и свое место… Чаще всего я просто смеюсь вместо ответа и думаю… как далеко я ушла — и все же надеюсь, что она сумеет хотя бы ненадолго пробудить меня к жизни.
Мы вместе путешествуем по Непалу, по степям, джунглям, предгорьям Аннапурны и возвращаемся в Катманду. Анна так молода и неиспорченна, что я привязываюсь к ней всей душой. Если бы только не ее вопросы…
— А ты уже давно здесь, Кристина? И долго собираешься оставаться? А ты веришь в Бога, Кристина? А чем ты собираешься заниматься в будущем?
О, господи, если бы я только могла ей ответить. Но сердце мое на замке забвения, и понадобится немало времени, чтобы открыть этот замок, если это вообще возможно…
Я уже целый месяц чиста от наркотиков… Когда мы возвращаемся в Катманду, я даже начинаю мечтать начать все снова; Анна напомнила мне о другой стороне жизни, где предметы занимают предназначенные им места, люди и звери не меняются местами, где женщины есть женщины, а птицы есть птицы. Но время идет, и сомнения мои насчет новой жизни все нарастают…
В первый же вечер по возвращении я встречаю старого знакомого из Гоа. Он сманивает меня в опиумный притон в Тамеле — и все в мгновение ока становится как всегда. Я курю опиум и думаю о старом сумасшедшем англичанине, умершем в тот же день, что и дедушка. Они, эти двое, все время переходят друг в друга, и я уже не могу различить, кто есть кто. Потом появляется Майкл с нашим ребенком на руках, и это так красиво, что я смеюсь от счастья.
Через несколько дней я сталкиваюсь с Анной на площади Дурбар. Она ревниво выспрашивает, куда я исчезла, и когда я рассказываю, задает только один вопрос: почему? И на этот вопрос я не могу ответить, потому что теперь, когда я окончательно иду к своему концу, он никакого смысла не имеет. Анна грустно и ревниво смотрит на меня своими нервными невинными глазами. Я царапаю ногтем стол и вдруг замечаю, что руки у меня корявые и уродливые, как у древней старухи.
— Почему? — снова спрашивает Анна. — Я-то считала, что мы друзья, что я могу тебе чем-то помочь.
Мне нечего, нечего ей ответить, я только смеюсь, потому что мне смешна ее фальшь и напыщенность.
В Катманду пришла весна, и постепенно город заполняется оборванцами и сумасбродами со всего мира, моими сестрами и братьями… Я по-прежнему делю комнату с Анной, хотя почти никогда там не бываю. Старые и новые знакомые вновь вовлекли меня в привычную орбиту, я зарабатываю деньги проституцией и все трачу на наркотики. Иногда я ночую в гостинице и, просыпаясь утром, ловлю на себе взгляд Анны.
— Почему? — спрашивает она бесцветным тоном. — Почему… почему?
Можно подумать, что «почему» — единственное известное ей слово.
Время прорвало плотину, и поток его стремительно несет меня к гибели. На горизонте сверкают горы, острые и неровные, как зубы, выпавшие из пасти гигантского дракона. Крыши пагод парят в воздухе, а по ночам ветер носит мусор по пустым улицам, словно бы здесь идет война или свирепствует эпидемия.
Я все время слышу голоса из прошлого, голоса умерших, соблазнительные нашептывания исчезнувших… холодные позвякивания нерешенных уравнений, утомительное жужжание упущенных по глупости и по незнанию возможностей, и слова так и не выученных мной языков — языка любви, языка младенчества, языка счастья…
Я в последний раз встречаюсь с Анной в гостинице. Она уже упаковала свои вещи — так же аккуратно, как распаковывала. Она молчит, а я сижу на кровати, курю джойнт и думаю, что Анна — и в самом деле последняя живая душа в моей жизни. После нее останутся только мертвецы, без теней, без дыхания, без сердцебиения, мертвецы, не задающие вопросов. Анна возвращается домой. К счастью. В ту красивую маленькую страну, где мы когда-то родились и выросли. Возвращаешься, дружок? — мысленно спрашиваю я ее, но она меня не слышит и продолжает возиться со своим рюкзаком. Вот так-то, думаю я. Теперь моя очередь задавать вопросы, на которые ты не можешь ответить. Мы поменялись ролями.
Я подхожу к окну, выбрасываю недокуренный джойнт и залезаю на подоконник.
— Ты ведь уезжаешь отсюда? — спрашиваю я. — Домой, в Швецию?
Она стоит у дверей, рюкзак на плече, сейчас она уйдет и оставит меня одну, одну в беде. Я улыбаюсь. Сейчас я тебе кое-что покажу, думаю я. Я тебе покажу такое, чего ты никогда не забудешь, и память обо мне будет жить еще долго после моей смерти.
Анна стоит у дверей, сейчас она уйдет. Дар верховной жрицы… сейчас, девочка моя, ты увидишь, на что я способна. Такого ты никогда не видела… Я пристально смотрю на нее и мысленно приказываю себе стать птицей.
Я прижимаюсь перьями к холодному стеклу… я женщина-птица, и крылья мои несут меня вольно и быстро, куда я захочу. Анна смотрит, как я сижу на корточках на подоконнике, но удивления нет в ее взгляде, только тупая горечь расставания. Я расправляю крылья и летаю по комнате, круг за кругом, пока у меня не начинает кружиться голова, тогда я снова сажусь на подоконник и жду возгласа удивления или ужаса. Но она молчит, только смотрит на меня с грустью… наверное, горе разлуки ослепило ее, и она ничего не заметила…
…Я приближаюсь к концу моей истории, я чувствую это совершенно ясно, словно бы в груди забилось новое сердце. Годы в Индии пролетели быстро, и я уже не помню, о чем я думала вначале… наверняка о чем-то другом. Сейчас все стало намного легче — с тех пор, как я получила этот изумительный дар. Я летала над миром, ухаживала за умалишенными, оставляла их умирать… Все стало легче, я стала невесомой, и мои органы чувств приобрели волшебную независимость от самих чувств. Скоро конец.
Кристина, женщина-птица, наконец-то ты стала тем, кем и была задумана… Мне скоро двадцать семь, а я только что родилась. Двадцать семь… когда-то цифра эта напоминала о не юном уже возрасте, она содержала в себе и память, и боль, и неудавшуюся беременность — но не теперь. Не теперь, когда я только что родилась и скоро умру.
Лето, лето, я брожу по горам. У меня ничего нет, кроме того, что на мне надето, потому что это последнее мое путешествие, последний побег от себя. Днем я сплю, а по ночам брожу без устали и каждую секунду чувствую, как во мне растет забвение, как оно поглощает не только память, но и саму жизнь. Я в пути, но это не путь души и не путь тела… я не знаю, что это за путь, знаю только, что он никуда не ведет.
Я в Гималаях, новорожденная, женщина-птица. В предгорьях растут леса рододендронов, а позади, в обрамлении их тяжелых лиловых цветов, горы сияют, как белые ножи. Я ничего не ем, зато часто смеюсь, стараюсь не попадаться никому на глаза, сплю, где застает меня сон, а по ночам утоляю жажду горными туманами.
Как-то я нашла умирающего теленка яка. Он лежал, весь израненный, на маленьком плато. Его красивые влажные глаза смотрели на меня,… он словно видел меня насквозь, знал все о моей жизни. Я обернулась. На ближнем перевале стояло на двух ногах странное создание, получеловек, полуобезьяна или полумедведь, мех его был бел, как снег, а лапы красны от крови теленка. И странное, странное лицо, как маска болезни или даже самой смерти.
Я снова посмотрела на теленка. Он и в самом деле знал обо мне все, потому что он любил меня и понимал. Я положила его голову к себе на колени. Мы были словно потерянные дети друг друга, и любовь наша была бесконечна, как смерть или как горы вокруг. Я сидела с ним весь день, и еще ночь, и еще день — пока жизнь не покинула его глаза. И я оставила его там — какая разница, скоро мы встретимся.
Время идет, история моя тоже идет к концу. С каждой минутой я становлюсь легче, последняя тяжесть оставляет меня — я готова стать частью великой неизвестности. Я останавливаюсь у каждого горного озера и смотрю на свое отражение… и снова, как в том старинном мамином зеркале, не узнаю себя. Кожа висит мешком, распятая на острых костях. Сколько я вешу сейчас? Наверное, двадцать семь килограмм, столько же, сколько мне лет, не больше. Тяжесть оставляет меня, я становлюсь все легче и легче, и у меня пропадает желание двигаться, потому что радость движения — в преодолении силы тяжести, а мне нечего преодолевать.
В один из этих последних дней я сижу на склоне и смотрю на мир. Свет набегает тяжелыми волнами, густой и белый, как молоко. Горы дрожат в разреженном воздухе. Я ложусь на спину на холодную землю и чувствую ее пульс, словно ток, пробегающий по телу. Стая птиц летит по небу и исчезает в долине… он наверняка посвящен мне, этот полет. Они дают мне знак. Скоро. Скоро все кончится.
Конец
1992