«...Ваш дядя и друг Соломон» Френкель Наоми

Глядела я на тетю Амалию, на седые пряди ее и несколько колечек начеса, и думала о том, что этот начес подобен тем платьям для беременных, стандартным, одного размера и цвета, и что не очень многое изменилось в кибуце. И тут провела рукой по груди и бедрам, до колен, и ощутила теплоту Рами. Пронзило меня чувство бунта в моем сердце, и молния страсти пронеслась в душе. Очевидно, все это отражалось на моем лице, и тетя Амалия своим пронзительным взглядом следователя все это истолковала по-своему:

«Ну да, конечно, детка, жизнь нелегка. Но, поверь мне, в ней достаточно и добрых минут. А теперь, главное, Адас…»

«Тетя Амалия, погодите, вы же не завершили рассказ о платьях».

«А… о платьях. Да, да. Дело с платьями было в зиму, когда мы с Соломоном поженились. Но чего нам все время говорить об этих несчастных платьях, когда говорить нам надо…»

«Нет, нет, тетя Амалия. Расскажи мне о зиме, когда вы с дядей Соломоном поженились».

«Но ведь я тебе уже рассказывала. В ту зиму в кибуце взбунтовались. Лозунг бунта был: каждой беременной соответствующее по форме и по ее желанию платье. Кибуц сдался. Поехала я в Хайфу купить ткани на арабском рынке. В целях экономии вынуждена была купить много метров различных сортов ткани и разного цвета. Ну, а беременные разделились по ротам, согласно размерам».

«Тетя Амалия, в дни войны все говорят военными терминами, даже если речь о платьях для беременных».

«И что тут такого, что о беременных говорят военными терминами? В дни войны и мыслят по-особенному в отношении…»

«Тетя Амалия, погодите, что же все-таки было с теми платьями для беременных?»

«Ну, что сказать. Среди множества кусков, был небольшой отрез, два метра с половиной, если мне не изменяет память. Фланель черного цвета с красными и желтыми цветами, в общем, достаточно уродливая. Несмотря на это, я оставила этот отрез себе».

«Себе?»

«Что ты так удивляешься? Когда привезли ткани, я вошла с Соломоном в «Дом семьи» и взяла этот цветастый отрез»

«Тетя Амалия, вы сшили себе из него свадебное платье?»

«Свадебное платье! Ты в своем уме, детка? В те дни свадебное платье? Кто тогда вообще думал о свадебном платье, когда теплых носков согреть ноги зимой не было. Хупа под балдахином у раввина в Афуле. Свадьба в вашем понимании была тогда под запретом. По нашему мировоззрению это были буржуазные предрассудки. Нет, Адас, тот цветастый отрез я взяла, чтобы сшить из него, ну… Буду откровенной с тобой… Чтобы сшить себе платье на случай беременности».

Тетя Амалия отставила чашку, руки ее опустились вдоль тела и замерли. Руки шероховатые, сухие, в мелких морщинах, которые трудились все дни ее жизни. Печаль была разлита в них. Печаль подобная моей печали, отчаяние, подобное моему отчаянию. Я удивленно воскликнула:

«Сшить себе?!»

«Да, себе. Почему нам не быть откровенными. Как женщина с женщиной? Платья для моей беременности. Оно еще сейчас висит в шкафу. Хочешь его?»

«Нет! Ведь я не…»

«Ну, конечно, нет. Как будто я вас не знаю? Молодые сейчас не такие, какие были тогда. Платья для беременных, какие я шью сегодня, это праздничные платья, но быть может, все же… Ты возьмешь его?»

«Нет, тетя Амалия, нет…»

«Что значит – нет. Может, оно тебе все же понравится? Сошью тебе из него рабочее платье, и будет оно на тебя хорошо до конца беременности».

«Тетя Амалия, ноя…»

Тетя уже не слышала мои восклицания, пошла в спальню, к шкафу. Я вскочила с кресла. Подбежала к окну – звать на помощь дядю. Он поливал кусты роз, возле него стоял Шлойме Гринблат в одежде цвета хаки и такого же цвета панаме с лихо загнутыми кверху краями. Вся война была выражена в этой одежде Шлойме Гринблата.

Вдруг я ощутила странную сумеречность во дворе. Асфальтовые дорожки полны народа, все шумят, как в обычные дни, и ветер скользит с гор, как всегда, и привычно шелестит листвой и покачивает деревья, и транзисторы орут громче обычного. Но все эти звуки словно бы смягчены от страха войны и от напряжения, и шум как бы делает более глубокой скрытое за ним безмолвие. Внезапно я поняла, откуда это безмолвие: не работали поливальные автоматы. Обычно весной и летом каждый вечер они вращаются, описывая радужные дуги дождя, доводя проходящих людей до головокружения, наполняя воздух мелкими брызгами. Жужжание автоматов диктовало ритм гуляющих. Люди старались не попасть под струи воды, замирали на месте или старались быстрее перебежать струйки, осыпающие веселыми брызгами лица и одежды. В эти дни войны автоматы не работали, чтобы не размывать брустверы оборонительных окопов, рассекающих черными полосами зеленые пространства весны, и это безмолвие поливальных автоматов замедляло обычный ритм жизни. Я прижалась лицом к зарешеченному окну, словно бы пытаясь слиться с пустотой двора. Хотелось побежать к дяде Соломону и все ему рассказать. Но Шлойме Гринблат втянул его в длительную беседу, и за спиной уже слышался голос тети Амалии:

«Нашла его, вот оно».

Она развернула в кресле эту фланель с желтыми и красными цветами по черному полю, щупала ее, приговаривая:

«Ну, правда, ткань не очень красива, но теплая».

И тут на меня напал приступ смеха. Я смеюсь и смеюсь, и все, что произошло со мной утром, вернулось в этом явно истерическом смехе. Упрекнула меня тетя Амалия:

«Что с тобой? Смеешься над уродливой тканью? Что тут смешного? Ты пощупай ее, почувствуй, какая она мягкая и теплая. Ведь зимой ты будешь на последнем месяце беременности».

«Какое уродство!» – кричала я и хохотала. Тетя старалась всеми силами меня успокоить:

«Детка, я тебя спрашиваю, что ты так расчувствовалась? Понятно, почему ты в таком напряжении. Давай, в конце концов, поговорим откровенно. Ведь есть причина, что нервы твои…»

«Тетя Амалия, ну чего ты все время держишь эту ткань в руках?»

«Снова ты расчувствовалась. Разве такое напряжение нужно тебе, да еще в эти дни? И еще тебе в твоем положении? Я что, заставляю тебя шить платье именно из этой ткани? Хочешь – хочешь, не хочешь…»

«Так убери эту ткань с моих глаз».

«Ты так хочешь – так и будет».

Она ушла в спальню, а я снова прижалась к зарешеченному окну. Дядя Соломон поднял высоко шланг, струя сбила одну из роз, только начинающую разворачивать лепестки, она оторвалась от куста и упала наземь. Я почувствовала всем телом боль этой розы, опавшей так рано. Дядя закрыл кран. Я думала, он войдет в дом, и прекратится этот разговор с тетей. Но Шлойме Гринблат потянул его за собой на скамейку под деревом, и они погрузились в бесконечную беседу. Вернулась тетя Амалия и тоже прислонилась к окну. Руки ее покоились на подоконнике, именно покоились из-за отсутствия работы. И я ощутила некую пустоту, возникшую между нами, пустоту, смешавшуюся с тем скрытым за шумом безмолвием во дворе, как будто руки тети Амалии, что навсегда оставили тот отрез ткани, предназначенный ею для моего платья во время беременности, руки ее, которые внезапно опустели, именно они остановили все поливальные автоматы в кибуце. Опустевшие руки тети Амалии опустились на общую нашу судьбу, замедлив ее течение.

Тетя протянула ко мне эти свои руки, шероховатые, мозолистые, опустевшие, и сказала:

«Мне тебе объяснять, как обрадуется Мойшеле, когда вернется с войны и обнаружит такую радость? Это же будет чудесно… для всех нас».

И глаза ее смотрят умоляюще, как будто говорят: «А если не вернется…», – и опять оглядывают пристальным взглядом следователя мою тонкую фигуру, особенно мой живот. И я, словно обороняясь, скрестила руки на животе, но она это вновь истолковала по-своему. Тетя, обычно мрачноватая на язык и жестковатая характером, протянула руку и легко провела по моим волосам. Я опустила глаза, и тут мне на помощь пришли буквально взорвавшиеся громом транзисторы за окном. Голос диктора гремел во всю силу:

«Командующий воинскими силами в Старом городе Армии обороны Израиля сообщает: Храмовая гора в наших руках!»

Звуки государственного гимна Израиля заполнили все пространство. Дядя Соломон вскочил со скамейки, вытянулся в струнку, посерьезнел лицом. Руки его прижались к бокам, и видно было, как он силится стоять смирно, но дрожат и подгибаются ноги в коленях. И тетя Амалия с трудом, как бывает, когда ком подкатывает к горлу, сказала мне:

«Теперь, когда Храмовая гора в наших руках, война быстро завершится. Еще немного, и Мойшеле вернется домой».

«… В десять пятнадцать утра флаг Израиля водружен над Западной Стеной – Стеной Плача…», – продолжал диктор, а тетя Амалия добавила: «А мы будем растить ребенка».

Из транзистора неслась песня «Золотой Иерусалим». Среди клумб стояли группы людей, и в каждой группе у кого-нибудь – транзистор. Сумерки стали опускаться за окном. Я закричала: «Не будет у меня ребенка, тетя Амалия. Я не… не!» Я бежала прочь, только бы не видеть лица тети Амалии внезапно опустевшее, точно так же, как и руки ее. Дядя Соломон все еще стоял у скамейки, и рядом с ним – Шлойме Гринблат. Диктор по радио продолжал в деталях описывать взятие Старого города.

Я стояла рядом с дядей, и сердце мое беззвучно взывало к нему: «Дядя Соломон! Дядя Соломон! Что мне делать? Освободили Стену Плача! Мойшеле, вероятно, среди освободителей, а я… Смогу ли я рассказать тебе о моих грехах? Обнажить свои раны, открыть боль и радость счастья, заключенного в одолевшей меня страсти? Сможешь ли ты объяснить эту слабость, которая привела меня в объятия Рами в день, когда Мойшеле воевал в Иерусалиме? Если расскажу тебе, найдешь ли в себе силы помочь освобождению моей души? Если нет, сможешь ли ты облегчить мою боль добрым словом? Есть ли вообще на свете добрые слова, которыми можно говорить об этой языческой страсти к чужому мужчине в то время, когда мой муж на войне? Может ли служить оправданием то, что вместе с этой любовью я испытываю сильнейшую ненависть к самой себе, до того, что ненавижу все вокруг – и войну, и победы, и радость освобождения Храмовой горы, и тревогу за судьбу солдат. Даже звуки песни «Золотой Иерусалим» приносят мне боль. Дядя Соломон, друг мой бесценный, пожалуйста, помоги мне! Ты – знаток душ человеческих, быть может, сумеешь освободить мою душу от собственных ее пут? Ведь в стране война, и Мойшеле – в ней, а я – вне! Есть ли в тебе, дядя Соломон, силы, привязать и меня к радиоприемнику в эти мгновения – тревожиться и радоваться со всеми? Ведь Мойшеле в там, в огне войны, а я думаю лишь о себе, о Рами, о его руках, его теле, его любви. Дядя Соломон, сможешь ли ты вернуть меня сюда, к войне, к происходящему вокруг, к Мойшеле?»

Я прижалась к дяде, и глаза мои просят, умоляют. Дядя чувствовал напряжение моей души. Обнял меня за плечи, поцеловал мои волосы и прошептал:

«Не беспокойся о Мойшеле, детка. Он вернется к нам целым и невредимым».

Глубокий стыд охватил меня. Но глаза мои искали среди стоящих вблизи и вдали только Рами. Его не было видно. Побежала по травам и клумбам искать его. Вокруг толпились люди, и ни один из них не обращал на меня внимания, я была единственной, не внимающей рассказу об освобождении Иерусалима. Лишь какие-то обрывки повествования голосом диктора сопровождали мой бег по тропам и дворам, и одна единственная мысль не отставала от меня: «Рами! Где его искать? Ведь оба мы вне общего ликования, он и я, я и он».

Пробежала мимо правления кибуца. Около него толпилось много товарищей, пытающихся связаться по телефону и ждущих звонка. Увидев меня, позвали:

«Адас, тебе звонили. Мойшеле оставил номер, чтобы ты ему позвонила. Он в Иерусалиме, цел и невредим».

Телефонистка дала мне листок с номером, смеялась, и все товарищи улыбались. Рука моя, поднявшая трубку, дрожала. Иерусалим занят, все время занят. У меня еще и родители в Иерусалиме. Надо справиться и об их самочувствии. Я набираю номер Мойшеле. Иерусалим занят! Я уронила трубку на стол и вздрогнула от этого стука. Кто-то сказал за моей спиной:

«Что с тобой, Адас?! Ты ведь получила сообщение, что Мойшеле цел и невредим!»

Я сбежала. Прибежала домой с единственным желанием уединиться, побыть самой с собой. На завалинке, у дома, сидел Рами и ждал. Я стояла перед ним, тяжело дыша. Он выключил транзистор и сказал:

«То, что я сделал Мойшеле, просто стыд и позор».

«Хочешь сказать мне, что все, что между нами – стыд и позор?!»

«Не просто стыд и позор – срам».

«Почему ты так говоришь, Рами?»

«Потому что для нас с тобой то, что мы сделали Мойшеле в эти дни войны, будет вечным позором».

И на лице Рами – не любовь, а угрюмая печаль. Сидели мы рядом на завалинке. Тонкий серп луны вел жатву звезд в небе. Это не была луна влюбленных. Она враждебно поглядывала с высот. Рядом с Рами стояла винтовка. Но розы, которые посадил для меня Мойшеле, распустились, наполняя воздух ароматом, и Рами сказал:

«Освободили Старый город. Ребята проделали отличную работу. А я сижу здесь».

Обняла я его за шею, прижалась к нему. У кудрей его был запах сосен, роз и масличного дерева, светящегося неподалеку от нас. Я вся дрожала от кончиков пальцев до колен, тело мое напряглось, и я закричала в его окаменевшее лицо:

«Что делать? Рами, это же как сама жизнь. Если верно и честно, что надо проживать свою жизнь, то и случившееся с нами честно и верно».

Он взял мою голову в свои ладони и сказал:

«Ты красива, как сама красота. И если верно и честно, что надо любить красоту, верно и честно любить тебя».

Вскочил, взял винтовку, я крикнула: «Куда ты направляешься?»

«Идем со мной. Ведь не пришло тебе даже в голову… Здесь… Вернемся к прудам».

Я вскочила, чтоб идти за ним. И тут, стоя, увидела внезапно перед собой протянутые ко мне руки тети Амалии. Они были пусты.

Глава восьмая

Соломон

Вчера вошла ко мне Адас и принесла продолжение своей рукописи. Спросил ее: это уже всё? Ответила, что нет, не всё. Сидела, скорчившись, в кресле напротив меня, словно плечи ее согнулись под тяжестью всех ее бед и моей боли. Красивое лицо ее было бледным. Трудно мне было видеть ее такой, и я думал про себя: «Каким образом свалилась на нас эта беда? Как это она влюбилась в Рами? Все это вовсе не было каким-то недоразумением. Вокруг такого парня со светлым чубом, веселыми глазами, в цветной рубашке и шортах, явно выглядящего городским, вертятся все девицы, а она что, хуже?»

Она словно прочитав мои мысли, обратила на меня взгляд, полный печали и боли. Ее большие чудесные глаза пытались защитить Рами, ее, их любовь. У маленькой моей Адас большая душа. Всегда ее подстерегают бездны и влекут, дали. И путь ее к высотам полон выбоин и камней преткновения. Таков ее путь к Мойшеле. Встала, подошла к полке с книгами, извлекла роман Франсуазы Саган «Здравствуй, грусть»:

«Что скажешь?»

«Хорошая книга. Легкий стиль, сюжет приковывает, но в результате ничего от нее не остается».

Удивилась моим словам.

«Много таких вещей в мире, детка».

«Каких вещей?»

«Вещей, детка, увлекательных, чудных, приковывающих, но в результате от них ничего не остается. Но знать и видеть их надо. Мы просто должны это для самих себя».

«Да, дядя Соломон, мы должны все познать, со всем познакомиться».

Я знал, что она поняла меня.

«Смотри, детка, в молодости, пробуя немного вина высшей марки, трудно определить, действительно ли оно лучшее. Надо попробовать много плохих вин, замешанных на воде, и только тогда почувствовать, что вот это вино лучшее».

«И что, нет прекрасной вещи, которую определяют сразу?»

«Не всегда. Чаще дорога вверх полна выбоин».

Вернула книгу на полку быстрым движением, будто она жгла ей пальцы, и села рядом. Лицо страдающее, глаза пронизывают меня неприкрытой болью. Я взял ее руку в свою. Рука была горяча, как это бывает при лихорадке, дрожала, как птица в клетке. Вспомнил воробья, трепещущего и дрожащего, которого поймал в детстве, и слова мамы: «Если ты любишь, дай свободу существу, которое любишь». Сказал Адас:

«Детка, если писать воспоминания тебе тяжко, прекрати».

«Нет, дядя Соломон. Ни за что. Завтра принесу тебе продолжение».

Встала с кресла и растворилась в мгновение ока.

И тогда я уселся писать свои воспоминания, страницу за страницей, и прошлое вставало как вереница событий и существ из мира привидений, встающего заново, чтобы мучить мне душу. Привидения эти шатались вокруг меня, сея печаль. И что можно поделать? Писать тайные свитки, извлекая их из душевного тайника? Быть может, вырвусь таким образом из их плена, освобожусь?

Кто он – герой моих свитков – сегодня? Я вынужден вывести в герои Шлойме Гринблата. Это самое смешное и безотрадное в моей жизни: Шлойме Гринблат, главный сплетник в кибуце, – герой моих писаний, герой мира призраков, душа которого во мне. Все эти привидения начинают ныне самостоятельно существовать и угрожают мне, как Голем, каменный истукан, созданный пражским раввином Махаралем, но тайное имя Бога, тетрагамматон, потеряно мной, и я не могу от созданного мною же истукана избавиться. И возглавляет шествие этих привидений он – Шлойме Гринблат. Но пока доберусь до главного, придется мне все начинать сначала.

Итак, пришла холодная, дождливая зима. И Амалия принесла мне теплые носки. Пришла она, как мне кажется, в семь вечера, но вышла – это я помню точно – в пять утра. Это должно было остаться втайне, но тут же стало известно всем, и все острословы кибуца осуждали Амалию, как будто она захватила мой барак при помощи какого-то секретного оружия. И, конечно же, остроты Шлойме были наиболее сатанинскими. Я это не раз чувствовал на своей шкуре, и свидетельствую, что остроты его весьма опасны.

Хотя Амалия провела в моем бараке ночь, но ничего не произошло между нами, что могло привести к свадьбе. Первые ее слова при входе в мой барак были:

«Что? У тебя нет шкафа?»

«Нет. Пока мне его еще не сделали».

«Почему? Ты не просил?»

«Я не среди просящих».

«Именно. Не просить надо, а требовать!»

«Я не среди требующих».

«Так вот, видишь, Соломон, нет у тебя шкафа. Где же ты держишь одежду?»

«В ящике, там, в углу».

Замолкла Амалия, оглядывая мой барак, который был почти пуст. И все же в нем был определенный уют, хотя стол был сбит из деревянных обрезков, вместо стула – ящик, простая железная койка с матрацем, набитым соломой, которая, слежавшись в комли, давила мне спину. Но было в бараке нечто от доброго духа Элимелеха: горящий весело примус был им собран из каких-то частей старых выброшенных примусов, закопченный жестяной чайник, в котором я варил кофе, арабский глиняной кувшин, сохранявший холодной воду в раскаленные летние дни. Элимелех расписал его красными и синими полосами. Вообще он любил красный цвет. Написал мне картину, и она висела над моей кроватью. На картине пылали розы, хризантемы и цветы, рожденные его воображением. Амалия не ощутила и грана этого уюта. Посмотрела на картину Элимелеха и сказала:

«Что? Нет у тебя даже репродукции Ван-Гога. Стены твои почти пусты»

«Если это у тебя называется пустотой, так я довольствуюсь четырьмя пустыми стенами. По-моему комната весьма симпатична».

«Соломон, ты очень странный».

«Почему это я странный?»

«Потому что ты такой. Как можно жить в таком беспорядке?»

Заметила под кроватью брошенные мной носки, а на постели новые, принесенные ею. Подобрала мои не очень чистые носки:

«Где ты держишь грязное белье?»

«В ящике. Снаружи».

«Но там идет сильный дождь».

«Я что, просил тебя выйти в дождь?».

Всунула Амалия мои нестиранные носки в карман своей шубы, новые вложила в мои туфли, явно ощутив себя хозяйкой в комнате, и стала еще более внимательно ее обследовать:

«Комната абсолютно без ничего. Ни нормального стола, ни шкафа, ни занавески на окне».

«О чем ты говоришь, – повысил я в сердцах голос, собираясь защищать мою комнату, – ты что, считаешь, что у меня дефектное чувство красоты, что нет у меня вкуса, что мне безразлично, что меня окружает? Есть, уверяю тебя, еще как есть! Но я не люблю просить у коммуны»

«У меня ты можешь просить. Без всякого угрызения совести».

«Но я ведь сказал тебе, что не люблю…»

«Какое отношение имеет любовь ко всему этому?»

«Имеет. Я и подарки не люблю. Ты что, думаешь, у меня нет друзей вне кибуца, от которых я могу получать любые подарки? Но я прошу их этого не делать».

«Что? Ты ненавидишь подарки, Соломон?»

«Нет! Совсем нет! Люблю подарки…»

Только сказал это, она сбросила свою эту ужасную овечью шубу на постель, и противный овечий запах ударил мне в ноздри. Он еще не успел выветриться из моих ноздрей, как она предстала передо мной в своем нарядно голубом платье, том самом «грешном», что получила в подарок от своей двоюродной сестры Розы, живущей в Тель-Авиве. Глаза мои сбежали от «грешного» платья к примусу Элимелеха, на котором кипел жестяной закопченный чайник с моим «грехом» – черным кофе, который я купил во время разъездов по казначейским делам кибуца. Глаза ее проследили за моим взглядом, и так возникло наше первое сообщничество – грешника и грешницы. Да кто любит оказаться лицом к лицу со своими проступками. И я крикнул на нее, чтобы оправдать себя:

«В общем-то, я не люблю подарков, которыми коммуна готова нас одарить…»

«Я тебе уже сказала, что я управляю коммуной, и готова всем тебя обеспечить».

«Да ведь сказал тебе, что ты не можешь обеспечить».

«Почему не могу?»

«Потому что ты еще не можешь дать каждому щедрой рукой то, что он хочет, а я не люблю качать права».

«Не желаешь пользоваться данными тебе в коммуне правами? Соломон, ты и вправду странный. То, что тебе причитается – бери».

Это была единственная декларация ее любви в ту ночь, если вообще эти слова можно истолковать как любовное объяснение. Но вдруг я более внимательно взглянул на нее. Увидел, что волосы ее промокли, и нос покраснел от холодного ветра. Позаботившись принести мне теплые носки, сама стояла на полу в тонких, убогих носках. Резиновые сапоги, облепленные грязью, она оставила за дверью. Я приподнялся в постели и предложил ей:

«Может, приляжешь немного, согреешься. Ты же совсем замерзла».

Она легла, и я прикрыл ее плащ-палаткой его величества Британии. Положил руку на ее колено. Оно было горячим и мягким. Но Амалия тут же подобрала ноги, словно бы мое прикосновение обожгло ее. Я отнял руку и поглядел на нее со смущением и стыдом. Она пришла мне на помощь:

«Соломон, кофе в чайнике кипит».

«Хочешь чашку кофе?»

«Почему бы нет?»

Была у меня всего одна чашка, и то не моя, а кибуца. Тайком принес ее из кухни, в отличие от других, которые выносят посуду открыто. Почему? Потому что я, не как частное лицо Соломон, а как казначей, занимался нравоучениями, защищая общественное имущество. Не было у меня выхода. «Стянуть» считалось делом обычным, что выводило из себя управляющую кухней. Это милое воровство стоило немалых денег. И кто должен был прекратить это, как ни казначей? Соломона же, как частное лицо, это не трогало.

Потому я со спокойной совестью надел принесенные мне Амалией воистину теплые высокого качества носки. Мне был тепло и приятно сидеть рядом с лежащей на моей постели Амалией. Мы с удовольствием пили черный сладкий кофе небольшими глотками. Я, затем она. Она, затем я. Незаконный кофе в незаконной чашке был особенно горяч и сладок. Так первая встреча наших губ была на краешке чашки. И встреча эта в ту ночь была единственной.

Тем временем дождь бил по крыше, ветер сотрясал барак, потоки воды текли по окнам. Ледяная буйная тьма глядела на нас через окна злящимся зверем. И тихое пламя примуса казалось мне настоящим костром, который способен согреть даже холодную ночь снаружи.

«Как тепло и приятно», – сказал я.

«Ветер уничтожит озимые», – сказала она.

Мне, казначею, надо было заботиться об этом более чем ей. Как частному лицу, не было мне до этого никакого дела. Меня же интересовали молочные продукты даже как частное лицо. Я же был представителем фирмы, выпускающей эти продукты, «Тнува», предприятия нового. Я люблю всякое новшество, возникающее и развивающееся на моих глазах. И, конечно, повел с Амалией долгий разговор о «Тнуве». Слушала она с большим вниманием, иногда позевывала. Это у нее обычное дело, она всегда была усталой женщиной. Иногда же решительно прерывала:

«Соломон, ты не прав, абсолютно не прав».

Уже в ту ночь я вел себя с ней, как и все последующие годы, успокаивая ее той же фразой:

«Амалия, ты права, ты абсолютно права».

Вдруг примус погас. Амалия тотчас поняла, в чем дело:

«Где ты держишь керосин, Соломон?»

«Снаружи, в ящике».

В голосе моем слышались несчастные нотки: дождь, казалось, швырял булыжники по крыше, ветер задувал в щели, а тут еще примус погас, улетучилось тепло. Уже тогда Амалия моя не хотела, чтобы я был несчастным. Спустила ноги с постели на пол и решительно сказала:

«Сейчас принесу керосин».

«Ни за что! – преградил я ей дорогу, – Будем без примуса. Ну, что может случиться?

«Что может случиться?!»

«Ну что? Посидим в темноте».

Но она уже у двери. У Амалии особое отношение к свету и к тьме. Хотя в ту ночь у нее не должно было быть никаких подозрений, связанных с темнотой. Я подскочил, положил ладонь на ее руку, взявшуюся за дверную ручку, второй обхватил ее, говоря из-за ее спины:

«Не выходи в такую бурю».

«Кто же выйдет?»

«Я».

«Где же твои сапоги?»

«Там же, в ящике»

«Какая же польза от всех твоих разговоров?»

«Амалия, если ты выйдешь, то смертельно простудишься».

«Смертельно. Не более и не менее».

«Амалия!»

«Соломон!»

Я повысил голос, но и она его повысила, ибо я придавил ее руку к дверной ручке. Она ведь не привыкла к воздействию мужской силы. Мне стало не по себе. Ослабил руку, дверь распахнулась, внутрь с дождем ворвался ветер, стуча по жестяному ящику, прикрытому жестяной крышкой, с той же силой, с какой распахнул дверь и затем захлопнул. Амалия уже внутри с жестянкой керосина, вымокшая до нитки. Жалость охватывает меня, я хочу взять у нее жестянку, но она приказывает:

«Сиди на кровати, Соломон. Я сама все сделаю».

Своими заботами и энергией она заполняет все пространство барака.

Мокрые волосы упали на лоб и даже сделали ее симпатичной. Я не спускаю с нее глаз и думаю про себя:

«Ты нашел себе жену, Соломон!»

Примус уже горит. Амалия наливают воду из глиняного ковша в чайник, я чувствую на языке вкус черного кофе, сладостное тепло разливается по всему телу, и, в благодарность Амалии, декламирую:

  • Почему погас огонь?
  • Ибо прижал тебя к моему сердцу,
  • Чтобы ты была моей,
  • Только моей,
  • Потому погас огонь.

Она с какой-то даже радостью качает головой:

«Это стихи не твои, а Рабиндраната Тагора».

«Откуда ты знаешь?»

«Чего бы мне не знать? Я что, не читаю, как ты, Рабиндраната Тагора? Только ты его читаешь?»

«Ты читала его на польском?»

«Ну и что?»

«Я читал его на немецком».

«На немецком он, что ли, лучше?»

«Ты любишь читать стихи?»

«Почему бы нет».

Хочу вам сказать, Амалия моя умеет удивлять. В ту ночь удивила меня несколько раз. Была-то всего считанные часы, но с каждым часом она вырастала в моих глазах. А знание стихов и любовь к поэзии вообще возвысило ее в моих глазах. Стихотворение Тагора в ту ночь было для меня псалмом, славящим Амалию. Сказал я ей с радостным сердцем:

«Иди сюда, Амалия, ложись поспать»

«Почему?»

«Потому что ты устала».

«Я не устала».

«Я хочу подать тебе кофе».

«В такой поздний час… кофе?»

«Ладно. Ложись».

«Лечь для кофе?»

«Ну, не для кофе. Для чая. Чаю хочешь?»

«Что? У тебя есть и чай?»

«Есть».

Не знаю, чем на нее повлиял чай, но, во всяком случае, она подчинилась мне и пошла к постели, а я – к примусу. Посреди комнаты мы встретились и улыбнулись друг другу. Бывают у людей такие минуты, когда улыбаются не только лица, а как бы все тело. Я проследил за ней, идущей к постели. Она словно выпрямилась, и походка у нее была легкой. Не парящая, не надо преувеличивать. Деревянные доски пола со скрипом прогибались под ее шагами. Но было что-то легкое и приятное в ее походке. Когда она легла и накрылась военной плащ-палаткой, сказала с такой же легкостью в голосе:

«Пока чай вскипит, сомкну немного глаза».

Я был очень рад этому, извлек тайком из-под груды книг на столе маленький жестяной чайничек. Его я тоже «стянул» из кухни. А что я мог сделать? Нужно же в чем-то заваривать чай. Хорошо, что она задремала и не задавала мне лишних вопросов по поводу чайничка. Я настолько был сосредоточен на заваривании чая и заливке его кипятком, что не обращал внимания на Амалию.

Когда я вернулся к ней с чашкой ароматного чая, Амалия спала крепчайшим сном, как будто проглотила банку со снотворным.

«Амалия!» – воззвал я к ней в полный голос.

Но я уже писал: Амалия, добрая моя душа, была вечно усталой женщиной. Только миг назад была молодой, полной энергии и свежести, но лишь голова упала на подушку, она тут же погрузилась в глубокий сон. Я для нее совершил жертву, заварив чай, ибо сам предпочитал кофе, но она не оценила этого. Чай я купил лишь потому, что он был дешевле кофе. Деньги на дорогу и питание кибуц выдавал мне мизерные. Никогда не заходил по дороге в столовую, брал с собой намазанные чем-либо бутерброды из кухни. Но сколько не экономил, денег не хватало на кофе, сахар, бутерброды, газеты, без которых я не мог пребывать в часы досуга. Ведь должно быть у человека что-то, приносящее ему удовольствие. Даже в кибуце. Чай же был у меня в качестве крайней необходимости. Чай уже остыл у меня в руке. Взглянул я на часы и замер. Третий час ночи! Чего же я удивляюсь тому, что Амалия просто провалилась в сон?

Кровать моя была узка, и надо было совершать акробатические движения, чтобы одеяло совсем с меня не сползло. И все же счастье чуть-чуть мне улыбнулось. Плащ-палатка его величества была коротка большому телу Амалии, но она скорчилась, как ребенок в утробе матери. Уголок постели остался и мне. Остаток ночи я и провел, сидя в этом уголке, пил безвкусный холодный чай, трясясь от холода. А что мне оставалось делать? Накрываться ужасно пахнущей овечьей шубой Амалии? Так я и провел первую ночь с моей Амалией, все же накрывшись ее шубой.

Рассвело. Амалия открыла глаза. Она ведь всю жизнь была среди рано встающих. Вскочила, а я сплю, прикорнув в уголке кровати. Тут же начала проявлять заботу, хотя я был еще в полусне и ничего не соображал. Она сняла с меня свою шубу, а мне было все равно. Уложила в постель и накрыла плащ-палаткой, выползла из барака, а я спал.

Стоит Амалия у моего барака, повязывает платком голову, и кто возникает из рассветных сумерек? Никто иной, как Шлойме Гринблат! Видит он ее у входа в мой барак, в праздничной ее шубе, в такой ранний час, и уже все знает, даже более того.

А если знает Шлойме, значит, знает весь кибуц, ибо Шлойме уверен, что он – это кибуц, а кибуц – это он. После обеда заходит на вещевой склад, в коммуну Амалии, обращается к ней:

«Амалия, мне нужны теплые и длинные кальсоны. Я ведь работаю в коровнике и должен рано вставать. А утром холодно, ты ведь не хуже меня знаешь, как утром холодно».

Да, да, в эту холодную и дождливую зиму многие не в себе, а Шлойме – в первую очередь. Просить кальсоны, когда денег нет на покупку носков и дождь уничтожил озимые. А он тут со своими кальсонами. Амалия, у которой всегда была пара слов в запасе, выдала ему как следует:

«Кальсоны! Только это тебе не хватает. А теплые носки у тебя есть? У казначея денег нет даже на покупку носков».

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Когда смотришь на картину художника… Ты пытаешься воспринимать ее целостно… Не ищешь в ней фрагменты...
В этой книге соединены фрагменты из каждого чжана «Дао-дэ цзин» Лао-цзы, заново переведенные с древн...
В книге приводятся отчеты китайских ученых об экспериментальных данных, полученных при изучении люде...
Книга, переведенная известным китаистом М.М.Богачихиным, содержит комплекс методов тренировки фундам...
В книге приводятся методы работы над собой, применяемые разными буддийскими и даосскими школами и на...
Конспект лекций соответствует требованиям Государственного образовательного стандарта высшего профес...