Странник Петросян Сергей
Крупный мужчина лет около шестидесяти в соседнем кресле был пьян и сосредоточен. Он подливал в свой стаканчик баснословно дорогой коньяк из плоской бутылочки; спросил Данилова:
– Не желаете? Олег кивнул:
– Почему нет?
– За знакомство! – Мужчина приподнял бокал. – Павел Бутурлин. – Испытующе посмотрел на Данилова, криво улыбнулся:
– Можно проще – Пал Палыч.
– Олег Данилов. Можно проще: Олег Владимирович. – Улыбнулся и мелкими глотками выпил коньяк. Ощутил изысканное послевкусие, сдержанно похвалил:
– Отменный.
– Да уж, французы что умеют, то делают исключительно. В Испанию по делам или на отдых?
– Да как получится.
Бутурлин лишь понимающе кивнул.
Летел Данилов первым классом; костюм его был не из дешевых, на запястье – «брегет» в платиновом корпусе: все с пожелания нового работодателя, которого Данилов в глаза не видел. Другими словами, это была спецодежда, и она должна была соответствовать той работе, на которую Данилова пригласили. Вернее, это была даже не одежда; новые времена рождают и новые понятия. Это был прикид.
Униформа, в которой человек может прикинуться тем, чем никогда не был. Хотя, как говорят американцы: «клиент платит – клиент прав». В отечественной транскрипции эта фраза циничнее, но точнее: «любой каприз за ваши деньги».
Впрочем, ничьих капризов Данилов выполнять не собирался: он подписал лишь предварительный контракт с условием принять окончательное решение на месте. И конечным пунктом его маршрута была вовсе не Испания, а Африка. «Маленькие дети, ни за что на свете не ходите, дети, в Африку гулять...» А гулять он там и не собирался. Хотя – как получится. Нелегко жить, не вспоминая о прошлом и не планируя будущего, потому что настоящее порой еще туманнее. Остается пользоваться моментом, угощаться дорог гим коньяком, кривить губы в дежурной улыбке, кивать и всем своим видом излучать нездешнее «скромное обаяние буржуазии».
– Нет, вы не из этих, – глянув на Данилова, внимательно заключил Бутурлин.
– Из каких?
– У моей дражайшей супруги есть племянник. Обаятельный, целенаправленный и примитивный, как все нынешние молодые люди, занимающиеся бизнесом. Они деятельны, подтянуты, внимательны, умны, но и ум их какой-то однообразный, что ли... Направленный только на то, чтобы достигнуть успеха. Как сказал классик, «легкость в мыслях необыкновенная»... Плавно перетекающая в упрощенность понятий при полном отсутствии мечты! Таким даже удача не нужна, в удаче есть что-то от Божьего промысла; эти же не желают ни мечтать, ни драться, ни рисковать: им нужна незыблемая надежность существования. С утра офис, потом – спорт, секс, сон. Живут куцо, серо, бесстрастно. Живут? – Лицо Бутурлина скривила брезгливая усмешка. – Даже загулы их отдают выпитыми загодя желудочными каплями. – Он вздохнул:
– Не понимаю. – Кинул скорый взгляд на Данилова, произнес:
– А у вас, похоже, другая беда.
– Разве?
– Вам некуда возвращаться. Поэтому и ехать, собственно, некуда. Хотя вы и стремитесь. И не спорьте: у меня глаз наметанный.
– Вы еще добавьте: от себя не убежишь.
– Все бегут от себя, кому-то даже удается. А многие успешны в этом побеге.
Я имею в виду материальный эквивалент. – Бутурлин скривился в гримаске, весьма отдаленно напоминающей улыбку. – И я – из их числа. Помните Маркеса и его «Сто лет...»? Книга который год мировой бестселлер, а знаете, что в ней самое удачное? Название. Каждому приятно убедиться, что он не одинок в своем одиночестве!
Люди – как льдины. Одни похожи на айсберги: то, что они являют миру, – лишь крохотная частичка того, что они собой представляют. И все мы чувствуем эту титаническую подводную мощь! А другие – так, льдинки в грязных лужицах, чуть солнышко пригреет и – нет их: растворились без остатка, лишь бензиновая гарь да мусор.
Бутурлин невидяще уставился в переборку, спросил:
– Хотите водки?
– Теперь мой черед угощать.
– Бросьте. Слава богу, не европейцы.
Бутурлин открыл кожаный портфель, извлек четырехугольную бутылку «Столичной».
– Другую не потребляю. А эту мне прямо с завода привозят, так сказать, из директорских подвалов. – Не дожидаясь согласия Данилова, расплескал по стаканчикам. – Французский коньяк хорош, но есть в нем ненужная игривость и излишняя аристократичность. Вернее даже – избыточная, словно титул герцога, лишившегося и герцогства, и короны. Водка – честнее. Ну что, за полет?
– Пока летим – нет.
– Ну да, ну да... Хотя я и в переносном смысле, но тоже суеверен, каюсь.
Тогда – за друзей. И за то, чтобы их не становилось меньше.
Водка действительно была хороша: исключительной очистки, с мягким зерновым ароматом. Оба выпили ее махом, закусили орешками.
– Вот это – по-нашему. Друзья... Вся беда, что и друзья мои состарились.
Странно: люди спешат за модой, следят за одеждой и совершенно забывают о собственном теле, а оно – ветшает, расползается, как лохмотья... Но дело даже не в этом. – Бутурлин глубокомысленно замолчал. – Они состарились душами.
Переженили детей, материально устроены и – словно на пенсию вышли: живут и счастливы. Они где-то есть, но их нет рядом, А рядом те, кого принято называть «свои».
Все свои.
Все друг другу – чужие.
Перед временем, про запас
Сочетаем лживые жизни,
Вспоминаем лучистость глаз...
И – уходим раннею ранью,
Уезжаем ночью степной,
Не желая верить раскаянью
Птицы ветрено-разъездной.
Наудачу удача сложится,
И удача уйдет непрошено.
На любовь два сердца умножатся,
Вспоминая два счастья – ложные. [22]
Друзья состарились, других – нет. А я мотаюсь, мотаюсь... Зачем?
– Дела?
– Бросьте, Олег, какие дела! Все дела мы выдумываем себе сами. Как, в конечном счете, и жизнь. А когда летишь вот так вот, а под тобой десять тысяч метров пустого пространства, приходит невнятная мысль: а что, если... И самое грустное, что пропадешь, и от тебя не останется н и ч е г о. И был ли ты в этой жизни айсберг или пустышка – уже никто не узнает. Ты пропадешь со всеми неотсиявшими рассветами и закатами, с мыслями о смерти и бессмертии, с памятью о первой любви и горечью любви несостоявшейся... И все люди, которых ты встречал, и все места, что посетил, и все красоты, моря, все выстроенные воздушные замки – все погибнет вместе с тобой... Вот что страшно.
Бутурлин замолчал и загрустил. Именно загрустил, а не затосковал: тоска опасна, грусть – жизнеутверждающа, даже если она кажется безнадежной.
– Хотите, угадаю вашу профессию? – спросил он вдруг.
– Попробуйте. – Данилов растянул губы в «европейской» улыбке.
– Вы, дорогой Олег, профессиональный... искатель приключений. – Бутурлин задумался на мгновение, устремив взгляд куда-то внутрь себя, усмехнулся:
– Впрочем, испытания, случающиеся с другими, люди чаще всего называют приключениями. Нет, не приключения вам нужны. Удача. Счастье. Вот сидите вы здесь в необмятом костюмчике из дорогого бутика, в лице – печаль, а жалеть вас что-то не хочется, потому что чувствуется в вас что-то стоящее, настоящее, как раньше говаривали, уж простите за рутинный штамп, стержень. И еще – надежда!
«Все будет замечательно, потому что я так хочу!» Я открою вам немудреную жизненную тайну, а заодно и формулу счастья. Хотите? – Бутурлин смотрел на Данилова заговорщицки.
– Валяйте.
– Случай – дурной или счастливый – сам находит того, кто его ищет.
Глава 60
– «Все будет замечательно, потому что я так хочу», – повторил Бутурлин грустно. – Так и было бы со всеми нами, если бы не женщины.
– Женщины – помеха счастью?
– И притом – его непременное условие! Женщины... Если бы их не было, разве мы были бы способны хоть на что-то? А впрочем... Когда-то у меня была жена – прелестная, умная, очаровательная... Женщина, каких сейчас не бывает... Но в том-то и штука, что женщины такие, каковыми их создала природа: их страшит рутина семьи почти так же, как одиночество, вот они и мечутся между надежным мужем и необязательным адюльтером... Но дело даже и не в этом. Жаль, что с потерянной любовью мы теряем и частичку себя. – Бутурлин помрачнел, какое-то время сидел молча, потом выговорил:
– А сейчас я скажу вам крамолу, но вы подумаете и оцените истинность этой мысли.
– Может быть.
– Тома написаны о женском непостоянстве и странностях поведения; вариации на эту тему различны, от примитивного: «Все бабы – дуры» до сакраментального:
«Чего хочет женщина – того хочет Бог». И все это неверно. А верно другое.
Женщины на самом деле исключительно, последовательно, целенаправленно л о г и ч н ы! И все их поступки продиктованы здравым смыслом, лишь слегка припудренным эмоциями! Пока мужчина ищет Бога, стремится постичь непостижимое и объять необъятное, женщина давно с «этим старичком» на равных; ей не важна непостижимость Сущего, ей куда интереснее решить, как это можно использовать!
Мужская логика ущербна. Мужчины честолюбивы и амбициозны, их влечет величие и видимость бессмертия, они то воспаряют душой к звездам, то падают в бездну отчаяния... Такова наша природная суть: искать новые миры и новые земли, пережигая себя в пламени страстей. У женщины – другое предназначение: сохранять. А если и искать, то лишь мужчину, что захватит для нее как можно больше материальных благостей... Согласны?
– Не во всем.
– Хотите пример? Извольте. Женщина может достичь чего-то в ремеслах для избранных, называемых искусствами, лишь тогда, когда отрешится от собственно женской природы. Так и было: добровольное отрешение гордячки Марины Цветаевой привело ее в петлю, вынужденное отрешение изумительной Анны Ахматовой – в одиночество. И как бы это ни было жестоко, в их творчестве людей волнует тот самый излом, рана, душевное смятение, та неземная жуть бездны, у первой – нервная, у второй – спокойная, но у обеих – мучительная и оттого чарующая нас, устроенных и самоуспокоенных... Не так? Ведь и тревога, и страх, и одиночество – все это боли души.
Данилов лишь пожал плечами. Бутурлин налил себе водки, выпил махом, скривил губы в язвительной усмешке: над жизнью или над самим собой? Произнес:
– Любую женщину – будь она самой незаурядной личностью или простушкой – лучше любить на расстоянии. Тогда ты можешь ее возвысить до любого пьедестала... Хотя... – Бутурлин помрачнел. – Есть в этом что-то от трусости.
Вернее – от страха жить. Ну да: все мы в той или иной степени боимся жить в этом мире: он жесток, скуп, расчетлив и до омерзения скучен. Мир, что внутри нас, нам милее и дороже. Вот только...
Если его не выпустить наружу, он способен спалить целиком, без остатка.
Бутурлин снова налил водки и снова выпил один. Спросил:
– Вы догадались о моей профессии?
– Нет.
– Я словоблуд, – произнес он, чуть помедлив и улыбнувшись с искренней давней печалью. – Профессиональный манипулятор нестойкими душами... Когда-то считался писателем, у меня даже вышло несколько книг... А! – Он махнул в сердцах рукой. – Дрянь были книги, мусор. Мне думалось тогда: нужно сначала пробиться, а вот потом... Этого «потом» у меня не оказалось. Страна плавно перешла от перестройки к перестрелке, а жить я привык вполне пристойно, в материальном-то смысле. Быстренько огляделся и попал как цыпа в бульон: не только не голодно, а наваристо! Занялся рекламой поперву, а там и организацией предвыборных, благо страждущих послужить народу как репок – сажать не пересажать! И тоже все думалось: потом, потом, потом... Вот квартиру... Вот дочку устрою... Вот сам малость отдохну... И шпорить вроде время пытался, успевать... Ведь успех – это когда ты успел! К раздаче, к корыту, к корме, к власти, к славе. Я не успел ничего. А время сжималось, сжималось, как шагреневая кожа... Знаете, что самое страшное? Дни стали короткие. Совсем. Не успел проснуться, словом перекинуться – отлетать пора. Сны и те стали серые, как сырой мартовский подлесок.
Бутурлин охмелел вдруг. Подбородок его стал тяжел, уголки губ скривились вниз, лицо закаменело, а в глазах заклубилась та самая мутная тоска, что так страшит людей своей безысходностью. И заговорил он теперь тихо, почти шепотом, словно выдыхал остатки души:
– Вам известно, Данилов, что такое честолюбие? Нет, не то, что зудит мелким бесом и до крови царапает душонку коготками зависти... Я имею в виду честолюбие настоящее, «быть или не быть», жену ревновать к Казанове, говорить о музыке с Моцартом, спорить с Шекспиром по поводу удачи или неудачи строки! И вот представьте: мысли, видения сжимают вас тесным кольцом, а вокруг – сутолока «трудовых будней»: сделать, найти, договориться, пробить, устроить... И жизнь – вязнет в невнятных разговорах и разговорчиках, и все вокруг – какие-то «полу-», и сам ты даже не «полумилорд, полуподлец», а так, шушера, полуделяга, и жизнь твоя не жизнь – черно-вичок, какого не жалко и выбросить! А честолюбие душит – нет, не жаждой неутоленного тщеславия, – тонной тоской несвершенного!
Жизнь... Любой человек за свой земной срок проживает их несколько, и ни одна не похожа на ту, какую он себе выбрал . бы сам. А еще – сотни их, тысячи – доблестных и дурных, глупых и никчемных, значимых, стремительных и медленно-просветленных – он проживает с героями книг, делаясь то похожим на вымышленные персонажи, негодуя, погибая и воскрешаясь с каждым из них... А мне... Мне осталось дожить эту жизнь пустословом и пьяницей... Хотя... – Бутурлин ухмыльнулся. – Чем я хуже Сократа? Или – чем Сократ лучше меня?
Богохулением? Многословием? Алчностью к похоти и позерству?
Люди странны. Диоген Лаэрций написал еще во времена оны историю греческой философии, но – кто его помнит? А помнят – сумасшедшего Диогена Синопского, прославившегося юродством и дервишеством, но без свойственной тем пророческой прозорливости. Чем он задел людское тщеславие? Тем, что ответил царю царей Александру, сыну Филиппа, дерзко и вольно? Тот спросил, как он может наградить великого аскета,на что Диоген ответил: «Уйди. Ты загораживаешь мне солнце». Или – еще отважнее: «Ты стоишь между солнцем и мною». И эта фраза сделалась для живущих важнее всего жизненного труда Лаэрция, поставив отрешенную мудрость выше власти, могущества, славы и даже бессмертия!
Это ли не удивляет? Или – Диоген Синопский поразил современников своей способностью проникновения в суть? Ведь это он бродил днем с лампою по городу и повторял: «Ищу человека!» Он что, был мудр? Или настолько глуп, что не понимал – совершенных людей нет и быть не может, все поиски его – тщетны... Так какой он был, Диоген Синопский? Хитрец, трюками украшавший свою жизнь и развлекавший толпу? Или же – нищий бродяга, потерявший всю и всякую волю к жизни, да и волю к смерти тоже? Полубезумное животное? И все приписываемые ему слова сочинил неведомый – мудрец? озорник? философ? – и они дошли до нас в анекдотах, и седина веков придала им должное благолепие и благородство? Имя же сочинителя история не сохранила, кто бы он ни был: без эмоционального сочувствия, с каким люди позднее воспринимали слова, приписываемые Диогену, сами по себе они были лишь претенциозной выдумкой, и ничем иным. Ничем.
Бутурлин обмяк, произнес устало:
– Кажется, я все еще одержим бесом тщеславия. Это от недостатка мудрости.
Я вас не утомил?
– Ничуть, – искренне отозвался Олег. Пожалуй, что его поражало в Бутурлине, так это странное сочетание невероятной силы, страсти и – полного бессилия.
– Вот такие дела, Данилов. Я успешен, у меня есть многое и – нет ничего.
Меня терзают неутоленные страсти... «высшего порядка». Как-то Бальзак заметил, что страсти – это переизбыток зла. Скорее – переизбыток силы, которая так пугает обывателей. А нереализованная сила – некоторые зовут это гением – просто огонь, огонь испепеляющий. Когда-нибудь он сожжет меня дотла. Потому что мне не хватает доблести. И – любви.
– Любви?
– Любви. Отваги. Веры. Чтобы реализовать данную ему силу, мужчина должен хоть с кем-то оставаться беззащитным... Нужно, чтобы он смог, как недельный щенок, валяться на спине, беспомощно перебирая лапами, и быть уверенным, что ему нечего опасаться, кроме нежности... Моя женщина устала и ушла. И во мне поселился страх вновь сделаться беззащитным. И я – утратил силу. Вернее, возможность ее истинного применения. А жаль.
Жизнь... Так уж она устроена, что всякая победа в ней – пиррова. Человек добивается успеха в чем-то одном, он тратит на это время, а время убегает безвозвратно. И никогда, никогда он не наверстает того, что утерял, – не будет молодым, бесшабашным, нежным... Он может покупать все, но ничего не получит. Ни любви, ни счастья, ни надежды, ни воли, ни даже отчаяния. Ничего.
...А по памяти бродят мелодии и тени... И мне их уже не вернуть. И не воплотить. Они так и умрут во мне. «А стройотряды уходят дальше, а строй гитарный не терпит фальши...» – напел Бутурлин сипло, налил, махнул стаканчик, следом налил еще, снова выпил, яростно тряхнул головой, увенчанной мощной седой гривой:
– А знаете, в чем истинный смысл этой жизни? В естественности! А тем – в совершенстве. Люди боязливы: все хотят быть любимы и все боятся показаться скучными, неуместными, неловкими... И выдумывают себе целые горы шелухи – словесной, умственной, поведенческой... И как часто бывает: человек достигает умственного совершенства, но ум его прихотлив, лукав, путан, и так далеко ему до природной простоты...
Прозрение гениев, интуиция, вдохновение... Да гениальность вовсе не в том, чтобы первым заметить очевидное, гениальность в том, чтобы это рассказать другим, рассказать так, чтобы для них это очевидное сделалось сущим! Мало родиться гением, нужно найти в себе мужество быть им! И – рассказать по штриху, по букве, по слову – о гармонии мира и о Боге, о трагедии смерти и непознаваемом таинстве Воскресения, о любви, доблести, предательстве, коварстве и – снова о любви... Любовь переходит в ненависть, ненависть – в смерть, но только тогда, когда ненависти не противостоит доблесть! Вот две силы, непостижимые, космические, вот две страсти Господни – жить любовью и отвагой! И пусть земная жизнь коротка и конечна, пусть в ней бывает уныло и подло, но человек поднимается над этим серым унынием росточком света, переходит из юности в зрелость, из жизни в жизнь, возвышается над чертополохом пустословия, стряхивает репьи сплетен и лжи и – превращается в поднебесного исполина, и птицы укрываются в его кроне, и звери ищут пристанища вокруг, и люди покойно отдыхают в его тени, дивясь невыразимой красоте и непостижимой премудрости Божией... Бутурлин оплыл в кресле. Сидел какое-то время с закрытыми глазами, потом приподнял обмякшие веки, попытался улыбнуться:
– Я завидую вам, Данилов. В вас есть та сосредоточенная решимость, которая и позволяет двигать наш заплесневелый планетный шарик... Когда-то это именовалось подвигом.
Какое-то время Бутурлин снова сидел недвижно, потом наклонился к нему и прошептал, словно делился чем-то совсем сокровенным:
– Та страна, в которую ты стремишься, не существует. Но она стоит того, чтобы ради нее жить.
Глава 61
Ночь не наступала долго. Небо просто меняло цвета, от желто-оранжевого, багряного, малинового на западе до фиолетово-черного на востоке; земля с такой высоты казалась выгнутой полусферой, да по сути и была такой: шарик все-таки.
Море было далеко внизу и казалось бескрайним, на его глади, будто елочные игрушки, сияли огнями лайнеры и пассажирские паромы.
Философствующий попутчик покинул борт во время посадки в Толедо; попрощался он скороговоркой, возможно не вполне еще протрезвев, а скорее – чисто по-русски совестясь за недавнюю нетрезвую откровенность и чуток жалея о ней, чтобы забыть вскоре и Олега Данилова, и собственные путаные словеса... Ну что ж: бежать от себя – это даже не профессия, это стиль жизни; а сколько людей живут именно так, даже не подозревая об этом? Бог знает.
Ночь легла ровная, темная, а вскоре показались огни богатых пригородов марокканской столицы. Самолет шел на посадку. Данилов смотрел в иллюминатор и, казалось, уже ощущал цитрусовый, жаркий запах этой диковинной земли. Под плоскостями все еще медленно проплывали окруженные пальмами, утопающие в садах мавританские особняки; голубые подсвеченные бассейны сияли драгоценными камнями в вычурных оправах; Данилову даже подумалось, что если есть на свете рай – то это здесь. Или где-то рядом. После московского непогодья идиллия арабской Африки – Магриба – казалась картинкой из «Тысячи и одной ночи».
В Касабланке была пересадка. Самолетик безвестной компании «Каравелла» должен был доставить Данилова если не в сердце, то в чрево Черного континента, впрочем омываемое океаном, если верить карте.
Картам Данилов верил, но больше игральным, чем географическим. А еще больше он верил впитанным с детсадовским компотом строчкам: «Маленькие дети, ни за что на свете...» Впрочем, этот стишок на ум тогда не пришел. А пришел, вернее, пришла строка песенная:
В желтой жаркой Африке, в центральной ее части, Как-то раз, вне графика, случилося несчастье...
Суеверный Данилов морщился, пил предполетный коньяк, виски, джин, но мелодия не отвязывалась. Тогда он выпил водки из запрятанных в недрах объемистой сумки литровки, и мелодия исчезла. Вместо нее в памяти заклубились «Подмосковные вечера», и Данилов вдруг заностальгировал по родным летним просторам, и грызла бы его эта занудная бестолочь долго, если бы он не вспомнил, что теперь в Москве – февраль, и сырость, и заляпанные автомобили катятся по серым проспектам, слепо таращась незрячими фарами в туманную, блеклую непогодь... Напоследок вспомнилось пастерна-ковское: «Февраль: достать чернил и плакать...» – и Данилов, под гудение моторов, провалился в глубокий сон. Водка помогла.
К месту назначения прибыли ранним утром. Данилов вяло выхлебал жидкий кофе в аэропортовском буфете. Посмотрел на часы. До столицы Гондваны, Кидрасы, было еще два часа лета. Чартер мог прибыть через десять минут. Или через сутки.
Полеты по расписанию кончились в Касабланке. Здесь была Черная Африка.
– Сэр? – Высокий иссиня-фиолетовый негр в форме капитана гвардии президента был вежлив и предупредителен. – Рейс на Кидрасу?
– Да.
– Пойдемте, я провожу. – Его английский был безупречен: наверное, так говорили лондонские лорды полтора-два века назад.
Выход на летное поле охраняли гвардейцы, но делали это ненавязчиво: провожатый Данилова сказал несколько слов, и они получили беспрепятственный доступ к самолетам.
Летательный аппарат впечатлял. Нет, когда-то он был самолетом, где-нибудь году в шестьдесят девятом прошлого века, но с тех пор, как говорится, минуло.
Экипаж из трех человек был разномастен и разношерстен; пилот, крупный лысеющий дядько с необъемным животом, красным склеротическим лицом, слезящимися глазами, выслушал гвардейца, кивнул, приветственно махнул рукой Данилову, сказал безо всякого энтузиазма:
– Салют, камарадо!
И – разразился длиннющей виртуозной тирадой на чистейшем рязанском наречии: местные работяги, пытаясь затащить по сходням громоздкий ящик, уронили его ребром на бетон. Не удовлетворившись руганью, дядько подошел к одному, врезал крепкого пинка и разразился новой тирадой, на этот раз – на здешнем диалекте. Данилов понял не все, но фразу «грязные копченые макаки» уловил точно и даже поморщился: копченые обезьянки, особенно детеныши, были любимым здешним лакомством. Как-то лет восемь назад Данилов забрел на рынке в «обезьяньи ряды»; его замутило от приторно-сладкого запаха, да и зрелище было не из приятных: небольшие закопченные тельца уж очень были похожи на человеческие.
– Не боитесь, что примет на свой счет? – спросил Данилов по-русски, кивнув на гвардейца-капитана.
– Куда там! Он – нгоро, а эти выродки – баша. За ними глаз да глаз нужен; ящик нарочно раскурочить хотели да стащить, что плохо ляжет, – ответил он, замолчал, а сообразив, расплылся в улыбке:
– Паря, да ты наш!
– Есть такое дело!
– Водку везешь?
– И такое дело есть.
Улыбка пилота разлилась до ушей. Он подошел к Данилову, протянул широкую ладонь:
– Коля. – Не дожидаясь ответа, тут же выговорил:
– По сто пятьдесят? За знакомство?
– Ты ж за рулем.
– Гаишников-то тут нету! – торжествующе закончил Коля. – Тебя как звать-то?
– Олег.
– Ну, пошли. Не пьянки ради, а с целью профилактики. Эй! – махнул он рукой двум своим сотрудникам. – Давай сюда! Устроились за ящиками.
– "Столичная"! – Глаза пилота заблестели. Данилов снова слазил в сумку и извлек буханку запечатанного в целлофан бородинского, баночку килек и шмат сала.
– Ну, ешкин кот! Вот это – точно наш! Понимаешь ты рабочего человека! – Глянул на Данилова скоро, спросил:
– Бывал здесь?
– У соседей.
– Давно?
– Лет восемь как.
– Война у них. Как тогда началась, так и... Вялотекущая, как шизофрения.
– Где-то иначе? – бросил Данилов.
– В Союзе тоже?
– Союза нет давно.
– Не для меня. Вернее, не для нас. – Посмотрел на Данилова испытующе, спросил:
– "Следопыт кабаньих троп"? Данилов пожал плечами.
– А ныне – вольный старатель?
– Как все.
– А ты – веселый. – Пилот расплылся в улыбке, ноздри его затрепетали, уловив специфический аромат зернового спирта. – Ну, за волю, раз вольный!
Выпили. Николай разломил буханку пополам, закрыл глаза, вдохнул...
Разрезал на неровные куски, на свой положил килечку, снова понюхал, блаженно зажмурился и только потом начал закусывать – медленно, неторопливо.
– Давно из Союза?
– Да вот только что.
– Из Москвы?
– Да.
– И как там?
– Зима.
– Морозная?
– Слякотная.
Николай вздохнул мечтательно:
– Тоже хорошо. А у меня еще полтора года контракт. – Обвел руками салон:
– Видишь, на какой колымаге порхаем?
– Вещь антикварная.
– Не то слово. Был у нас родной «Ан», так пропал. То ли сбили где, то ли что. Мы покумекали, разыскали в ангаре эту груду металлолома, подлатали кое-как. Зато движок – новехонький! С пылу с жару! – Пилот похлопал по обшивке.
– Вот лошадка и получилась. Ничего, тянет. – Повернулся к штурману:
– Ну че, ас? Двинули, что ли?
– Ну, – ответил тот.
– Леха у нас немногословный, – пояснил пилот Данилову. – Зато надежный.
Могила.
Самолетик разогнался, оторвался от летного поля прыжком, с лихим креном пошел на набор высоты.
– Рисуется батя... – хмыкнул радист Гена и занял место на откидном стульчике у двери. Рядом на турели покоился пулемет Калашникова в рабочем состоянии; латунные гильзы из заправленной ленты блестели матово.
– Неспокойно?
– Пошаливают, – неопределенно ответил Гена. – Тут недалече аэродром подскока, мы договорились скинуть пару ящиков. Ты не против?
– С чего?
– Вообще-то это беспосадочный рейс.
– Буду нем, как медуза.
– Уж не подведи, земляк, – с затаенной угрозой процедил Гена, добавил мягче, сделав в пространстве движение пальцами, словно перебирал купюры:
– Жить всем надо.
Данилов только пожал плечами.
Самолет набрал высоту, пошел ровно, урча моторами и поскрипывая всеми переборками, словно престарелый троллейбус. «Я в синий троллейбус сажусь на ходу, последний, прощальный...» – плавно заклубилось в дремотном мозгу. Данилов сосредоточился, мотнул, не просыпаясь, головой и, когда услышал задушевное:
«...под крылом самолета о чем-то поет...» – : умиротворенно вздохнул и уснул окончательно.
Проснулся оттого, что машина заходила на посадку. Под колесами зашуршало неровное покрытие; Данилов выглянул в иллюминатор: какие-то люди бежали к самолету с оружием на изготовку.
Гена выругался длинно и витиевато, откинул дверцу, приник к пулемету и выпустил очередь. Крутнулся на сиденье, прицелился удобнее, и пулемет загрохотал снова, выплевывая дымящиеся гильзы на грязный пол. Обернулся к кабине пилотов, заорал срывающимся голосом:
– Михалыч, мать твою перемет, взлетай!
Самолет стал разворачиваться: вырубленная в лесу коротенькая полоса заканчивалась. Люди бежали наперерез, стреляя на ходу. Гена снова выругался, выпустил длинную очередь, но мазал. Данилов заметил, как один из нападавших поднял на плечо базуку.
– Гоплык, – сквозь зубы простонал Гена. Одним движением Данилов смел незадачливого стрелка, вжал приклад в плечо; пулемет рявкнул коротенькой, в три выстрела, очередью; из-под ног гранатометчика будто выбили землю: поджав перебитые голени, он закрутился по вытоптанной траве; огнестрельная «труба» откатилась в сторону.
Самолет проскочил мимо нападавших, набрал скорость; догонные пули цокали по корпусу, пробивая его, влетали в салон и вязли в деревянной обшивке ящиков.
Машина взлетела; лес помчался под плоскостями и ушел куда-то вниз: пилот заложил вираж и пошел на высоту.
Гена сидел белый как полотно, зажав губами сигарету, чиркал и чиркал колесиком зажигалки, безуспешно пытаясь добыть огонь. Наконец ему это удалось; не отрывая сигареты от губ, он спалил ее на две трети, окутавшись дымом, как притушенный Горыныч, выдохнул:
– Ну-е-о... – Посмотрел на Данилова:
– Ну ты снайпер. А чего всех не перекосил? Мог бы!
– Мама не велела.
– А они бы нас порешили? – Гена указал коротким пальцем на застрявшие в обшивке пули.
– Издержки профессии, – пожал плечами Данилов, добавил язвительно:
– Жить всем надо.
Пилот, отдав штурвал штурману, вышел из кабины:
– Ну че, живы?
Не дождавшись ответа, выдернул изо рта у Гены сигарету, докурил в одну затяжку. Бросил:
– Ты что-то вообще сегодня... Не в тире стреляешь, мля! Попадать нужно.
– Да так вышло, Михалыч.
