Игра слов Лекух Дмитрий
И – опять замолчал.
– И что? – спрашиваю.
– А – ничего, – жмет плечами. – Промурыжили пару месяцев, да и отпустили с миром. Ну, – проработали, конечно, из Союза Композиторов исключили. Но это – мелочи. Такие мелочи, Дима…
– Почему? – спрашиваю.
– Почему отпустили? – усмехается. – А я им был – не опасен. Там же умные люди сидели, все понимающие. Психологи, мать их так. Зачем им было со мной мараться? Вот и отпустили. С тех пор и не пишу. Хоть, извини за патетику, иногда и навещают призраки ненаписанной музыки. Как кто-то великий говорил: тени убитых песен. Кто – убей, не помню. Может, и сам придумал. От нечего делать. Дежавю. Приблазнилось. Кончился во мне композитор, Дима. Слава богу, хоть педагог остался. Так что – не переживай. Правильно Саша тебя ко мне направил…
Сидим, молчим оба.
Потом он крякает и разливает по второй.
– Ну, – говорит. – Что по дочке-то решать думаешь?
Молчу.
Потом вздыхаю.
– Может, – выдыхаю неуверенно, – пусть сама решает?
Он смеется.
Зло и иронично.
Я даже и не знал, что он так умеет.
– Ты же, – говорит, – и сам прекрасно понимаешь, что эти твои слова – просто уход от ответственности. Что она там нарешать-то может, в тринадцать-то лет, да с башкой, забитой подростковой дурью и похвалами этой жадной сучки. Педагог, тоже мне. Фонограмму она, видишь ли, понесет…
– А я, – фыркаю, – какое право имею за нее решать?
– Ты, – смотрит на меня строго, – отец. На тебе и ответственность.
– Угу, – говорю, – отец. Вы же знаете, меня мама одна воспитывала. И вот она-то как раз, Царствие ей Небесное, все за меня решать и пыталась. Ей почему-то ученый во мне виделся. Врач или, на худой конец, – физик. Чтоб обязательно – в белом халате. А я ночами под одеялом стихи писал…
– Ну и что? – смотрит на меня, кривя нижнюю губу. – А сейчас-то что ж не пишешь? Бизнес, реклама. Шмотки вон на тебе какие дорогие. Часы за полсотни штук баксов, как минимум. Научился разбираться на старости-то лет, уча этих дураков безголосых. Они только о таких и мечтают, как купят – обязательно похвастают. Ноздри кокаином насквозь забиты. Думаешь, я не понимаю, отчего ты соплями шмыгаешь? Столько-то лет с эстрадниками проработав? Может быть, мама и права была, а, мальчик?
Молчу.
Сглатываю.
– И сейчас, – говорю, – пишу, дядя Семен. Просто…
И – замолкаю.
…Он останавливается.
Замирает.
Будто его подстрелили на взлете.
Потом неожиданно вынимает у меня из подрагивающих пальцев недокуренную сигарету и глубоко затягивается.
– Вот, значит как, Дим, – шепчет.
– Вот так, дядя Семен, – вздыхаю.
Он обхватывает голову руками, запуская в свою всклокоченную львиную гриву тонкие, сильные, породистые пальцы по-настоящему большого музыканта, так некстати испещренные старческими пигментными пятнами.
– И что мне теперь с вами, с идиотами, делать? – стонет.
– Не знаю, – чуть не плачу, – дядя Семен. Вообще ничего не знаю…
Он встает и подходит к кухонному окну.
Стоит, всматривается в ночь.
Барабанит по стеклу ногтями.
– Вот и я не знаю, – говорит.
Даже – не мне.
Скорее всего, – самому себе.
– И, наверное, никто не знает…
Молчу.
Мне ему нечего сказать.
Ну – совершенно нечего…
Если только – когда-нибудь потом.
Не сейчас…
И еще о футболе и об эпохе. 1982
…Я, в принципе, довольно рано понял, как это плохо, – брать то, что тебе заведомо не принадлежит.
Попросту говоря – чужое.
Не свое.
И это – далеко не только чужого имущества касается, что вообще, по-моему, – запредел.
Но и вообще, по жизни.
Достаточно было поступить в МАДИ, ага.
Ведь прекрасно соображал, что поступал туда вовсе не потому, что хотел в этом, – не самом, кстати, плохом, – месте учиться.
Прекрасно.
Просто – так было нужно.
Да и в армию идти служить что-то не очень-то и хотелось.
Нет, поймите меня правильно, – я не имел и не имею ничего против Московского ордена Ленина Автомобильно-дорожного Института им. Серго Орджоникидзе и, тем более, его инженерно-экономического факультета.
Ну – совершенно ничего.
Более того, мне в этих стенах иногда бывало совсем даже неплохо.
Чисто по-человечески.
У меня и на моем потоке, и на других факультетах и курсах довольно быстро завелись друзья.
И, разумеется, – подруги.
Одну из них, Светку, – так до сих пор с улыбкой вспоминаю.
Она замечательно смеялась.
Никто так больше не умел.
Просто мне было там – чудовищно неинтересно.
Ну, не хотелось мне ничего знать ни про экономику автомобильного транспорта, ни, тем более, про экономику дорожного строительства.
Где – я, и где – она, эта самая экономика.
И даже перспектива перевестись со временем сначала на международку, а потом и распределиться в сверхпрестижное по тем, советским временам, «Совтрансавто», – меня почему-то совершенно не грела.
Я тупо занимал чужое место, лишая будущего и себя, и этого несчастного парня или девчонку.
Которые на это самое место из-за меня не поступили.
И для которых учиться данному ремеслу было бы подлинным человеческим счастьем и, возможно, призванием всей его или ее непридуманной жизни.
А непридуманная жизнь – всегда круче, чем придуманная.
Просто лучше Первого Творца историю – все равно не сочинишь.
И не напишешь.
Хотя многие, врать не буду, – пытались…
…Да, эта жизнь не озарялась бы, возможно, страстями и не отягощалась вечными интеллигентскими комплексами. А, напротив, была бы проста и понятна, как, скажем, сколоченный из грубых тяжелых досок дачный уличный стол.
Ну и что?!
Кто говорит, что у дачного стола плохая жизнь: она у него просто – своя.
Его омывает легкий летний дождь, его сушат лучи неяркого подмосковного солнышка. Зимой его прячет под свое мягкое пушистое покрывало белый загородный снег. Он знает, что это такое, когда на его досках высыхают неуловимые в своей мимолетности утренние капли росы.
Да, под него иногда блюют пьяные гости, а засохшие объедки порой остаются на нем до самого тяжкого, сумрачного похмельного утра, пока их не приберет, морщась от подступающей дурноты, смурной и толком не проспавшийся хозяин.
Да, в его доски давно и прочно впитались пролитая водка, рассол от недавно съеденных солений и горячий, брызжущий из разрываемых крепкими зубами чуть подгорелых кусков сочного дачного шашлыка, жирный мясной сок.
Да, он – безответен и безропотен.
Да, он – нем.
Подумаешь.
Это – всего лишь его форма безналичных расчетов с окружающим не самым хреновым из миров. Плата, которую в этой жизни платим мы все, просто – каждый за свое и по-своему.
Платим-платим.
Это, увы, неизбежность.
Точно так же, как и печь, ожидающая всех нас в конце земного пути: ее он тоже, к сожалению, по любэ не минует.
Так уж устроен мир.
И он – этот мир – стоит того, чтобы в нем жить.
Даже будучи грубо и наспех сколоченным из крепких золотистых досок обычным дачным столом.
Такая вот фигня, товарищи…
И это одна из тех, – увы, многочисленных, – сделанных мною по этой жизни вещей, за которые мне до сих пор стыдно.
Это я уже про свою учебу в МАДИ, если чо.
Такие дела…
…А начиналось все просто: я не поступил в Универ.
Бывает.
Ничего страшного.
Правда, в моем случае это произошло, скажем, так, – с особым цинизмом.
Ага.
Что-то там в их сложной «поступательной» системе засбоило, и я, неожиданно даже для себя, сдал на вступительных экзаменах самый опасный для себя предмет – английский язык – на твердую универовскую «четверку».
Все.
Дальше можно было не волноваться.
А если и париться, то только по поводу завистливых взглядов остальной многочисленной абитуры.
Сочинение – уже написано на «пять», что и зафиксировано в соответствующей графе соответствующей ведомости.
Русский и литература устные – тоже «пять».
Средний балл в аттестате – соответственно «пять ровно».
Остается только история, которую я знаю даже не на «отлично», а уверенно в пределах второго-третьего курса.
Без всяких репетиторов занимался, по университетским учебникам, самоучкой.
Люблю потому что.
А 23,5 – стопроцентно проходной балл.
Даже на журфаке.
У меня же после истории маячит твердое 24.
Так сказать, – с уверенным запасом.
Можно начинать праздновать поступление…
…На истории-то меня, естественно, и завалили.
Нет, сначала, разумеется, – все шло хорошо.
Мы очень мило обсудили с принимающим экзамены аспирантом историю феодальной раздробленности на Руси, с двенадцатого по четырнадцатый век. Легко ответил я, соответственно, и на второй вопрос.
Он даже пошутил, что жалеет, что я выбрал именно этот факультет, а не более для меня, по его мнению, подходящий исторический.
А потом, перед тем как ставить оценку в ведомость, он взглянул в списки и отчего-то откровенно погрустнел.
Протер очки.
Скривился.
Засунул обратно в пачку вынутую оттуда сигарету.
И – начал гонять меня по дополнительным вопросам.
Да так, что оба вспотели.
Гонял долго.
Ровно до тех пор, пока не поймал – пусть и на довольно-таки незначительной ошибке.
Как сейчас помню, речь шла о «четвертом важнейшем постановлении двадцатого съезда партии».
Три-то я помнил, хотя школьной программой и они не сильно предусматривались: разоблачение культа личности, Варшавский договор, признание возможности мирного сосуществования капиталистической и социалистической систем.
А вот о том, что делегатам съезда было предложено обратить особое внимание на сельское хозяйство, – нет, даже не забыл.
Тупо не знал.
Кстати, – ничего удивительного.
Еще раз: к школьной программе этот вопрос вообще никакого отношения не имел.
Просто не мог иметь.
По определению.
Потому что этот вопрос и в гуманитарных-то вузах не очень, врать не буду, изучался. Только в том случае, если искомый студент специализировался именно на истории КПСС.
Тогда – могли и спросить.
Ну а так, – на хер оно кому нужно, простите, это малозначимое решение о сельском хозяйстве.
От двадцатого съезда до целины – целая эпоха еще впереди.
Еще напринимают…
…Как, кстати, – и многие предыдущие вопросы, это я потом понял, когда все-таки стал студентом-гуманитарием, уже после армии.
Дошло, наконец.
Ну а тогда – аспирант, с сожалением покачав головой и пожав плечами, сказал, что оценить мои знания на «отлично» у него, к сожалению, – не получается.
Если б я своими глазами не видел, как он прямо передо мной поставил «пять» девочке, спутавшей дату начала второй мировой войны с датой начала Великой Отечественной, – и вообще откровенно «плававшей» по всем вопросам, – я б ему, возможно, и поверил.
А так…
…Я тогда был еще молод, горяч и верил в ранних Стругацких с их всеобщей и обязательной победой коммунистической справедливости.
Поэтому сдуру и поперся на «апелляцию».
Которую, по всем законам жанра, принимал тот же самый несчастный аспирант: угрюмый и сутулый молодой человек со сложным плоскостопием, небольшим вялым животиком и в тяжелых «профессорских» очках.
Он долго вертел в руках мое заявление, потом хмыкнул, спросил, употребляю ли я «никотиновые палочки» и жестом пригласил меня поговорить в курилку.
Мне ему куда больше в таблицу хотелось зарядить, чем какие-то умные разговоры разговаривать.
Но – дело есть дело.
Поплелся.
Обычная лестница, точнее – лестничная клетка.
Урна с окурками.
И – с ними же – пустая консервная банка на подоконнике.
Вот тебе и весь журфак МГУ.
Мать его…
…Очкарик легко, несмотря на косолапую походку рахита, запрыгнул на подоконник, поерзал на нем мосластой интеллигентской задницей, достал пачку сигарет, спички и – снова вздохнул.
– Парень, – говорит, прикуривая вонючий и совершенно не престижный «Пегас». – Куда ты прешь. Это же – номенклатурный факультет. Понимаешь: но-мен-кла-турный! Можно даже сказать – идеологический. Там списки за полгода до поступления готовы. А конкретно тебя туда если и пустят, – то только после армии и рабфака. И то, если вернешься со службы членом партии. Или, на худой конец, кандидатом. Тупым, как кирзовый армейский сапог, и с соответствующими рекомендациями. Тебе это надо?!
– Но, – у меня перехватывает дыхание.
Я понимаю, что он делает что-то не так, что-то такое, чего не должен делать вообще, ни при каких жизненных обстоятельствах.
То есть – никогда.
Причем – для меня.
И – явно в ущерб самому себе.
По крайней мере совершенно точно – без какой-либо выгоды.
Но, блядь, – до чего же все равно обидно-то было…
До сих пор помню…
– Но, – мямлю, – я действительно очень хочу стать журналистом. Очень…
Он морщится.
– Тоже мне, профессия, – тянет презрительно. – У доярок интервью брать да за самый передовой пролетариат слова умные выдумывать.
Я – бычусь.
У меня свое мнение об этой, пусть и не самой лучшей в мире, профессии.
– Значит так, – вздыхает. – Предлагаю один раз. Сейчас ты забираешь документы из этой помойки, и мы едем с тобой в новое здание, на истфак. В первый гуманитарный корпус. Вместе едем, за ручку отвезу. Подаешь документы на вечерний. На исторический факультет. На мой, я там преподаю. Через семестр переводишься на дневной, талантливых ребят только так сюда и протаскивают. Истфак – тоже номенклатурный и идеологический, но там все-таки и настоящие ученые встречаются. А по-другому – никак. И – только на моем факультете, здесь, на Моховой, – даже я бессилен…
Я обиделся, плюнул на давно не мытый пол журфаковской курилки, прямо под его, свешенные с подоконника длинные, костлявые ноги в стоптанных, давно не чищеных башмаках цвета уличной грязи.
После чего забрал документы и кинул их в первый попавшийся вуз.
Пошли они все на хер, думаю.
Элита самозваная.
Совесть советского, блядь, народа, его моральный императив, – беспримерная и бескомпромиссная советская интеллигенция.
Вот уж точно – говно нации.
Быть таким же?!
Успокаивать собственную трусость мелкими заспинными подачками?!
Да и то, предварительно с подозрением оглянувшись по сторонам?!
Ну уж – на хер, на хер.
Я – лучше куда бог пошлет.
Свет клином не сошелся.
Ну-ка, что у нас там первым под руку попадется?!
…Попался, на свою беду, как раз несчастный МАДИ, который в этом, как я сейчас понимаю, был – ну совершенно не виноват.
Так, чисто за компанию поехал, вместе с такими же «не прошедшими».
Кто-то из неудачливой абитуры рванул именно туда, на экономику. Как я понимаю, – исключительно из-за имевшей место там быть военной кафедры.
В армию университетским неудачникам по прежнему не хотелось, несмотря на всю тяжесть постигшей жизненной несправедливости.
Ага.
Вот и я следом увязался.
Дурак, конечно.
Зато – без экзаменов зачислили.
Сразу по предоставлению аттестата и копии экзаменационного листа из МГУ. Только собеседование прошел, да и все дела.
А когда еще узнали, что мастер спорта…
Да еще по такой «экзотике»…
…И тем не менее – это была ошибка.
И – не чья-нибудь.
Конкретно моя.