Непобежденные Бахревский Владислав
От ручья шел человек. Скорее всего, крестьянин, то есть колхозник. Длинная, до колен, рубаха, домотканая. Плисовые штаны, но босой… На голове же – баранья ушанка.
– Лесная роза цветет! – сказал человек, кланяясь в пояс. Борода с проседью, но не стариковская. Глаза веселые, щеки – яблочками.
– Да, цветет, – Виктор Александрович смотрел на лепестки в ладони.
– Кажинный день одно зацветает, а иное уже отцвело. У нас понятия про то нет. Одно зацветает, а иное уже отцвело.
На бровях улыбчивого человека сияли капли воды, и щеки сияли, и глаза.
– Умылся! – объяснил колхозник, а скорее отшельник.
Поклонился, коснувшись рукой земли, и пошел себе, в свою жизнь.
Виктор Александрович проводил взглядом странного путника, лепестки завернул в носовой платок, запряг лошадку, поехал, не позволяя себе думать о чем бы то ни было. Жить, имея в себе Бога, – это значит быть в Божьей воле.
Грозовые песни
Начальник лесоохраны, он же парторг лесхоза Никитин, глядел комбатом. Голубая гимнастерка с петлицами. На темно-зеленом бархате околыша фуражки золотые дубовые листья. Голос командирский.
Собрание проводили на воздухе, в тенечке. Сидели прямо на траве, а у кого штаны поновее – на лавке.
Речь Никитин сказал в духе времени, комиссарскую, командирскую.
– Взвейтесь, соколы, орлами! – В глазах – гроза, кулаком по столу. – Мы, лесники Людиновской земли, – стражи Брынского бора, над облаками летаем, как горные птицы. Прежние гари ликвидированы. На гарях нашими трудами не кипрей-трава цветет, а стоят ряды сосновой поросли. Сажаем по-ученому, до десяти тысяч штук на гектар. Внуки и правнуки станут рассказывать своим внукам и своим правнукам: «Этот лес нам родня, посадил его и взрастил лесник Лясоцкий». А поглядите на лесника Сныткина! Через век на месте, где стоит его избушка, будет шуметь маньчжурский орех. Фанатов! Что так далеко сидишь? Посаженная тобой дубрава станет украшением Брынского социалистического леса.
И вдруг Никитин посуровел:
– Я вам так скажу, товарищи! Мы не зря носим форму военного образца. Мы – люди государственные, ратные. Леса – не только богатство великого Советского Союза, но это щит от врагов. Лес надежно укроет своих от любых пришельцев. Да только не бывать чужим во глубине России! Страна, ведомая товарищем Сталиным, – непобедимая. Непобедимая ныне и во веки веков непобедимая. Споемте, товарищи! В этой песне все слова надежные.
Сам и грянул:
– «Если завтра война, если завтра в поход…»
Дирижируя, спросил:
– Практикант Иванов, слов не знаете? Ах, голос? Когда поет весь народ, всякий голос к месту и прекрасен. Громче, Иванов! Веселей!
Пришлось практиканту легкими работать.
– Молодец, Иванов!
Ударники соцсоревнования получили грамоты и премии: половину оклада.
Перенесли конторские столы в тенечек. Пошло застолье.
– Вы все мне крылатые товарищи! – после третьего стакана объявил парторг. Он пил до дна. – Виктор Александрович, у вас, я слышал, чудесный голос. Спойте.
И подал гитару.
Счетовод тронул струны, но был растерян.
– К месту было бы что-то ратное…
– Ратное! – обрадовался слову парторг.
– Есть песня о войне с германцами в 1914 году. О войне с кайзером Вильгельмом.
– С германцем? – На лице парторга отразилось сомнение. – У нас дружба с великой Германией… Впрочем, песня о войне с кайзером, с царем, так сказать.
Кивнул, соглашаясь, разрешая.
- На возморье мы стояли,
- Ой, да на германском бережку, —
запел Виктор Александрович.
- Эх, на возморье мы стояли,
- Ой, да на германском бережку.
- Эх, с моря-моря мы смотрели,
- Ой, да как волнуется волна.
– Наша песня, людиновская! – заулыбались лесники.
- Эй, не туман с моря поднялся —
- Сильный дождичек пошел.
Песню подхватили лесник Сныткин и объездчик Ефремов.
- Эх, как у етом у тумане
- Враг, да германец, наступал.
- Ой, как у етом у тумане,
- Ой, да враг-германец наступал.
– Я етого немца во как видел! – растопырил ладонь Захар Машуров и запел, тонюсенько перекрикивая счетовода:
- Ох, врешь ты, врешь ты, враг-германец.
- Ой, да тебе не соткиль зайти.
- Ой, у России войска много,
- Вам да его не победить.
Никитин замахал на лесников руками, и те смолкли, слушая удивительный голос своего счетовода.
- Эх, угостим, ой, свинцовой пулей,
- Ох, на закуску штык стальной.
Тут все подхватили:
- Эх, штык стальной, ой, четырехгранный,
- Ой, да насквозь тебя пронзит.
– Тишина! – вскочив на ноги, рявкнул парторг и допел песню басом:
- Эх, штык стальной, ой, четырехгранный,
- Ой, да насквозь тебя пронзит.
Виктор Александрович устроил бурю струнную, заставил петь самую тонкую струну, до тоски.
И передал гитару.
– За народ! – поднял парторг стакан выше головы. – До дна! Ибо за народ!
От стаканов треск, но в стаканах свет, в стаканах чистый, как слеза, людиновский самогон.
Практикант Иванов пил с мужиками как ровня, однако в разговоры не лез, глядел на гуляющих, будто через микроскоп.
Объездчик Ефремов, сидевший по правую руку парторга, подкладывал начальнику куски пожирнее.
Глаза Иванова искали подхалимажа, но объездчик не угодничал. Экое веселье, ежели герой с петлицами под стол ухнет.
Счетовод тоже пил стаканами, но квас. На тарелке – грибок и нетронутое крылышко глухаря. День постный.
Никитин пить был здоров.
Время на планете грозовое, и героя потянуло на марши.
Спели «По долинам и по взгорьям…», «Смело, товарищи, в ногу!».
У парторга в глазах огонь, грудь от социалистического товарищества распирает. Раскатил басом:
- Широка страна моя родная!
- Много в ней лесов…
– Лесов, товарищи! В том числе наших – Людиновских, Брынских.
- Я другой такой страны не знаю,
- Где так вольно дышит человек.
У практиканта Иванова желудок винтом скрутило: советская воля известная. Кровь в голове бухает не хуже колокола, а Никитин красуется:
- Над страной весенний ветер веет,
- С каждым днем все радостнее жить…
Назад пятками отпрядывал практикант от счастливых идиотов. Спиной напоролся на орешник. За куст, за другой. Брел, света не взвидя. Да и замер. Среди тонких березок – счетовод. Стоит, закрывши глаза, неподвижно, словно сам уже стал деревом. Перекрестился.
– Ага! – вырвалось у практиканта. – Молишься! Я ведь знаю: ты – поп.
– Священник, – сказал счетовод, не испугавшись, не смутившись. – Служить в храме возможности лишен. Но я – священник.
Практикант, раздвигая ветки, подошел ближе:
– Ты – молился. Ты – счетовод, но ты молился.
– Молился! – твердо сказал счетовод. – Ты помешал мне молиться.
– Ты молился, чтоб все это кончилось. Чтоб все коммуняки сдохли.
– Я – священник, я молюсь о даровании жизни и блага.
– Они попов, как вшей, – к ногтю. Ты их должен ненавидеть.
– Я люблю всех людей.
– И тех, кто с церквей купола сбрасывал?
– Я молюсь за всех.
– Дай вкусить Святых Даров, Крови, Тела!.. Сам говоришь, ты – поп. Я тебе исповедуюсь, а ты мне грехи простишь.
– За святым причастием иди в храм. На Литургию.
– А я тебе все равно – исповедуюсь. Ты с ними песни пел, а я их всех ненавижу. Скоро будет война. Их забьют, как забивают телушек на скотобойне.
– Враг, кем бы он ни был, Советского Союза победить не сможет. Большинство народа в Советском Союзе – русские.
Практикант засмеялся. Тихо, зло.
– Я ведь тоже русский, но я их буду убивать… Ну что, батюшка, побежишь докладывать? А не побежишь – пособник.
Лицом чист, а рот ненависть кривит.
– Знаешь, Иванов, в чем беда твоя непоправимая? – Виктор Александрович вздохнул и еще раз вздохнул: правды этому человеку нельзя говорить, но и молчать недостойно.
– Что же замолчал-то? – улыбнулся, и ведь не гадко – тревога в улыбке, тоска.
– Скажу, Иванов. Вот пропадет пропадом нынешнее время, голодное, плохо одетое, еще хуже обутое. И русский народ, а его ведь с земли прогнали, будет горевать. Об этом времени горевать. Потому что русский народ – русский. Сокровенный, но как на ладони, прост и со всех сторон обозрим.
– А я непрост! Я ничего не прощу. И ничего не забуду. Сколько у меня было! И не стало. Не дали, чтоб сталось.
– Буду молиться о тебе.
– Уволь! Ты не поп, а счетоводишка. Раньше о таких, как ты, говорили – беглый. Ты – беглый поп.
– Недалеко я убежал, но грешен.
Иванов кинулся вдруг в заросли бересклета. Вывернуло. Отплевался, сказал трезво, продуманно:
– Знаешь, чего нужно? Война нужна. Тогда РСФСР, может, и вспомнила бы, что она – Россия.
И засмеялся, гадко, слюняво:
– Эй, поп! Донеси на меня. Глядишь, церковку тебе вернут. За успех соцсоревнования будешь Бога молить?
Виктор Александрович стоял бледный, в глазах горе.
– В тебе же все переломано, Иванов. Ты зло сердцем кормишь. Я исповедаю тебя.
– Пошел ты! – наотмашь махнул рукой, по лесу пошел ломиться.
А лесники распелись. Свои пели песни.
- Рожь на яблоки меняли,
- А солому на табак.
- Эх, рожь на яблоки меняли,
- А солому на табак.
Дела не для погляду
Отец Викторин, творя Иисусову молитву, знал: он спит. Это во сне так темно. Впрочем, на дворе ноябрь. Ноябрьские ночи, как подполье.
В левом краю окна, где тьма безнадежнее, почудился всполох. Промельком! И вдруг – свеча. Свеча плыла по пространству сна, к правому его пределу.
Свеча – в руке! Свет озарил лицо несущего.
Матушка Харита!
…Матушка Харита Крицкая с матушками Евгенией Беловой[2], Александрой Казанской, Ириной Сычёвой[3] осуждены на десять лет лагерей. «Церковная контрреволюционная группа тринадцати» – так это именуется. Четверо священников, диакон, псаломщик, трое мирян – мужская часть группы. Без суда, приговором «тройки» при Орловском НКВД расстреляны.
Был под следствием и четырнадцатый, иеромонах Тихон, служивший в подпольном монастыре на хуторе Манинский. Старца освободили ради преклонных лет, а Иерусалимскую пустыньку разорили.
…Матушка Харита подняла свечу, словно светила кому-то. И все померкло. В окно застучали.
– Слышишь? – обмерла Пелагея Антоновна. – Не открывай!
Отец Викторин опустил ноги с постели.
– Если за мной, в дверь бы грохали.
Вышел в сени, отворил дверь. Быстрый шепот из тьмы, сквозь шум дождя:
– Батюшка! Старица Серафима тебя зовет.
– Заходите.
– Я тут… Я подожду.
Женщина. По голосу – совсем юная.
– В сени заходите. Оденусь…
И вот неведомо куда, по чавкающей грязи…
Матушка Серафима – монахиня чуть ли не из разгромленного Дивеевского монастыря. Дорога во тьму может закончиться очередной расправой над священником. Однако молчаливый проводник ведет уверенно. Женщины на Руси отважны не менее мужчин. Город миновали. Ночь. Лес.
Церковную группу тринадцати людиновское НКВД соорудило в считаные дни. Мода! Дело пятидесяти, сорока, тридцати… «Тринадцати» тоже звучит броско. Брянский капитан госбезопасности Коллегов – о ромбе майора грезит, людиновский начальник Быстров в старших лейтенантах засиделся, к «большой» работе стремится, в большом городе.
«Меня-то почему не тронули? Оставили на нынешнюю ночь? Хотят взять с поличным еще одну церковную группу? Группа двух, отходящая ко Господу, – монахиня и священник, замаскировавшийся под счетовода».
Отец Викторин горестно ищет ответ на мучительный вопрос: почему доля страстотерпца минует его? Прогневил Спасителя?
Заговор и контрреволюцию в Людинове чекисты придумали, не напрягая извилин. Скорее всего, зачищают последышей кулачества.
Людиновский священник, отец Афанасий Нагибин, до революции имел шестьдесят гектаров пахотной земли, мельницу, бакалейный магазин.
Сукремльский священник отец Георгий Булгаков для нынешней власти тоже кулак. В 31-м у него отобрали землю – тридцать гектаров, двух лошадей, двух коров. Сад. И отец Александр Кушневский, колчинский батюшка, из раскулаченных. Все арестованные в 37-м году служители культа, по меркам советской власти, – кулаки. Батюшки курганьевской церкви Петр Куликов, Николай Воскресенский, колчинский батюшка Сергий Рождественский – все одного поля ягоды, владели землей, садами, коровами, лошадьми. На землю зарилась советская власть. Земли лишали народ. Своей земли, семейного достояния. А что до мирян – Ивана Ивановича Иванова раскулачили еще в 30-м. Четверых батраков имел.
Кулак Дмитрий Андреевич Арчаков – владелец двухэтажного дома, большого магазина.
Никифор Васильевич Новиков – из крепких хозяев, пятнадцать гектаров земли, три лошади, три коровы. Раскулачили, но, как и Арчакова, в тюрьму не сажали, а вот Иван Иванович – восемь лет отбывал за свое богатство. Детей у него семеро – не пощадили.
– Батюшка, еще чуточку, и придем! – шепчет провожатая.
Пришли. Изба. Потаенный чулан за печью. Кровать. Лампада. Икона Богородицы.
После темени – и от лампады светло. С подушки – глаза, не померкшие от старости, от страданий. Матушка Серафима сказала внятно, с ласковой строгостью:
– Ты береги себя! За всю Россию ответчик. В особицу за малых…
Отец Викторин поклонился старице, достал дароносицу, облачился в епитрахиль.
– Батюшка, я грешна. Завидовала матушке Перпетуе. В восемнадцатом на солдатню с образом Спаса пошла. Ризы с икон срывали… А я отступила, жизнь спасая.
– Господь знает, для какого делания укрыл нас.
– Ох, батюшка! Твое делание грядет неминуючи… Помолюсь о тебе Всевышнему. Мне уж скоро… За матушку Хариту буду просить, за мать Евлалию, за мать Евстолию…
Отошла схимонахиня Серафима ко Господу на рассвете. Могила была уже приготовлена. Отпел. Проводил.
Домой батюшку привезли на телеге. Полмешка муки привез. То была не плата – для отвода зорких глаз. Батюшка пропитание семье добывал.
Молитва в святом месте
Новый, 1941 год Виктор Александрович и Полина Антоновна встречали в собственной комнате хирургической сестры Олимпиады Зарецкой. Больничное начальство предоставило нужной работнице жилье. Коммуналка, в квартире четыре комнаты. Большие, по двадцати метров, заселили Олимпиада и сестра-хозяйка больницы Клавдия Антоновна Азарова, еще две комнаты пустовали.
Нина встречала Новый год с одноклассниками.
Буфет Олимпиада не захотела перевозить в новое свое жилище, поднесла Полине Антоновне, на новоселье в складчину купили стол, стулья, платяной шкаф и кровать.
Пришла в гости мадам Фивейская, подарила Олимпиаде дюжину горшочков с кактусами. Один кактус расцвел ради Нового года.
Женщины принялись готовить стол, а Виктор Александрович взялся их просвещать. У Клавдии Антоновны нашелся старый номер «Огонька» с рассказом Константина Паустовского.
Читал Виктор Александрович выразительно, и женщинам, интеллигенции Людинова, нравилось, что праздничный вечер начинается так просто и так умно.
Рассказ назывался «1916 год».
«В конце 1916 года, во время германской войны, штурман Александр Бестужев, только что окончивший морское училище, был отправлен на Аландские острова во флотилию миноносцев.
Зима стояла очень теплая. За Ревелем море было уже свободно ото льда. Бестужев долго смотрел с палубы транспорта на затянутые сумерками берега, – там, в Ревеле, осталась мать. Она приехала из Петрограда проводить сына и остановилась в недорогой гостинице.
Отец Бестужева, корабельный инженер, давно умер. Мать жила на пенсию. Она помогала своим сестрам – теткам Бестужева, и пенсии всегда не хватало.
<…>
В Ревеле в тесном номере гостиницы, где от обилия старых ковров, бархатных портьер и занавесей на окнах воздух казался тусклым и зеленым, мать Бестужева, сидя на диване, сказала ему:
– Саша, ты поищи, милый, на Аландских островах какие-нибудь следы деда Павла. Все-таки интересно.
<…>
В дверь постучали. Вошел портье – лысоватый, похожий на сыщика. Он быстро обежал глазами комнату и доложил, что по старой традиции владелец гостиницы ежегодно устраивает для своих жильцов, оторванных от родного дома, рождественскую елку…
Бестужев с матерью спустился в зал…
– Я выберу сама, Саша, – робко сказала мать и взяла карточку.
Денег было немного, и она боялась, что сын, чтобы порадовать ее, закажет что-нибудь слишком дорогое.
<…>
Мать заказала чай с пирожными. Официант долго не подавал, и ждать за пустым столом было тяжело и почему-то стыдно, как на скамье подсудимых.
Молоденький мичман подсел к роялю, ударил по клавишам и запел…
Мать Бестужева встала из-за стола, ридикюль у нее раскрылся, и из него выпал на ковер скомканный носовой платок…
Капитан с выпуклыми глазами подозвал официанта, ткнул коротким пальцем в сторону столика Бестужева и сказал:
– Уберите это!
<…>
Официант подошел, поднял скомканный носовой платок и почтительно положил его на стол около матери Бестужева.
– Обронили, – сказал он тихо и пятясь отступил.
Бестужев смотрел на капитана, руки у него холодели и лицо чернело от гнева.
<…>
Капитан жадно ел, не обращая на Бестужева никакого внимания…
– Пойдем отсюда, – сказал Бестужев матери. – Нам нечего делать здесь, среди этих…
Голова у матери затряслась от страха за сына.
Бестужев смолчал. Они вышли. Только на лестнице Бестужев договорил начатую фразу:
– Нам нечего делать среди этих скотов. Голубая остзейская кровь. Мало их топили в Кронштадте в пятом году.
Мать замахала на него руками…»
– Все-таки непонятно, – сказала Клавдия Антоновна, – какой год они встречали, 1916-й или уже 1917-й?
– Разве это важно? – Олимпиада подошла к окну и подышала на замерзшее стекло. – Здесь показано расслоение общества. Война для всех одна, но одни пируют, а другие только делают вид, что и у них праздник.
– Сороковой год был хороший! – Клавдия Антоновна принесла блюдо с крошечными пирожками. – Олимпиада, посмотри, что у нас с заливной рыбой?
– Посмотрю. Но сначала хотелось бы в эту вот проталину разглядеть, каков он будет – грядущий новый год.
Мадам Фивейская улыбалась:
– Дорогая моя! О всяком новом годе одно всегда известно: он будет – лучше и достойнее минувшего во всех отношениях.
Олимпиада окинула взглядом свою комнату:
– Жалко, елки нет у нас. Теперь елки ставят, это уже не пережиток. А что касается нового года… Этот штурман, матушка его, добрый официант, грубиян офицер… Разве они знали, что вступают в год революции? Что революция произойдет и победит?
– Ты хочешь прозреть, каков он будет, сорок первый год? – спросила Клавдия Антоновна. – Жизнь страны обещает очередное свершение. Откроют в Ледовитом океане неведомый остров, облетят на самолете земной шар.
– Мне совершенно точно известно, – просияла глазами мадам Фивейская, – милейшая Полина Антоновна сошьет мне жакет, по изяществу равный жакету английской королевы. И это произойдет в Людинове.
– Винегрет недоделали! – всплеснула руками Клавдия Антоновна.
– А заливное удалось! – объявила Олимпиада.
Виктор Александрович полистал журнал. На обложке строгая, красивая женщина с пистолетом. Наискось надпись: «Засл. арт. республики орденоносец В. Н. Давыдова в роли Груни в опере "Броненосец Потемкин"».
Первая страница журнала занята пятью портретами. Сверху председатель Совета народных комиссаров СССР Вячеслав Михайлович Молотов. Под ним четверо заместителей: Влас Чубарь, Анастас Микоян, Станислав Косиор и председатель Госплана Николай Вознесенский. 30 января 1938 года.
Клавдия Антоновна беспечно держит такой номер «Огонька» в доме.
Двоих из этой четверки уже нет в живых.
Следующий разворот – народные комиссары. В школьных учебниках заливают теперь чернилами маршалов Советского Союза, ставших врагами народа: Блюхера, Тухачевского, Егорова. И здесь надо бы закрасить Ежова, Михаила Кагановича, Эйхе, Бермана, Брускина, комиссара флота Петра Смирнова, комиссара торговли Михаила Смирнова, внешней торговли Чвялева и других… Чубарь и Косиор двух месяцев не усидели в креслах.
Рассказ Паустовского хоть и никакой, но интересен тем, что в правительственном номере дан эпизод из жизни дворян, пусть бедных, недовольных, но дворян! Это же сигнал: жизнь вошла в берега. Половодье революции угомонилось… И пожалуйста! Половина правительства – враги.
Подошла Олимпиада.
– Зачем это у вас? – спросил Виктор Александрович.
Пожала плечами, взяла:
– Выброшу в нужник. Но знаешь, о чем все это говорит? Власть Советов незыблема.
– Власть Советов, как и наша страна, – победоносные! – согласился Виктор Александрович. – Уничтожь от греха… Не надо давать повода…
Сам он повода не доверять ему не давал властям.
В канун Рождества ходил в кинотеатр – культпоход лесников устраивал парторг Никитин. Смотрели фильм «Волочаевские дни».
А на другой день после Крещения за ним приехали из деревни Усохи. Не отказал. Женщины в крошечной избушке собрали пятерых ребятишек. И он крестил их. Младшей было три месяца, старшему из крещеных, мальчику, шел девятый год.
Обратно просил везти себя через Манино. Постоял над оврагом, засыпанным снегом. Здесь в землянке жил старец иеромонах Тихон. Когда еще пустынька была не разорена, на горочке возле деревянной церквушки во имя Иерусалимской Божией Матери в келейке ютились матушки монахини.
Было – и нет. Белая пустыня. Еще одна убитая молитва на Русской земле.
Да, повода не надо было давать, но и праздновать труса – не по сану.
Отслужил молебен над святым местом.
В награду кинулся в глаза куст вербы. Крещенские морозы, а верба в жемчужинах. Расцвела.
Сломал несколько веточек. Домой привез, как чудо.
– Я так по весне соскучилась! – касаясь губами живых жемчужин, сказала Нина.
– Осталось февраль пережить! – вздохнула Полина Антоновна. – Доченька, не торопи время. Лучшее все-таки позади, хотя надежды наши – на завтра.
Тетеревиная охота
Дни весенних каникул. Всероссийское бездорожье. Река разлилась – разрезало на половины городок, село. Из деревни в деревню пройти-проехать невозможно. Дороги поплыли, настоящее тесто. По иным улицам ребятня на деревянных корытах Америки открывает.
Алеша Шумавцов вторую неделю каникул жил у папы с мамой в Людинове. К братьям Павлу, Витюшке, Сашке и сестричке Дине заново привыкал, родством душа умывалась.
А вот первую неделю каникул Алеша провел в деревне у бабушки Евдокии.
Алеша на порог: «Здравствуй, бабушка!» А друг сердечный, охота, заждавшись за зиму своего верного приятеля, в окошко заглядывает, птичьими кликами зовет.
Русская весна – птичья, а бабушкин лес – сама сказка – тетеревиное место.
Отец передал Алеше юношескую свою страсть без возврата. Железная дорога время забирает у человека без остатка. Завтракает Семен Федорович до свету, ужинает, когда ночь на дворе, но это он дал сыну ружье в руки. На глухариную охоту сводил. По глухарям ни отец, ни сын не стреляли – глухариные песни слушали.