«...Ваш дядя и друг Соломон» Френкель Наоми

Я уже тогда занимался общественной деятельностью, ездил по всей стране по делам кибуца. Возвращаясь, я не шел в свой шатер, где проживал вместе с Шлойме Гринблатом, Фрицем Зелигманом, единственным в кибуце «йеке» (так прозывали выходцев из Германии, которые труднее всех осваивали иврит) и Амалией. Несмотря на усталость, тут же поднимался в шалаш Элимелеха. Стаи птицы взмывали с ветвей эвкалипта. У входа лежал черный кот, питомец хозяина, прозванный по имени одного из арабов – друзей Элимелеха – Абу-Али. Кот был настолько сыт и изнежен, что даже не зарился на птиц или мышей. Как обычно, шумел примус, а Элимелех столь же обычно сидел у стола. Угощал меня своим странным напитком, который, тем не менее, я предпочитал тому напитку, которым нас поили в кибуцной столовой, называя это чаем.

Мы сидели у входа в шалаш, между ветвей эвкалипта. Перед нами, распростершись, лежала долина. Обширная плантация масличных деревьев, существовавшая здесь еще до возникновения кибуца, отливала серебром своей мелкой листвы в послеполуденном солнце. Ветер, летящий с горы, ерошил ее кроны, и листья эти чудились осколками серебра, и все пространство вокруг посверкивало сплошным серебром.

Попивали мы горьковатый напиток Элимелеха, и он говорил:

«Соломон, эта плантация играет, как скрипка, на струнах воздуха. Если бы мне удалось хотя бы раз извлечь из скрипки такие же чистейшие серебряные звуки, тогда, быть может, душа моя бы успокоилась».

Долинные тени вытягивались к горе, поднимаясь к ее вершине, и нега отходящего дня последним сиянием стыла на холодной высоте горы, взирающей на нас. Вокруг нас еще стояли шум и суета. Воробьи скандалили до драки за место ночлега. Славка не переставала трещать, предупреждая сородичей: в траве затаилась змея.

Разноголосица детей, смех отцов и матерей во дворах как бы держали нас на своей взвеси. Элимелех гладил бархатистую шкуру кота Абу-Али и вздыхал:

«Сегодня ночью я сторожу ту часть сада, где маслины уже созрели».

Раз такое дело, ночью повадятся арабы. Все еще не привыкли, что это наша плантация. Тут необходим Элимелех, лучший из охранников. Я говорю:

«Что же ты вздыхаешь? Охранять плантацию труднее, чем охранять поля?»

«Труднее».

«Почему?» «Ночью приходят не только воры. И любовные парочки».

«Ну и что?»

«Мне тоже хочется любить, да некого».

Наступает вечер. Через час – ужин. Ударят в рельс, приглашая всех в столовую. В палатках и бараках мерцают коптилки и керосиновые лампы. А я еще не помылся и не сменил одежду с дороги. Бегу в мой шатер. В этот час там всегда только один Шлойме Гринблат. Фриц в это время убегает в дом культуры поиграть на пианино. Амалия делится новостями или просто судачит с женщинами во дворе. Любитель потрепаться Шлойме в эти часы уединяется. Готовится к товарищеской беседе, для чего при свете коптилки штудирует сочинения отцов социализма, собирая по крупице в свою копилку перлы из марксистских книг. Уже до начала ужина брюхо его набито цитатами из Маркса-Энгельса-Ленина. Садится на постоянное свое место с постоянными сотрапезниками, бросает несколько слов по поводу подаваемых блюд и тут же переходит к научной беседе. Каждое второе предложение начинается цитатой. В кибуце он слывет большим знатоком марксизма, цитируя таким тоном, как будто это он сам сочинил эти тексты. Между Шлойме и Элимелехом отношения весьма напряжены. Во-первых, потому, что Элимелех не любит цитат, во-вторых, потому, что он однажды сказал о Шлойме:

«Он, конечно, мудрец, но весьма небольшой».

Дошло это до ушей Шлойме. И он, конечно, по своему характеру сплетника в долгу не остался. Пошли байки об Элимелехе, о странных его привычках, эгоистическом его характере, реакционных взглядах. И тут произошел случай с лектором, которого Шлойме, ответственный за культурную работу в кибуце, пригласил осветить политический момент в Израиле. В те дни в кибуце усилилось воровство овец. Крали также и белье и одежду, вывешенные на просушку. Решили устроить засаду на воров и поручили это сделать Элимелеху. Спрятался он за штабелем дров, приготовленных для кипячения воды. Стирка-то была общей. Туалеты тоже были общими и находились недалеко от прачечной. Лектор, которому отвели комнату для отдыха перед выступлением, решил пойти по нужде. Возвращаясь, он запутался в белье, висящем на веревках. Увидел Элимелех чей-то незнакомый силуэт, подскочил к человеку, набросил ему на голову простыню и приволок извивающееся существо в столовую. А там уже ждали лектора, и особенно нервничал Шлойме, ибо с большой серьезностью относился к своим обязанностям ведущего вечера. Тут врывается Элимелех с криком:

«Поймал вора!»

Сбрасывает простыню, и публике предстает взлохмаченный лектор с диким взглядом. Хохот был общим. Смеялся и лектор. Прочел длинную и основательную лекцию о политическом положении Израиля, и ведущий Шлойме своими репликами и выступлением показал неплохое знание материала, и мог быть доволен проведенным мероприятием.

Не тут-то было. Шлойме не давала покоя история с вором. К ней он присовокуплял мнение, что Элимелеха политика не интересует, как и все, что творится в мире, и вообще, он лентяй и паразит. Это Шлойме пытался внушить всему кибуцу, и мне в том числе. Я же уклонялся от ответов.

Еще эта история была у всех на устах, как в кибуце появился мой младший брат Иосеф, удравший из отцовского дома. Мама умерла, а отец хотел сделать Иосефа наследником дела по шитью сумок. Малому было семнадцать, а столетие приближалось к тридцатому году. Брат учился в гимназии, был отличником. Это был тощий, коротко остриженный светловолосый юноша, острый взгляд которого выдавал в нем пытливый ум. Начал он странствовать по городам Европы. О земле Израиле не думал. Зарабатывал на жизнь любой подвернувшейся работой – был грузчиком, подметал улицы и дворы. В каждой столице жадно ловил любую крупицу знаний, любой проблеск мысли. В короткий срок побывал в Париже, Лондоне, добрался до Берлина, наслышавшись уймы идей и теорий. И хотя с каждым днем все более худел, так, что брюки на нем болтались, но это его не очень-то беспокоило. В прохудившейся обуви и рваных носках он гнался за любой теорией или учением, а они в те годы плодились на глазах. За ними можно было гоняться днем за днем, а число их не уменьшалось. Все кругом боролись – за права ребенка, за идеи феминизма. Молодежные движения росли как на дрожжах. На всех перекрестках шли проповеди нового искусства, свободной любви, нудизма. «Нагая» культура «качала права».

В Берлине брат устроился билетером в лекционный зал, где, раскрыв рот, слушал лекции о новом театре, абстрактной живописи, свободе слова, величии силы, о разных общественных теориях. Однажды услышал от лектора, выступавшего перед молодыми евреями: «Община, а не общество соединяет людей, и не на основе взаимопомощи и логики сформулированных законов, а только на основе эмоций, интимных связей, взаимопонимания и постоянного соприсутствия. Лидеры не выбираются общим голосованием, а просто всплывают из общины, став на голову выше остальных». Брат весьма возбудился от этих слов, и в этот момент к нему пришло письмо от меня. Писал я ему в Польшу, оно догоняло его по всей Европе и настигло в Берлине. Отец умолял меня вернуть брата домой, но я не поддержал его желание. Я вовсе не хотел, чтобы брат мой занимался шитьем сумок. Написал брату длинное письмо о принципах жизни в кибуце. Прочитал его брат и тут же стал искать путь к земле Израиля, к новой общине, называемой кибуцем. Добрался до Сирии и тайно пересек границу.

Мне повезло. Фриц Зелигман перешел в семейный барак с Хай-кой Фельдман. Койка его в нашем шатре была передана моему брату, так что головой он соприкасался с Шлойме Гринблатом, а ногами – с Амалией. Оба они по-доброму отнеслись к новому жильцу. О заботах Амалии и говорить нечего, она помогла моему братцу-оборванцу одеждой и обувью. Но то, что связывало его с Шлойме обнаружилось позже. Первые месяцы брат, в основном, проводил со мной и Элимелехом.

Встреча их была очень трогательной. Ведь там, в семье, Элимелех считался пропавшим сыном. Со своей семьей в Польше он потерял всякие связи, и вообще забывал людей, близких и знакомых, которые исчезали из поля его зрения. Потому с жадностью расспрашивал о своей семье. Особо радостных вестей не было. Дед Моше умер в глубокой старости. Отец наш поругался с отцом Элимелеха из-за жалкого наследства деда – развалины его сгоревшего дома. Переплетчика одолевали дочки, требуя приданого, и он доказывал, что сыном деда является он, а наш отец лишь зятем. Отец же говорил, что все годы держал деда у себя, и ему полагается часть наследства. Отец наш просто сошел с ума из-за этого несчастного участка земли с развалиной, обвинял во всех своих несчастьях маму, которая своим мировоззрением разрушила ему жизнь, и брата, отца Элимелеха. Иосеф был в этом споре на стороне переплетчика с множеством дочерей, а не на стороне отца, дом которого был пуст.

В свободные часы приходили к Элимелеху, сидели у входа в его шалаш, попивали его напиток, и брат мой начинал рассказывать под шум примуса о заброшенном местечке в Польше. Много претензий у него было к отцу, который, по мнению брата, вел себя с ним жестоко:

«Послал меня отец в еврейскую школу, в хедер. Всегда я шел туда сам, ведь был совсем мал. Однажды, в дождливое утро, вышел из дому в новых галошах, которые купил мне отец. На улице ко мне присоединился парень в плаще и предложил донести меня на руках до школы. Не успел ответить, я он уже меня подхватил, донес до дверей школы, стащил с меня галоши и исчез. И я стою на ступеньках в одних носках. Принес меня домой на руках учитель. И батя меня хорошенько отлупил, чтобы впредь неповадно мне было доверяться чужому человеку».

«Учитель – Гершл-Барух?» – спросил я.

«Он».

«Он и нас учил с Элимелехом. Я был плохим учеником. Обычно на уроках лежал навзничь на последней скамье. Он меня высмеивал за это. Он дал мне имя Соломон. Имя ведь мое Шлойме, и все меня звали Шлоймалэ, пока не пришел Гершл-Барух и однажды закричал: «Ты – гой! Ты не достоин имени царя Шломо. Буду тебя называть по-немецки – Соломон». С тех пор я – Соломон».

«Ну и что? Соломон – вовсе неплохо. Гершл-Барух был человеком злым. Я бы сказал, злыдень среди злых», – вмешался в разговор Элимелех.

«Когда мне было десять лет, дед решил взять мне частного учителя по Талмуду. Отец привел Гершла. Стал он меня нахваливать матери и отцу. Рассказывал обо мне небылицы. Я был как в столбняке: Гершл-меламед – лгун!»

«А как он меня избивал, – сказал Элимелех. – Привел меня в четырехлетнем возрасте дед Моше в хедер к Гершлу. Я был очень чувствителен к одежде, и если она мне не нравилась, рыдал часами. Гершл носил шубу с белыми пуговицами и снимал ее, входя в класс. Это несоответствие пуговиц цвету шубы выводила меня из себя. И я решил действовать. Принес из дому ножницы, и когда мы остались одни в классе…»

«Я это помню, Элимелех. Ты отрезал все эти пуговицы. И шуба упала на пол».

«Получил я тогда, как следует. Я должен был лечь на стол, спустить штаны, и Гершл бил меня плетью. Мне было ужасно стыдно, ненависть к Гершлу просто сжигала меня. Даже слезу не проронил, но сочинил первый рассказ. В праздник поднимаюсь к чтению Торы. Отец мой коэн, и я молимся, чтобы мертвые отомстили Гершлу, пришли бы к нему ночью и пытали его».

Щеки Элимелеха краснеют, словно в нем опять просыпается ненависть к Гершлу. Он отрывает от ветви охапку листьев и со злостью швыряет их вниз. Поразила меня сила ненависти спустя столько лет. Позже обнаружилось, что и сила любви в нем не менее сильна. Все чувства в его безмерном теле были также безмерны.

Мы сидим у входа в шалаш, ощущая близость наших сердец. Мы ведь и вправду как одна семья. Вот и собрались, с приходом Иосефа, пропавшие блудные сыновья.

Тут и обнаружились признаки влияния Шлойме Гринблата на брата моего Иосефа…

Будильник Амалии показывает полночь. Глаза закрываются. Необходимо поспать пару часов, чтобы продолжить рассказ. Все дни траура по Амалии принадлежат мне. Я, один, сам с собой.

Глава двенадцатая

Соломон

Я весьма огорчен, что героем рассказа моего является Шлойме Гринблат, словно бы именно он и есть герой нашего времени. Я вообще не любитель цитат, и все же вспомню одно распространенное выражение: «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу – кто ты». Я слегка его видоизменяю: «Скажи мне, кто твой враг, и я скажу – кто ты». Вероятно, такова судьба мечтателей, которые не видят бездны, по краю которой ступают. Идут они по узкой дощечке над пропастью, но не ощущают этого, и потому переходят благополучно. Но всегда находится такой тип, как Шлойме Гринблат, чья духовная ограниченность и душевная черствость заставляют его столкнуть такого, как Элимелех, в пропасть. Конечно же, люди честные и прямодушные, перешедшие бездну, вспоминают все, что было в пути. И когда им приходится бороться с таким типом, как Шлойме, преисполняются они болью и тяжким разочарованием.

Путь моему другу Элимелеху всегда освещал особый свет. Что же было в нем, что не позволяло ему отодвинуть с пути своего Шлойме и ему подобных? Ведь хорошо знал свое законное право бороться за свои принципы, за свою личность. Но не пользовался этим правом. Знал, наверное, что эти типы не перейдут границ дозволенного. Но жизнь в кибуце не знает, что дозволено, а что нет. Она прорастает, раздается в разные стороны, не ведая границ. Мой образ жизни и образ жизни Элимелеха все время выходили за установленные рамки и тогда самыми жестокими нападающими были Шлойме и его друзья.

Когда мой брат попал под влияние Шлойме, у него начался период цитат. Цитата отсюда и цитата оттуда, и в каждом предложении торчат слова «диалектика» и «исторический материализм». Я пытался пресечь этот поток, укоряя его:

«Прекрати уже бесконечно цитировать Шлойме Гринблата».

«Это не Шлойме. Это – Маркс».

Не прошло много времени, и он, подобно Шлойме, начал бить себя в грудь, доказывая кому-то что-то. Тут мне на помощь пришла Амалия, сказав ему, как она умела сказать:

«Перестань бить себя в грудь. От этого битья станет она у тебя впалой, как у Шлойме, не дай Бог».

Но брат мой не слушал ни меня, ни Амалию. Он уже совсем акклиматизировался в кибуце, и помог ему в этом его новый друг Шлойме Гринблат. Тот ходил по кибуцу и нахваливал моего брата: «У Иосефа золотые руки».

Кибуцу особенно нужны руки, да еще золотые. Брат мой знал сапожное дело и был хорошим резником птицы. Сапожное дело изучил, скитаясь по Европе, а резником стал в кибуце. Вернее сказать, что брат мой в первую очередь был резником, а затем сапожником. Сумка его всегда была полна печенками, обрезками говядины, которые он брал в оплату за работу. Девушки на кухне жаловались, что не хватает печени. Ночью, когда Элимелех выходил на дежурство, брат мой вместе со Шлойме и его компанией являлись в его шалаш.

В те дни Шлойме заказывал деликатесы у своих родителей в Польше. Кстати, Шлойме тоже из нашего местечка, отец его торговал рухлядью и лучше всех трубил в шофар по праздникам. Это и перешло в наследство к сыну. Только сын собирал обрывки слов и цитат. У отца трубить в шофар было выполнением заповеди, у сына это называлось мировоззрением.

Большое влияние оказали на Шлойме события в России. Он уже в местечке обрел свои принципы. Подрабатывал у столяра, на шее которого была орава детей и вечно плачущая жена, а он с трудом зарабатывал на селедку для семьи. Всю неделю они ели эту рыбу с картошкой. Но Шлойме был уверен, что столяр его эксплуатирует, и считал своим долгом вести классовую борьбу, собираясь объявить забастовку несчастному столяру.

Шлойме всегда был великим революционером. Надо признаться, был он хорошим сыном, в отличие от всех нас, не терял связи с родителями. Отец его посылал ему в кибуц баночки с гусиным жиром. И этим жиром Шлойме заработал себе авторитет у гурманов. А таких у нас в кибуце было немало, ведь жили мы почти впроголодь. Ели чечевицу и фасоль, и опять чечевицу и фасоль да лук, на трижды прожаренном постном масле. О гусином жире, знакомом нам по отцовскому дому, могли лишь мечтать. Шлойме приносил гусиный жир в шалаш Элимелеха, брат мой Иосеф – обрезки мяса, зажигал примус. Был он поваром отменным, а в шалаше Элимелеха чувствовал себя как дома. И я, его брат, настраивал Элимелеха против него:

«Не позволяй ему хозяйничать здесь. Это шалаш твой и примус твой».

«Ну, как я ему не позволю. Он же член семьи. Побесится малый, да и успокоится».

«Шлойме не даст ему успокоиться».

«Соломон, у нас с тобой нет никаких возможностей в кибуце бороться с Шлойме, ибо таков он, кибуц. Жаль мне только парня».

Сидел Элимелех, поглядывал с омерзением на примус. Такого выражения на его лице я раньше никогда не видел. И вновь подумал о том, что душу моего друга разрывают сильнейшие страсти. Почему он всегда отступает, когда с ним воюют? Даже если речь о шалаше и примусе. Не раз говорил ему: «Борись за свое. Борющийся побеждает. Быть может, победа твоя не будет полной, но даже от половины или четверти победы что-то останется в твоих руках. Лучше горсть сухих стручков с рожкового дерева, заработанная в поте лица, чем цитрусовый сад, полный сочных гранатов, случайно свалившийся тебе на голову. Борись, Элимелех, борись!»

Но он моего совета не слушался, и бороться не хотел. Что ему мешало? Долговязое ли тело, которого он стеснялся и ощущал себя поэтому беззащитным? Все эти приступы ужасного настроения, сводившие его с ума, не вымещал ли он, как ни странно, в нежных звуках скрипки днем и ночью? Ослабление ли воли, возникающее от наблюдения за жизнью со стороны? Самой большой проблемой Элимелеха было то, что он никогда не занимался подведением итогов.

Он постоянно стремился к совершенству, к познанию нового и эта его страсть не имела ни границ, ни определенной цели. Не потому ли, что всю свою жизнь он гнался за своей «дополнительной душой», которая, по сути, обреталась в нем самом. Он не знал ее, своей души, ибо сильные страсти и снедающие желания скрывали ее. Да, Элимелех не хотел бороться за право жить в кибуце так, как ему хотелось. И поэтому он не оборонялся, когда нападали на него.

Так проходили ночи моего брата в шалаше Элимелеха. А днями он мастерски готовил печенку с различными приправами. Шлойме Гринблат эти ночные посиделки в шалаше Элимелеха приправлял тем, что он считал «мудрыми мыслями». Брат мой воспламенялся от этих мыслей и еды, приправленной гусиным жиром. Он вдохновенно готовил еду под речи Шлойме, а сидящие вокруг глотали мясо вместе со словами Шлойме, как истину Бога живого. А Элимелех тем временем охранял поля.

И тут случилась куриная история. Недели проходят, и нет ни овцы, ни коровы, ни теленка под нож резника. Нет, следовательно, и печенки. Мать Шлойме умерла в Польше, и посылки с гусиным жиром прекратились. Компания с небольшой охотой переваривала сухие речи о мировой пролетарской революции без жареного мяса. Начал мой брат выращивать кроликов. Полюбились они ему, и не хотел он их резать. Обратил он свои взоры к курятнику, который в те дни был новшеством, и к курам относились с большой святостью. Исчезла одна, за ней другая, третья. Янкалэ, ответственный за курятник, поднял крик. Побежала дурная молва по кибуцу, и все стрелы ее обратились на брата моего Иосефа.

Решили сделать засаду и попросили Элимелеха, специалиста в этом деле, ее организовать. Но он отказался. Я-то знал почему. Решил позвать брата и впрямую спросить его.

«Да пошли они со своей дурной молвой. Запахи из шалаша Элимелеха – от мяса кроликов, которое я варю».

«Но, знаешь ли, нет дыма без огня».

«Вот видишь, Соломон, и ты, оказывается, умеешь цитировать».

Он надсмехается надо мной, и щеки мои краснеют. Мои слова о цитатах вернулись ко мне бумерангом. Я понимал, что брат мой потерян для меня и весь – в руках Шлойме. Ведь это его стиль – обращать на тебя твои же слова. Тебе остается лишь обороняться. И ты внезапно ощущаешь себя демагогом, вынужденным пользоваться оружием Шлойме, от которого тебя просто воротит, и уже не он тебе противен, а ты – сам себе.

И тут мне предложили в правлении возглавить тайную комиссию по выявлению воровства в кибуце и, естественно, в первую очередь, по воровству кур. Я подозревал в этом брата и ни за что не хотел за ним следить. Но все же согласился войти в комиссию, думая про себя: может, и вправду речь о кроликах, а не о курах. А если в этом замешан брат, пусть его выведут на чистую воду: может быть, так он прозреет и оторвется от Шлойме.

На вторую ночь слежки поймали мы Иосефа на месте преступления. Янкалэ и я спрятались за стогом сена. Стояло полнолуние. Лисы бегали в зарослях, жадно принюхиваясь к запертому курятнику. Шакалы шныряли поблизости в поле, и словно по следам шакала возник брат мой Иосеф. Заскрипела дверь курятника, и Янкалэ выпрыгнул из-за стога сена с таким криком, будто резать собирались его, а не какую-то несчастную курицу. Он помчался за вором, а я остался за стогом. Я был потрясен и оскорблен: мой брат оказался вором. Крики Янкалэ усилились, и тогда я вышел из-за стога:

«Дело это будет обсуждаться на ближайшем собрании».

Позвал я брата моего на улицу, и шаги наши тяжко звучали по камням и диким сорнякам. Во всех палатках и бараках спали. Прошли мимо нашего шатра, откуда доносился храп Шлойме. Так вот, Шлойме спал сном праведника, а брат мой пойман на воровстве. Дошли мы до высохшего бассейна. В свое время арабы даже соорудили корыто – поить скот, хотя в бассейне всегда было немного воды. Затем она и вовсе исчезла, и корыто поросло зеленью. На него мы и присели.

«Кто тебя послал красть кур?»

«Никто меня не посылал».

«Но что, к примеру, говорил Шлойме о краже кур?»

«Ничего он об этом не знал, даже – самой мелочи».

«Но что он думал о мясе, варящемся в кастрюле?»

«Я варил только кролика».

«Зачем же ты сделал это дело?»

«Сделал».

Я смолк. Я понял, что не только цитаты прилипли к языку брата, но даже черты характера Шлойме нашли место в его душе. Брат мой ищет авторитет в кибуце, и это ему важнее всего. А авторитет этот – среди его друзей, то есть компании Шлойме, их обожаемого лидера.

Тут я вспомнил слова брата, услышанные им от лектора в Европе: «Община, а не общество соединяет людей, и не на основе взаимопомощи и логики сформулированных законов, а только на основе эмоций, интимных связей, взаимопонимания и постоянного соприсутствия. Лидеры не выбираются общим голосованием, а просто всплывают из общины, став на голову выше остальных».

Но как могло случиться, что именно Шлойме был выделен братом в качестве такого лидера? Не было у меня ответа на этот вопрос. Сидя на краешке поросшего зеленой плесенью корыта, я скрестил руки на груди в бессилии и сказал хмурым голосом:

«Известно тебе, что дело это будут обсуждать на ближайшем собрании, а в кибуце очень строго поступают с ворами?»

«Знаю. Но и ты знай – я один в этом виноват. Нет у меня сообщников».

Беда с моим братом. Наивный парень не знает, что существуют уловки не впрямую, а окольные. Наивный юноша не знает, насколько профессиональны приманки Шлойме Гринблата, насколько неощутимы. И я продолжал бороться за душу брата:

«Отвяжись ты, наконец, от Шлойме Гринблата».

«Почему? Мы же добрые друзья?!»

«Потому что Шлойме – интриган, злоумышленник, любит строить козни».

«Ты о нем говоришь так, будто он злой гений кибуца. Смешно».

«Быть может, и есть злой гений?»

«Ну, если он есть, я предпочитаю его паразиту».

«Кто паразит?»

«Твой Элимелех».

«Ты говоришь глупости».

«Я говорю? Все говорят».

«Всегда ли правильно то, что все говорят?»

«Нет дыма без огня, Соломон».

Оставил его и ушел. Понял я, что он абсолютно предан Шлойме.

Брату повезло. Машенька спасла его от этого дела с курами. Красотка Машенька с ее группой молодежи, желающих влиться в кибуц, которая вот уже год ждала на одной из ферм в Иудее. Подряд четыре обсуждения на собрании были посвящены этому вопросу, а дело с курами постепенно покрывалось забвением. Ну и Шлойме делал свое дело. За друга постоять он умеет. Он и о враге умеет беспокоиться, но несколько по-иному. Короче, спасение моего брата стало делом его жизни в те дни. Он проводил бесконечные беседы с членами кибуца, пока, в конце концов, брата моего почему-то пожалели, гнев улетучился…

И тут явилась новая группа во главе с Машенькой, обладательницей тугой черной косы, карих глаз, полных юношеской жадности и радости жизни, бесшабашно раскачивающей косу, бегущей длинными своими ногами по тропам кибуца и всегда что-то напевающей. На голове ее всегда – цветная косынка. Весь кибуц благоволил к ней. Даже Амалия тут же сшила ей из мешков из-под муки две пары коротких шорт, так, что всем были открыты ее крепкие загорелые ноги почти до самых бедер. Что бы кто ни говорил, Машенька была королевой кибуца. Это признавали даже все остальные красавицы в кибуце. А кроме того, она умела играть на пианино.

В поселке-мошаве, где их разместили сразу по приезду на землю Израиля, игрой на пианино, она вносила свой вклад в вечно пустую кассу. Она работала в клубе. По вечерам, когда приезжал очередной лектор из большого города, она представляла его слушателям, а после лекции играла. Все парни были в нее влюблены. Группа оказалась на ферме в сезон сбора арбузов. И они бежали с поля на лекцию, прихватив по арбузу и соревнуясь, у кого больше.

Машенька играет на пианино, а вокруг нее громоздятся арбузы, как букеты цветов.

С переездом Машеньки в кибуц пианино Фрица Зелигмана перешло в ее владение. Каждый вечер в доме культуры она сидела и наигрывала на нем. Ветер врывается в окна, завивает занавеси, листает и расшвыривает газеты, и все слушают игру Машеньки. Мы с Амалией в углу играем в шахматы, и она жалуется, что музыка мешает сосредоточиться. Мне она не мешает. Я гляжу на Машеньку, и какое бы ни было время – лето, зима, при взгляде на нее всегда ощутим на языке вкус весны.

Не только играть на пианино умела Машенька, но и работать. Запрягала телегу и управляла лошадьми получше иных парней. Потому ей прощали и цветную косынку, и обнаженные ноги, и уйму самых симпатичных влюбленных парней, которые как пчелы кружились вокруг нее. Ей даже разрешили жить в отдельной палатке. На ящике, который был вместо стола, всегда лежала чистая белая скатерть, постель покрыта была сверкающей белизны простыней. Нечего удивляться тому, что все мы – я, мой брат, Элимелех – были влюблены в эту удивительную умницу и красавицу, вносящую смущение во многие сердца. И она похаживала между нами, как королева, долгое время колеблясь, кому отдать предпочтение. Я первым отказался от ухаживания, так как был в постоянных разъездах по делам кибуца и компании «Тнува», и не смог бы уделить бы ей должного внимания. Отказался и Шлойме, ибо она ему тут же заявила, что не хочет рыжих детей. Он был достаточно разумен, чтобы понять намек: не любит она и рыжих мужчин. Остались мой брат и Элимелех. Брата поддерживал Шлойме, Элимелеха – я.

Соперники жестоко боролись за сердце Машеньки. Элимелех развел вокруг ее палатки уйму цветов. Они увядали из-за вечной нехватки воды в кибуце, он их менял, сделал ограду из камней вокруг ее жилья. Писал ей стихи и подкладывал их под простыню ее постели. Палатка ее была недалеко от его шалаша. Сидел он у входа в свой шалаш, лицом к ее жилью, и посылал ей звуки скрипки. Но, оказываясь с ней лицом к лицу, смущался, краснел и заикался. Она же смеялась над ним, легкомысленная и веселая, убегала своей дорогой, оставляя его наедине с любовью и болью.

Элимелех страдал. Не таким был мой брат Йосеф. Он умел сразу, по-мужски подходить к делу. Он перестал пользоваться примусом Элимелеха, а готовил свои блюда на общей кухне. В компании своих друзей и, конечно же, Шлойме Гринблата. Организатором вечеринок была Машенька. Верховодил на кухне мой брат, в белом колпаке, а приятели помогали ему. Один резал хлеб, другой подносил приправы, третий разжигал в плите огонь. Брат мой тут же разглагольствует, колотя себя в грудь в стиле Шлойме, руки у него разделывают печенку, язык на высоте общественных идей, а глаза пламенно взирают на Машеньку. Она краснеет, а брат мой Йосеф подходит к ней и угощает лучшими кусками.

Огонь пылает в печи, печенка жарится на сковороде, а Шлойме упражняется в сватовстве, и ему не откажешь в умении. На жестяной крыше столовой коты справляют свои свадьбы, издавая долгие любовные крики, а ребята жуют печенку и хвалебная песнь Иосефу изливается из уст Шлойме в уши Машеньке. Рыжая шевелюра пылает, кусок печенки отправляется в рот, а оратор, не переставая жевать, продолжает славословить друга, который во всем прав, во все вникает, все знает, понимает. И внимает всему Машенька.

«Ты читала последнюю статью Троцкого, Машенька? Все сейчас о ней только и говорят».

«Ничего я не понимаю в этих статьях».

«Йосеф тебе объяснит. Йосеф найдет свободное время объяснить тебе».

«Да я могу и сейчас. Прогуляемся в винограднике, и я тебе разъясню», – говорит Йосеф.

Брат мой напрягается, бьет себя в грудь, и я, случайно оказавшись у входа в кухню, слышу это. Только пришел с поляны, где сидел с Амалией на траве. Стоят дни жатвы и сбора урожая плодов. В эти дни я остаюсь в кибуце, не езжу по общественным делам, добровольно трудясь на уборке винограда. Устав за день работы, я тащусь в свой барак – свалиться в постель. Но слышу о прогулке моего брата с Машенькой, и усталость как рукой снимает. Ведь Элимелех сторожит виноградники. Я должен быть рядом с ним, когда там появятся Йосеф и Машенька.

Бегу к Элимелеху. Полнолуние. Ночь сегодня летняя, зрелая.

Урожай собран, снопы, стога, брикеты издают опьяняющий запах. Вся ночь воспламеняется. Элимелех, как обычно, стоит под небом, играет на скрипке. Запах созревшего винограда хмелит. Ночь полна покоя и тишины, ночь, которая не знает страдания и боли. Я грубо прерываю мелодию скрипки: «Я пришел поговорить с тобой, Элимелех» «По какому делу». «В связи с Машенькой».

Не отвечает, смотрит в небо. Тяжело мне выдерживать его молчание. Скрипка обвисла в его руках, смычком он постукивает по ноге. Смущение и неловкость воцаряются между нами, и я протягиваю пальцы к своим закрученным усикам, закручивая их еще сильней. Но времени нет на смущение. Брат мой с Машенькой вот-вот покажутся между рядами виноградников. Нет времени на долгие объяснения: «Элимелех, послушайся моего совета – отстань от девушки». «Что случилось, Соломон, хочешь сделать из меня несчастного Иова?» «При чем тут Иов?»

«О, Соломон, вспомни Иова: «Как раб жаждет тени, как наемник ждет окончания работы своей…»»

Прислушиваюсь едва к его словам, со страхом приглядываясь к входу в виноградник. Несомненно, они уже доели печенку и вскоре появятся. А Элимелех упрямо зациклился на Иове.

«Соломон, раб вкалывает с утра до ночи на солнечном пекле, и душа его жаждет хотя бы щепотку тени. Душа его пуста, брюхо просит хлеба, а его нет. И раб ожидает хотя бы своей дневной оплаты. Нечто подобное я чувствую в отношении Машеньки».

Они появились. Идут рядом освященные светом луны, звезды подмигивают им. Глаза Элимелеха закрыты. Я же гляжу во все глаза. Руки брата моего в карманах штанов. Платок, повязанный вокруг шеи Машеньки, колышется на ветру. Шагает она осторожно, держа от брата дистанцию. Но голос его уверен, слышится издалека, эхом откликается по всему винограднику.

«Машенька, мог ли Троцкий доказывать в своей статье, что революция, совершившаяся в одной отдельно взятой стране, пожирает своих сыновей? Изменит ли перманентная, охватывающая весь мир революция, это мир? Нет, я говорю, нет. Но все эти ужасы – явление необходимое во всех революциях, пена на поверхности вод. Ты не согласна со мной? Или согласна, Машенька?»

И Машенька, голова которой склонена, поднимает лицо к брату. Останавливается. Снимает платок с шеи и повязывает им голову, не отрывая взгляда от Иосефа. А он все еще глубоко погружен в Троцкого.

«Говорю тебе, Машенька, все эти ужасы не имеют никакого значения в объективных процессах».

Девушка продолжает идти, и брат увязывается за ней, не прерывая своей речи. Они приближаются к нам, лицо Элимелеха замкнуто, а брат мой продолжает гнуть свое:

«Говорю тебе, Машенька, а я знаю, что говорю, я действительно в этом разбираюсь, именно, в анализе беспощадной борьбы между противоположностями. Необходимо мышление диалектическое. Понимаешь, Машенька, борьба эта пронизывает всю историю. В этой жестокой борьбе победитель уничтожает своего противника, свою противоположность. В процессе развития и перехода от ступени к ступени побежденное начало теряет всякое значение и выбрасывается на свалку истории. Ты улавливаешь, Машенька, то, чего Троцкий не улавливает?»

В этот миг Машенька увязает в грязи. Не заметили, проходя мимо купы сосен, молодые саженцы винограда, посаженные в обильно политую водой землю.

И тут распрямляется Элимелех как стрела в луке. Никогда не видел такого лица у моего друга. Словно бы все нервы его, до самых мельчайших, проснулись. Несколько гигантских прыжков, и он – рядом с Машенькой:

«Помочь?»

Протягивает ей руку, вытаскивает из трясины. Несколько минут они держатся за руки. И я тут как тут:

«Давайте, посидим, попробуем виноград».

Так мы сидели на ящиках, между виноградными кустами. В руках налитые соком гроздья. Рот полон сладких ягод и на сердце сладко. Машенька просит:

«Сыграй нам что-нибудь, Элимелех».

Прижимает лицо Элимелех к скрипке, извлекает звуки, милые сердцу красавицы. Ритм ускоряется. В мелодию вплетается безуминка.

Скрипка опрокидывает навзничь виноградник, луну и звезды в небе, и даже дальние темные горы. Скрипка будит птиц, притягивает летучих мышей, шакалов и лисиц, прячущихся в винограднике. У брата моего Иосефа скрипки нет, чтобы опрокидывать мир навзничь, и он сидит на ящике, жует ягоды, и с лица его не сходит серьезное выражение. Играет Элимелех, не спуская глаз с девушки, он огромен и неуклюж, как медведь, вышедший из леса и заблудившийся в винограднике. И Машенька ему улыбается, и глаз с него не сводит. И тут с Элимелехом случается то, что описывается в сказках для детей. Принц, внешность которого заколдовала ведьма, встречает принцессу – дочь короля, и она одним поцелуем возвращает ему его истинную внешность, и он становится опять прекраснейшим из прекрасных принцев. Так, достаточно было Машеньке улыбнуться, чтобы изменить внешность скрипача. Лицо его просветлело, тело обрело форму. И я внезапно поймал себя на словах Иова, втором стихе главы седьмой его книги, произнесенном Элимелехом: «Как раб жаждет тени, и как наемник ждет окончания работы своей…»

Элимелех играет, Машенька сидит на ящике, и пальцы ее танцуют на коленях в такт музыке. Взяла кончик своей косы в рот, и жует ее в волнении. А скрипка восклицает, печалится, ластится, и не ясно, кто задает музыке ритм: глаза Машеньки, обращенные к Элимелеху, или глаза Элимелеха, не отрывающиеся от ее пальцев. Звуки в серебряной этой ночи околдовывают всех нас. Даже моего брата Иосефа. С каждым тактом он все ближе придвигается к Машеньке. Руки его касаются ее рук. Но она не обращает никакого внимания на его руки. Машеньку влечет и связывает с Элимелехом музыка, мелодия. Мы с братом остаемся вне этой невидимой связи.

И тут вдруг большая летучая мышь начинает кружить над головой Машеньки. Но она на эту тварь даже не обращает внимания. Брат рукой пытается отогнать летучую мышь от головы красавицы. И девушка, чтобы избавиться от руки, машущей над нею, встает на ноги. Элимелех перестает играть на скрипке, и брат с радостным выражением на лице говорит:

«Ну, пошли».

«Нет».

«Час поздний. Пошли».

«Иди».

«Идем со мной».

«Я остаюсь здесь».

«Мы пойдем с Иосефом. Я тоже устал», – говорю я.

Ушли мы с братом домой. Машенька осталась с Элимелехом до первого луча зари, когда кончается время его дежурства, и они вместе вернулись в кибуц. Так ночь Троцкого стала ночью Элимелеха…

Дни идут, и Элимелех ходит по кибуцу как местечковый жених. Машенька скачет по тропинкам, а он скачет за ней. Во вторник приходит в кибуц араб с верблюдом. Время послеполуденное. Все семьи с детьми во дворе. Мы с Элимелехом сидим у входа в его шалаш, между листвой эвкалипта и смотрим на палатку Машеньки. Она сидит у входа в свою палатку. Черные блестящие волосы скользят по плечам. Рядом с ней сидят Шлойме Гринблат и мой брат Йосеф. Араб привязывает верблюда к стволу эвкалипта, прямо под нами. И верблюд, как все верблюды, меланхолично жует траву у подножья дерева, шевелит губами, будто читает про себя молитву. И все, что он глотает, выплевывает. Запах верблюда в наших ноздрях, красоты Машеньки – в глазах. Араб же есть араб. Пришел в кибуц купить корм для скота, и ведет неспешную беседу о купле-продаже с нашим старостой Додиком у входа в правление. Оба пьют черный кофе из маленьких чашек. Этот особый кофейный сервиз купили специально для церемонии встреч с арабами. Переговоры ведутся по поводу «кормового верблюда». По мнению араба, верблюд не просто верблюд, а «мера верблюда», и араб пришел покупать не просто корм, а корм в меру верблюда. Ему все равно, нагрузят на верблюда шесть вязанок корма или восемь. Да, сколько животное выдержит. Цена-то ведь по «мере кормового верблюда». Но для нашего Додика верблюд это верблюд, а вязанка корма – вязанка корма. И восемь вязанок стоят больше шести. Попробуй, объясни столь сложную арифметику арабу. Тот не слезает с верблюда, а Додик – с вязанок корма. А кофе течет в чашки, и купля-продажа течет вместе с ним.

Тем временем кибуц ведет себя как всегда в часы после полудня. Дети скачут, родители во дворе обсуждают событие: начали строить первые два каменных дома. Кибуцники толпятся вокруг бетонных скелетов будущих зданий, вынюхивают каждый угол, и разговоры об этом – под каждым деревом и крышей. Собаки лают, ослы ревут, курицы кудахтают, коровы мычат, овцы блеют. Верблюд под нами ведет себя, как подобает верблюду, араб, как подобает арабу. Машенька все еще сидит у входа в свою палатку, и два рыцаря – у ее ног.

Вдруг Шлойме вскакивает. Слышен смех Машеньки. Смеются все трое, и смех докатывается до высоты нашего шалаша. Шлойме движется к нам решительными шагами. Вот он уже под нами, отвязывает верблюда и ведет за собой этот корабль пустыни к палатке Машеньки. Верблюд же ведет себя как верблюд, с прилежным достоинством шагая за Шлойме, который, доведя его до палатки, ставит на колени перед Машенькой. Мой брат берет Машеньку за талию и помогает ей взобраться на верблюда, затем и сам садится за ее спиной. Шлойме поднимает верблюда с колен. Двое на верблюде. Иосеф обнимает Машеньку, лицо его уткнулось в ее волосы. Шлойме ведет верблюда за веревку через двор кибуца. Вот вам верблюжий спектакль во дворе кибуца! Все оставляют свои дела, большие и малые идут за парой на верблюде. Иосефа и Машеньку ведут под свадебный балдахин, и все члены кибуца празднуют свадьбу. Корабль пустыни покачивается на волнах смеха и восторженных кликов. Шлойме есть Шлойме. В его мозгу идея с верблюдом подобна сотворению мира.

Только мы с Элимелехом сидим в стороне, следим с ветвей эвкалипта на радость девушки, восседающей на спине верблюда. Глаза Элимелеха подернуты туманом. Я молю Бога, чтобы завершилась торговля между Додиком и арабом, и погрузили бы вязанки корма на спину верблюда вместо моего брата и Машеньки. Но торговля эта бесконечна, и я пытаюсь, тем временем, какой-нибудь шуткой ослабить напряжение Элимелеха:

«От катания на спине верблюда обычно заболевают морской болезнью».

Элимелех не отвечает. Видно, у него началось головокружение, а не у Иосефа и Машеньки. И вдруг Элимелех издает свист. Никогда не слышал моего друга издающим такой долгий и резкий свист. Да, поведение Элимелеха под влиянием страстей было столь же необычно, как и весь его необычный вид. Он был готов на все, чтобы вернуть себе девушку, даже свистеть, как уличный мальчишка. Но Машенька проехала под нашим эвкалиптом в объятиях Иосефа, даже не взглянув в сторону Элимелеха. Гляжу я на взволнованное лицо моего друга и думаю: «Я понимаю его. Источник любви в нем все дни его жизни был запечатан, и вдруг вырвался и затопил его душу. Я должен ему помочь. Если Шлойме Гринблат может добиваться своего всяческими уловками – печенкой и верблюдом, я могу добиться своего звуками музыки. И пусть мне кто-нибудь скажет, что звуки не стоят печенки и верблюда. Во имя любви допустимы любые уловки. Мое имя тоже Шлойме. Но зовут меня Соломоном. И если Шлойме невеликий мудрец, Соломон будет на этот раз великим». Говорю Элимелеху:

«Ты должен бороться за ее душу».

«Как».

«Концертом».

«Концертом?»

«Вы с ней готовите концерт для кибуца. Она – на пианино, ты – на скрипке. Необходимы репетиции. Каждый вечер, в течение месяца. Не меньше. Если не больше».

«Я же никогда не выступал перед кибуцем. Ни на собрании, ни на встречах».

«А сейчас выступишь».

«Но я же сторожу все ночи».

«Кончай эти ночные дежурства и выходи днем на работу, как все люди».

«А Машенька? Захочет ли она?»

«Я предложу ей, как член комиссии кибуца по культуре».

«Ничего не поможет, Соломон. Она любит Иосефа. Я слишком уродлив для нее. Но будь что будет, душа моя никогда не успокоится».

«Терпение, Элимелех, терпение. Еще настанет твой день. Только немного терпения и мужества. Оденься в броню и будь мужчиной».

«Я недостоин ее красоты».

«Достоин, Элимелех».

«Недостоин, Соломон».

Этими словами закончился наш диалог и завершился, наконец, торг между арабом и Додиком, и свадебный верблюд стал опять верблюдом кормовым. В тот же день занялся я делом Элимелеха с большим энтузиазмом. Во время ужина изложил Машеньке идею концерта. Днем она с Иосефом каталась на верблюде. Вечером с большим желанием откликнулась на предложение готовить концерт с Элимелехом. Помогло мне, быть может, и то, что от катания на верблюде ей прихватило спину. Не могла разогнуться. Долгая тряска на спине верблюда повредила те мышцы Машеньки, которые по самой своей природе должны быть в порядке. И теперь весьма приглянулось девушке тихое сидение у пианино, стоящего твердо на своих четырех ногах. И она загорелась идеей совместного с Элимелехом концерта. И я, не терпящий уловок и кривых путей, обнаруживаю в себе способности не хуже, чем у Шлойме Гринблата, превращаюсь из Соломона в Шлойме, и говорю девушке:

«Тебе надо поговорить с Элимелехом. Убедить его участвовать в концерте. Мне он решительно возражает»

«Если он тебе возражает, мне он тем более возразит».

«Тебе нет. Ты единственная, которой он не возразит».

«Почему это мне он не возразит?»

«Увидишь».

На следующий день, после обеда, Машенька поднялась в шалаш Элимелеха. Сидели они у входа. На ветвях. Элимелех поил ее своим напитком из полевых трав. И она, чтобы убедить его участвовать в концерте, мужественно пила этот странный напиток. Я при этом не присутствовал. Не было в этом необходимости. Машенька преуспела в деле убеждения и без меня. Решили сыграть вдвоем «Крейцерову сонату» Бетховена. Соната не проста и требует многих репетиций. Так Бетховен изменил в корне образ жизни Элимелеха. Все годы был ночным охранником в кибуце. Потребовал, наконец, законного права заменить ночь днем. Пошел работать на кухню. В те дни и Машенька работала там. Элимелех занимался посудой, Машенька – кастрюлями. Она – повариха, он – мойщик посуды. И ходил он по кухне между девушками, словно царил в женском батальоне. Со всеми делами, большими или мелкими, обращались к нему. Таскал мешки и котлы, исправлял краны, точил ножи, тёр и чистил всякую вещь, которую трудно было девушкам чистить. И не было больше на кухне поломанной метлы, сбитого болта и гвоздя, не оказавшегося под рукой. По всей кухне не было больше писка мыши, не появлялся таракан или жук, не жужжали мухи или комары. И целый день слышалось на кухне:

«Элимелех, иди сюда! Подойди сюда, Элимелех!»

И Элимелех приходит. Поглядывает за всем, но смотрит лишь на одну. Помогает всем, но девушка у него одна. Так оно в кибуце. Хочет человек заботиться об одной, ложится на него ответственность заботиться обо всех. Через всех – к одной. А Машенька стоит у плиты, и огонь полыхает, и пар идет от кастрюль. Жара нестерпимая, и лицо Машеньки краснеет и покрывается потом. Элимелех не мог выдерживать ее страдания. Пришла ему идея. На крыше, прямо над местом, где Машенька изнывает от жары у плиты, поставил поливной аппарат – охлаждать жесть крыши. Не помогали крики некоторых членов кибуца о разбазаривании драгоценной воды. Элимелех доказывал свою любовь Машеньке охлаждающим аппаратом. И воды брызжут, и не только Машенька, а все девушки, работающие на кухне, благодарят Элимелеха. Так через кухню Элимелех уверенно обретает авторитет в кибуце.

Так проходят у них дни. Она – у кастрюль, он – за мытьем посуды. Так и проходят ночи: он со скрипкой, она – за пианино. Я же отменяю шахматные игры с Амалией, ибо по своей должности культорганизатора закрываю до десяти часов вечера читальный зал, чтобы не мешали репетициям. Остаются они там вдвоем до этого позднего часа, и ветер скользит с горы, взвивает занавеси на окнах, шелестит газетами, шуршит и шепчет. Летняя ночь в нашей засушливой долине. Жаркая и соблазняющая. У входа в барак цветет кактус, единственный в своей империи. Луна близка, лежит на вершине горы. Звезды, кочующие по небесным тропам, исчезают в темных далях и возвращаются оттуда. Гора закрывает горизонт, светящийся лучами луны, и темные верхи скал словно бы подсвечиваются и очерчиваются серебряными лучами во мгле. Ночь прозрачна и призрачна. И в этой призрачности ведут диалог звуками Машенька и Элимелех. Проходят часы. Кибуц дремлет, а звуки бодрствуют. Концерт откладывается неделю за неделей, а репетиции продолжаются.

И приходит ночь. Ночь возлюбленных. Я лежу в постели, но сна нет ни в одном глазу. Встаю, иду в читальный зал, откуда доносятся звуки музыки. Стою в темноте, между зарослей, слушаю беседу скрипки с пианино. Одинок я в ночи, одинок вместе с музыкой Бетховена. Заглядываю я в читальный зал: он со скрипкой, она – за пианино, а у меня подкашиваются ноги. Чувствую слабость в сердце и боль во всем теле. Сильна во мне ревность, желание занять место Элимелеха, держать, как он, скрипку, и удостоиться ее счастливой улыбки. Машенька погружена в игру, но время от времени оборачивает лицо к Элимелеху. Лицо ее кажется узким, не таким, как всегда, глаза же ее затуманены и велики, словно бы занимают все лицо, словно вообще нет лица. Лишь два глаза, сверкающие от волнения.

И в лице Элимелеха чувствуется, что не скрипку он обнимает, а ее – девушку, которая вся целиком – звук и мелодия. Но в Бетховене я начинаю сомневаться: «Подходят ли эти тяжелые и серьезные звуки паре влюбленных?» Но, задавая себе этот вопрос, я уже знал ответ. В любой настоящей любви присутствует печаль. Ведь в сильнейшем чувстве любви замешаны воедино все чувства. «Так вот, – сказал я себе, – уничтожены дела, связанные с печенкой и верблюдами. Пришло время звуков». Ушел, размышляя над тем, что, оказывается, есть награда и за уловки и козни. Я свою оплату получил…

Перечитал все, написанное мной до сих пор. В общем-то, совсем немного записал. Так-то. Великие события, по сути, это мозаика малых событий. Живем мы в интересное время. Ведь вот был я свидетелем ряда больших исторических событий. Но именно здесь, в моем маленьком замкнутом поселении, я чувствую себя наблюдателем на большой арене и получаю удовольствие от необычного спектакля, в котором и я исполняю некую роль, пусть и невеликую, как бы на обочине, и все же – роль. Здесь, в маленьком моем кибуце, я вижу, как в капле воды, великие драмы большого мира. Исторические события мне понятней, когда я вижу их отраженными в зеркале отдельной человеческой души.

Глава тринадцатая

Мойшеле

Дорогой дядя Соломон, я опять взялся за перо, катать буквы по бумаге. И не из-за Адас, а из-за отца. Помнишь, дядя, после похорон тети Амалии я остался у тебя на всю ночь. Ты рассказывал мне оботце, о том, что он был кладезем идей, вулканом чувств, жил в воображаемых прекрасных дворцах.

В душе его, как в поле, благословенном Богом, произрастали видения будущего. Это было его тайной, богатстюм, которое хранят подальше от людских глаз. Постарел отец, и открылось ему, что все его тайно хранимые богатства не более чем блестящая рухлядь, обломки вещей, посверкивающие на раннем утреннем солнце. Все выглядит посредственно и скудно, все становится пылью и прахом с закатом солнца.

Не подумай ничего плохого, дядя Соломон, но в ту ночь было у меня чувство, что рассказываешь ты не об отце моем, а о себе. Я знаю, что были у тебя в кибуце минуты тяжелого разочарования, сменявшиеся примирением с обыденностью, новым подъемом духа, а затем снова – погружением в суету и разочарование. Одним словом, разочарование и отчаяние тебя всегда подстерегают за углом или на выходе. Нынче ночью возникла у меня потребность рассказать об отце, каким я его помню. Выслушай меня, пожалуйста, дядя Соломон, несмотря на то, что в этих моих рассказах нет ничего общего с тем, что произошло с нами в последнее время, той сложной и запутанной историей, которую ты хочешь прояснить.

Все дни отпусков из армии я провожу в доме отца. Никогда не въезжаю в переулок на машине. Медленно, шаг за шагом, поднимаюсь вверх по переулку, мимо закрытых наглухо домов, мимо окон, более похожих на маленькие бойницы, поглядывающие на меня, как слепой, чей слух обостренно улавливает шаги по мостовой, отдающиеся эхом среди стен, меня не видя. Все так же старики и старухи сидят на лавочках у домов. Те старики, знакомые мне по годам детства, ушли в мир иной, сменили их новые – старческая цепочка, подобно сменяющим друг друга династиям, продолжается. Многие из знакомых мне семей здесь уже не живут, накопили деньги и купили дома в новых кварталах города. Исчезли старые нищие. Их место заняли новые нищие. И у них своя неисчезающая династия. Останавливаюсь передохнуть. Дорога домой должна быть медлительной. Ребенком я видел себя маленьким по сравнению с окружающими стенами. Теперь я возвышаюсь над старыми домиками. В детстве, во время прогулок с отцом, стена тянулась по обе стороны, и не было ей конца и края. Мне вообще казалось, что она бесконечна, через города и страны. Сейчас шаги мои широки, шаги военного. Как ни медлю, весьма быстро оказываюсь у отцовского дома. Да, все здесь изменилось. Но остался старый огромный ключ, открывающий двери в дом, словно в мир моего детства, в мир отца.

Дом вообще не изменился. Не хватает лишь отцова кресла, которое сейчас в кибуце. Это было кресло, в котором отец предавался мечтаниям. Я тоже пытался в этом кресле мечтать, но мне это не дано.

У дверей все еще стоят обветшавшие ботинки отца. Вещи его и скульптурки разбросаны по комнате. На стенах и окнах – мои детские рисунки, главным образом, рисунки морских раковин. На столе отца, рядом с забытой скрипкой лежит раковина. Осталась от мамы. Прекрасная белая морская раковина с коричневыми точками. Как-то я стянул ее у отца после долгой прогулки вдоль стены. На лавочке у дома сидела старуха Зельда. Отец всегда останавливался около нее и бросал ей пару грошей. Всю жизнь свою Зельда была акушеркой и до последнего ее дня к ней приходили беременные бабы спросить совета. Зельда глядела на меня блеклыми своими глазами и бормотала:

«Это он».

«Почему она всегда меня обзывает «это он»?»

«Она присутствовала при твоем рождении».

«И тогда она меня так звала?»

«Продолжаем прогулку, сын».

«Я устал, отец. Давай присядем».

Напротив дома Зельды лавочка была всегда пуста. У Шмулика, развозившего керосин, и жены его Хаялэ никогда не было времени посидеть на лавочке у своего дома. Мы сидели вместо них и напротив нас старуха Зельда, погруженная в себя, витающая далеко отсюда. Я сказал отцу:

«Мама умерла при родах. Зельда при этом присутствовала?»

«Да».

«Расскажи мне про маму».

«Не сейчас».

«Почему она умерла?»

«И моя мама умерла, Мойшеле».

«Тоже тогда, когда тебя рожала?

«Нет. Мне было тогда три года. Я пошел с мамой проведать тетю. Тетя Рина была матерью дяди Соломона. Мы сели с мамой в карету. По дороге шла группа бродячих артистов с шарманкой, обезьяной и шпагоглотателем. И хотя это было в той стране обычным зрелищем, я попросил маму посмотреть представление».

«Чудесно!»

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Когда смотришь на картину художника… Ты пытаешься воспринимать ее целостно… Не ищешь в ней фрагменты...
В этой книге соединены фрагменты из каждого чжана «Дао-дэ цзин» Лао-цзы, заново переведенные с древн...
В книге приводятся отчеты китайских ученых об экспериментальных данных, полученных при изучении люде...
Книга, переведенная известным китаистом М.М.Богачихиным, содержит комплекс методов тренировки фундам...
В книге приводятся методы работы над собой, применяемые разными буддийскими и даосскими школами и на...
Конспект лекций соответствует требованиям Государственного образовательного стандарта высшего профес...