Непобежденные Бахревский Владислав
Подошла Дина, глаза у Дины, как небо синее. Потянулась, поцеловала в щеку.
– Тебе к бабушке? Ты торопись. Бабушка ходит медленно.
Слезы хлынули по щекам. Слезы и вправду соленые. Сграбастал Витьку, Сашку.
– Мама!
– С Богом, сыночек!
Ксения Алексеевна перекрестила Алешу.
– Не позволяй бабушке в узелках копаться. Возьми… Господи, какие у нее сокровища? Крестик серебряный да дедушкины швейцарские часы.
– Икону брать?
– Бабушку не огорчай. Бери. С Богом, Алеша! Вот тебе хлеб. До Ольшаницы неблизко, поешь в дороге.
Потянулась, поцеловала в волосы над виском.
– Мальчик мой! Ты ведь выше матери.
Машина гуднула.
– Отец сердится.
– Ладно. Лечу!
Вздохнул уже в сенях. Дома не знают: он у них – Орел.
– Будь с бабушкой потверже. Не опаздывайте к поезду! – Отец, прощаясь, хлопнул сына по плечу, а потом коснулся ладонью лица, ласково.
По гористой Ольшанице Алеша шел быстро, а торопиться не надобно. Его место – Людиново. Боевое место. У каждого красноармейца на войне свое место.
Евдокия Андреевна сказала ему, хотя он еще порога не переступил:
– Кому я нужна в Сызрани? Ольшаница – село корявенькое, с оврагом посредине. Чего тут немцы не видели? Придут, так не задержатся.
Алеша принес со двора охапку дров, затопил печь.
– У огонька повечеряем. Утром с рабочим в Людиново поедем.
– Немцев ждут, а всё работают.
– Для фронта. Танки чинят.
Бабушка складывала нужное на лавке. Шубу из цигейки, две кофты, две юбки, два платья. Открыла сундук с приданым.
– Немцам оставлять?
Расшитые рубахи, паневы, надевники.
– А это что?
– Занавески, – объяснила бабушка. – Сначала надевник, сарафан, а занавеска сверху. Как раз грудь закрывает.
– И все это ты сама вышивала?
– И сама. Есть мамины занавески, бабушкины.
– Возьми по одному всего! – сказал, а сердце застучало. В Сызрань это не уедет…
Бабушка поставила горшок с гречей.
– Аксинья, соседушка моя, банку сметаны принесла. Со сметаной съедим.
Села на свою скамеечку подле внука.
– Синие огоньки бегают по полешку, – показал Алеша.
– Огонь в печи всегда был мне в радость, – пригорюнилась Евдокия Андреевна. – Сегодня огонь свой, роднее нет его, а чей приветит завтра? Свой огонь сказки сказывает.
– Вот и расскажи! – Алеше хотелось бабушку занять, а сам дыхание затаил: не кричит ли гудок поезда, созывая народ на станцию?
Бабушка разглаживала на коленях любимую занавеску.
– На вечорки в ней хаживала.
– Бабушка, ты сказку обещала.
– Не хитри. Не до сказок. Жизнь перед глазами прожитая… Взять этот надевник. Рукава видишь, как вышиты? Подруженька моя вышивала. Я над ее надевником трудилась, она над моим. Славная была девушка. Из Думлова к нам парни ходили на вечорки. Настенька Гришу выбрала. Кудрявый, голосистый. Дело к свадьбе шло, и – беда. Отбила у Насти жениха наша девка Акулька. Девка как девка, в Ольшанице все девки пригожие. Но только в этом деле не обошлось без приворота. Акулька к дядьке своему ходила, дядька у нее был колдун. Ради Гришиных кудрей души своей не пощадила. Когда помирала, крышу пришлось поднимать – на всю Ольшаницу стоял вой.
Бабушка повздыхала, положила надевник в кучу вещей, какие надобно с собой взять.
– Я не ради Акульки историю рассказываю. Настя, когда Акулька приманила к себе Гришу, вышла замуж за его родного брата. За Василия. Двенадцать лет жили – не тужили. Но как только Акулина померла, Настя оставила Василия и пошла в дом Григория. Акулина Григорию нарожала девятерых. И своего Настя родила, а от Василия детей не было у нее. Вот какая притча вышла у нас в Ольшанице. – Бабушка снова села на огонь смотреть. – Чего ради я все это вспомнила? Тут и зла предостаточно, и горьких обид. Но Василий простил Анастасию, Анастасия простила Григория. Все десятеро ребятишек выросли людьми хорошими, семейственными.
– Каша гречневая полезная, но давай картошек напечем! – предложил Алеша.
– В ведре возьми. Такой урожай хороший! И всё бросим…
– Проклятая война. Проклятые немцы.
Бабушка перекрестилась.
– Ты, Алеша, проклятиями не бросайся. Уж очень это страшно. – У бабушки глаза синие, как у Дины. Дина, должно быть, в эшелоне. – Знаешь, Алеша, сколько хороших, работящих людей среди колонистов?
– Бабушка, тебя бы вместо Калинина.
– Пусть сидит себе на своем месте. Калинин многие церкви спас. Взорвали бы! А он заступился. Теперь, в час недобрый, есть где Богу помолиться.
– Бабушка, а ты самая настоящая верующая?
Евдокия Андреевна глянула на внука без укора, но строго:
– Потому и бежим из Людинова, что отшатнулись от веры. Господь, наказывая, половину России отдаст врагу на поругание. Божие вразумление, как пришествие всадника на белом коне, который забирает мир с земли. Дан ему большой меч, а нынче у всех людей в руках мечи, чтоб убивали друг друга.
Алеша вскочил, подошел к иконам.
– Бабушка! Ну что ты говоришь? Мы ведь дружили с немцами, а они вероломно, без объявления…
– Свою совесть надо держать в чистоте. Тогда, как бы тебя ни предали, останешься в правде. Тебе будет дана победа.
– Бабушка, мы возьмем икону?
– Лоб перекрести и бери. Какую возьмешь, та и будет судьбой.
Взял Иерусалимскую икону Божией Матери.
– Это из Манинского хутора, из Иерусалимской пустыньки. Мне иконку матушка Харита подарила… В тюрьме сидит. Слава Богу, хоть от войны далеко.
В Людинове ключ лежал под ковриком.
На столе, в большой комнате, листок бумаги:
«Алеша, я договорился. Можно уехать на машине. Сходи на завод, но иди сразу с бабушкой. Поезда движутся медленно. Вы нас догоните. Деньги в книжном шкафу».
Открыл толстый том Горького. Деньги немалые. На дорогу хватит.
– Интересно, какие деньги у немцев?
Бабушка опустилась на диван:
– Алеша, я никуда больше не побегу.
И – грохот. Мощный.
Дом трясануло.
– Бомбят? – спросила бабушка.
– Может, в подпол спрятаться?
– Там темно. Придавит, намучаешься.
– Ладно, – сказал Алеша. – Ладно.
Еще бы миг, и жизнь ждала иная…
Полуторка – самая ласковая машина на белом свете. Кабина кепочкой, кузов как раз для богатств советского человека. Невелик кузовок, но везет полуторка с песенкой.
Зарецкие грузили добро. Ближе к кабине – мешок с мукой да куль из рогожи с мешочками крупы, сахара, соли.
Подняли, поставили матушкин сундук, к сундуку Ниночкин чемодан. В чемодане два платья, два сарафана, юбка, комбинация и прочее девичье.
В батюшкином чемодане иконы, облачение, книги.
Отец Викторин поглядел-поглядел на свои картины:
– Незачем немцев тешить!
Снял со стен, поставил к порогу, где ждали погрузки гитара и скрипка. Для них место в кабине.
Женщины складывали в деревянный ящик кухонную посуду. А ведь еще кочерги, рогачи! Господи, топор не забыть! А пилу-то! А гвозди!
Без чугунов, без кастрюль, без топора и пилы в чужих людях – намаешься.
Отец Викторин забрался в кузов принимать тяжеленный ящик.
И тут к машине подошел человек в штатском, но в полувоенной фуражке:
– Виктор Александрович, товарищ Зарецкий! Вас просит для короткого разговора Афанасий Федорович Суровцев, второй секретарь райкома партии.
Руки у батюшки Викторина опустились.
– Не волнуйтесь! – быстро сказал посланец секретаря.
Серьезные двери серьезного кабинета. Навстречу поднялся молодой совсем человек, лобастый, глаза небольшие, взгляд доброжелательный, но жесткий.
– Государство нуждается в вас, Виктор Александрович! Правильнее сказать, нуждается в священнике, отце Викторине.
Показал на стул, сел напротив. Только теперь отец Викторин увидел еще одного человека.
– Золотухин, оперуполномоченный НКВД. Товарищ Зарецкий, ваша помощь в деле борьбы с оккупантами представляется нам бесценной.
– Моя?!
– Немцы откроют церкви, и вы снова будете служить, – сообщил секретарь райкома.
– Это видимая сторона будущей вашей деятельности, – уточнил Золотухин. – Сотрудничая с немцами, вы получите доступ к важной информации. Все добытые сведения через связных станете передавать в лес, мне, командиру партизанского отряда.
Тишина оглушила отца Викторина.
– Какой будет ваш ответ? – спросил секретарь. – Времени на обдумывание, сами видите, не осталось.
– Быть с прихожанами в тяжелое время – святая обязанность священника.
– Спасибо, Виктор Александрович! – секретарь встал и поклонился батюшке.
«Если бы так с первого дня советской власти…» – скорбь волной прокатилась по сердцу.
Золотухин быстро, крепко пожал священнику руку.
«Небось, кулачил и кресты с храмов сшибал, – подумал отец Викторин, но уже без сердца. – Лицом – чистый мужик. Умница. У такого при царе амбары ломились бы от хлеба».
Золотухин смотрел виновато.
– Виктор Александрович! Я обязан научить вас искусству конспирации. Каждый день теперь золотой. Меня зовут Василий Иванович. А вы для нас будете Ясный.
– Ясный?
– Таково конспиративное ваше имя. Первое занятие проведем нынче, в двадцать часов. Подойдите к кинотеатру. Простите, к Казанскому собору.
Суровцев взял конверт, лежащий на столе:
– Это вам, Виктор Александрович. Прочтете дома.
Машина была загружена. Матушка в кузове, сидит спиной к кабине. Нина рядом с шофером. У нее насморк, в кузове будет ветрено.
Подошел, постоял. На него смотрели его женщины. Терпели неприятности из-за его сана. Теперь, опять-таки священства ради, им предстоит немецкий плен.
Машину батюшке достал парторг Никитин. У лесхоза машину забрали для фронта, а в Романовке строили большой аэродром. Лес вырубали, вывозили. Никитин всего лишь начальник лесоохраны – невелика должность. Но ведь парторг! Склонил Суровцева и Золотухина создать схроны с запасом бензина, с ящиками для частей автомашины, припрятать до времени действующий локомобиль, а это – обогрев, электростанция.
По плану эвакуации Людиновскому лесхозу был назначен Елец. Шофер согласился довезти семью до Белева, а от Белева как-нибудь до Тулы, до Орла. От Орла Елец не больно уж и далеко.
– Садись, Виктор Александрович, дорога заждалась, – шофер отворил дверцу.
Батюшка стоял, потупя голову.
– Машину потребовали для срочных перевозок. Придется вещи выгрузить. Потом поедем. Позже.
Матушка ни словечка не сказала. Помогла мужу втащить сундук в большую комнату.
Отирая пот, отец Викторин сел на табурет, оставленный вместе со столом.
Нина внесла картины, подоспевшая Олимпиада – из больницы прибежала попрощаться – баул с шубами.
Вещи не больно и загромоздили комнату.
– Бедность – не порок! – сказала Олимпиада.
– Помилуй, голубушка! – изумился отец Викторин. – У нас четыре пуда муки, два пуда круп, три фунта сахара, три фунта соли. Мы – крёзы! Вот только как со всем этим добирались бы из Белева до Орла?
Вспомнил о конверте. Конверт не запечатанный. Листы машинописные.
– Матушка! Олимпиада! Нина! Это выдержки из послания Патриаршего Местоблюстителя митрополита Сергия. – Встал, перекрестился, читал радостно, хотя послание было грозным, во спасение России.
Не красотами стиля, не глубинными помыслами блистало слово митрополита. Были в этом послании вера в Бога и вера в народ.
– «Жалкие потомки врагов православного христианства хотят еще раз попытаться поставить народ наш на колени пред неправдой, голым насилием принудить его пожертвовать благом и целостью Родины, кровными заветами любви к своему Отечеству.
Но не первый раз приходится русскому народу выдерживать такие испытания. С Божиею помощью и на сей раз он развеет в прах фашистскую вражескую силу. Наши предки не падали духом и при худшем положении потому, что помнили не о личных опасностях и выгодах, а о священном своем долге перед Родиной и верой, и выходили победителями. Не посрамим же их славного имени и мы – православные, родные им по плоти и по вере. Отечество защищается оружием и общим народным подвигом, общей готовностью послужить Отечеству в тяжкий час испытания всем, чем каждый может».
Огорчился.
– К сожалению, далее пересказано. Помянув Александра Невского, митрополит Сергий заявляет… Ага! Опять текст: «Православная наша Церковь всегда разделяла судьбу народа. Вместе с ним она и испытания несла, и утешалась его успехами. Не оставит она народа своего и теперь. Благословляет она Небесным благословением и предстоящий народный подвиг.
…Положим же души своя вместе с нашей паствой. Путем самоотвержения шли неисчислимые тысячи наших православных воинов, полагавших жизнь свою за Родину… Они умирали, не думая о славе, они думали только о том, что Родине нужна жертва с их стороны, и смиренно жертвовали всем и самой жизнью своей.
Церковь Христова благословляет всех православных на защиту границ нашей Родины. Господь нам дарует победу».
– Господь дарует нам победу! – Отец Викторин посмотрел на матушку, на сестру, на дочь. – Мы остаемся с единственной целью – приблизить день торжества православной России над эзотерическим чернокнижием Гитлера.
Отдание Воздвижения
3 октября, в день памяти люто убиенных мучеников и исповедников Михаила, князя Черниговского, и боярина его Феодора, не поклонившихся идолу хана Батыя, из Людинова ушли последние батальоны Красной армии.
Ни законных властей, ни самозваных. Город обмер. Немцы задерживались.
Партизаны накануне ночь провели на своей базе, возле бывшего детского дома: городу защита от бандитов. Но бандиты тоже попрятались.
– Наша боевая мощь – карикатура для журнала «Крокодил». – Золотухин доверял Суровцеву, не донесет. Так ведь и впрямь карикатура: на сорок бойцов тридцать английских винтовок, а винтовкам этим без малого сто лет.
– Где оружие, какое собрали у населения, в первую очередь винтовки лесников? – удивлялся Суровцев.
– У лесников были ружья РА. Наполеоновские… Двустволок набралось много, еще больше берданок. Куда всё это увезли – не знаю. И ни единого приемника теперь в Людинове! Собрать собрали, а куда отправили – тайна. Афанасий! У нас связи нет. Ни с армией, ни с центром партизанского движения. Мы сами себя лишили сообщений Совинформбюро. Солдаты партии. Приказано – исполнено.
Золотухин рассердился вдруг:
– Солдатам тоже соображать надо. Сколько патронов к винтовкам?
– Роздано три десятка. В ящиках тысяча.
– «И десять гранат не пустяк», как в песне о матросе Железнякове.
Суровцев глянул на командира:
– У тебя и у меня по гранате. Всего двенадцать… Василий Иванович, что еще надо сделать, пока в городе мы хозяева?
– С ребят бери пример. Сидят, как малые дети. И правы. Скорее война кончится.
– Каково людям, которых оставляем…
Люди оставленные готовили ужин, ужинали. Укладывали спать детей. Собирались в одной комнате, а говорить было не о чем.
Алеша у керосиновой лампы читал вслух Тютчева:
- Над этой темною толпой
- Непробужденного народа
- Взойдешь ли ты когда, Свобода,
- Блеснет ли луч твой золотой?..
Читал и читал:
- Как хорошо ты, о море ночное, —
- Здесь лучезарно, там сизо-темно…
- В лунном сиянии, словно живое,
- Ходит, и дышит, и блещет оно…
И представил себе: луна над Людиновом, а на площади немцы, лунные отблески на касках.
– Бабушка!
– Что томишься?
– Бабушка! Придет весна – она все равно придет! – соловьи будут петь… Но кому? Нам или немцам?
– Богу молись! Что Бог даст, тому и быть! Видишь, какой вечер тихий. Надо уметь всякой доброй малости радоваться.
Алеша и впрямь излихостился. Все очень странно. Научили мины ставить и ни одной не дали. Поручили собрать группу, а сами исчезли.
Читал, чтоб не думать: «Сияет солнце, воды блещут. На всем улыбка, жизнь во всем…»
В дое Зарецких этой ночью молились.
– Я завтра буду служить! – сказал батюшка. – Советской власти нет. Сажать меня некому. И ведь – праздник. Отдание праздника Воздвижения Животворящего Креста Господня.
Утром пришел в церковь. Отца Николая нет. Спрятался. А бабушки дома не усидели. Увидев своего протоиерея, заплакали.
Молились радостно. Уже к кресту подходили, когда храм поднялся вдруг, будто земля вспухла и на место встала. Огоньки свечей затрепетали, заметались.
– Отец! Землетрясение? – громко спросила матушка Полина Антоновна.
– Всё уже позади, – спокойно сказал отец Викторин. – Что-то взорвали.
– Неужто завод?! – охнули бабушки.
– Последнее «прости» товарища Сталина любимому народу! – выкрикнули зло.
Люди повернулись, поглядели. Никитин! Главный сторож лесов. Тотчас вспомнили: он же – партиец. Парторг лесхоза.
Все вышли на улицу. Небо синее, шелковое. Четвертое октября.
От мальчишек узнали: взорвана плотина верхнего озера. Вода в Ломпади и в Болве, стало быть, из берегов вышла: помеха для немецких войск.
Ухнуло еще несколько взрывов.
– Мосты рвут, – догадались прихожане. – На Неполоти, должно быть! А это на Болве.
Бабушки ликовались с батюшкой, как на Пасху. Господи, что ждет через день, через час?..
Через час западную часть Людинова заняли передовые подразделения 339-й пехотной дивизии генерал-майора Ренике. Людиново стало еще одним призом генералов Третьего рейха.
Немцы
Невыносимо ждать. И ведь кого? Врага. Придут немцы – жизнь тотчас перестанет быть твоей жизнью, русской жизнью. Сталин тебя бросил, и ты теперь частица Германии, Гитлера.
Алеша натянул отцовский свитер и, чтоб не мучиться страшным ожиданием, пошел в сарай, дрова колоть. Чурбаки остались самые неподатливые.
Алеша всаживал в древесину колун, из тонких поленьев выстругивал клинья, но клинья тоже тонули в волокнах свиливатого вяза.
Чурбак не поддавался. Алеша ходил над ним, искал, где ударить. Неужто не получится? Отдохнул, поплевал на руки, рукавицы надел. Размахнулся, ахнул. Чурбак затрещал, заскрипел… Алеша, торопясь, замахнулся еще раз, ударил, и чудовище развалилось надвое.
Алеша выпустил из рук колун, скинул рукавицу, рукавицей вытер пот со лба.
– Зер гут! Зер гут![4]
На мостках, ведущих в избу, стоял… немец. Широкое лицо, во все лицо улыбка. Автомат на ремне, за спиной.
– Ауф видер…[5] – начал было Алеша и понял – не то. – Гутен таг![6]
– Гутен таг! – согласился немец, спустился по ступеням. Поднял половину чурбака. Взял колун, оглянулся. Снял с плеча автомат, прислонил к стене. Собрался, ударил. Колун зазвенел, вылетел из рук, будто его выронили.
– В сучок! – показал Алеша.
Немец закивал головою, встряхивал руками – осушило. Ногой подвинул колун Алеше.
– Ну! – сказал подпольщик пеньку.
Попал в сердцевину. Дерево послушно раскололось.
– Зер гут! – одобрил завоеватель.
Алеша положил колун на поленницу, пошел в дом. В доме еще двое.
– Иди ко мне! – позвала бабушка на кухоньку. – Постояльцы пожаловали. Погляди!
На столе банки консервов.
– Велят еду варить! – глянула на внука. – Мое дело женское, мужиков кормить. И тебя.
– Картошки начищу, – согласился Алеша. Сел возле ведра, чтоб очистки было куда девать.
С постояльцами повезло.
Это были сапожники. Поели, порадовались вкусному обеду.
Принялись обустраивать в большой комнате мастерскую.
То ли потому, что из рабочих, или, как бабушка сказала, «немцы тоже люди», солдаты-сапожники поделились обедом.
Отказаться от немецкой еды нельзя, внимание к себе привлечешь.
Лица у всех троих оккупантов совсем даже не зверские. Один, что пытался дрова рубить, весельчак. Все время смешит своих.
Самый старший глазами в себя уходит. Может, по дому скучает. У третьего зубы белые. Засмеется – смотреть на него хорошо.
Аккуратные, вежливые. Белозубый даже смущается, когда ему что-то надо.
Фашистская ненавистная неволя начиналась сытно и даже дружески.