Святая с темным прошлым Агилета
Они сошли вниз. Рядом с чудным, золотисто-буланым офицерским жеребцом была привязана невысокая, мышастой масти лошадка. Офицер подбросил девушку в седло, и Василиса впервые со смущением испытала прикосновение его рук. Затем он помог ей разобрать поводья, пропуская их между пальцами, показал, как следует держать ноги при езде, и при этом все время касался ее тела, вызывая в ней трепет.
– Ну, с Богом! – произнес он, наконец, готовясь тронуться в путь.
Василиса оглянулась на пещерку со щемящим чувством, будто бы прощалась с близким другом. Мысленно поблагодарила за приют, пообещала когда-нибудь навестить. Трепетала душа в преддверии разлуки, как свеча во время крестного хода на Пасху, да только душу не заслонишь ладонью от ветра. Веяло на девушку новой жизнью, а задует та или не задует огонек в сердце, одному Богу известно.
Лошадь офицера переступала на месте, чувствуя нетерпение всадника.
– Не горюй, пустынница! – ободряюще сказал он. – Эта гора с места не сойдет, так что вернуться всегда успеешь. Если захочешь, конечно, – добавил он лукаво.
Василиса подняла на него глаза и со смятением осознала, что никуда она от этого человека податься не сможет. И что связана она с ним гораздо сильнее, чем связал бы ее закон и обычай. «О, если бы ты был мне брат, сосавший груди матери моей, тогда я, встретив тебя на улице, целовала бы тебя, и меня не осуждали бы».
Слаженно ступая, их лошади перешли вброд реку, возле которой все это время жила Василиса, поднялись по каменистой тропке, обогнули выступающий склон горы, и, увидев то, что им открылось, Василиса ахнула от неожиданности, непроизвольно натянув поводья.
Справа от них вздымалась волнами беспредельная водная гладь. Доходила она до самого горизонта и, наверняка, переливалась через него. Угрожающе темные, и не синие даже, а едва ли не черные водяные валы в белоснежных коронах с ревом накидывались на прибрежные валуны. До сих пор знакомая лишь со смехотворным супротив увиденного волнением на реке, Василиса в страхе все тянула и тянула на себя поводья, а лошадь ее, приседая, пятилась назад.
– Ты что же, – удивился офицер, – столько у моря прожила, а моря и не видела?
Василиса покачала головой. Ахтиарская бухта извилиста; лишь одной своей оконечностью подбирается она к монастырю Святого Климента, где в нее впадает Черная река, но и там буйная растительность на берегах и изгибы самой бухты не дают возможности увидеть истинного лица моря. Все это время девушка считала, что там, куда спускается на закате солнце, всего лишь сильнее разливается река.
Офицер решительно взялся за повод ее лошади своей рукой.
– Да не бойся ты, дщерь Иерусалимская! В море не упадешь.
Василиса вскинула на него глаза: было у нее такое чувство, словно именно в объятия моря, прекрасные, но сокрушительные, и суждено ей попасть, реши она отправиться дальше. Хотелось что-то сказать, но слова не шли на язык.
Офицер тем временем тронулся вперед, и лошадь Василисы послушно зашагала вслед за его конем. Неловко с непривычки качаясь в седле, Василиса и не пыталась править: ее мышастой кобылке и так было известно, куда нести всадницу.
– Называть-то мне вас как, ваше благородие? – через какое-то время отважилась спросить она.
– Михайла Ларионович. А тебя как: Василиса Прекрасная или Премудрая? Или как старицу – матушка Василиса?
– Какая уж я теперь старица, – опустила девушка глаза, – просто Василиса.
– «Просто Василиса»? – с легкой улыбкой переспросил офицер. – А сама-то не проста! Ну да это и к лучшему – в том, что просто, интереса нет.
– Что ж во мне непростого? – с искренним удивлением осведомилась девушка.
– Что? – расхохотался офицер. – Да все от начала и до конца! Как загадку, тебя разгадывать изволь!
Василиса молчала, продолжая дивиться тому, что Михайла Ларионович нашел в ней загадочного. Разве ж есть в женщинах хоть какая-нибудь загадка? Или тянет их к любимому, или бросает прочь от нелюбимого, вот и вся их «таинственность»! Но оповещать об этом офицера она почему-то не захотела.
Ехали они теперь бок о бок. Набирало силу солнце, исступленно кидалось на камни море, впереди уже вырисовывалось селение Ахтиар, где стоял русский гарнизон. Василиса судорожно сжимала повод, мысленно внушая себе, что: «Ничего, ничего, все образуется!» – и знала наперед, что этого не будет.
«Он ввел меня в дом пира, – вились в голове дерзкие слова, – и знамя его надо мною – любовь».
* * *
И принадлежала России Таврида в ту пору, и не принадлежала.
Еще за два года до описываемых событий, в июне 1771 г. сорокавосьмитысячная русская армия под командованием князя Долгорукова совершила то, о чем будет тщетно мечтать Гитлер в июне 1941 г.: за две недели, устроив самый настоящий блицкриг, разгромила превосходившие турецко-татарские силы и заняла все ключевые крепости на Крымском полуострове. Столицу Бахчисарай – в центре и Арабат – на севере, Гезлев[5], Балаклаву и Ахтиар – на западе, Судак, Ялту, Кафу[6] – на юге, и, главное, порты Еникале и Керчь, преграждавшие доступ в Азовское море, – на востоке. Теряя Крым, само название которого означает «крепостной вал», Турция лишалась огромной зависимой территории (фактически провинции) и отличного плацдарма для набегов на южные области России, откуда и в XVIII веке вывозили чрезвычайно прибыльный товар – славянских рабов. Говоря современным языком, геополитическим интересам Оттоманской Порты был нанесен колоссальный ущерб.
1 ноября 1772 года, за два с небольшим месяца до того, как погиб отец Филарет и начались приключения Василисы, с новым крымским ханом, российским ставленником, Сахиб Гиреем, был подписан договор, по которому Крым объявлялся независимым ханством под покровительством России. В покоренных крымских городах оставили русские гарнизоны, однако, основная часть войск была выведена за пределы Тавриды на запад – к устью Днепра. Этим государыня Екатерина демонстрировала местному населению, что наступили мир и благоденствие под эгидой государства Российского.
Впрочем, демонстрация мира длилась ненадолго. Уже в марте 1773 г., когда Василиса находилась на пути в Тавриду, Екатерина с беспокойством писала князю Долгорукову, заклиная его: «…не допустите до отнятия у вас Крымского полуострова…» Князь снова ввел в Тавриду войска, но решающую роль в удержании Крыма сыграл флот. Эскадра адмирала Сенявина курсировала вдоль всего крымского побережья, препятствуя многочисленным попыткам турок высадить десант. В итоге Россия, хоть и отчаянно балансируя, но удерживалась в Тавриде. И к середине октября 1773 г, когда Василиса вслед за Михайлой Ларионовичем покинула монастырь святого Климента, наступило относительное затишье.
Итак, победа? Императрица предпочитала считать, что да. Но солдаты, оставшиеся охранять завоеванные рубежи, ежечасно чувствовали, что здешняя земля им так и не покорилась и ведет себя как девица, насильно выданная замуж, но покамест отлучающая супруга от положенных ему радостей. Чужие дали открываются взору, чужие смуглолицые люди с прямыми, как стрелы волосами и изогнутыми, точно натянутый лук, губами глядят исподлобья. Чужой воздух да чужая вода несут болезни, и, хоть не ведется уж в Тавриде военных действий, выходят солдаты один за другим из строя и попадают в лазарет, ослабевая могущество стоящей за ними державы.
А в лазарете один-единственный врач сбился с ног, пытаясь обиходить всех, кто нуждается в его помощи, но претерпевая в том неудачу за неудачей. Выделяемые ему в помощь по жребию солдаты кашеварят и выполняют всякие черные работы, но где бы взять постоянного помощника, чтобы передать ему часть своих знаний и тем облегчить себе труд? Медсестры в то время отсутствовали в армии как класс, и несчастному лекарю не приходилось даже мечтать о том, чтобы иметь под своим началом расторопную женщину, которая возьмет на себя часть его обязанностей с тем, чтобы вместе, слаженными усилиями выставили они смерть за дверь лазарета.
А Василиса тем паче представить себе не могла, чтобы судьба привела ее к раненым солдатам и оставила ухаживать за ними. Ехала она за Михайлой Ларионовичем, и мысли ее занимало лишь то, что отныне не будет она с ним разлучаться. Но в итоге девушка оказалась именно там, где должна была оказаться. В бегстве от мужа, при котором жила бы в достатке, но без любви; в изнурительной дороге, где жалела она и поддерживала Устинью; в полуголодной жизни на горе, где приходилось ей, забывая о своих лишениях, утешать других, нащупала девушка тот путь, что и был ей предначертан – путь служения людям. И сейчас, сама о том не подозревая, должна была наконец-то твердо встать на этот путь.
Часть вторая
XIX
«…Так офицер сей извлек меня из пещеры и ввел в новую жизнь, которой жила я впоследствии, ни на что не сетуя, но благодаря Бога за то, что именно таков был мой удел…»
Русский гарнизон в Ахтиаре представлял собой нечто вроде крошечного городка, человек на тысячу, состоящего из длинных срубов, поставленных в два ряда с «улицей» между ними. Светлое сосновое дерево еще не успело потемнеть от непогоды (всего одну зиму простояли казармы) и радовало глаз, располагаясь к тому же на живописном холме с чудесным видом на бухту. В некотором отдалении сгрудились и домики татарской деревушки, но одного взгляда со стороны достало бы, чтобы осознать: хозяева здесь именно русские. На верхней точке возвышенности был уже заложен особняк из сахарно-белого камня – по всему видать, для командующего.
Точно такие же гарнизоны были разбросаны по всей Таврической земле, но в основном, по побережью, куда в любое время мог неожиданно высадиться турецкий десант. В дополнение к тому крымские берега прикрывала пришедшая с Балтийского моря эскадра, отгоняя корабли Оттоманской Порты, все не желавшей смиряться с потерей своих северных земель. Русские суда частенько заходили на ремонт и для пополнения запасов в чрезвычайно удобную Ахтиарскую бухту и приносили с собой вести, послушать которые сбегался к гавани весь гарнизон.
Командовал русскими силами в Ахтиаре генерал-майор Кохиус. Еще совсем недавно его подразделение, в составе которого был и Михайла Ларионович, располагалось гораздо дальше к западу, и не в Тавриде вовсе, а близ устья Днепра, у Кинбурнского мыса. Но весною этого года был им получен приказ – привести подкрепление нашим войскам, стоящим над Ахтиарской бухтой, столь удобной для высадки десанта, и принять на себя командование. Посему генерал-майор со своими людьми покинул райское раздолье Кинбурнской косы ради выжженной травы, белых скал и черных кипарисов западного Крыма.
Здесь несравненно больше, чем в Кинбурне, чувствовалась опасность внезапного вторжения, и Кохиус непрестанно внушал своим офицерам, что солдат на каждом учении должен ощущать себя, как в бою и выполнять поставленную задачу со всей серьезностью. Но добиться этого было непросто: прежде всего, сильно осложняла дело жара, сокращавшая время учений до нескольких часов ранним утром и вечером. Да помимо того, большинство офицеров относились к своим обязанностям без должного усердия, что, несомненно, чувствовали и их подчиненные. Как на служивого не кричи, как не мордуй его, но если нет в командире огня, то и из солдата искры не высечь.
Одним из немногих своих субальтернов, при мысли о ком Кохиус испытывал не усталое раздражение, а радостное спокойствие, был подполковник Голенищев-Кутузов. Сей офицер ярко выделялся среди прочих редким сочетанием острого ума и служебного рвения, к чему счастливо присовокуплялось непревзойденное умение обходиться с людьми. Не было в его батальоне ни батогов, ни мордобоя, а солдаты глядели на удивление живо и смело для подневольных людей, но на учениях не было им равных. «Веселость солдата ручается за его храбрость», – философски замечал их командир, умея передать нижним чинам свой пыл и задор, и обратить ежедневную муштру в подобие игры. Тем самым добивался он гораздо большего, чем иной добивается неуемной строгостью и взысканиями. Посему Кутузов пользовался особой благосклонностью Кохиуса, к которой примешивалась, пожалуй, и белая зависть. Есть ведь люди, один вид которых заставляет других повиноваться и вдохновляет их на свершения! Есть люди с пламенем в душе, а не с тяжелыми кирпичами долга… Задумываясь об этом, Кохиус всегда вздыхал и спешил прервать свои мысли.
Кутузов, как человек проницательный, не мог не чувствовать такое восхищенно-уважительное отношение к себе, но не спешил извлекать из него пользу, приберегая для серьезного случая. Наконец, случай явился, и за два дня до появления Василисы в лагере Михайла Ларионович направился к Кохиусу с просьбой, твердо веря, что ее удовлетворят, потому что любимцам, никогда и ни о чем ранее не просившим, отказывать не принято.
– Ваше превосходительство! – начал он после приветствия, всем своим видом демонстрируя, что озабочен и никак не справится с неурядицей без мудрого наставления своего командира. – Был я давеча в лазарете, навещал того канонира, что спал в тени повозки со снарядами, а та на него и стронулась; так Яков Лукич сетует, что одному ему за всеми больными ходить невмоготу.
Яков Лукич был гарнизонным врачом и, на взгляд Кохиуса, человеком не слишком искусным в своем ремесле.
– Ну, больных сегодня больше, а завтра меньше – вот ему и роздых будет.
– Так-то оно так, только Яков Лукич говорит, что, случись завтра бой, пропадет он один без помощника.
Кохиус пожал плечами:
– Случись бой – отрядим ему пару солдат в помощь.
– Тут заранее обученные люди нужны, – вкрадчиво возразил подполковник.
– Кхм! – Кохиус задумался. – Ну и что же он предлагает? Загодя выделять ему солдат для обучения? Это сколько же они бездельничать будут, пока бой не грянет! Не уж, пусть сам справляется, как знает.
– Для такого дела, я слышал, в некоторых полках баб нанимают, – осторожно заметил Кутузов.
– Баб? Да где их тут найдешь? Не татарок же брать!
– Здесь черница подошла бы, – вслух рассуждал Кутузов.
– Черница?! Вот скажете тоже! Да ближайший монастырь – за несколько сотен верст, если не далее. Да найдется ли еще игуменья, чтоб на такое благословила?
– Тут в горах к западу скит заброшенный, – деловитым тоном сообщил офицер, – так там одна отшельница живет.
В глазах у Кохиуса зажегся интерес:
– Это не та ли, к которой наши полковые дамы зачастили?
– Она самая.
– Я смотрю, господин подполковник, и вы к ней наведались?
Кутузов с виноватой улыбкой развел руками:
– Не утерпел – любопытно стало.
– И что же она (Кохиус совершил некое загадочное движение руками, точно обводя ими женскую фигуру) из себя представляет?
– Женщина она тихая, смирная, – поспешил успокоить его Кутузов, – очень богобоязненная: глаза все время долу, молитвы шепчет беспрестанно, лица и не разберешь. К тому же черная очень – солнце ее начисто сожгло. Одета в лохмотья, от любого удобства намеренно отрешилась. Полагаю, вдова, обеты с горя приняла.
– Кхм! – повторил Кохиус и задумчиво свел брови. – А она-то согласна в миру жить?
– Думаю уговорить, – уже уверенно отвечал подполковник. – Она уж поняла, что зиму ей одной не одолеть.
Кохиус, нахмурившись, постучал пальцами по столу:
– Не было б у нас из-за нее беспорядков… Солдату, сами знаете, – черница, не черница…
– О сем не извольте беспокоиться! – проникновенно заверил его Кутузов. – Уж в этом деле я порядок обеспечу.
Кохиус еще немного в размышлениях постучал пальцами по столу:
– Ну, глядите, под вашу ответственность! Да, господин подполковник, а она и вправду… как бы это… ясновидящая?
Кутузов придал своему лицу неподражаемое выражение, в котором почтение к командиру переплеталось с беззлобной насмешкой над мнением офицерских жен:
– Ваше превосходительство! Если наши полковые дамы кого ясновидящим сочтут, то ему таковым непременно стать придется!
Кохиус рассмеялся и махнул рукой:
– Ладно, везите свою отшельницу! Посмотрим, будет ли от нее толк.
Кутузов отдал ему честь и вышел. И лишь плотно затворив дверь татарского домика, где размещался генерал-майор, позволил себе беззвучно расхохотаться. Затем он направился на свою квартиру, где был встречен денщиком.
– Слушай, Степан, – сказал подполковник, проходя в комнату и усаживаясь на стул, в то время как солдат почтительно застыл перед ним, ожидая указаний, – ты малый ловкий – хочу тебе одно дело деликатное доверить, надеюсь, не подведешь.
– Чего изволите, ваше высокоблагородие? – с готовностью спросил солдат.
Кутузов глядел на денщика так необычно, как если бы и хотел говорить начистоту, и сдерживался, не делая этого.
– Тут на днях в лазарете женщина появится, – начал он, – Якову Лукичу в помощь. Черница она, так что всякие там шашни, да амуры с ней невозможны, понятно?
– Как не понять!
– Ты-то сие понимаешь, да, боюсь, не все такие понятливые, как ты. Подумают еще: молодая девка, что не позаигрывать! А она – вдова, между прочим, и сердце у нее разбито.
Кутузов со значением посмотрел на солдата, и тот вытянулся в струнку:
– Все уяснил, ваше высокоблагородие: черница, сердце разбито.
– Вот-вот. Так что твоей задачей будет за ней присматривать на предмет того, не досаждает ли ей кто-нибудь. А лучше всего загодя, аккуратненько так, разъясни нашим молодцам, что не про их она честь.
– Будет исполнено, ваше высокоблагородие! Знамо дело, не про их честь – Христова невеста.
– Именно так. А буде запамятует кто, чья она невеста, дай мне знать о том немедленно. Сам не встревай, все вмешательство мне оставь.
– Так точно, ваше высокоблагородие!
Пристально глядя в глаза солдату, в которых помимо воли подрагивало веселье, Кутузов поманил его к себе и вложил в руку Степана империал[7]. Денщик ошеломленно отшатнулся:
– Ваше высокоблагородие!..
Кутузов махнул рукой:
– Ступай, ступай, дело того стоит. И помни: я на тебя полагаюсь!
Оставшись один, Кутузов быстро поднялся и вышел из дома. Возбуждение переполняло его, и не было мочи оставаться без движения. Дойдя до берега моря, он двинулся вдоль края невысокого обрыва и, быстро шагая, не сразу осознал, что движется к монастырю святого Климента. Тогда, опомнившись, он замер на месте, а некоторое время спустя заставил себя повернуть назад.
На следующий день он привез Василису в лагерь.
– Ты побудь пока здесь, – велел он девушке, помогая ей сползти с седла. Ноги у той, привыкшие за время пути обнимать конские бока, никак не хотели стоять ровно – по-прежнему растопыривались – и, дабы не смешить солдат своим видом, Василиса поспешно присела возле одного из сосновых срубов. Михайла Ларионович куда-то ушел – видимо, распорядиться о ее устройстве на новом месте – и девушке было неуютно и одиноко.
Так сидела она в полном неведении относительно собственной судьбы, взволнованно оглядываясь вокруг и примечая, как устроена эта незнакомая ей доселе жизнь, как вдруг из барака, в тени которого она коротала время, послышался стон.
От неожиданности и страха Василиса едва не вскочила на ноги. Замерла с колотящимся сердцем, прислушиваясь, и стон вскоре повторился. Затем – еще и еще один, и бормотание какое-то: то горькие сетования, то проклятия, то вопросы, не имеющие ответов: «И доколе же мне мучиться, Господи?!» Но никто не утешал неведомого страдальца, никому до него не было дела; тишина бездушная стояла в ответ на все его призывы.
И, сама не веря в то, что может совершить нечто столь дерзновенное, Василиса поднялась и тихонько толкнула рукой дверь. После слепящего полуденного солнца сперва не удалось ей разглядеть ничего внутри, так что пришлось притворить за собой дверь и войти.
Запах! Это было первое, что она почувствовала. Отталкивающий, тошнотворный запах. Впору выскочить, но, смиряя себя, девушка стояла, приглядываясь. Наконец различила длинное помещение, плотно заставленное деревянными топчанами и людей на них. Один из них и стонал, прочие лежали молча, не то полностью лишенные сил, не то сдерживаясь.
Василиса приблизилась, присела на сенной матрас рядом со стонущим и взяла его за руку, горячую, как натопленная печь. Тихой скороговоркой стала увещевать его не падать духом, убеждала в том, что смерть он превозможет («Вон как ты телом силен!»), и гладила по руке, и отирала пот со лба, и уж прикидывала, как бы ей до воды добраться, чтобы обмыть солдату темное от муки и жары лицо. Служивый тем временем умолк и смотрел на девушку таким пораженным взглядом, как если бы никто и никогда ему до сих пор слова во утешение не молвил. Краем глаза видела Василиса, что и прочие больные смотрят на нее, как на чудо, и стало ей от того неловко.
Мало-помалу тот, кого она утешала, стонать перестал, лицо его не комкала больше боль, разгладились черты, просветлели даже. Подержав его еще за руку для верности и подождав, пока заснет, Василиса поднялась и оказалась лицом к лицу с сутулым, усталым человеком, одетым в военную форму и передник поверх нее, по всей видимости, врачом.
– Ты кто такая? – спросил он, удивленно хмурясь.
Краснея и путаясь, Василиса начала объяснять, но врач не дослушав, махнул рукой.
– А сюда тебя кто отрядил?
– Михайла Ларионович, – неожиданно твердо и уверенно сказала Василиса, – офицер ваш тутошний.
Врач усмехнулся, впрочем, вполне доброжелательно:
– Что ж, лишние руки никогда не помешают. Только гляди: здесь мужское естество частенько на виду, а ты девица.
Обрадованная тем, что ее не гонят, а разрешают быть при деле, Василиса поспешила развеять его сомнения:
– Да я уж замужем была, мне не привыкать.
Пока у них шел такой разговор, дверь вновь отворилась, и в лазарет вошли Кутузов и Кохиус.
– Вот и та самая черница, ваше превосходительство, – представил ее Михайла Ларионович.
Комендант гарнизона оглядел девушку с изумлением и без малейшей радости:
– Молода-то как! – вырвалось у него.
– Да она на этой работе быстро состарится, – поспешил успокоить его Кутузов.
Кохиус продолжал рассматривать Василису, и она в смятении опустила глаза.
– Ну, смотрите мне! – непонятно к кому обращаясь, произнес генерал-майор и быстрым шагом покинул лазарет. Кутузов поспешил вслед за ним.
А Василиса осталась. В лазарете же и поселилась: куском парусины отгородила себе уголок с топчаном и сложила туда свои нехитрые пожитки. Вновь переоделась в сарафан (смех какой нарядный для работы с кровью и гноем!) и стала правой рукой полковому лекарю, Якову Лукичу.
Солдаты отнеслись к ее появлению с изрядным любопытством, но ни на какие вольности и грубость в обращении Василиса пожаловаться не могла. Уважение к ней проявляли, если не сказать почтение, особливо же те, кого она в лазарете выхаживала. Но, что удивительно, при всем добром отношении никто из солдат знаки внимания ей оказать не пытался. Словно незримый круг был очерчен вокруг девушки, и не находилось охотников нарушать его границы. Василиса догадывалась, что причиной тому – Михайла Ларионович, и с трепетом ожидала: что же дальше?
Но, покамест, дни без отличий между собой ложились один к другому, точно бусины в ожерелье. Осваивалась девушка на новом месте, привыкала к своему служению. Перезнакомилась вскоре едва ли не со всем гарнизоном, и на душе теплело от того, как приглашали ее солдаты отужинать со своей артелью[8] (смеясь над тем, что ест она, как птичка) или специально для нее барабанщик отстукивал марш, под который когда-нибудь их полку предстоит выступать. Если была у нее в чем-либо нужда, делились служивые, чем могли из нищенского своего имущества. И до того теплые, но невинные отношения сложились у девушки со всеми, что называть ее вскоре стали «сестрица».
Одно лишь удручало Василису: словно бы забыл про нее Михайла Ларионович. Всего лишь раз наведался, проинспектировал, хорошо ли она устроена и, кивнув, отправился по своим делам. И неделя, и другая, а видятся они лишь мельком, да случайно. Что тому причиной? И, сворачиваясь под вечер на своем сенном матрасе, воскрешала девушка в памяти тот миг, когда впервые увидела офицера на фоне синевы и зелени, и мысленно протягивала к нему руки.
«Скажи мне ты, которого любит душа моя: где пасешь ты? где отдыхаешь в полдень? К чему мне быть скиталицей возле стад товарищей твоих?»
XX
«…А коли не сподоблюсь я в жизни иной изведать райского блаженства, то по крайности буду памятовать о том, что, купаясь в морских волнах, его подобие испытала…»
А море все это время плескалось так близко, что однажды Василиса не утерпела – решила искупаться. На земле уж воцарялась прохлада, но волны еще дышали теплом и манили ее к себе несказанно. Ежечасно наблюдала она, как солдаты, едва получив на то дозволение, плещутся в воде, и не смогла обороть искушения. Изучив за это время бухту, нашла себе укромный уголок, где вряд ли могла бы быть кем-то замечена, скинула одежду и, неловко пройдя по каменистому дну, погрузилась в море.
Ни с чем не сравнимое наслаждение! И волны, хоть и высоки, не пугают, а радуют. А заплывешь подалее, они и вовсе не кажутся уж грозными, качают тебя вверх и вниз – вот забава! А, качая, обнимают, и ласкают, и преисполняешься в их объятиях ощущением своей силы. Хоть и шалит с тобой море, а утонуть не дает! Словно птицей становишься в этой причудливо соленой воде, и руками орудуешь, точно крыльями: то бьешь ими, взлетая на гребень волны, то притормаживаешь, откидываясь назад, а то и вовсе паришь без движения, как чайка над твоей головой, доверившись опасной, но ласковой стихии.
После купания, греясь, как ящерка на камне, Василиса впервые с того момента, как покинула монастырь, всерьез предалась раздумьям. А подумать ей было ох как много о чем! И перво-наперво о Михайле Ларионовиче. Нешто позабыл ее совсем, да так скоро? А ведь душой он к ней тянулся – какая женщина сего не ощутит! А тут канул, как вода в песок. И упрекнуть его не в чем: к людям привел, как обещал, всем, что для жизни надобно, обеспечил… А что ей за жизнь без него самого, небось, и не подумал!
Тут затесалась промеж прочих мыслей одна, как незваный гость. Пусть и назвалась она в лагере вдовой, а на деле-то брачных уз не снимал с нее никто, да и не снимет. И захоти она сызнова судьбу свою устроить, век таиться обречена: с многоженцами разговор короткий – развод и позор[9]. Правда, найти ее здесь, в Тавриде, ох как мудрено, да и захочет ли Артемий Демидович искать-то? Скорее, выждет срок, после которого сочтут его жену без вести пропавшей, и женится вновь. Но в батюшкином храме ему уж, конечно, не служить, как и в любом другом: женатого вторым браком в священники не благословят.
Накатывали мысли и накатывали, как волны на берег. Иметь ли ей все же надежду соединиться с Михайлой Ларионовичем, или запретить себе и думать о нем? Кто она теперь, чтобы задумываться о таком блестящем офицере? Навек лишенная места в обществе, дарованного ей ее сословием, стала поповна не пойми кем. Не крестьянка, не мещанка, не купеческая дочь, не дворянка, да и к духовенству не смеет она более себя причислять – для всей прошлой жизни пропала без вести. Кто не погнушается девицу без рода и племени в жены взять? Разве что солдат. А она о ком размечталась, дура?
Поднялась Василиса и с грустью поглядела на волны. На недолгое время поделились они с нею своей силой, воспарить позволили, а, вышла на берег – вновь бесправна да беззащитна. Добры к ней солдаты в гарнизоне, это так, но, случись что неровен час – в ком поддержку найдет? Женщине должно быть либо при отце, либо при муже, либо при Господе Боге, в монастыре. Это к мужчинам уважение питают за их чины, да мундиры, да ордена, а женщина, сколь она важного и полезного не делай, лишь за мужчину своего уважаема и будет. Если ж нет у тебя покровителя, кто ты в глазах людей? Что пожелают, то над тобой и учинят.
Побрела Василиса обратно, да вспомнила дорогой, что нынче с утра съехались татары из окрестных деревень и устроили близ русского лагеря нечто вроде ярмарки. И фруктов навезли, свежих и сушеных, и баранины, и тканей, и выделанных овечьих шкур. Выставили лакомства свои басурманские из пропитанного медом тонкого теста с орехами… Вздохнула девушка: ни полушки не было у нее, чтобы побаловать себя покупкой. Но затем решила: поглазеть-то ей не возбраняется! И отправилась на ярмарку.
Меж торговцами-магометанами с выложенным перед ними товаром бродили и солдаты, и офицеры, и несколько офицерских жен, знакомых Василисе еще с монастырских времен. Прошлась девушка взад и вперед, раскланялась со своими знакомыми, и, смущаясь, приняла подарок от одного из солдат, что лежал недавно в лазарете – пригоршню вяленых груш.
Уж собралась уходить, как засмотрелась на шелковую ткань, разложенную меж прочими товарами. Лазоревая, как небо, с золотым, как солнце узором, не давала она глаз от себя отвести. Как голодный к куску хлеба, потянулась к ней Василиса, приложила к лицу, а улыбчивый торговец в тюбетейке достал зеркальце.
Девушка смотрела на себя, не моргая. И это она? Как посмуглела кожа – чистый орех! А волосы-то стали светлее лица! Жаль брови да ресницы начисто выгорели на солнце. Но глаза как будто по-новому раскрылись на мир: нет в них более былой доверчивости, зато явственно видны преждевременная мудрость и горький опыт.
Но такой вот, изменившейся, нравилась себе девушка больше, чем прежде. Правда, лицо у нее похудело, что не диво, но линии щек и подбородка по-прежнему нежны. Лоб, как обкатанный морем камень, гладок и чист; не высок и не низок, обрамлен чуть вьющимися от влажного морского воздуха прядями. Тонок и прям, как у святых на образах, нос, а вот губы ничуть не святы – полны и мягки. Надо всем этим – как два светила – широко распахнутые глаза. И лазорево-золотая ткань идет ей бесподобно, так оттеняя свежесть загорелой кожи и придавая голубизны глазам.
Василиса тяжело вздохнула, опуская шелк. Вот и все: полюбовалась – изволь вернуть! Но у торговца в руках вдруг откуда ни возьмись появились деньги, и знаками он принялся объяснять ей, что возвращать узорный шелк не нужно, указывая на что-то за ее спиной. В замешательстве Василиса обернулась и залилась краской.
– Это как же, Михайла Ларионович… мне подарок от вас получается?
– Ну, подарок, не подарок, – наслаждаясь произведенным впечатлением, произнес офицер, – а тебя с этой тканью разлучать нельзя – уж больно вы друг другу подходите.
– Что же люди подумают? – прошептала Василиса, уже ловя на себе любопытные взгляды.
– Да ничего они не подумают! – Михайла Ларионович преспокойно взял у девушки из рук нежно шуршащую ткань и по-хозяйски развернул ее, придирчиво разглядывая. – Сестрице хочу отослать, – произнес он довольно громко, – на машкерадный костюм.
– А ты заберешь ее ввечеру, – добавил он уже вполголоса, намеренно не глядя на нее. – Знаешь, у какого татарина я квартирую?
Василиса кивнула. Сердце билось, как рыба на крючке.
– Вот и приходи, когда солнце в море сползать начнет.
Михайла Ларионович пошел прочь, так и не обернувшись, а по дороге обмолвился с кем-то парой слов о том, что родные давно от него гостинцев не получали. Но теперь сестрица должна быть не в обиде.
Краем глаза Василиса приметила, что торговец-татарин беззвучно смеется. Сама же она была в таком смятении, что даже вдоха глубокого, чтоб успокоиться, сделать не могла. И идти ей одной к мужчине нельзя, и не пойти к своему покровителю невозможно. Вот и стой теперь столбом по его милости!
– Карош! – на ломаном русском пробормотал татарин. – Карош! – и вновь согнулся от смеха.
XXI
«…И мнилось мне в его объятиях, что я – неопалимая купина: и пылаю, как факел, и при сем остаюсь живою …»
Южная ночь, в отличие от долгих светлых сумерек средней полосы, наступает стремительно; и Василиса, смущалась не только того, что навещает Михайлу Ларионовича, но и того, в какой темноте это делает. С замиранием сердца постучалась в его окно, но хозяин встретил ее столь приветливо, что тем самым внушил спокойствие. Жили офицеры, в отличие от солдат, в татарских домах, платя их хозяевам за постой: так и хозяйство их прислуге легче вести, и уюту больше.
Войдя, подивилась она тому, насколько несхожа внутренность татарского дома с тем, что привыкла она видеть в родной деревне: ни стола, ни скамей, взамен кровати – низкий топчан, зато кругом ковры. В середине комнаты на оловянном подносе – темные гроздья винограда, персики, груши, рядом – металлический кувшин с изящным, узким горлышком. Окружено сие место для трапезы было расшитыми подушками. На одну из них, волнуясь, и присела девушка.
Михайла Ларионович расположился напротив нее полулежа, опираясь на локоть. Вид у него был самый домашний: без мундира, шляпы, башмаков – лишь панталоны с чулками и нижняя рубашка, приоткрывавшая грудь. Казался он так и моложе, и привлекательней, хотя возможно ли было быть привлекательнее его?
– Не побрезгуй угощением, Васюша! – сказал он, пододвигая к ней поднос и впервые называя по имени. – Вина вот отведай!
Он плеснул ей вина в широкую чашку без ручки, сужавшуюся книзу. Чашку украшал затейливый рисунок.
– Это пиала басурманская, – пояснил Михайла Ларионович. – А держат ее вот так.
Он придал своим пальцам и ладони некое подобие чаши, и водрузил на них пиалу. Василиса тихо любовалась той ловкостью, с которой удавалось ему каждое движение. Слово «лицедей» снова всплыло в ее памяти.
– Ну, рассказывай о своем житье-бытье! – велел офицер.
Василиса принялась говорить о том, что все у нее хорошо, все к ней добры, а Яков Лукич взялся обучать ее делать перевязки. Михайла Ларионович слушал внимательно и время от времени кивал.
– Я гляжу, обжилась ты здесь, – подвел он итог. – И домой, видать, не тянет.
– Чему ж тянуть-то? – пожала плечами девушка. – Места здесь райские, люди славные.
– Неужто дома у тебя ни одной сердечной привязанности не осталось? – поднял брови Михайла Ларионович.
– Батюшку с матушкой из могилы не подымешь, – отвечала Василиса, – а кроме них никого.
– Вот как? – протянул офицер. – Ни по кому, значит, не сохнешь?
Василиса покачала головой.
– Тогда давай выпьем за то, что нашла ты здесь себе новый дом.
Пригубив вино (хоть и чуточку, а все равно было сие ощутимо), Василиса почувствовала, что в душу ей плеснули весельем. Захотелось смеяться, не пойми от чего, болтать без умолку… До сих пор вино она пробовала лишь во время причащения, и то ударяло оно ей голову, а тут впервые сделала глоток.
Михайла Ларионович наблюдал за ней с удовольствием.
– А выпивать тебе почаще нужно, матушка! Вон как глаза заблестели! А то все скромница скромницей.
– Разве ж это плохо? – смутилась Василиса.
– Смотря для кого. Барышням скромность пристала, а у нас тут житье простое, лучше уж повеселиться лишний раз, тем более что смерть рядом ходит.
Василиса отвела взгляд и отщипнула от грозди несколько ягод винограда, упругого и сочного до хруста. Михайла Ларионович тем временем растянулся еще привольнее, чем прежде, придвинувшись при этом к своей гостье.
– Я с тех пор, как мы встретились, все гадаю: и как ты добралась досюда? – полным глубочайшего интереса голосом осведомился он.
Василиса, почти ничего не скрывая, объяснила, что присоединилась она к солдаткам, отправленным сюда на поселение.
– Что ж тебя погнало в этакую даль?
– Да, как муж помер, все немило стало, вот я и решила податься, куда глаза глядят.
Как и всегда при попытке солгать, бросило ее при этом в жар, но офицер, казалось, принял все за чистую монету.
– Что ж, – сказал он, поднимая пиалу с вином, – царствие небесное твоему мужу!
Василиса ощутила, как горячо плеснул к ее щекам румянец. И пиалу опорожнила до дна, стремясь унять волнение.
Михайла Ларионович надкусил персик, пристально глядя на девушку.
– Вот ведь фрукт, – сказал он, – чуть надавишь посильнее, как с дерева снимать, гнилью пойдет. Обращаться с ним приходится деликатнейшим образом, прямо как с вашим женским полом! – он засмеялся.
Василиса не смогла побороть любопытства:
– Вы, небось, давно женаты, раз так хорошо все про женщин знаете.
Офицер слегка улыбнулся этой наивной хитрости:
– Не женат я. И не был.
– Что ж так? – втихую обрадовалась, но и удивилась девушка. – У нас в деревне женятся смолоду. Батюшка, бывало, и в тринадцать, и в четырнадцать лет парней венчал, буде им невесты находились.
Теперь удивился офицер:
– Зачем же так рано?
– Да ведь у крестьян знаете как, – принялась объяснять Василиса, – ежели в одной семье семеро по лавкам – не прокормишься, а в другой детей раз два и обчелся – работников мало, то девку из большой семьи сбыть поскорее рады. А другая семья лишние руки получит. Только как девку в дом отдать без венца? Вот и венчают. Пусть она и постарше парня будет, но подрастет же он рано или поздно.
Михайла Ларионович покачал головой:
– Как же так: разве девушка – всего лишь рабочие руки?
– Ну а кто же она еще? – простодушно удивилась Василиса. – Свекровь ее на смотринах еще и проверит на излошадность – заставит пол мести, либо чугуны из печи таскать – смотрит, чтоб работать была лютая.
– Ишь ты! – подивился Михайла Ларионович. – Как скотину выбирают. А ведь женщина для наслаждения создана, – он прикоснулся губами к запястью Василисы.
Девушка вздрогнула и замерла, но руку не отняла.
– Так я говорю? – настаивал офицер.
– Это для мужчины в браке наслаждение! – горя от стыда, прошептала Василиса.
– И для женщины не меньше, – уверял Михайла Ларионович.
Девушка молча покачала головой.
– Ты замуж, небось, не по своей воле шла, – вкрадчиво предположил офицер, – вот наслажденья и не испытала, а когда по сердечному согласию, тут совсем другое дело.
Он придвинулся к ней вплотную и сел так, что их плечи соприкасались.
– Я тебе только добра желаю, – услыхала Василиса, не решавшаяся повернуть к нему лицо, – хоть волосы твои потрогать можно?
Не поднимая глаз, девушка кивнула. Михайла Ларионович расплел ей косу и сперва гладил распущенные пряди, а затем зарылся пальцами глубоко в гущу волос, то и дело касаясь кожи на затылке. Ощущенья от этого были столь удивительны, что Василиса сама не поняла, как ее голова подалась вслед за его пальцами, склонилась и соприкоснулась с головой Михайлы Ларионовича, подставляя виски поцелуям.
Теперь он обнимал ее за плечи одной рукой, да без лишней деликатности, властно и крепко, а другой притягивал девичье тело к себе. Когда сквозь ткань их одежды она ощутила грудью напряженные мускулы его груди, то в лоне ее, до сих пор холодном, как земля, что-то словно пустило росток. И столь стремительно тянулся он вверх, взвиваясь к животу, столь глубоко укоренялся, обхватывая корнями самый низ ее лона, что Василисе стало страшно самой себя.
Офицер тем временем целовал ее, уж не стесняясь и не сдерживаясь; запрокидывал ей голову, обхватывал руками лицо, и так жадно раздвигал ей губы, словно бы вознамерился выпить всю ее душу. А девушке было и страшно до ужаса, и радостно до восторга, будто бы летела она на санях с высокой горы вся в снежных вихрях. Прерывалось дыхание, неразборчивы становились слова, что выговаривал еще время от времени Михайла Ларионович, и сами собой закрывались глаза, целиком отдавая тело во власть ощущений.
Она опомнилась, когда уже лежала на ковре, и щеки ее касались гроздья винограда. Словно пробуждаясь от сна, затрясла головой, попыталась отстранить обнимавшего ее мужчину, но не смогла.
– Полно! – задыхаясь, проговорила она. – Пустите меня, Михайла Ларионович – забылись мы с вами.
– Разве ж над нами надзирает кто? – сладким шепотом возразил ей офицер, не размыкая объятий.
