«...Ваш дядя и друг Соломон» Френкель Наоми

Мы беспрерывно сочиняем. У каждого солдата право прикрепить к стволу свое творение.

Не отчаивайся!

Дым глаза не выест!

Кто отчаивается? Я, во всяком случае, далек от отчаяния. Всегда был веселым парнем и всегда им буду. Все, что со мной происходит в эти минуты, не имеет для меня никакого значения. Минута проходит быстро, превращаясь в прошлое и будущее, и если в прошлом был я рубахой-парнем, таким буду и в будущем. И в эту минуту я тоже радуюсь. Лейтенант Моше Домбровски говорит мне:

«Рами, что это за арабское ожерелье у тебя на шее?»

Ожерелье из черных бус, которое купил у бедуина за буханку хлеба.

Сочетание ожерелья и диска с моим солдатским номером явно необычно и не подходит к боевой солдатской форме. Но именно ожерелье отделяет меня от войны и вообще от всего и всех. Я не двигаюсь с места без него, оно – мой талисман на этой войне.

«Рами, одевайся по форме, как полагается. Ты ведь не партизан, а лейтенант Армии обороны Израиля».

Тут взгляд Мойшеле хмурится при взгляде на мои штаны. Все пары штанов, которые я выклянчиваю у нашего кладовщика Рахамима, издеваются надо мной, не доходя до ботинок. Я высокого роста. Но даже не в росте дело. Проблема с пуговицами. Они всегда отсутствуют в том месте, где должны быть. Моше обращается ко мне:

«Рами, ну, как могут относиться к тебе твои подчиненные, если штаны твои всегда расстегнуты?»

А они относятся ко мне неплохо, несмотря на короткие штаны и отсутствие пуговиц. Солдаты обо мне говорят: «Рами в поле гений!» И вообще, для кого мне здесь чистить перышки? Для крыс? Правда, таких красавиц-крыс я еще никогда не видел. Каждая величиной с кошку. Привезли нам кошек для уничтожения крыс. В результате крысы их победили. Глазки их день и ночь следят за мной, и штаны мои их вовсе не интересуют. Бойцов форта тоже. Нас тут немного. Всегда на два бойца меньше: они – в отпуску. Двое возвращаются, следующие двое уходят. Я меняюсь с Мойшеле. Когда он выходит, я остаюсь командовать фортом. Возвращается, ухожу я. Вопрос об отпусках – самый болезненный. Я не участвую в диспутах на эту тему. Мои переживания во время отпуска не похожи на переживания моих товарищей. Шутники в форту говорят обо мне: «Рами влюблен в Синай, как в истинную красотку. Парень готов ковыряться в этой мусорной свалке сорок лет, только бы ему разрешили».

Кто мне не разрешает? Египтяне разрешают, и евреи, и лейтенант Моше тоже разрешает. С момента, как я пришел в Синай, не уходил из этой собачьей пустыни. Все дни отпуска я провожу здесь в прогулках. Влюблен ли я в пустыню? Храни меня Бог. Кто может любить казни египетские, описанные в Торе. Из-за любви лейтенанта Мойшеле я кочую по дорогам Синая. Я болен Синаем, но не оставляю его пески, чтобы выздороветь. Приходит время моего отпуска. Вижу, Мойшеле себе не находит места, говорит, между прочим:

«Передай дома привет нашим, Рами».

И не смотрит на меня. Сигарета постоянно дымит в уголке его рта. Тонкая пелена дыма, петляя, поднимается в воздухе бункера, пепел падает на гимнастерку нашего командира лейтенанта Моше. Говорю ему:

«Я не еду домой».

«Почему?»

Всегда тот же вопрос. Иди, рассказывай ему, почему. Что, я подобен курице, которая несет яйца с кудахтаньем и шумным хлопаньем крыльев? Я предпочитаю утку, которая прячется в кустах, чтобы тихо снести яйцо. Не подымаю шума и не разглагольствую перед замкнутым лицом моего командира о своем «почему». Я не кудахтаю, как курица, а просто тихо отвечаю:

«Я люблю шататься по Синаю».

Мойшеле как будто ничего не понимает. Зажигает новую сигарету, делает долгие затяжки. Я-то знаю эти затяжки, которые, по сути, вздохи облегчения. Я же иду сложить вещмешок, беру фотоаппарат и выхожу в путь. На бронетранспортере добираюсь до ближайшей военной базы. «Прошу тремп» у водителя джипа, не спрашивая, куда он направляется. Мне абсолютно все равно, где я застряну в этой пустыне. Синай я изучил, как собственные карманы моих неудачных штанов. Песчаные дали наступают на меня. К месту, куда несется джип, несутся и они. И куда я ни приезжаю, всегда нахожусь в забытой Богом стране. Пески без границ, красный и темно-серый гранит, чьи зубья торчат из песка, белые, высохшие ущелья и черные обожженные холмы, гигантские камни, скалы невероятных форм и профилей – всё это существует и живет здесь с Шести дней Творения. И я между ними, существо, возникшее в те же дни. Даже оазисы не радуют мой взгляд. Рядом с каждым оазисом «домики» бедуинов, строения из всяческого материала, находящегося вокруг, – бидонов, жестянок, досок, ветвей и корней финиковых пальм. И у каждой такой мазанки на фоне песков чернеет бедуин, как абсолютно не потеющий столбик тьмы в пылающий полдень, и рядом с ним верблюд, и слюна, опадая пеной с его жующих губ, сводит меня с ума. Козы жуют колючки. Все эти жители пустыни словно бы лишены возраста, и когда я блуждаю между ними, столетия безвременьем облекают и меня. Несется джип, пейзажи скользят мимо. Так или иначе, не обращаю на них внимания. Кусты парнолистника начинают мозолить мне глаза. Все пески покрыты этим загадочным растением, зеленеющим в пустыне. Идет ли дождь, выпадает ли утренняя роса, парные мясистые листья впитывают всё до последней капли. Когда пустыня превращается в пекло, и сильнейший зной угрожает этому растению полным обезвоживанием, листья раскрываются и орошают его свежими каплями хранившейся в них воды.

И я всегда нуждаюсь в свежих каплях воды. Жаркий воздух скачет вместе с джипом, осушая мою кожу до того, что она натягивается, как узкие для тела одежды, и я пытаюсь выйти из кожи вон. Язык облизывает сухие губы, увлажняя их, как тот верблюд, которого я не терплю. Глаза полны песка. Я не терплю темные очки. Зной в своем апогее. Жидкость во фляжке до противности тепла. Жажда свежей капли воды облекается в образ места.

И Шарм-а-Шейх на берегу Красного моря – постоянная цель моих отпусков. Море синее, как охлаждающий кристалл. Воды настолько прозрачны, что в глубине видны не только рыбы, а даже мальки. Я обезвожен. Сбрасываю с себя всё, что только можно, и прыгаю в воду. Ныряю в свежие воды! Я, сухой и обезвоженный, впитываю влагу всей кожей, костями, всем телом! Господи, сколько я проглотил песка, пока добрался до ванны! Я схожу с ума по воде. Делаю длительные заплывы, ныряю, качаюсь. Как поплавок, на спине, на животе, опять ныряю и чувствую себя превосходно. Плыву за стаей рыб. Эти гладкие шалуны ускользают от меня. Не могу поймать ни одну. Не может быть такое, чтобы я, Рами, рыбак первой категории, лучший организатор ночных посиделок с рыбьим меню, вышел из Красного моря с пустыми руками. Но зачем и для кого мне ловить рыбу? Для застолий нужны друзья. Я же здесь случайный странник. Нет у меня друзей в Шарм-а-Шейхе. Всех друзей я оставил в бункерах на берегу Суэцкого канала, в мутных водах которого невозможно рыбачить в эти дни. Выудить из его вод можно лишь снаряды и осколки стали.

И все же я поймал что-то. Абунафха – раздувающаяся рыба. Не знаю, почему всегда вылавливаю это смешное существо, такое малое и несчастное. Когда его сердят или оно чувствует опасность, начинает увеличиваться, округляться и надуваться, пугая и обращая в бегство врагов своим грозным видом. И лицом существо начинает походить на лицо Черчилля (да простит меня душа этого великого деятеля, находящаяся в раю). Солдаты привозят с собой в Шарм-а-Шейх баллоны, убивают эту рыбу, и сохраняют ее раздутой, накачивая из баллонов. Из этого можно соорудить настольную лампу или вообще какое-то украшение. Я ничего такого не делаю, только пытаюсь рассердить ее, и она надувается, а я смеюсь. Опрокидываюсь на спину, плыву на мелководье, и рядом со мной эта раздувшаяся от злости рыба – в моей перевернутой каске. Тут мне приходит идея принести подарок Мойшеле – эту надутую злость. И с этой мыслью накатывает на меня печаль. И когда я печален, то это всерьез. Возвращаю рыбу в море, она тут же уменьшается и становится, как прежде, маленькой и несчастной, но я не становлюсь радостным и веселым.

И я возвращаюсь в свой форт, как в свой дом. Когда египтяне дают нам передышку, я суечусь у входа в бункер. Пустыня пылает вокруг меня. Винтовка со мной. Только стальную каску повесил на железный штырь, к которому приклеена надпись: «Не мочиться». Комары и мухи жужжат и клубятся вокруг меня. Не дают мне покоя. Хочу отогнать этих обнаглевших тварей, но силы нет пошевелить пальцем. На мешки с песком опустилась стая уставших перепелов. Не терплю я эту серо-коричневую птицу, хотя ей и выпала честь стать пищей наших праотцев в пустыне. Я бы умер с голода, но не прикоснулся бы к этой птице. Перепела всегда уставшие. Только расправят крылья для полета, и уже спускаются отдохнуть. Мы стали похожи на них. «Бедуизмом» называют здесь эту болезнь усталости и равнодушия в пустыне.

Я возлегаю на песке и наблюдаю природу. Солнце напекает затылок. Затылок абсолютно пуст. И я не открываю рта. Не шевелю пальцем. Гляжу на перепелов, пока глаза мои не наполняются ими. В один из дней сижу так в песке и вижу: ботинок совсем сносился в моих кочевьях, просто рвань. Валяется в песке. Получил тогда пулю в ногу. Ничего страшного. Все благополучно завершилось. По сути, царапина. Не дошло даже до больницы. Но ботинок, пробитый пулей и рваный, лежит передо мной. Вдруг на него приземляется перепел. Одинокий и усталый. И я говорю себе: «Рами, что лицезреют глаза твои? Птица пророка Моисея присела отдохнуть на твой ботинок. Слушай, Рами, и вправду с тобой случилось великое событие».

Когда приходит очередь Мойшеле, он, естественно, едет домой. Летит домой! Привозит мне пироги от моей мамы, также кладет на стол вкусные пироги тети Амалии и говорит мне:

«Организуй кофе, Рами».

Орудия бесчинствуют уже несколько дней. Вчера мы получили по фронту на голову почти три тысячи снарядов. Я тут специально записываю это число не цифрами, а словами. Буквы более значительны, чем цифры. Три тысячи снарядов начертаны четкими буквами. Я свободен от дополнительных разъяснений. Египтяне обрушиваются на нас всеми своими калибрами – орудиями, минометами, «катюшами». Весь фронт пылает, а я готовлю кофе на полевой газовой плитке, предназначенной для походов. Вода кипит в чайнике. Орудия грохочут, Мойшеле посылает отчет по связи.

Голос его громок. На стенах бункеров начертаны адреса. Даже на полотенце Мойшеле стишки:

Если ты кричишь, я слышу. Если заговоришь тихо, я понимаю.

Орудия гремят. Кофе стынет в чашках. Мойшеле прилип к телефону. Я откусываю от пирога тети Амалии. Завершился разговор по телефону. Я встреваю с вопросом:

«Что слышно дома?»

«Нет проблем».

И Мойшеле крошит кусочек пирога тети Амалии между пальцев. Я-то знаю, что есть проблемы, спрашиваю:

«Там уже шел дождь?»

«Шел».

«Засухи в этом году не будет?»

«Не будет».

«Тут пока даже капля свежая не скатилась»

«Скатится».

Мойшеле предельно сокращает ответы. Я знаю почему. На все темы мы можем беседовать, только не о доме. Снаряды посвистывают над нашим бункером. Я гляжу на моего друга, он же на меня не глядит. Голова его погружена в какую-то бумагу, чтобы только не говорить со мной о доме. Эту ситуацию я просто не выдерживаю. Я должен выйти из бункера на свежий воздух. Но попробуй выйди на воздух, который полон летящих и взрывающихся снарядов! И все же я спрашиваю Мойшеле:

«Я тебе нужен?»

«Нет».

Тут же я выскакиваю из одного бункера и тороплюсь в другой, который делю с Планом. Живем мы по системе теплой постели. Один выходит на пост, другой спит на его кровати. Приходит с поста – просыпается сменщик.

Уже добрался до входа, слышу голос Мойшеле:

«Рами, пригибайся!»

Конечно же, я пригибаюсь. Не сошел же я с ума подставлять голову под снаряды? Панорама во время артобстрела потрясает. Я не могу хоть краем глаза не взглянуть на это зрелище. Полыхающие потоки огня зигзагами рассекают высоты. Небо и солнце побледнели. Под куполом огня пылают, текут медленно-медленно воды канала. Гром орудий сотрясает небо и землю, но только не тягучие воды Суэцкого канала. И вообще вся эта исступленная свистопляска вокруг не нарушает пасторальный покой этой всемирно известной протоки.

Я бегу по окопу, связывающему бункера, вваливаюсь, тяжело дыша, в полную темноту. Ведь лишь неделю назад мы получили генератор, но он вместо электричества генерирует лишь проблемы. В бункере горят свечи, керосиновые лампы и мигают фонари. Присаживаюсь к столу играть с Планом и его компанией в шеш-беш. В этой игре нет мне равных. Ребята говорят:

«Этот Рами просто везунчик».

Я везунчик, я? Не знать бы такого везения. Но пусть говорят. Все равно ничего не слышно. Все время транзисторы орут арабские песни, рев которых смешивается со свистом снарядов. Песням египетской певицы Ум-Култум я могу неподражаемо подражать. Я ведь специалист по подражанию.

«Рами, изобрази кого-нибудь»

Я изображаю для них голоса птиц, тоскливые крики ястреба, плачу филином, заливаюсь долгими фиоритурами птички по имени зеленушка.

Все хохочут. Я говорю им:

«Братцы, настроение неплохое, а? Так ночью строим».

Что строим? По ночам строим форт. Бункеры в земле прямо как виллы в самом престижном районе Герцлии. Пустыня обретает формы. И еще какие! Форты подобны рыцарским замкам. Живешь в таком замке, сам становишься рыцарем. Крутишься между мешками песка как повелитель земли. Почему бы и нет? Когда строят – строят. Даже если строительный материал – жестянки, бидоны, мешки с песком, колючая проволока. Окопы, связывающие бункера, как борозды, которыми вскапываешь землю, идут зигзагами. Каждые несколько метров излом. Выходим в пустыню и сеем мины. Конечно, мины – не огурцы, но когда сеют – сеют. Насыпаем бруствер, выращивая темную гору, но то, что растет – растет. Мы строим форт, и я люблю строить…

Вообще настроение было неплохим, пока не явился к нам Руби, сержант-резервист. На гражданке он – студент юридического факультета университета. Встретил Мойшеле, и между ними пробежала искра. Все свободное время они ведут беседы на возвышенные темы. Меня они не замечают, и я чувствую ревность. Вмешиваюсь в их разговор. У Руби всегда есть какой-то конек, с которого он не слезает, некий освященный принцип, и на нем он скачет до упора. Главный конек его – жалоба, поданная им в суд на водителя автобуса кооператива «Дан», который провез его на одну остановку дальше необходимой, хотя Руби звонил в колокольчик, сигналя об остановке, где ему сходить. Вот Руби, разбирающийся в законах, и подал жалобу на водителя.

«Пойми, Мойшеле, следует воспитывать простаков в нашей стране».

«Воспитывать?» – опережаю Мойшеле вопросом.

«Видишь ли, Рами, учить вежливости необходимо. Ивритское слово «нимус» – вежливость – происходит от греческого слова «нумус», что означает «закон». Одна основа у вежливости и закона».

«Может быть, это у греков, но не у нас. Если они ухитрились протащить в наш язык слово, это еще не означает, что мы его приняли. Видишь ли, Руби, израильтяне не греки, а Тель-Авив тем более».

«Увидишь, что я выиграю суд».

«Да будет так».

Я чувствую на себе взгляд Мойшеле. Сидим в бункере, Мойшеле включил карманный фонарик и направил его на меня, словно бы следит за мной уже тремя глазами. Ладно, сказал я глупость. Ну и что? Надоел мне Мойшеле. А когда мне надоедает – надоедает по-крупному. Я подымаю на него голос:

«К чему все эти разговоры?!»

«Что ты всегда разговариваешь с Мойшеле на повышенных тонах?» – спрашивает меня Руби.

«На каких повышенных тонах, Руби? Мы же с ним из одного кибуца? – я прикусил губу, чуть не вырвалось: – «и девушка у нас одна на двоих».

«А я скажу тебе, почему ты так разговариваешь» – продолжает Руби.

«Почему?»

«Потому что настроение отвратительное».

Верно: все время, что он у нас тут, у меня отвратительное настроение.

Смылся бы отсюда. Я даже желаю ему выиграть суд, только бы его не видеть. И он смылся, но не таким путем, какого я ему желал. Около нашего форта – открытое пространство в четыреста метров до позиций египтян, предоставленное воронам, снайперам и минерам. Пришел черед Руби выйти с отрядом сопровождать тракторы, накатывающие песок на насыпи там, где в них образовались разрывы. Машина нарвалась на мину. Руби был тяжело ранен. Остальные кое-как выбрались.

Ночь. Весь день нас обстреливали тяжелой артиллерией. На этот раз даже воды канала просто вскипали. Волны накатывали на берег, залили форт. Ребята засыпали песком воду. Дорога к нашему форту в глубоких выбоинах и ямах. Машина для вывозки раненых не может до нас добраться. Одед, командир форта, до передачи командования Мойшеле, просто осип, крича в телефон полевой связи. В бункере стоят носилки с Руби, который – без сознания. Мойшеле – рядом с ним. Врач говорит:

«Его надо срочно везти вертолетом в больницу!»

Прислали вертолет. Четверо вышли из бункера с носилками, среди них и мы с Мойшеле. Ночью солончаки, на которые приземлился вертолет, светятся. Холодный ветер, а мы обливаемся потом от напряжения и волнения. Следим за машиной, пока она не растворилась в светящихся высотах неба Синая. И вдруг я ощутил страшную опустошенность. Знал: опустошенность это чувство смерти. Так ее ощущают. Кто-то был со мной, жил рядом, превратился в ничто. Даже куст, дерево, растение, пески, которые видели мои глаза, исчезли перед этим ничто. И в этой опустошенности только Мойшеле был для меня единственным реальным существом. И он говорит мне с какой-то особой тяжестью в голосе:

«Пошли!»

Голос его – как удар молотом. Теперь мы уже не друзья, которые делились всем, что накипело на сердце. Всю дорогу я тянулся за ним, не открыв рта.

Прошло несколько дней. Машинам с продовольствием, водой, газетами удалось наконец к нам прорваться. И во всех газетах траурные объявления о смерти Руби. Газета дрожала в руках Мойшеле. Внезапно он вынул сигарету изо рта и поджег газету – якобы зажечь поминальную свечу по Руби. Не отрывал глаз от пламени, пока газета не превратилась в пепел. Вышел из бункера, и не знаю, куда пошел укрыться от наших глаз.

Стемнело, а нас все еще обстреливают. Мы в бункере, как в тюрьме, и ребята просят:

«Рами, изобрази что-нибудь».

Я – ас в разных акробатических трюках. Могу заставить стул плясать одной ножкой на моем носу. Ребята пытаются читать газеты, но темень им мешает. Беру несколько газет, скручиваю, зажигаю факел и балансирую им на носу. Это мой коронный номер. Ребята уже с ним знакомы, и, тем не менее, хохочут.

Вдруг Мойшеле срывает факел с моего носа и затаптывает его:

«Невозможно всё поднимать на смех, Рами».

Вспомнил, что в газетах – некролог Руби. Я вовсе не хотел поднимать его на смех. Мне тоже было ужасно больно за Руби. Но в этой темени, когда над головой беспрерывно свистят снаряды, я, в общем-то, не связал одно с другим. Сказал Мойшеле:

«Сегодня ночью я хочу выйти в засаду».

«Выходи».

Бронетранспортер ползет между колючей проволокой и минами. Свежий ветер стреляет порывами. Только по лицам, ибо все тело покрыто одеждой. На голове – каска, на груди – бронежилет. Пустыня безмолвна. И мы – тоже. БТР ползет с погашенными огнями. Луна и звезды касаются нас дальними долгими языками света. Языки их шероховаты. Пески светятся. Каждый темный предмет колет глаза. Даже куст, возникший перед тобой, словно прыгает на тебя. Мы движемся по дороге под прикрытием насыпи. И эта дорога получила немало снарядов. Воронки возникают перед БТРом, как ловушки. Ноздри мои весьма чувствительны к опасности. Кричу:

«Ребята».

По нам открывают огонь. Все мгновенно меняется. Ничего особенного. Несколько царапин на щеках, плечах и других местах тела. Трое пленных – в бронетранспортере. Привозим их в форт, приказываем лечь в окопе связи. Один из них, такой долговязый «локш» не хочет ложиться. Стоит себе и с удовольствием оглядывает нашу «виллу». Говорю ему: «Лечь!» Делает вид, что не понимает и остается стоять. Приходит Мойшеле:

«Почему ты не заставляешь его лечь?»

«Он не хочет».

«Заставь силой».

«Да неважно это».

«Позже поговорим».

«Поговорим».

Напряжение между нами не спадает с того момента, как я зажег факел из газет. На следующее утро налетают МИГи, швыряя небольшие бомбы, которые мы называем «бананами». Норовят попасть в двери бункеров. Взрыв в коридоре не предвещает ничего хорошего. Есть раненые. Единственный способ избавиться от «бананов» – стоять на входе, с глазу на глаз с МИГом, и стрелять по нему. Мойшеле приказывает это делать Амиру и Захарии. Захария – совсем «зелененький» Женился примерно шесть недель назад. Завтра он получает первый свой отпуск. Вспоминаю вчерашний с ним разговор. Спрашиваю, что ты будешь делать во время отпуска. Отвечает, что планирует ребенка. И тогда нашло на меня. Когда на меня находит – так находит. Захотелось мне самому стрелять по МИГам.

Я к этому привычен и делаю со знанием дела, без малейшего страха. МИГи боятся снайперской стрельбы, и быстро уматывают. Стою у входа с автоматом, и тут возникает Мойшеле. Я нарушил его приказ. Вперяет в меня пронзительный взгляд и, ничего не сказав, уходит в бункер. Эта его серьезность выводит меня из себя.

В тот день идет особенно тяжелый артобстрел. Снаряд ложится за снарядом. Надо выйти на наблюдательный пункт. После такого обстрела существует опасность наступления египтян. Не большое удовольствие гулять под градом снарядов. Никакой зонтик, никакое прикрытие не поможет. Почвы здесь – сплошной лёсс и пески. Падает снаряд, взметает фонтан почвы, слабая видимость тревожит наблюдателей: вдруг проморгают атаку противника.

Я заместитель командира бункера, нахожусь в нем с Мойшеле. Серьезность его как бруствер между нами. Вообще невозможно с ним разговаривать. Я могу разговаривать с человеком, у которого улыбка на губах и шутливое выражение в глазах. Глаза Мойшеле хмуры, а уста замкнуты. Не может простить мне историю с факелом. Я должен покинуть этот бункер. Должен! Слышу, что необходимо выйти на наблюдательный пункт, бегу, не спрашивая. Мойшеле меня окликает по имени, но я делаю вид, что не слышу. Как разгоряченный жеребец, в ноздрях которого запах кобылы, бегу под дождем снарядов и занимаю место наблюдения.

Когда возвращаюсь в бункер, Мойшеле не смотрит на меня. По выражению его лица вижу, хочет что-то сказать мне, но мне-то с ним говорить не хочется. Нервы и так напряжены после пребывания на наблюдательном пункте под обстрелом. Не выдержал и опередил его:

«Я знаю. Не выполнил сегодня твои приказания. Так накажи, и оставь меня покое».

«Рами, ты совсем спятил».

«Верно».

«Бери завтра отпуск»

«Но завтра твоя очередь»

«Меняемся».

На рассвете отряд прокладывает дорогу от форта к центральному шоссе. В бронетранспортере я и Мойшеле. В мире безмолвие. Орудия спят, и над Суэцким каналом поют птицы. Еще немного – и вновь зачирикают орудия. Огромное красное солнце уже встало низко над горизонтом, и лучи его преломляются в цветных лужах болот. Бронетранспортер продолжает путь к военной базе, везет нашего командира Моше Домбровского на какое-то совещание. На шоссе нас ожидает джип. Несемся по шоссе, и друг – резкое торможение. Молодой бедуин приволок отрубленное дерево, преградив путь. Протягивает к нам руки. Мы часто раздаем буханки хлеба бедуинам в Синае. Вот и он просит. Соскакиваю с джипа. Я отлично знаю арабский. Ударяю автоматом «Узи» в плечо бедуина. Агрессия сейчас – не в моих руках, она – в моей душе. Кричу:

«Осел, еще раз преградишь шоссе, не бить тебя буду – убью».

Бедуин хихикнул и сказал:

«Ты араб, не еврей. Евреи жалостливы, а ты – нет».

Вернулся в джип, и Мойшеле мне говорит:

«На этот раз ты не выйдешь шататься по пустыне».

«Это мой отпуск или твой?»

«Твой, и ты проведешь его дома».

«Я домой не еду».

«Это приказ. Ты едешь домой».

«Я не подчиняюсь приказу».

Мойшеле неожиданно поднимает руку в воздух движением летящей птицы. Когда мы были юношами, этот знак между нами означал: «Сгинь с глаз». Тогда мы понимали друг друга по мановению пальца. Сижу в джипе и философствую сам с собой: «Сколько времени прошло с тех пор? Не так уж много лет. А вот же состарили нас. Уже и хохотать не можем вместе. Столько друзей ушло на тот свет за эти годы. Мойшеле жив и все же словно бы присоединился к длинной шеренге ушедших. Когда умирает дружба, ты человек конченый».

Прибыли на базу. Мойшеле взметнул руку и сказал:

«Передавай привет дому».

«Домой не еду».

«И привези мне пироги тети Амалии».

Я мчусь домой. Дорога петляет между дюнами. То взлетает, то проваливается, ограничивая видимость. Мойшеле устроил меня в джип к майору Тамиру, едущему в Эль-Ариш. Я – за рулем, и Тамир предупреждает меня:

«Не гони как сумасшедший, Рами».

Я – сумасшедший, ведь я по дороге домой. Добрались до малого моря Бардуил. Зима. Я гоню навстречу зиме, навстречу дождю, навстречу… Адас!

На горизонте уже видны зеленые финиковые пальмы, плантации Эль-Ариша. Зеленые деревья колют глаза, ослепляют посильнее белых песков. Я дурею от этих зеленых деревьев на горизонте. Просто пьянею. А если я пьянею – я пьян. И все безумие опьянения – в колесах джипа.

«Рами, сбавь скорость, говорю, Рами!»

Я сбавил скорость. Увидел ее. Неожиданно возникла перед моими глазами. Сидит на песке, скрестив ноги, свернувшись в черном халатике и прислонившись к такому же черному оторвавшемуся от самолета баку. Когда такой бак освобождается от горючего, самолет его сбрасывает. Форма бака походит на ракету, почерневшую во время полета. Бак врос в песок, острием кверху, подобно дереву. В тени его сидит молодая бедуинка, закутанная в черное. Только светится малая часть белого лица, длинный нос и два серых, больших глаза, воистину прекрасных. Словно удар кулака опускается на мое сознание внезапной мыслью: «Мойшеле послал меня к Адас – освободить нас обоих от непереносимой душевной тяжести, того стесненного состояния, которое не давало нам дышать последние месяцы. Мойшеле – настоящий мужчина. Друг!»

От этой внезапной мысли я торможу на полном ходу. Переворачиваемся. Около этой дочери пустыни. И я еще слышу крик Тамира:

«Рами, что с тобой?»

Майор вышел из аварии без единой царапины. Несколько ударов. К этому мы привычны. Я же очнулся в беэршевской больнице. Немного помятый. Но не страшно. Сказали, что и джипу не был нанесен значительный урон. У меня левые рука и нога в гипсе. В общем, легко отделался.

Адас приехала ко мне в больницу. Увидел ее раньше, чем она заметила меня. Белая шерстяная кофточка по фигуре и юбка, как бы завернутая наискось, как парус, наклоненный под ветром, мгновенно привлекли взгляды раненых солдат, провожающих ее проход между коек. Дождь бил в окна, о, как бы мне оказаться под его струями!

Адас была передо мной, и я так хотел ее. Не знал, куда деть себя со своим разбитым лицом. Она же прижалась губами к моим – рассеченным. Обняла за шею, а я ведь лежу навзничь, на горе подушек. Она прижалась ко мне, и такое было ощущение, что здоровье прижалось к болезни, но никакой связи не возникло. Я не мог это вынести, отодвинул ее здоровой рукой. Она была смущена. Схватила бутылку с соком, стоящую на столике, на минуту став сестрой милосердия:

«Хочешь пить?»

«Сок обжигает губы».

«А разговаривать тебе не больно?»

«Язык как раз в порядке»

Замолчали, как будто уже все сказали друг другу, что хотели сказать. Адас абсолютно не умеет лгать и притворяться. Видно было, что ей нелегко смотреть на меня такого. Взяла вечернюю газету, развернула, но, не прочитав ни единой строчки, сложила. Была печальна. Как пожалеть ее, когда все мое тело болит? Спас меня Амос, танкист, лежащий рядом, раненый осколком в ногу:

«Рами, это твоя девушка?»

«Она».

«Чего же ты не рассказывал о ней? Ведь я вижу, есть о чем рассказать»

«Из-за медсестры Арны. Не хотел, чтобы она знала об этой».

Мы смеялись. От смеха боль во мне усилилась. Адас же смеялась, запрокинув голову, и волосы падали на меня. Я схватил их и притянул малышку ко мне. Здоровой рукой обнял ее, она свернулась вся в моей руке, как проглоченная ею. Я же был поглощен запахом ее тела. Сказал ей, расчувствовавшись:

«Просто стыд, лежа в больнице, так не сдерживать свое сердце».

«Не просто стыд, а позор, Рами».

«Тебе не мешает, что мое лицо – вовсе не мое? Я ведь выгляжу, как побитый пес».

«Вот еще, Рами. Если ты выглядишь, как пес, так ты что – пес?»

Я погладил ее по спине. Спросила:

«Где тебя ранило?»

«По дороге домой. Видишь, какой я невезучий и лишенный вкуса парень?»

«Почему?»

«Во время войны меня ранило в дорожной аварии».

«Выздоровеешь».

«Не везет мне».

«Что тебе не везет?»

«Участвовать в войне до самого ее конца. Нога у меня солидно пострадала».

«С ногой будет все в порядке».

«Конечно. Но не так-то быстро. Пока она выздоровеет, война кончится, я не вернусь в форт и опять окажусь в проигрыше».

«Что же ты проиграешь?»

«Не смогу быть там со всеми. Это проигрыш немалый».

«Но и не такой большой. Главное, выздороветь».

«Что ты все время говоришь о здоровье? Не выбрали ли тебя в кибуцную комиссию по здравоохранению? Быть может, и ко мне приехала по должности, а не…»

«А не по должности твоего греха?» – и она с такой силой надавила телом на меня, что я счел нужным предостеречь ее:

«Ты еще ухудшишь мое здоровье».

Опять свернулась в моей правой руке. Закрыла ладонью напухший глаз и поцеловала здоровый. Сказала голосом, в котором было больше отчаяния, чем радости любви:

«Рами, возвращайся ко мне домой, слышишь, возвращайся ко мне домой».

Вернулся домой, но пришел день прощания. И снова пустыня скачет на мне верхом. Высота наша плывет как Ноев ковчег на белых волнах, стремясь к белеющему горизонту. Но только волны-то эти – песчаные. Слои песка раскаляются под солнцем, ослепляя глаза до такой степени, что они словно замыкаются в лице, и ничего не видят вдаль. Асфальтовое шоссе петляет по пустыне, спускается и поднимается, доходит до одинокой пальмы Она вздымается в небо, гордясь перед всем этим плоским пространством. Пальма – ориентир, указывающий путь к лагерю-поселению отряда боевой халуцианской молодежи.

Тут у меня жизнь более почетная и упорядоченная. Окружен забором. Ворота закрыты. Защищен от мин. Место уединенности или одиночества? Я здесь по желанию Адас. Малышка просит меня и Мойшеле отдалиться от нее, чтобы она смогла разобраться в своих чувствах. Да будет так. Снова я надел форму и украсил бородой значительную часть лица. Такой бороды у меня не было даже в тяжелые дни в бункере под обстрелом. Могу сказать, что если раньше я имел лицо, теперь имею бороду без лица. Ладно. Я чувствую себя неплохо среди этой шумной молодежи. Среди них я старый ветеран-бородач, командир отряда молодежи, расположенного лагерем у пальмы. Что несет мне будущее? Не знаю. Как-нибудь образуется.

Глава одиннадцатая

Соломон

Жара усиливается. Пришли весенние хамсины. На наших грядках цветут белые хризантемы, которые еще посадила Амалия, и я собираю из них букет – нести на ее могилу. В эти ранние утренние часы я здесь один. Кладбище у подножья горы утопает в разноцветьи. Могилы в цветах, гора зелена. Деревья поднялись высоко. Много лет назад, когда мы только пришли сюда, здесь были одни камни, колючки и потрескавшаяся от пекла земля. Сейчас ветвятся кронами кипарисы и сосны, и лучи солнца, пробиваясь через них, посверкивают сиянием на могильных камнях. Птицы чирикают в гуще сосны, колышущей тени на могиле Амалии. Каждый день я прихожу сюда, чтобы очистить могилу от сорняков и положить свежие цветы на этот черный холмик. Имя Амалии еще написано на простой фанерной дощечке. Гляжу на ее имя и думаю: «Нельзя говорить, что это было. То, что было, есть и вечно будет».

Не было у меня сил вернуться в пустой дом. Гулял по цитрусовому саду. Земля была влажной от орошения. Грейпфруты и апельсины валялись и гнили. Мухи и черви ползли по ним. Затем пошел на виноградную плантацию. Я ведь был среди тех, кто сажал этот виноград. И многие годы, во время сбора урожая, я оставлял все свои общественные дела и шел работать на виноградники. Тогда и кровь во мне играла, как вино в сезон своего созревания. С утра до ночи трудился я под обжигающим солнцем, и руки мои были липкими от сладко истекающей массы. Грейпфруты и апельсины уже перезревают. Стою я среди зеленых виноградников и молюсь:

«Боже мой, хотя бы еще раз одари меня, дай мне горстку удовольствия от жизни, хотя бы в одну ладонь. Уж очень печальны дни мои. Дай мне хотя бы еще раз ощутить прелесть тех давних дней, когда тело, полное усталости и напряжения, обретает свежесть в душевой, а ночи опьяняют, как молодое играющее вино».

И Бог услышал мои молитвы. Целый день за старческие свои деньги я вкушал молодое вино.

Пришел вечер. Вечера облегчают мою печаль. Ветер успокаивает и ласкает. На столе моем растет горка исписанных листов. Сегодня к ним прибавился рассказ Рами. Не читал его. Как и не читал записи Адас и Мойшеле. Вначале завершу собственный рассказ. Но именно сегодня в моем рассказе судьба моя начинает переплетаться с судьбами молодых и дорогих мне существ. Ибо речь о друге моем Элимелехе, отце Мойшеле, и брате моем Иосефе, отце Адас.

Элимелех, мой брат и я – родственники. Один дед был у нас – Гедалия Моше Моргентау. У деда был небольшая мастерская по производству сумок. И так как профессия эта переходила от отца к сыну в течение поколений, нас и назвали Моргентау по-немецки, Бойтлмахер на идиш, то есть делающими сумки. Деду счастье так и не улыбнулось. Четыре жены его умерли и оставили ему целое племя детей. Мой отец и мать Элимелеха не были от одной матери. Дед Моше, за которым следило множество детей, был бедным, почти нищим. На одежду и еду обширной семье с трудом добывал деньги. Но всегда у него в кармане была копейка на книги. Собрал он огромную библиотеку, так, что все стены квартиры ломились под полками с книгами. Он их мастерил сам из простых досок. Дерева было навалом. Местечко находилось на границе России и Польши, окруженное бесконечными лесами. Все дома были из дерева.

Состарился дед, а был он евреем сильным, веселым и прямодушным и отличался завидным здоровьем. Все дети его уже покинули дом. Отец мой получил в наследство мастерскую и продолжал делать сумки. Мать Элимелеха вышла замуж за книжного переплетчика. В один из дней случился пожар в доме деда, и все книги сгорели. С того дня он пал духом, ушли из него все силы, как у Самсона-богатыря, которому состригли волосы. Перестал он смеяться, погасла душа его. Брал меня гулять по улочкам местечка. Тогда и перешел жить в наш дом. Спина его согнулась, глаза глядели куда-то вдаль, он спотыкался о камни мостовой. Я водил его, как водят слепого. Я старался не доводить его до места сожженного его дома, но мне это не удавалось. Стоял дед напротив дома своего, глядел на почерневшие от сажи стены и безмолвствовал. Нет более печального зрелища, чем дом, сожженный пожаром. До последнего своего дня дед не мог проститься с развалинами своего дома.

Иногда деда и меня сопровождал Элимелех, мой одногодок и друг. Он был сиротой, рано потерявшим мать. Когда она, сестра моего отца, умерла, он перешел на некоторое время жить к нам. Дом наш был необычным благодаря моей матери. Это были дни после революции 1905 года в России.

Время от времени слышались выстрелы в лесу. В доме тогда гасили свет, и мы сидели в темноте. На улицах слышались свистки полицейских и конский топот. Иногда к нам являлся человек, усатый, в широкополой шляпе и черном галстуке.

«Социалист», – шептала мама. Она тоже была социалисткой и обучала нас с Элимелехом социалистическим песням. Иногда, когда к нам приходили гости, нас, детишек, просили негромко их петь. Я обычно отказывался, а Элимелех пел. Иногда путал слова, ибо не понимал их. Но голосок у него был красив, и гости получали от его пения удовольствие, а над путаницей слов смеялись. Элимелех очень переживал из-за этого, стыдился. Мы убегали на лестницу, и там с девочками играли в доктора и больного. Я был доктор, проверяющий тела девочек в любом месте, а Элимелех стоял сбоку и опять сгорал от стыда.

Мама моя была молодой, а отец намного старше ее. Она много времени проводила у зеркала, пудря лицо. Мы с Элимелехом любили подсматривать, как мама принаряжается. Когда она уходила, мы брали ее коробочку пудры и пудрили друг другу лица.

Между отцом и матерью всегда возникали ссоры. Чего они ругались, мы понять не могли. Как-то отец спрятал мамину книгу. Она кричала и плакала, как маленькая девочка. Отец был странным евреем с маленькими глазками и большими очками. Был молчальником. Отношения его с матерью все более портились из года в год… Я был единственным ребенком, а Элимелех – моим братом. Дела в доме осложнились. Время от времени у нас производили обыски. Солдаты переворачивали весь дом. Мы с Элимелехом прятались под кроватью, держа друг друга за руки. Было по-настоящему страшно. Однажды пришли полицейские и забрали маму. Отец сказал, что мама – в Сибири. Он очень о ней заботился. Мать была небольшого роста, хрупкая и тонкая в талии. Через некоторое время после того, как ее взяли, отец Элимелеха женился и приехал забрать сына. Остался я один в доме и очень страдал. Был печальным ребенком. Я очень любил мать. Вернулась она в 1912 году совершенно другим человеком. Лицо ее постарело, седина пробивалась в волосах. В 1913 году родился мой брат Иосеф.

С Элимелехом мы с детства были сердечными друзьями. Ребенком он был необычным, сын книжного переплетчика, который кроме книг ничего за душой не имел: ни имущества, ни образования, ни даже вида. Но был благословен множеством детей. Вторая его жена была необычайно плодовитой. Нам было по три года, когда мы учили ивритские буквы. Дед Моше приводил нас в «хедер». Элимелех был застенчив, а мать покупала ему штаны не по размеру, и он в них тонул, вызывая вечный смех у детей.

Я был сильным и весьма агрессивным. Не давал никому прикасаться к моим близким и друзьям. С детства Элимелех был не по годам крупным по росту и формам. Но было у него одно преимущество: благодаря отцу, книжному переплетчику, он рос в окружении книг. В доме моего отца Элимелех делил постель с моим братом. Но никогда в эту постель не ложился. Каждую ночь он составлял в кухне из стульев постель, ложился, зажигал свечу и погружался в чтение. Сызмальства читал книги, которые приносили отцу на переплет, и страницы их были разрознены. Это чтение, по сути, было воровским, ибо отец запрещал ему семьдесят семь раз прикасаться к разрозненным страницам книг. Элимелех терпеливо дожидался, пока все уснут, и принимался за чтение. Иногда я присоединялся к нему, и мы читали вместе. Мама моя была в Сибири. Я был один в доме, с отцом и дедом. Отец был человеком хмурым, не очень вмешивался в мои дела. Когда по вечерам я приходил к Элимелеху, оставался спать на плите. Мачеха Элимелеха была женщиной доброй и всегда ласково ко мне относилась.

Элимелех иногда читал мне из каких-то страниц. Тень пламени свечи колебалась на этих страницах, словно души образов, к которым прикипали наши души. Счастье наше было, что отец Элимелеха Зелик работал медленно, и книги многие недели лежали разрозненными. Они и дали нам, по сути, образование во всех областях.

Тяжкая зима пришла в местечко, когда нам было по четырнадцать лет. Это был 1917 – год войны. Мама вернулась домой больной и душевно опустошенной, уже не пудрила лицо и стала такой же молчаливой, как отец. Я проводил почти все ночи на кухне у Элимелеха. Однажды студеной ночью улицы и дома покрыл снег. Элимелех лежал на своих стульях и читал мне роман «Любовь к Сиону» Авраама Many. Я лежал на плите, которая еще сохраняла тепло. За стенами шуршал ветер. Вдруг слышим слабый стук в дверь. Элимелех бежит открывать дверь, врывается струя снега и ветра, и вместе с ними – «посланец из Цфата», худой, с большим чубом и бородой, острым взглядом, изможденным лицом с одубевшей кожей. Серое существо, трясущееся от холода, словно бы сошел со страниц старой книги, полной тайн. Ничего нам не объясняет, а мы и не спрашиваем. Сел рядом со мной на плиту, поджал под себя ноги и мгновенно уснул. Читая, мы иногда бросали взгляды на странного этого гостя, а потом и сами заснули.

Мачеха Элимелеха была темпераментной и сердечной женщиной. Она приняла посланца из Цфата, который застрял в этих краях из-за войны, в дом, потеснила детей и поставила для него кровать рядом со стульями Элимелеха. Посланец околачивался у домов евреев, собирая пожертвования для земли Израиля. Мы с Элимелехом его сопровождали. Шатаясь по местечку, подходили к реке, текущей через местечко. Огромные льдины ползли в водах, а мы стояли на мосту, лепили снежки и старались в эти льдины попасть. Льдины сталкивались друг с другом, стоял большой шум и грохот, и сквозь него доносился слабый голос каббалиста из Цфата. И голос его одолевал этот грохот. Он рассказывал нам о земле Израиля, о городе Цфате и жизни каббалистов в этом городе в Галилее. И воображение наше оборачивали глыбы льдин в корабли, плывущие в эту далекую, как недостижимая мечта, страну. Кончилась война, уехал каббалист, но рассказы его о мире таинств остались с нами. Я тогда вступил в движение сионистской молодежи. Я был счастлив и старался привлечь туда Элимелеха, но он ни за что не хотел. Элимелеху снился каббалист из Цфата. Сердце его сгорало от любопытства к миру мистических тайн…

Тем временем в России произошла революция. Пограничное наше местечко осталось в пределах Польши. Эхо и страх революции докатился и до нас. Наши молодые сердца влекло к революции, Элимелех же не мог превозмочь влечения сердца к миру Каббалы, сбежал из дома в пятнадцать лет и так, шатаясь и кочуя по дорогам, достиг Вены. До земли Израиля добраться не смог. Иногда от него приходила коротенькая открытка. Никто не знал, как он живет и что делает. Все те годы я тосковал по другу моему Элимелеху.

В 1923 году минуло мне двадцать. Отец хотел меня сделать наследником семейной профессии. Я же не хотел превратиться в Соломона «бойтлмахера» и тоже сбежал из дома. Добрался до Вены – искать Элимелеха. Адреса его не знал. В синагоге кто-то сказал мне, что видел его работающим подмастерьем у маляра в предместье художников. Сказавший мне сам был художником. Нашел я маляра, но Элимелех у него уже не работал. У маляра были большие связи с художниками, которые покупали у него краски. Элимелех стал вертеться между ними, умоляя дать ему в руки кисть. Нашлась художница по имени Гретте, коротко остриженная, добродушная, которая взяла к себе дом паренька учить живописи и развивать его воображение. Маляр дал мне ее адрес. Пришел я к ней, но птичка покинула и это гнездо. Элимелех перешел к скульптору по имени Курт. Пришел к Курту. Квадратный двор его был заполнен глыбами камня, мрамора, стволами деревьев. Скульптурная мастерская была огромной, и служила невысокому ростом, пузатому Курту не только местом творчества, но и местом проживания и спальней. Скульптор был в стельку пьян. На вопрос, где Элимелех, обрушился на меня с руганью:

«Этот грязный еврей удрал от меня, работает у Пипке».

«Кто этот Пипке?» – спросил я в соседней лавчонке и у старого сапожника, который объяснил, что Пипке – специалист по починке музыкальных инструментов. Мастерская его на углу, почти рядом со скульптором-пьяницей. Побежал туда. Нашел в подвале старого человека, абсолютно седого, с глубокими морщинами и злыми глазами. В соседней комнате сидел Элимелех и чинил инструмент. Мы глядели друг на друга, как будто сошли в этот подвал из мира привидений. Сказал я ему:

«Пошли!»

«Куда?»

«В коммуну».

Коммуной в Вене, по сути, была квартира, предназначенная для молодых евреев, халуцев, которые скитались по европейским городам на пути в землю Израиля. Я был членом коммуны, но Элимелех не хотел туда идти. Он предпочитал оставаться у старого стервятника, который обманывал всех и вся, платил Элимелеху копейки на пропитание. Но он давал Элимелеху возможность играть на всех инструментах, пока их не возвратят владельцам, и потому Элимелех не хотел покидать этот грязный подвал. У старика он учился игре на скрипке. Звуки очаровывали его душу. Годами жил в этом квартале венских художников, гоняясь за чудом прекрасных соразмерностей, сам же был безразмерен. Тело его было непропорционально большим, ноги огромны, руки слишком длинны, одежда поношенная, обувь рваная. Это был не Элимелех, а его тень, опавшая и увядшая кожей. И тут меня осенило:

«Ты уже оставил мечту добраться до каббалиста из Цфата?»

«Как же я могу до него добраться?»

«Со мной. Мы же на пути в землю Израиля»…

Так мы вместе и прибыли в эту сухую долину строить здесь кибуц. Остались добрыми друзьями. Были молоды, а кибуц – как только вылупившийся цыпленок в курятнике. Со временем Элимелех стал выглядеть как шахтер, только вышедший из угольной шахты. Кудри черные, глаза черные, кожа смуглая, зубы и пальцы пожелтевшие от курения. Отсутствие соразмерности в его теле делало его особенно застенчивым и замкнутым. Дополнительная душа, блуждавшая в его огромном теле, не давала ему покоя, не отпускала его даже на час. У него был острый ум, талант ко всему и обширные знания. Он сочинял стихи, играл на скрипке, вырезал из дерева фигурки людей и животных. И насколько он был высок и огромен, фигурки были маленькими и изящными, звуки и стихи – легкими.

Странные были у него привычки. Изобретательность его не знала предела. В то время члены кибуца жили по три-четыре в палатках и бараках. Элимелех же уединился в шалаше, который построил между ветвями эвкалипта. Всегда он искал одиночество, а в кибуце дело это почти невозможное. В его шалаш поднимались по прогибающейся под ногами лесенке, отзывающейся стоном на каждый шаг. Подъем к Элимелеху всегда сопровождался скрипом и стонами.

Из каких-то найденных им деталей он соорудил себе примус, и тот все время шумел у него в шалаше. В те дни у нас не было ни чая, ни кофе, и он создал свой напиток: кипятил воду с засушенными полевыми растениями. Шалаш с трудом вмещал его огромное тело. Шалаш холостяка. Всю мебель составляли ящики фирмы «Тнува». Кровать всегда была завалена какими-то обломками механизмов, деталями, также разбросанными по всему шалашу. Обычно он сидел за ящиком-столом. Слева – скрипка, справа – чернильница. За спиной – ящик с инструментами и посудой. На ящике – вырезанные им фигурки. Любая взятая им вещь исчезала в его широкой ладони. Когда он пожимал руку, здороваясь, человек с трудом подавлял в себе вскрик боли, стараясь высвободить руку.

Большую часть времени он работал ночным сторожем на полях, в саду, на оливковой плантации. В одной руке – палка, в другой – скрипка. Ружье вообще не брал в руки. Арабы, приходящие ночью воровать, видели этого огромного еврея, стоящего под небом и играющего на скрипке, и в панике убегали. Велик был в них страх перед этим сумасшедшим.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Когда смотришь на картину художника… Ты пытаешься воспринимать ее целостно… Не ищешь в ней фрагменты...
В этой книге соединены фрагменты из каждого чжана «Дао-дэ цзин» Лао-цзы, заново переведенные с древн...
В книге приводятся отчеты китайских ученых об экспериментальных данных, полученных при изучении люде...
Книга, переведенная известным китаистом М.М.Богачихиным, содержит комплекс методов тренировки фундам...
В книге приводятся методы работы над собой, применяемые разными буддийскими и даосскими школами и на...
Конспект лекций соответствует требованиям Государственного образовательного стандарта высшего профес...