Святая с темным прошлым Агилета

– Не могу я, прости, – повторила она.

– Что, другому обещалась?

Девушка покачала головой.

Через некоторое время осмелившись взглянуть на солдата, Василиса заметила, что лицо его изменилось. Боль и недоумение сменились возмущением и насмешкой.

– Ты гляди, не прогадаешь ли, мной побрезговав, – со значением проговорил он. – Не больно ли высоко метишь? Мы-то с тобой одного поля ягоды, а он? Нужна ему такая, как ты! Сам благородный, на благородной и женится.

Василиса с ужасом осознала, что ее сердечная тайна и не тайна вовсе.

– Или посулил тебе чего? – усмехнулся Федор и, по изменившейся в лице Василисе поняв ответ, презрительно сузил глаза:

– Нешто поверила? Дура ты дурой! Будешь ему жена… на один поход. А я-то хотел, чтоб с кем венчаться, с тем и кончаться…

Резко поднявшись и повернувшись к ней спиной, он зашагал в гору, к лагерю. Василиса, как пригвожденная, осталась сидеть на камне. Вспотев от волнения, не замечала она ледяного дыхания моря. Разум горько корил ее за совершенную ошибку, но на душе разъяснивало, как после грозы.

XXVI

«…Чем пленил он меня, многажды пыталась я уразуметь, но и по сей день не нахожу ответа. Смолоду был он пригож и глаза имел дивные, но разве ж не видела я и других пригожих? Нравом был весел, и с женщинами знал, как обойтись, но и других весельчаков обходительных я знавала, а сердце к ним не легло. В ратном деле мало было ему равных, но в ту пору я по молодости не могла о том судить. И остается мне только уверовать в то, что любовь, как и дух Божий, веет, где хочет и нисходит на кого ей будет угодно…»

История о неудачном сватовстве Федора облетела лагерь в считанные дни, хоть Василиса и держала рот на замке, и сам солдат наверняка предпочитал молчать о случившемся. Но девушка догадывалась о том, что всем все известно, по долетавшим до нее обрывкам разговоров и по взглядам, устремлявшимся к ней с любопытством и недоумением. Чаще же всего глядели на нее с полным непониманием и даже неприязнью, словно не просто отказала она мужику, звавшему ее замуж, но погнушалась иметь дело с простым солдатом. Хоть сама-то кто? Не из благородных же будет! Даже Яков Лукич, успевший привязаться к своей помощнице и проникнуться к ней уважением, отнесся к выбору Василисы неодобрительно, заметив, что «без мужа, ты не пришей кобыле хвост».

Василиса, которая в тот момент как раз заканчивала наводить чистоту в опустевшем лазарете и взмокла от усталости, едва не разрыдалась. С веником в руках и смятением в душе она горячим шепотом принялась защищаться. Дело тут не в гордыне ее и не в заносчивости, она, может быть, и пошла бы за солдата, тем более такого видного, да только… И, не имея возможности открыть истинную причину своего отказа, вынуждена была выложить всю историю о батюшкиной смерти, добавив, что из уважения к его памяти не может выйти за того, кто пусть и невольно, но жизни его лишил.

И опять неизвестно каким образом (Яков Лукич божился, что не сказал никому ни слова), но в скором времени стало об этом известно всем, кроме разве что самых нелюбопытных. И совсем уже другими взглядами встречали девушку солдаты – потрясенными и восхищенными. Виданное ли дело – убийцу отца выхаживать и печься о нем, как о родном! Сам же Федька всем и каждому рассказывал, как Василиса своей прозорливостью к жизни его вернула. Как пулю в теле нашла там, где никому и в голову бы не пришло искать. Как добра с ним была и сострадательна. Видать, ни словом не обмолвилась о том, что знает, кто он. Ну, святая, ни дать ни взять!

Так и осталось за Василисой это прозвище – «святая» – к вящему ее смущению. «Вон святая наша идет», – слышала она теперь постоянно за своей спиной и терялась. Каждый раз хотелось ей возразить, что нет в ней ни капли святости – ведь не стяжала она мира в душе. Клубятся в ней сомнения и захлестывают страсти, а паче всего обуревает неискоренимая жажда любви. Ведь, казалось бы: будь довольна тем, что уважают тебя люди, даже чтут, что пользу приносишь, так нет же! Тянешься и тянешься к чему-то недосягаемому, а оно не то что не приближается, но как будто удаляется от тебя.

В декабре еще по-настоящему не прихватили холода, даже погожие дни то и дело баловали. В один из них Василиса устроилась на пустом ящике из-под снарядов снаружи лазарета щипать корпию. Брались для этого изорванные пулями или осколками снарядов солдатские рубахи, заштопать которые не было никакой возможности, и раздергивались на отдельные нитки. Получалось таким образом что-то вроде шерсти, отлично впитывавшей и кровь, и гной. Прижать ее к ране, а сверху обмотать полотном – лучше не придумаешь! Хоть и однообразной была работа, но не трудной и не мешала предаваться своим мыслям, что Василиса и делала, подставляя лицо неяркому, уже не греющему солнцу.

Погружаясь попеременно то в мечты, то в воспоминания, она не сразу и услышала, что изнутри лазарета доносятся голоса. Одним из них был голос Якова Лукича, который устало сетовал на нехватку всего, что только может быть потребно при лечении – полотна для повязок, спирта, инструментов – другой голос, задававший, видимо, вопросы, звучал приглушенно, и девушка не сразу смогла догадаться, кому он принадлежал. А как догадалась, то руки ее замерли и спина оцепенела. Что же, он, получается, пришел к ним с инспекцией – разузнать, какие у лазарета нужды? Выходит, что так.

– Вот и выкручиваемся, как можем, – продолжал тем временем Яков Лукич, – спирт у солдат выпрашиваем, а корпию сами щипаем, извольте посмотреть!

Судя по звуку шагов, и врач, и Михайла Ларионович, вышли из лазарета и смотрели сейчас на нее, однако, она не решалась бросить в их сторону ни единого взгляда.

– А что, Яков Лукич, доволен ты своей помощницей? – услышала она вопрос, прозвучавший, как ей показалось, слишком уж весело для инспекции в лазарете.

– Как не быть довольным! – услышала она в ответ. – Не девка, а золото: и руки золотые, и такое же сердце.

– Стало быть, рассчитал я верно: этой чернице место в миру.

Василиса заставила себя подняться им навстречу и поклониться Михайле Ларионовичу. Под мышкой у него она приметила какой-то сверток.

– Я гляжу, ты ни полчасу без дела не сидишь! – улыбнулся офицер.

Девушка пожала плечами, пытаясь не обнаруживать перед ним свое волнение:

– Сиди я – не сиди, а дела меня сами найдут.

Михайла Ларионович рассмеялся. Яков Лукич, осознав, что роль его сыграна, предпочел удалиться.

– Ткань ты давеча у меня позабыла, – вкрадчиво напомнил ей офицер, протягивая сверток.

Василиса притворно удивилась:

– Разве сие не для вашей сестрицы подарок? Позабыли, небось? На машкерадный костюм к Рождеству. Самое время его отослать!

Михайла Ларионович посмотрел на нее так пристально, что девушка пришла в смятение.

– Будет! – сказал он коротко. – Насмешек я не люблю.

Василиса неловко приняла у него из рук сверток, не зная, поблагодарить ли, или вернее будет просто промолчать.

– Это дело у тебя ведь не срочное? – уверенно спросил Михайла Ларионович, кивая на корзину с нащипанной корпией.

Девушка покачала головой.

– Тогда пройдемся, составишь мне компанию! – скорее приказал, чем предложил офицер и, к вящему ее смущению, добавил:

– Насладиться хочу… твоей беседой.

Они долго ступали друг подле друга в молчании. Не произнесли ни слова, пока не остался позади русский лагерь, а вслед за ним и татарское селение, близ которого тот был расположен. Наконец, вышли на холмистое пустое пространство, с правой стороны окаймленное морем. По краю его они и пошли. Василиса поплотнее запахнула полы тулупа (ветер гулял тут беспрепятственно), а Михайла Ларионович как будто и не чувствовал его пронизывающих порывов.

– Непривычно здесь без наших-то лесов, – начал он разговор, – зато и неприятелю укрыться негде.

– Укрыться негде, – согласилась Василиса, – но и наступать в степи сподручнее, чем в перелесках.

– Мыслишь, как стратег! – Михайла Ларионович поощрительно глянул на девушку. – Не по-бабьи ты умна, пустынница.

– Сколько дал Бог ума, столько и в дело пускаю, – с легкой улыбкой отвечала девушка.

– Любопытно мне, что ты в дело пустила, когда у Федьки Меркулова пулю в спине нашла? – офицер остановился и взглянул на нее в упор. – Тоже ум? Или что-то еще?

Василиса часто задышала, отводя глаза:

– Велика ли, право, разница, Михайла Ларионович?..

– Велика! – офицер не отрывал от нее взгляда. – По всему выходит, ты насквозь человека видишь. Так это, или нет?

Василиса вскинула опущенную голову. Слезы стояли в ее глазах, заслоняя взгляд словно бы расплывчатым стеклом:

– Не пытайте вы меня, ваше благородие! Что я вам турок пленный? Не по своей воле, бывает, вижу то, что другим не дано. Точно находит на меня что-то. Сызмальства это. Объяснить не умею. И проку мне в том никакого нет, – добавила она горько.

– Зато другим есть, – возразил Кутузов, в то время как Василиса готова была уже разрыдаться от того, что лишь интерес толкнул его к ней, а не чувство, – почитай, с того света Федьку вернула.

Василиса безучастно мотнула головой: что ей тот Федька?

– Что же ты судьбу свою с ним не захотела устроить? – уже более мягко, даже вкрадчиво допытывался офицер.

– А я и так хорошо устроена вашей милостью, – отвечала Василиса неестественно высоким голосом, безуспешно пытаясь подавить бурю в душе.

Михайла Ларионович отвел взгляд, устремив его на море, неспокойное в тот день, все в пенных валах и натурально черного цвета, будто бы решило оно оправдать свое название.

– Развела нас с тобою служба, – произнес он мягко, оборачиваясь к ней и беря ее за обе руки, – ну да нынче затишье. Пора уж сызнова друг о друге вспомнить!

У девушки пламенело лицо, точно зажег он свечу в ее душе.

– Разве ж я вас когда забывала? – еле выговорила она.

Михайла Ларионович смотрел на нее так ласково, как если бы держал перед ней полные медом соты и предлагал его отведать.

– Да и тебя захочешь не забудешь! – произнес он не то в шутку, не то всерьез, и, наклонился к ней, видимо желая поцеловать. Однако Василиса в смятении опустила голову, и ему удалось прикоснуться губами лишь к волосам у нее на макушке.

Оставшись наедине с собой в лазарете и развернув принесенный им сверток, чтобы вновь полюбоваться тканью, обнаружила Василиса поверх лазоревого полотна зеркальце в серебряной оправе с хитроумно украшенной рукояткой. И тут же непроизвольно прижала руку к груди, словно надеясь тем самым утихомирить высоко подпрыгнувшее сердце.

XXVII

«…Чем дольше жила я при нем, тем больше дивилась тому, как умеет он к любому человеку войти в расположение и чью угодно дружбу завоевать…»

Рождество не пришло, а нагрянуло в тот год, добавляя к той радостной надежде, коей до краев была полна Василисина душа, извечный возвышенный трепет, что несет с собой этот великий праздник. А помимо того, еще и сладостное чувство примирения.

Их полковой священник, иеромонах Даниил, поначалу не питал к Василисе теплых чувств. Хоть девушка на исповеди и божилась ему со слезами, что никогда не называла себя монахиней, почитал он ее обманщицей. Еще до появления Василисы в лагере ревновал к ней офицерских жен, что, таясь от своего духовника, наведывались к «старице». А после готов был увидеть в ней солдатскую девку и благословлял при встрече словно бы нехотя, презрительно поджав губы. Но, регулярно посещая лазарет, чтобы причащать умирающих и ободрять борющихся со смертью, и видя самоотверженный труд Василисы, он понемногу сменил гнев на милость. И хоть к прозвищу девушки «святая» отнесся неодобрительно, но исцеление Федора заставило его по-новому взглянуть на необычную обитательницу лагеря. Во время праздника введения Богородицы во храм, услышав, как Василиса подпевает хору на клиросе, он впервые завязал с ней беседу и, узнав, что она поповна, не смог скрыть свой интерес. А на Николу зимнего[16] сам разыскал девушку после службы и милостиво предложил присоединиться к певчим на Рождество. По словам Якова Лукича, с которым Василиса поделилась своей радостью, это было равносильно заключению мирного договора.

По большим праздникам службы в лагере проходили под открытым небом, так как ни одна палатка не смогла бы вместить около тысячи солдат и офицеров гарнизона, офицерских жен и детей, и их прислугу, вывезенную сюда, на край империи, из центральных губерний России, где и генералы, и капитаны, и даже подпоручики владели деревнями с большим или меньшим количеством душ. Не скудное царское жалование кормило и одевало премьер-майоров и прапорщиков по всей империи, а никому не ведомые мужики, пашущие, сеющие и жнущие не с тем, чтобы самим жить в довольстве, а чтобы в сотни, в тысячи раз меньшее число господ могло, не заботясь о хлебе насущном, одерживать победы во славу императрицы, с шиком ухаживать за дамами, вкушать азарт карточной игры, блистать на балах или даже черкать вирши в альбомы уездных барышень. Однако едва ли кому-либо из бравых отцов-командиров, со склоненными головами слушающих сейчас Евангелие, приходилось об этом задумываться. Как не задумывались они и о том, что бабы крестьянские рожают сыновей не себе на радость и в утешение, а для того, чтобы царю-батюшке или государыне-императрице было из кого набрать рекрутов, да положить их затем в чужой земле под чужими небесами во имя того, что именуется в казенных бумагах «интересами Российской империи».

Могли ли размышлять о том в Рождественскую ночь солдаты? Бог весть… В двух тысячах верст к северо-востоку от Ахтиара полыхало восстание Пугачева, всего четыре года назад, как и они, бившего турок под Бендерами, и защитники осажденного Оренбурга уже видели в страшных снах виселицы с качающимися на них дворянами. Но под ясными звездами Тавриды рабы-солдаты мирно стояли бок о бок с господами-командирами, внимая торжественным распевам Рождественского тропаря: «Рождество Твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума…»

В те минуты, когда хор умолкал, и вместо него раздавался зычный голос отца Даниила, стоявшая на клиросе Василиса позволяла себе скосить глаза на Михайлу Ларионовича. Офицерам с их домашними почтительно выделили место прямо перед импровизированным алтарем, так что находился ее возлюбленный совсем близко от нее и выглядел так величественно и торжественно, словно был одним из волхвов, пришедшим почтить младенца-Христа. Он тепло отвечал девушке взглядом, но делал это чуть свысока, не как равный, а как покровитель.

«Дева днесь Пресущественнаго раждает…» – выводил голос Василисы, но душою она была не в Вифлеемской пещере, где появлялся на свет Спаситель. Ее собственное сердце, так долго вынашивавшее любовь, но никак не дававшее чувству воли, не в силах более терпеть раскрылось в ту ночь. Нежность и восхищение, радость и трепет, восторг и желание струились из него беспрепятственно и разливались, как море, на берега которого привел ее Михайла Ларионович из монастырского уединения.

«Слава в вышних Богу и на земли мир, и в человецех благоволение…»

Переполненный счастьем голос девушки возносился к самому небу, доверяя ему свои чувства, и в ответ нисходили на нее такая радость и покой, точно ангельские крылья, обняв согрели ей душу. И каждый взгляд на Михайлу Ларионовича все больше и больше внушал Василисе, что никто так не заслуживает горячего чувства, как он, своей отвагой и веселостью, умом и добротой, гордой статью и чарующим взором. Едва ли нашелся бы во всем свете человек, могущий противостоять его обаянию!

Она впервые открылась любви, как цветок солнцу, ощущая горячее прикосновение светила и преображаясь в его лучах. Как же сладостно для сердца быть открытым! Не скукоживаться в одиночестве, не сжиматься в страхе, а распахивать лепесток за лепестком навстречу светлой радости. Не гадать с тревогою о том, что будет дальше, не печалиться, сколь многое разделяет тебя с любимым, но жить одним мгновением восторга, превосходящим, может быть, всю последующую жизнь остротою чувства.

Вновь украдкой бросая взгляд на Михайлу Ларионовича, она надеялась увидеть то же, что испытывала сама, в его глазах. Но видела в них другое: покой, силу и горделивую уверенность в себе человека, привыкшего побеждать.

На святках, омраченных для девушки памятью о смерти отца, Михайла Ларионович все время был в разъездах. С его собственных слов Василиса знала, что Кутузов объезжает татарские селения на западном берегу Тавриды, встречаясь с местной знатью и духовенством. Бекам он дарил изящные кинжалы, изготовленные здесь же, в лагере солдатами, бывшими кузнецами в своих деревнях, которым в радость было взяться за привычный труд. Священникам же мусульманским – имамам – преподносились деревянные четки редкой красоты. Изготовил их тоже солдат, бывший столяр, из корня тополя, коий давал необыкновенный узор: темные пятна на светлом фоне. Подарки преподносились по случаю праздника Рождества Христова с уверениями в том, что, милостью императрицы, любая вера может быть свободно исповедуема в пределах государства Российского. Беки кланялись, благодарили, приглашали к себе в дома на угощение, а имамы деликатно замечали, что Коран также чтит Ису сына Марьям как великого пророка. И те, и другие вслух дивились тому, насколько свободно их русский гость владеет турецким языком, а про себя – как у него хватило смелости явиться к ним в одиночку, в сопровождении всего лишь одного слуги.

Разговоры же с татарскими старейшинами велись о том, что Россия желает Таврической земле процветания и свободы, в то время как турецкий султан выкачивает из нее налоги в свою казну и, попирая права татар, сажает на их престол своих ставленников.

– Однако сейчас нашим ханом стал тот, кто угоден России, в чем же разница? – насмешливо осведомлялся бек Фарид.

– Сахиб-Гирей был избран вашими же татарскими старейшинами, – деликатно напоминал Кутузов, – которые сразу осознали, какие выгоды крымскому ханству принесет независимость от Турции. Отныне вы можете сами управлять своей землей.

– Мы могли бы в это поверить, если бы присутствие ваших войск не напоминало нам об обратном, – усмехался мирза Наиль.

– Наши войска противостоят султану, но не татарам и ногайцам, чью землю турки считают своей – мягко возражал Кутузов.

– Турецкий султан – наш верховный калиф, и покровительство Турции нас не тяготило, – настаивал имам Дамир.

– Трудно представить себе, чтобы в крымском ханстве не нашлось своего духовного вождя! – выражал недоумение Кутузов.

Однако первые его поездки не принесли сколько-нибудь ощутимых результатов, кроме одного. Имам ближайшего к Ахтиару селения под названием Учкуй проявил к нежданному гостю большую доброжелательность, чем остальные, и, угостив его горячим, бодрящим напитком из местных трав, осведомился, где русский офицер так хорошо овладел турецким языком.

Кутузов, порядком устав к тому времени от холодной сдержанности прочих татарских старейшин, был рад сменить тему разговора. Он охотно рассказал, что научился турецкой речи, служа в Бессарабии и беря уроки у пленного турка. И с тех пор не упускал ни единой возможности поупражняться в языке. Имам Дениз взглянул на него с уважением:

– Другие на вашем месте погнушались бы и учить язык врага, и пользоваться услугами пленных, – заметил он.

Кутузов махнул рукой, как если бы речь шла о чем-то совершенно не значительном:

– Мы враги лишь по воле наших государей и то до заключения мира. Кстати, – уловив благоприятный момент, добавил он, – я бы с большим удовольствием взялся за изучение татарского языка.

Свое предложение он подкрепил обаятельной улыбкой.

Какому человеку не льстит возможность ощутить себя учителем! Тем более что в ученики просится офицер захватившей твой край могущественной державы, от которой зависит твое будущее благополучие… Имам согласился, и Кутузов стал регулярно наведываться в Учкуй. Меж турецким и татарским языками было большое сходство, и русский офицер показал себя способным учеником. По окончании занятий он со своим учителем подолгу беседовал по-турецки, обсуждая то необычно холодную зиму, грозящую погубить урожай, то очередное морское столкновение русской эскадры с турками, то будущее Тавриды под управлением России, о котором имам, как ни сдерживался, все же проявлял беспокойство. А через некоторое время, приезжая на урок, Кутузов стал с удивлением обнаруживать в доме Дениза и других татарских старейшин, с которыми ему в разных селениях уже доводилось иметь беседу. И все они после вступительных разговоров переходили к одинаково волновавшему всех вопросу: что несет Россия Тавриде?

– Свободу и спокойствие! – внушал им Кутузов.

Он всегда испытывал радостное возбуждение, едва предоставлялась возможность держать речь, доказывать, убеждать. Искусством красноречия владел он не хуже, чем искусством одерживать победы в бою, а наслаждался им, пожалуй, даже больше. Насколько меркнет и пушечный огонь, и штыковая атака перед силой слова, что, никого не убивая и не калеча, добивается должного результата. И какое удовольствие играть тоном голоса, видя, как воздействуешь им на слушателей, заставляя их то возбужденно подаваться вперед, то с облегчением расслаблять напряженное тело.

– Мы слышали, что земледельцы в России – настоящие рабы своих беков, – взволнованно говорил ногайский мирза Эльмас, – но наш народ не стерпит такого обращения!

– Из уважения к ногайскому и татарскому народам императрица не станет менять ваши обычаи, – убеждал в ответ Кутузов.

– Пока ее власть в Крыму не упрочилась – может быть, – упорствовал мирза, – но со временем…

– Я уверяю вас, – мягко подхватывал его незаконченную фразу Кутузов, – императрица будет помнить о том, что Турция с вожделением смотрит на Крым, а потому постарается стать более желанной владычицей, чем султан.

Мирза не мог сдержать улыбки.

А Кутузов краем уха слышал, как имам Дениз говорит по-татарски другим своим гостям:

– Если бы все русские были так же любезны, как этот офицер, их владычество не внушало бы опасений.

В свой следующий приезд Кутузов как бы невзначай поблагодарил Дениза за высокое о нем мнение. Имам оторопел:

– Я не думал, что вы уже так свободно понимаете по-татарски!

– С таким учителем, как вы, легко заговорить на любом языке, – с полной искренностью в голосе признался офицер.

Эти слова окончательно скрепили их дружбу. Встречи же и беседы с другими татарскими старейшинами в доме Дениза стали происходить постоянно и всякий раз заканчивались все более и более тепло. И, вероятно, именно вследствие этого Ахтиарский гарнизон никогда не знал нападений со стороны местных жителей, от чего страдали русские лагеря по всей Тавриде.

Кутузов же в разговорах с имамом, не утерпев, обмолвился однажды о необычной девушке, с которой свела его судьба. Дениз с большим интересом выслушал об удивительных способностях Василисы и выразил желание помочь ей в ее трудах. Вернувшись в лагерь, Кутузов передал Василисе в подарок от имама колючее растение, предусмотрительно завернутое в платок. Нетерпеливо развернув его, девушка увидела округлый толстый стебель и расходящиеся от него, как лучи звезды, сочные узкие листья, унизанные колючками.

– Имам сказал, что его сок заживляет раны и возвращает коже молодость, – с удовольствием видя, что доставил девушке радость, – сообщил Кутузов. – А если смешать его в равных частях с медом и красным вином, то восстанавливает силы.

Василиса с уважением рассматривала чудодейственное растение. Затем с не меньшим уважением перевела взгляд на Михайлу Ларионовича.

– Удается же вам и врага к себе расположить! – восхитилась она.

– А как же без этого? – наслаждался ее восхищением Кутузов. – С кем воюешь, того понимать надобно, а проявишь к человеку интерес – он к тебе дружбу питать начнет. С людьми управляться – отдельная стратегия, – гордясь собой, добавил он.

Василиса промолчала – что-то в его последних словах заставило ее испытать напряжение.

– Ну а ты заводи себе аптекарский огород! – уже другим, веселым и легким тоном, посоветовал Кутузов, заметив ее опущенный взгляд. – Трав лечебных я тебе еще достану.

Василиса задумчиво улыбнулась:

– Живой воды бы где найти!..

– Спрошу о том у имама, авось подскажет! – с полной серьезностью пообещал Кутузов, взглянув ей в глаза на прощание и оставив у лазарета с животворным и колючим подарком в руках.

* * *

Всего несколько месяцев успела провести Василиса в лазарете, а ее служение уже воспринимали так же естественно, как и службу любого другого воина. Хотя на деле медсестра в армии XVIII века, да и любого другого предшествующего столетия была явлением уникальным: на протяжении долгих веков воюющие мужчины обходились без их помощи. Регулярная медсестринская служба возникла лишь в середине XIX столетия в ходе последней русско-турецкой кампании; до того времени раненых поручали, рабам, товарищам-солдатам, монахам или Господу Богу в зависимости от того, на какой исторический период мы бросим взгляд. Этот факт вызывает не меньше удивления, чем пресловутое отсутствие колеса у южноамериканских цивилизаций, но после краткого экскурса в историю удивляться будет, пожалуй, нечему.

Прежде всего, вспомним о том, что до того, как начала широко применяться анестезия (середина XIX века) и антибиотики (середина XX века), раненые умирали быстро. Максимум, что могли сделать для человека – это вынести его с поля боя, промыть рану, перевязать ее (перед глубокими внутренними повреждениями врачи были бессильны), и предоставить страдальца его судьбе – ведь никаких сколько-нибудь эффективных обеззараживающих и болеутоляющих средств попросту не существовало.

Но и на этот необходимый минимум раненый мог рассчитывать далеко не всегда. Как правило, его участь всецело зависела от сострадания товарищей по оружию. И тут древние цивилизации дают огромную фору не только средневековью, но и новому времени.

Согласно древнеиндийскому трактату «Веда», раненые помещались в специальных палатках, снабженных железными кроватями, а врач обязан был иметь при себе не меньше 127 различных инструментов, включая сильный магнит для извлечения глубоколежащих обломков стрел.

Древнегреческие авторы, начиная с Гомера, постоянно упоминают военных лекарей (при осаде Трои их было аж двое на целую армию!), которые извлекали наконечники стрел, отсасывали из раны кровь и посыпали ее успокаивающим зельем. Солон заботился об организации государственной помощи раненым воинам. Аристид упоминал о том, что в Афинах существовали специальные военные больницы. Ксенофонт описывал, как во время одного из походов движение греческих войск было остановлено на 3 дня для ухода за ранеными. Однако присутствие врача в армии все же не считалось чем-то само собой разумеющимся. Например, перед походом Алкивиада в Сицилию в народном собрании всерьез обсуждался вопрос: посылать врача в эту экспедицию, или нет. И Гиппократ, чьим именем клянутся современные медики, предложил отправить с войсками своего сына.

Рим, по сравнению с Грецией, шагнул далеко вперед, благодаря безупречно четкой организации. Каждый легионер обязан был иметь при себе перевязочные средства, а специальные команды носильщиков организованно доставляли солдат с поля боя в лагерь. Позднее им даже стали платить за эту услугу, но, к счастью, раскошеливаться приходилось не самому спасенному, а государству, которое оценивало каждую выжившую человеко-единицу в золотую монету. В лагере раненый тут же попадал в руки врачей (по 4 лекаря на когорту в 1000 человек) и вздыхал с облегчением: система – великое дело! Уход за выздоравливающими поручали рабам (что, вероятно, делали и греки). Даже больных военных лошадей лечили в особых стойлах под названием Veterinaria! Императоры любили посещать лазареты для поднятия воинского духа, а врачам ставили памятники, как тот, например, что был найден в веками позже в Швейцарии. Надпись гласила: «Клавдию Гимносу – врачу 21 легиона».

Византия продолжила славные римские традиции, вменив санитарным отрядам также в обязанность носить при себе бутыли с водой. А вот падение Римской империи привело в упадок и военную медицину. Варвары не склонны перенимать чей-либо культурный опыт, а разномастные феодалы, как клопы, наводнившие Европу в средние века, ни в грош не ставили жизни зависимых крестьян, понуждаемых ими сражаться в своих интересах. Ну, ранен так ранен – не возиться же с ним! И хорошо еще, если междоусобные стычки происходили неподалеку от родной деревни – тогда человека сдавали на попечение близких – а если нет? Как правило, после сражений вся масса раненых крестьян и наемников лежала на поле боя в мучениях безо всякой помощи. А феодал при этом спокойно уезжал в свой замок праздновать победу или оплакивать поражение.

Если поход был достаточно крупным, то за войском вместе с маркитантами следовали также разнообразные знахари и шарлатаны, после каждого сражения слетавшиеся к раненым, как вороны. Пользуясь отчаянным положением солдат, они за определенную мзду врачевали (или делали вид, что врачуют) раны, попутно приторговывая «чудодейственными» снадобьями, ладанками, амулетами. Кто выживал, свято верил, что снадобье помогло.

Поразительно, но даже во время крестовых походов – фантастического для средневековья по размаху предприятия – вопрос регулярной медицинской помощи продуман не был. Врачи в армии (точнее, конгломерате армий), конечно, имелись, но нанимали их вожди крестоносцев для себя любимых, а не для своих солдат. Не исключено, конечно, что те оказывали помощь и простым ратникам, но это был уже вопрос совести каждого из лекарей. В большинстве же случаев совесть молчала, и раненого крестоносца неумело перевязывал его товарищ по оружию, а кружку воды ему подавала обозная девка, и то если у обоих было доброе сердце.

При этом иногда (как чудовищно бы это ни звучало) организованная помощь раненым состояла в том, что им помогали… отправиться на тот свет. Например, при осаде Гройнингена в Нидерландах командир отдал приказ покончить со всеми тяжелоранеными и больными в отряде – уж больно много хлопот они доставляли! А главнокомандующий итальянской армией при Карле V, маркиз де Пескара, отдал приказ по войскам, чтобы все солдаты, которые не могут передвигаться сами, были заживо похоронены. Оправдывал себя он тем, что препятствовал распространению некой болезни. И ведь действительно воспрепятствовал…

Единственным светлым лучом, который мог бы немного озарить эту мрачную картину, были монастыри. При них создавались больницы-приюты, где раненый (если ему еще повезет добраться до подобного приюта!) теоретически мог отлежаться и выздороветь. Но практически благие намерения как всегда привели не туда, куда предполагалось. При полном отсутствии того, что в нашем понимании является гигиеной, смертность в этих заведениях зашкаливала. Если у одного твоего соседа по палате сыпной тиф, у другого – лихорадка неясного генеза, и все это вместе монахи лечат одними молитвами, много ли у тебя шансов?

Отправившись из Европы в родные края, мы тоже вряд ли найдем, чем похвастаться. После поражения Лже-Дмитрия в 1605 г. во время осады города Кромы в войсках Бориса Годунова началась эпидемия дизентерии. Когда весть об этом дошла до царя, тот, по совету своих московских врачей послал в войска нужные лекарства. Подействовали они или нет, неизвестно. Неизвестно также, сколько воинов осталось в живых, пока весть шла до Годунова, а лекарства – обратно.

Впрочем, прогресс неминуем, и в 1615 г. при царе Михаиле Федоровиче в русской армии уже был один лекарь, получавший жалование от государства. К 1670 г. относится указ о «безденежном лечении раненых чиновников и стрельцов», что подразумевает присутствие в армии хотя бы нескольких медиков.

При Петре I армия становится регулярной, и в ней появляются иноземные лекари (своих в достаточном количестве армия становится регулярной, и в ней появляются иноземные лекари (своих выучить еще не успели). екарства. а никаких надежд. колвыучить еще не успели). Правда, некомплект был по-прежнему ужасен: в 1738 г. на целый полк мог приходиться всего один врач. И вряд ли такое положение дел кардинально изменилось к октябрю 1773 года, когда Василиса попала в Ахтиарский гарнизон. О медсестрах же, как уже говорилось, речи вообще не шло. Поэтому идея Михайлы Ларионовича доверить девушке уход за ранеными была смелым новаторством по тем временам.

Впрочем, не в том ли состоит роль личности в истории, чтобы выдвигать нетривиальные идеи? Хотя, История и без того готовила подполковнику неповторимое место…

XXVIII

«…И ныне, на склоне лет, окидывая взглядом свой земной путь, не могу я припомнить более радостных часов, чем те, что выпали мне в ту зиму…»

Вскоре после праздника Крещения Господня, Михайла Ларионович в очередной раз пожаловал в лазарет, да не просто так, а с очередным подарком.

– Вот, – сказал он с деланной скромностью, кивая на свое подношение, – решил приобрести для нужд ваших санитарных. Раненых там перевозить или еще для какой надобности.

Яков Лукич при виде подарка изменился в лице, а у Василисы в смятении приоткрылись губы. Стояла перед ними лошадь, ладная, подобранная, молодая (видно и не искушенным глазом) и мягко прихватывала хлеб с ладони державшего ее в поводу офицера.

– Это на чьем же она довольствии будет? – сглотнув, осведомился Яков Лукич. – Лазарет-то сами знаете, как снабжают – у нас и полушки лишней не водится.

Михайла Ларионович махнул рукой:

– О сем не печальтесь – фураж вам будет выделен, я позабочусь. Ну, принимайте красавицу!

Повинуясь порыву, Василиса подбежала и обняла молодую кобылку за шею, прижавшись к ее шерсти лицом. Лошадка была удивительно красивой, рыже-чалой масти: рыжие волоски в ее шерсти так обильно перемежались белыми, что конская шкура на отдалении казалась розоватой, а вблизи – покрытой частыми стежками белой нитью. Нежно поглаживая лошадиную морду, Василиса обратила внимание на то, что уздечка из выделанной кожи явно не русской работы.

– У татар купил, где же еще! – подтвердил ее догадку и Михайла Ларионович. – Зовут ее Гюль; по-ихнему – цветок.

– Цветочек мой! – шептала Василиса, вороша пальцами конскую гриву.

И хотя после первого знакомства Гюль отправили на выпас с другими гарнизонными лошадьми, Василиса взялась ухаживать за ней сама, выучилась чистить, запаривать ей ячмень, которым подкармливали лошадей в зимние месяцы, и следить за копытами, чтоб не одолела их гниль. Она полюбила свою питомицу сразу и безоговорочно, как любит мать едва появившееся на свет дитя, и Гюль, будучи, как и все лошади, чрезвычайно чувствительна к внутреннему настрою человека, отвечала ей тем же. Через какое-то время, едва заметив приближающуюся Василису, она стала сама выходить из табуна к ней навстречу и касаться теплым храпом ее груди.

А у Михайлы Ларионовича был в подарке свой интерес. Решительно заявив, что, ввиду превратностей их военной жизни, Василиса просто обязана уметь держаться в седле, он принялся обучать ее верховой езде.

Эти-то уроки и вспоминала впоследствии Василиса как время ничем не омраченного счастья. Выезжали они с Михайлой Ларионовичем в степь над морем, и несколько часов кряду принадлежал он только ей, а она ему, и, хоть невинны были их занятия, ничего слаще этого Василиса и вообразить не могла. Не всякая ли девушка мечтает обрести в возлюбленном не только сердечного друга, но и того, кто мудро поведет ее за собой и будет отчасти отцом и наставником? А Михайла Ларионович учителем был превосходным: строго-спокойным, твердым в решении добиться цели и добрым к своей ученице, но без попустительства. Только теперь в полной мере осознала девушка, отчего так любят его солдаты и отчего батальон его по выучке никем не превзойден. Глядя в чудесные его глаза, все время видела она благую, но властную силу, ею управляющую, и помыслить не могла проявить слабость или воспротивиться. Владел Михайла Ларионович ее душой, как травинкой, что вертел в руках в минуты досуга, и доставляло это девушке лишь наслаждение.

Вскоре окрепли против прежнего ее голени, привыкшие едва не ежедневно стискивать конские бока, уже не выматывала душу рысь с брошенными стременами, и не истиралась в кровь о седло нежная кожа с внутренней стороны колен. На галопе не вцеплялась она отчаянно в повод, дабы не терять равновесия, но прямо держала спину; не вихлялось под ногой стремя, как приклеенное теперь к носку сапога, и мастерство ее доходило уже до того, что могла Василиса обернуться на скаку, чтобы послать улыбку своему учителю.

Много прелюбопытного довелось ей узнать за это время. О том, например, что лошадь, впервые видя своего нового всадника, шагов за двадцать уже знает, уверен он в себе или нет. И если нет, то будь человек хоть Ильей Муромцем с виду, конь и с места под ним не стронется, или же выбросит из седла. А если крепость духа в нем почует, то хоть мальчишке пятилетнему повиноваться станет.

– Тебя-то Гюль сразу хозяйкой признала, – добавлял Михайла Ларионович к смущению, но и удовольствию Василисы, – для нее твоя сила, как на ладони.

Девушка тихо удивлялась: никогда не почитала она себя сильной ни телом, ни духом, но не возражать же в ответ на похвалу!

По окончании их занятий, когда утомившихся от скачки, тяжело дышавших лошадей переводили на шаг, между учителем и ученицей непременно завязывался разговор. Василиса уж давно приметила, что ее возлюбленный весьма словоохотлив, в особенности же любит он повествовать о своих победах. Тут и вправду было, чем похвалиться! Еще отроком, в военной школе, в лучших ходил учениках, а в математике таких достиг успехов, что определили его преподавать оную солдатским детям, при той же школе обучавшимся. Там-то впервые испробовал он, еще совсем мальчишкой, сладостный вкус власти, к которой впоследствии тянулся, как влюбленный к предмету своих грез.

А после, приступив к военной службе и получив под свое начало солдат, быстро одержал победу над их сердцами. К ним, вчерашним хлебопашцам и мастеровым, насильно согнанным под знамена императрицы, нашел единственно верный подход: властвуя, быть им другом и во всем блюсти их интерес. Не приведи Бог покуситься на солдатское жалование, что делали иные из его сослуживцев, или наказать кого, не разобравшись. Всех, кто к нему обращался, выслушивал со вниманием, ни на чью беду не махал рукой. Любил хвалить, да прилюдно и мысль о геройстве как можно раньше старался заронить в солдатские души. Ведь чем еще сподвигнуть на усердие в ратном деле, людей, не выбравших его по доброй воле? Одним лишь обещанием того, что каждый может превзойти других выучкой и смелостью, высоко поднявшись в глазах командира и товарищей. Не уставал он повторять во время упражнений, что ведет свой батальон к воинской славе, не грозил солдатам ничем, лишь вслух сожалел о том, что едва ли сможет нерадивый блеснуть на поле боя. А поскольку донельзя уверен он был в своих словах, да в глазах его как будто полыхали предстоящие баталии, солдаты шли за ним, как завороженные.

Опасность же Кутузов любил и искал ее, как иные ищут укрытия от опасности. Когда во время восстания в Польше, гордые паны не захотели видеть на престоле Станислава Понятовского, Екатерина II поддержала своего любовника российскими войсками. А Михайла Ларионович тут же подал рапорт о том, чтобы ему присоединиться к этим войскам. Где еще стяжать себе славу, как не на поле боя! Не в тихом же лагере под Петербургом. И служил он в Польше так, что командиры отмечали его едва ли не в каждом донесении о победе. Равно, как и впоследствии – в Бессарабии и Молдавии – везде, где Оттоманская Порта препятствовала выходу России к Черному морю. Неизменно отличаясь доблестью, на виду у начальства был он всегда.

– Что ж вы потеплее себе местечка не выхлопотали, чем наш гарнизон? – лукаво осведомлялась Василиса.

– Да уж куда теплее! – смеялся Михайла Ларионович. – Летом от жары хоть в море топись! А так… Служил я в штабе у Румянцева квартирмейстером. И размещением войск заведовал, и провиантом, и рекогносцировкой. Да в штабе разве развернешься? Мне простор нужен, чтоб командовать, а в тепленьком местечке и скиснуть недолго.

Василиса преисполнялась к нему уважением.

Один лишь рассказ и поразил ее, и озадачил. Поскольку приоткрыл ту сторону души ее возлюбленного, с коей доселе она знакома не была. Как-то раз, когда ее лошадка, отдыхая от науки, шагала рядом с офицерским жеребцом, девушка, уже давно любовавшаяся этим золотисто-буланым скакуном, осведомилась: откуда он у Михайлы Ларионовича?

Тот охотно рассказал. Когда служил он в Бессарабии, владел там этим жеребцом по кличке Хан один турок из султанского гарнизона. Восхитившись прекрасным животным, Михайла Ларионович загорелся его купить, но не тут-то было – турок запросил за коня пятьсот червонцев[17]. Опечаленный ценой, Кутузов отказался от покупки, но чертов турок нарочно стал как можно чаще появляться у офицера на глазах именно на этом коне. Однако Михайла Ларионович не сдался и не выложил за жеребца бешеные деньги, он выжидал. И дождался-таки своего часа! После штурма и захвата важнейшей на том участке военных действий турецкой крепости, когда стало очевидно, что Турция теряет здесь свои права, хозяин жеребца сам явился к нему с предложением уступить коня за двести рублей. В итоге сошлись на ста шестидесяти.

– Да неужто вам после боя до торгов было? – изумилась Василиса. – Вон вы только что рассказывали, сколько товарищей в том деле потеряли, как слезами заливались, по трупам ступая… О коне ли тут думать?

Михайла Ларионович непонимающе пожал плечами:

– Что ж, товарищей уже не вернешь, а выгоду свою соблюсти никогда не помешает.

Василиса отвела взгляд.

В тот вечер ощутила она с грустной очевидностью: а ведь и сейчас выжидает Михайла Ларионович, выгоду свою соблюдая! Предвкушает тот миг, когда ее доверие к нему не станет полным, и тогда вновь поведет свое наступление. Ведь осталась она как не захваченная крепость у него в тылу, а сего допустить нельзя! Крепости должно покорять и разорять; впрочем, иногда и милуют их жителей, но не горше ли от этого твое поражение?

Со вздохом запахнула девушка одежду, как от студеного ветра. Тянет к ней ее избранника, спору нет, но тянет не душою, а разумом и телом. Ум его покорен необычным ее свойством, и, хоть не допытывался он более о том, откуда у Василисы ее дар, да насколько тот простирается, чувствовалось: ждет Михайла Ларионович новых откровений. А тело его, крепкое и ладное, всем строем их военной жизни подготовленное к сражениям, тело жаждет одержать победу. Что же за победою последует – разгром или милость – Бог весть!

XXIX

«…И подумалось мне тогда: едва ли есть в лекарском деле то, что здравому смыслу противоречит. От него и отталкиваться след…»

А тем временем дела сердечные переплетались с делами повседневными, точно нити в одном полотне, и негаданно накатило на Василису множество хлопот. Прежде всего обнаружилось как-то вдруг, что одежда ее прежняя полностью изношена и от холода спасает не лучше, чем рыбацкая сеть от ветра. Пришлось выкручиваться.

От тех солдат, что скончались осенью в лазарете, осталось порядком одежды: исподнего белья, мундиров, сапог. Они-то и пошли в дело. Надрываясь от натуги, девушка прокипятила вещи мертвецов в медном чане с мылом, высушила и принялась перекраивать на себя. Ушивала порты и рубахи, из мундиров нарезала теплые полосы ткани, обмотав которыми ноги, весьма способно было ходить в солдатских сапогах, что без обмоток болтались на ней, как ведра. Из плотного мундирного сукна справная вышла и юбка, и душегрейка, и платок на голову, почти совсем не пропускавший холода. А перешитая по ее фигуре, изрядно приталенная шинель шла Василисе, по ее мнению, гораздо больше, чем тулуп. Доходя девушке едва ли не до щиколоток, она скрывала все несовершенство нижней ее одежды.

За этими хлопотами пришла Василиса к одной любопытной мысли:

– А не странно ли, Яков Лукич, – задалась она вопросом как-то раз, – что я, здоровая, прежде чем одежду с покойника надеть, чищу ее, как могу, а для раненых мы рубахи мертвецов, не стирая, на корпию разрываем?

– И что с того? – не уразумел врач.

– Как что?! Грязными повязки у нас получаются.

Якову Лукичу явно не приходило это раньше в голову.

– Ну, – неуверенно проговорил он, – выстирай их, коли хочешь, хуже не будет.

Но Василиса не унималась:

– А разве вам в медицинской школе ничего о сем не говорили?

Яков Лукич только рукой махнул:

– Да какая там медицинская школа! Сам я из мещан, наукам никогда не обучался. Как в армию забрали, лет десять простым мушкетером[18] служил. А потом в денщики попал к немцу-врачу. Тот лекарем был справным, да вот по-русски ни бельмеса не разумел. За три года, что я при нем обретался, он материться только и выучился; правда, складно. Ну а я за ним приглядывал помаленьку – там что-нибудь подам, здесь – подержу, вот командир и решил, что я врачебное дело освоил. А потом, когда здесь, в Тавриде война к концу подошла, немца в Бессарабию перевели – там турок еще не добили – а меня где потише оставили. Сказали, мол, активных боевых действий сейчас нет, справишься и ты. Врачей-то знающих по всей армии – раз два и обчелся; вот и берут тех, что вроде меня.

Василиса не нашлась, что ответить.

Но, осознав, что Якову Лукичу самому еще впору учиться вещам очевидным, принялась потихоньку-полегоньку наводить в лазарете то, что, по ее мнению, было порядком. Как могла тщательно отмыла от копоти и пыли стены, печку и все лежаки для больных; прокипятила всю корпию и бинты, и, когда высох перевязочный материал, завернула его в чистый холст так, чтобы и пылинка сверху не осела. Старательно перемыла все инструменты, которыми пользовался Яков Лукич, и решительно сказала, что перед тем, как вновь пускать их в ход, следует протереть и ланцеты, и щипцы.

– И что ты об этой чистоте печешься? – пожимал плечами Яков Лукич. – Как снова раненые пойдут, так ей конец настанет.

Василиса, отмывая его кожаный передник с застарелой, въевшейся грязью, отвечала уклончиво, и сама толком не умея обосновать свое стремление к тому, чтобы раненых окружали чистые вещи. Но перед глазами у нее стояла миниатюра из летописи, повествующей о моровой язве; некогда она ее разглядывала вместе с отцом. Там интуитивно почувствовавший природу заражения художник, изобразил полчища неких чудищ, переходивших от дома к дому с затаившимися там испуганными людьми. Передвигались эти чудища по воздуху от заболевших к еще здоровым, они-то и натолкнули девушку на мысль о том, что воздух вокруг больных и все, что с ними соприкасается, должно быть очищено от чудищ.

В довершение задумалась Василиса вот о чем: воду для лазаретных нужд, в том числе и промывания ран, берут они из родника, но, хоть кажется она чистой на вид, раны часто гноятся. Меж тем подле них море с водой соленой, а кому не известно, что там, где соль, никакая гниль вовек не заведется! Притащив в лазарет несколько ведер морской воды, Василиса тщательно процедила ее через мелкий песок, смешанный с золой и, укупорив ведра полотном, так и оставила сохраняться на всякий случай.

Яков Лукич относился к ее нововведениям с беззлобной насмешкой, пока не пришел черед разводить в недоумении руками. За несколько дней до праздника Иверской иконы Божьей Матери случилась беда: во время учений разорвало пушку, куда засыпали слишком много пороха. Чудом никому не снесло головы, но человек шесть артиллеристов оказались изрядно посечены разлетевшимися осколками. И врач, и его помощница знали по опыту, что осколочные ранения самые скверные: всегда загнаиваются раны, а то и переходят в гангрену.

Но на сей раз все обошлось настолько чудесным образом, что Яков Лукич стал подозревать: а не новшества ли Василисины тому причиной? Специально заготовленной водой были промыты раны, а перевязаны чистейшими бинтами. И зажила развороченная осколками плоть у всех солдат без нагноений.

После этого случая стал посматривать Яков Лукич на свою помощницу с некоторой опаской: вдруг почувствует она свое превосходство и верх над ним возьмет? Но Василиса, как и всегда, вела себя со смирением, выполняла самую черную работу и, если и гордилась втайне чем, не выставляла сей гордости напоказ.

С Яковом Лукичем держалась она, как прежде, почтительно, с солдатами – приветливо и дружелюбно. И лишь с одним человеком в лагере никогда не знала наверняка, как себя вести. Но время от времени втайне от всех доставая подаренное им зеркальце и вглядываясь в него, смеяла надеяться, что и Михайле Ларионовичу смотреть на нее так же приятственно, как и ей на саму себя.

XXX

«…Были мы с ним, как волна и берег: завсегда рядом и тщимся слиться воедино, ан нет, не выходит. Но и не оторваться нам друг от друга; верно Провидением назначено сие мучение…»

Пасху в тот год высчитали позднюю, и великий пост начался лишь на второй неделе марта. Тяжкое это было время – лагерь буквально оцепенел от холода! Вспоминая летнее пекло Тавриды, Василиса надеялась, что холода отступят здесь раньше, чем в родных ее краях, но нет: страшная промозглая сырость, коей не бывает в далеких от моря землях, к тому же усиленная морским ветром, заставляла леденеть в начале весны не хуже, чем в самый трескучий мороз.

Солдаты выбирались из казарм разве что для учений, в остальное же время сбивались к беспрерывно топившимся печам, точно цыплята – к наседке. Караульные несли службу в одеялах поверх мундиров, на что командиры закрывали глаза – иначе недолго солдат продержится. Вся лагерная жизнь, что могла позволить себе замереть, замерла в эти дни, прекратились и верховые прогулки Василисы с Михайлой Ларионовичем. Однако едва миновала неделя Торжества православия, как подполковник вновь объявился в лазарете. По его мнению, лошади чересчур застоялись, да и ветер поутих – пора возобновлять уроки!

Ни единого робкого намека на весну не ощущалось в природе, когда их лошади, то и дело возбужденно переходя на рысь, шагали вдоль круто обрывающихся к морю меловых скал. Иссушенная за лето и сопревшая мокрой зимой трава была неприглядна, ни единого цветка еще не выбилось из-под земли, не набухло ни одной почки. И когда всадники, размяв лошадей, пустили их вскачь, любоваться им пришлось лишь неприветливо холодным небом.

В тот день не свернули они, как обычно, к живописным сосновым лесам в окрестностях Ахтиара, не укрылись в защищенной от ветров Балаклавской балке, а держались вдоль самого края моря. И вскоре Василиса с изумлением приметила впереди словно бы крепостные стены, сложенные из пористого желтоватого ракушечника. Заслоняли они собой уютную гавань и тянулись вдоль холма, на который вскоре и взлетели лошади. Там-то Василиса и придержала Гюль, не поверив собственным глазам.

Прямо над морем, на самом краю обрыва, гордо и одиноко высились мраморные колонны. Не было меж ними стен, как не было и крыши над ними, и словно бы не развалины древнего храма увидела девушка, а стайку чистых и гордых девиц, что стойко выносят и ветра, и холода, и людское забвение, стоя здесь смиренно и безропотно дабы выполнить им одним известный долг.

– Что это? – изумленно выдохнула девушка.

– Должно, капище эллинское. Давно хотел тебе показать.

Их кони спустились с холма к самым колоннам. Склон был неровным; то там, то здесь из-под пожухшей травы проступали крупные обтесанные камни. Василиса гадала: не стены ли это эллинских домов, от времени ушедших в землю?

Колонны вблизи оказались блестящими от покрывавшей их влаги. Сойдя на землю, девушка прошлась меж ними, дотрагиваясь до мрамора рукой, как если бы желала поприветствовать и ободрить.

– И почему вас люди бросили? – обратилась она к колоннам с вопросом. – Почто из города ушли?

– Завоевали его, небось, – ответил за безгласный мрамор Михайла Ларионович, – как разграбили, так и стал никому не нужен.

Василиса молча вслушивалась в его слова.

Прислонившись к одной из колонн, она обратила взгляд к морю. Штормовые валы взлетали необычайно высоко в тот день; их брызги взвивались над скалами, едва не захлестывая площадку, где располагалось капище. Ветер дул немилосердно, однако Василиса, как не леденела, почему-то не сходила с места. Вскоре она ощутила, как Михайла Ларионович, подойдя к ней сзади, встал за ее спиной.

– «Земля же была безвидна и пуста, – красиво произнес он нараспев, – и тьма над бездною; и Дух Божий носился над водой». Прямо как нынче… Не зябко тебе?

Его руки сомкнулись поверх ее одежды, преграждая путь ветру.

Василиса чувствовала его дыхание совсем близко от своего виска, с ужасом и стыдом сознавая, что ей совсем не хочется освобождаться из этих согревающих и умиротворяющих объятий. Непроизвольно она подалась назад, и он немедленно прижал ее к себе еще крепче.

– «Нехорошо человеку быть одному», – услыхала она его насмешливо-нежный шепот, одновременно ощутив, как пальцы его без перчаток скользят по ее щеке.

– Вам бы, Михайла Ларионович, богословом быть, – почти без сил прошептала Василиса, – все-то Писание вы наизусть знаете!

– Ну, все – не все, а что мне надо, то знаю!

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Идеалы и идолы: такие созвучные, но разные слова. Стремясь к заоблачным идеалам, мы порою создаём се...
Амулеты, травы, минералы, Таро – это, поверьте, далеко не все атрибуты магии. Удивительная сила чаро...
Книга Анши, специалиста по магическим практикам, учит, как превратить свое жилище в место с гармонич...
Читая мифы, вы наверняка узнавали в какой-то богине себя. И это не случайно, ведь мифологические сюж...
Большинство из нас полагает, что ключ к счастью лежит в эмоциональной сфере, потому поиск положитель...
Эта книга написана так, словно какой-то волшебник собрал в кулак все «мудрости», произнесенные Ошо, ...