Большая книга перемен Слаповский Алексей
– Тебе героя. Меня.
Яна смутилась, но тут же взяла себя в руки: актриса она или нет? Пусть начинающая, но – актриса.
И она обняла героя, то есть Егора.
Егор посмотрел ей в глаза и поцеловал ее – осторожно, едва коснувшись губами ее губ.
– А это ты как кто сейчас?
Егор умел играть по партнеру, умел чувствовать момент. Он понял, что перед ним стоит девушка, уже влюбившаяся и готовая на все. Ждущая этого всего. Это облегчает задачу. Егор бросил текст на пол, взял Яну за плечи и сказал:
– Я этого хотел сразу, как только тебя увидел. Только давай не спешить, хорошо?
– Хорошо, – кивнула Яна.
Егору в юности не нравился этап первых контактов – как правило, суета, торопливость, срывание одежд, никакого удовольствия. Настоящий, полноценный процесс возможен только при некоторой привычке, при полном спокойствии. Но кто сказал, что этого нельзя добиться сразу? И Егор научился это делать. Как девочку в комнату игрушек, он за руку отвел Яну в спальню, прикладывая палец к губам и слегка улыбаясь. Яна поняла, тоже улыбалась. Ей страшно понравилось это: обычно парни делают зверские лица, показывая, как они страшно хотят, или дурачатся, а чтобы вот так, чтобы это выглядело приятным и легким приготовлением к радости – совсем ново. Егор неспешно раздел ее, каждым своим движением показывая, что происходит что-то очень хорошее, из-за чего не надо волноваться. И Яна успокоилась, хотя внутренне вся дрожала. Егор, раздев ее и раздевшись сам, повел Яну в ванную, которая примыкала к спальне – очень большая, отдельно сама ванна, а отдельно в углу душ – и сверху, и из стен торчат дырчатые леечки. Ни слова не говоря (это было как бы правилом игры, недаром он прикладывал палец к губам), Егор налил в ладонь приятно-тягучий изумрудного цвета гель и начал гладкой и мягкой рукой обмывать Яну – шею, плечи, грудь, живот. Гений, мысленно вопила Яна, это надо же придумать – вроде бы моет и в этом нет ничего особенного, а сам ласкает и заодно изучает, но при этом оба делают вид, что никто никого не ласкает и не изучает; вот оно, что нужно уметь, открыла Яна: занимаясь сексом, не думать, как дура, что занимаешься сексом (это часто портило ей удовольствие), а просто – а просто как бы ничего. Как бы все само собой, без названия. Намылив Яну всю, Егор, осторожно касаясь и прижимаясь, начал намыливать ею себя, что привело Яну в окончательный восторг. Она чувствовала признаки его возбуждения, ей не терпелось прижаться, вжаться, вжиться в это талантливое тело этого безумно талантливого мужчины, но Егор осторожно придерживал, не давал, мучил. Потом он не спеша вытирал ее и себя полотенцем, потом они, опять под руку, как Адам и Ева, пошли к постели. Егор откинул покрывало, уложил Яну на мягкое, белое. Егор двигался и мягко заставлял ее двигаться так, будто они были в воде. И движение его, которого Яна так ждала, было тоже медленным, будто мягко выталкивающим из Яны то, чем была она, и заменяющим тем, чем был Егор, и когда это движение наконец завершилось безошибочным прикосновением к чему-то, чего Яна раньше в себе не ощущала, все в ней взорвалось и она уже не могла себя сдерживать, завопила, заорала, завизжала, вцепившись ногтями в спину Егора.
Вот дурочка-то неопытная, удивился Егор, разумно и дельно продолжая приятную эротическую работу и шепотом прося Яну не содрать ему всю кожу. Но, что и говорить, ему была лестна эта реакция, и он отблагодарил Яну таким искусством, чтобы она его запомнила на всю жизнь. Только слегка было грустно, что Яна не Даша, что не Даша кричит и стонет, не Даша так счастлива. Даже жалко ее немного. Ничего, наверстает.
В поместье Павла Витальевича Даша ехать отказалась, в городскую его квартиру тоже, пришлось Костякову принимать ее в деловой обстановке, у него был офис на одной из центральных улиц. Там тоже, правда, имелась уютная комнатка для отдыха и переговоров, но все равно – не то.
Даша сидела на толстом кожаном диване, пила чай с лимоном, не захотев ничего другого, рядом с нею лежал кофр с фотоаппаратом и объективами. Она хотела начать сразу со съемки, но Павел Витальевич махнул рукой:
– Успеется. Что мы будем вола вертеть, все же понятно. Учти, я таким откровенным редко бываю.
– Спасибо.
– За что?
– За откровенность. Но я пришла все-таки снимать.
– Снимешь, снимешь. Разговоримся, вот тогда и… В процессе.
Но разговориться не получалось. Павел Витальевич понял, что отвык от ухаживаний. С порядочными женщинами он романов давно уже не заводил, а с теми, с кем время от времени отдыхал за деньги, какие ухаживания? В душ и в постель, вот и всё. Павел Витальевич не мог нащупать тему, завел даже сдуру речь о своем многотрудном и многопрофильном бизнесе и о том, как сложно его выстраивать в бессистемной стране, в окружении бездельников и хапуг, но вдруг в самом драматическом месте рассмеялся и сказал:
– Ты не представляешь, я как будто сорок лет сейчас скинул. Такой же идиот. Даже приятно. Ох, какой я был глупый с девушками, смешно вспомнить!
– А вы вспомните.
Павел взял да и вспомнил свою первую влюбленность, которую мы знаем в изложении Дубкова, в свою очередь пересказавшего текст Максима.
На самом деле все было немного иначе, хоть и похоже – Максим полагал, что слишком детальное следование фактам в одном потребует того же и в другом, а это ни к чему. Он человек грамотный и знает: в любой биографии есть доля вымысла. Девушку действительно звали Светлана, она училась в параллельном классе, жила с бабкой, родители работали в АРЕ, то бишь Арабской Республике Египет, так она тогда называлась. Асуанскую плотину, наверное, строили. Через балкон Павел действительно лазил. Попал в комнату бабки, напугал ее до смерти, старуха махала руками, но молчала, Павел понял, что она глухонемая, а общаться он с глухонемыми, естественно, умел, кое-как успокоил. Дополнительно старушка успокоилась рюмочкой портвейна, бутылка с которым стояла в тумбочке у кровати. А Светлана пришла уже после, когда подвиг перелезания и усмирения бабушки был завершен, Павел и старуха мирно общались без слов. Так начался их роман: Павел приходил с бутылкой, вручал ее бабушке и занимался в соседней комнате Светланой. Но вот неприятность – со стороны девушки обнаружилась любовь, склонность к решительным поступкам с помощью отцовских бритвенных лезвий «Нева»… В общем, началось красиво, кончилось скучно. Хотя любовь была, кроме шуток, ночей не спал, думал о ней.
– Как о тебе сейчас, – добавил Павел Витальевич.
– Ну вот, все испортили, – сказала Даша. – А вы действительно знаете азбуку глухонемых?
– Конечно. С мамой же общался, она была глухонемая.
– А скажите что-нибудь. Постойте. Я фотоаппарат возьму. Можно?
– Без проблем. Вообще-то есть пальцевая, ручная, там по каждой букве. Но опытные люди слогами говорят, даже целые слова показывают. Ну вот, например… – пальцы Павла Витальевича замелькали.
– Непонятно, да? – спросил он, засмеявшись.
– Конечно.
– А теперь то же самое, смотри.
Павел Витальевич показал на себя, потом на Дашу, потом приложил ладони к сердцу.
– Ну, так и не глухонемые сумеют. По буквам покажите еще, я снять хочу. Только медленно и переводите.
Костяков сложил указательный и средний палец.
– Я.
Сложил три пальца.
– Т.
Сложил пальцы в кружок.
– Е.
Сделал указательным пальцем завиток.
– Б.
Опять сложил средний и указательный.
– Я.
Расставил пальцы.
– Л.
И так до конца слова «люблю».
– Интересно, – сказала Даша, никак не отреагировав на содержание сообщение. – А вот распальцовка, как у бандитов, когда они козу показывают, тоже, наверное, какая-нибудь буква?
– Ы.
– Смешно.
– Я тебя правда люблю, Даша.
– У вас пальцы красивые, Павел Витальевич.
– Натренировал, – сердито ответил Костяков. – Ы всем показывал.
– Не обижайтесь. Не могу же я сразу на эти темы говорить.
– Действительно. Извини. Тороплю события.
А Даша мысленно выругала себя за эту малодушную оговорку: «не могу сразу». Как будто потом сможет. Не сможет. Никогда.
25. У ВАН. Беспорочность
__________
__________
__________
____ ____
____ ____
__________
Господствует единство ясности и простоты.
Сторожеву хотелось увидеть Дашу, самый естественный способ – навестить Колю и Лилю. Есть повод: извиниться перед Колей за то, что привозил без спроса Павла Витальевича.
Он позвонил Иванчуку, тот вполне радушно пригласил заезжать.
Извинений даже не потребовалось: едва Валера начал, Коля поднял руки и поморщился:
– Не надо, я сам дурак. Напускаюсь иногда на людей.
– От усталости, наверно, – подсказал Валера.
– Да не такая уж и усталость. С чего? Когда все входит в ритм, ухаживать не тяжело. Тем более что Лиля сейчас спит все время. Много спит. Я вон даже забор на досуге поставил, видел?
– Красиво.
– Теперь бы еще дом в порядок привести.
– Помочь?
– Чем?
– Деньгами хотя бы?
– Не сейчас, – отказался Коля. – Знаешь, что я тебе скажу, Валера?
– Скажи.
Сторожев почувствовал, что сейчас будет исповедь. Он все-таки психолог по специальности и склонностям, да еще человек наблюдательный, он не раз видел, как подступает к человеку желание исповеди. Говорит рассеянно о чем-то – как сейчас Коля говорил о заборе и доме, ведет себя суетливо – Коля то хватается за чайник, то ставит тарелку и предлагает супчику, но тут же замечает, что тарелка грязная, наскоро ее моет, ставит на полку-сушилку, забыв про супчик, вытирает руки полотенцем, видит, что оно грязное, бросает в угол, достает чистое, брошенное поднимает и пихает в пластиковый контейнер-бельевик с отскочившей крышкой, пытается заодно приладить крышку…
И он угадал: Иванчук, бросив все свои мелкие хлопоты, сел за стол и начал о сокровенном:
– Когда Лиля умрет, я или с ума сойду или повешусь. Нет, не повешусь, грех. Она мне подарила себя настоящего. Я ведь, Валера, как и все вы, только не обижайся, жил и мучился от… как бы это сказать. От нереализованного. Мне казалось, что мне по моему уму и прочим несомненным достоинствам должно достаться всего побольше.
– Чего побольше?
– Всего. Славы, женщин, денег. Жило во мне два я…
(Сторожев начал слушать с настоящим интересом.)
– Жило во мне два я: один где-то впереди, тот, кем я мог быть и хотел быть, мечтал быть, считал, что должен быть, и тот, кто постоянно этого первого или второго, неважно, догонял. Он, этот второй или первый, давно уже жил в Москве, вел популярную передачу, снимал документальные фильмы, был даже видным деятелем оппозиции, жена у него была самая красивая женщина на свете – Лиля, конечно, как ты понимаешь. Он писал книги, эти книги были нарасхват. Ну и так далее. А другой, то есть я сам, физический, продолжал жить в сраном Сарынске, крутился на сраном местном телевидении, чего-то там сочинял, выпивал, отношения крутил с женщинами, которые не нравились, потому что за плечами каждой виделась лучшая. В общем, вот так я всю жизнь сам за собой и бегал. А потом Лиля вернулась. Ну, думаю, хоть в чем-то догоню. И догнал – но не Лилю и не того себя, о котором думал. Тот был фальшивый, оказывается. Валера, ты не представляешь, какое это наслаждение – понять, что ты не талантливый, не очень умный, не выдающийся, а вполне заурядный, нормальный человек. И Лилю я на самом деле не любил, это мое тщеславие ее любило, фальшивый человек ее любил. А настоящий полюбил потом – даже не как женщину, а… Ну не знаю как. Не объяснишь. Ты знаешь, конечно, что Бог дает людям болезнь часто не в наказание, а как шанс понять себя и жизнь?
– Есть такая версия.
Коля, который до этого говорил, глядя не на Сторожева, а куда-то вбок, сидя за столом, изредка прихлебывая чай, посмотрел на Валеру прямо и, как показалось Сторожеву, оскорбленно:
– Ты смеешься, что ли?
– Нисколько. Просто у меня с религией отношения непростые.
– А у кого простые?
– Вернее – никаких. Не могу поверить. Душой не осиливаю. И умом.
Коля тут же успокоился, но не стал, как другие новообращенные, тут же наставлять Валеру на путь истинный. Просто сказал:
– Понял. Так вот… Что я хотел-то? Странно – только об этом и думаешь, а собственные мысли забываешь.
– Бог дает болезнь…
– Да. Бог дает болезнь как шанс. Покаяться, смириться. Смирение – великая вещь, это я тебе говорю, человек страшно гордый. То есть раньше страшно гордый, теперь нет. Приступы, конечно, бывают. Я и на Костякова твоего наехал из-за приступа гордости. Боялся, что позавидую ему. Здоровый, богатый, живет полной жизнью.
– Он запойный и не такой уж здоровый.
– Это утешает, – усмехнулся Коля. – Так вот, Бог дает болезнь не только больному, но и его близким. Тоже как шанс. Как шанс найти в себе настоящее. Потому что, готовься, сейчас скажу жуткую пошлость, настоящее только там, где ты можешь что-то сделать для другого. И я стал счастливым человеком. Знаешь, я боюсь долго с Лилей говорить, боюсь, она увидит, какой я счастливый, не поймет, обидится.
– А ты объясни ей.
– Нет. Я как раз тебе говорю, чтобы выговориться, чтобы не подмывало ей сказать. Валера, когда я ее какашки выношу, когда ее обмываю, когда терплю ее капризы, когда ночь не сплю – я настоящий и счастливый. Я не играю в догонялки, я не мечтаю о себе придуманном, я живу в моменте. Понимаешь, да? И это я-то – я ведь даже когда с женщинами был в глубоком интиме, не умел быть в моменте, умудрялся быть еще где-то.
(Как много в людях похожего и даже одинакового, подумал Сторожев, имея в виду себя, конечно.)
– А теперь – убираю за ней и думаю о том, что убираю за ней. Мою посуду – мою посуду, больше ничего. Готовлю – готовлю. Стираю – стираю. Строю забор – строю забор, – с удовольствием говорил Коля, забыв уже о распрях с внутренним своим шутом, который дразнил его во время постройки забора. – А когда все сделаешь, когда Лиля спит, когда ты все убрал, пол вымыл, сел чай попить и сигаретку выкурить – вот где наслаждение. Ни в каком зените никакой славы этого не бывает. Никакой трах с первой красавицей мира этого не стоит, точно тебе говорю, потому что через минуту ты уже к ней привыкнешь, ну, через две, ну, через день, неделю, а к этому привыкнуть нельзя. Как маленькие дети просыпаются, видят маму с папой, вспоминают, что они есть, – и счастливы. Я так часто просыпаюсь: есть Лиля, я счастлив.
– Тоже гордыня в своем роде, – заметил Сторожев. – В благости своей купаешься.
– Ну, если захотеть, гордыню во всем можно найти.
Коля продолжал говорить, повторяясь, потому что не хотел расстаться со своими простыми, в сущности, мыслями и словами, хотел опять и опять их высказывать в разных формах.
Сторожев был почти растроган. Все-таки зря он насочинял (и даже с Немчиновым поделился) о Коле всякие гадости. И ведь сочинил не потому, что действительно в это верил. Со зла, от досады, от зависти к Коле, как ни странно. Поймал себя на зависти, но не понимал, чему завидовать, а теперь Коля объяснил. В мирной жизни есть место подвигу, так это называется. Вряд ли сам Сторожев на такой подвиг способен, по крайней мере нарочно не полез бы, но со стороны – понимает.
Видимо, Иванчук действительно крепко изменился, такой Иванчук на Дашу не покусится, а для Валеры это было главное.
Тут зазвенел звонок, Коля вскочил, пошел в комнату. Вскоре вернулся:
– Лиля спросила, с кем я говорю. Я сказал, что с тобой. Просит зайти поболтать. У нее настроение хорошее, – радовался Коля. – Иди, иди, чего ты?
Валера чуть замешкался – никак не мог соорудить подобающего выражения лица, потому что не понимал, какое подобает. Решил – пусть будет оживленное, приветливое.
Вошел с оживленным и приветливым лицом.
Лиля лежала совсем не такая, какой он видел ее в предыдущий раз. Увидев Валеру, рассмеялась.
– Сторожев, перестань из себя чего-то изображать, а то прогоню. Хочется меня жалеть – жалей, отвращение вызываю – тоже не скрывай.
– Ничего я не изображаю.
Валере стало легче после этого вступления, он сел на табуретку рядом с постелью, положил ногу на ногу, обхватил колено руками и спросил игриво:
– Ну чё, умирающая? Еще дышишь?
– Так шутить тоже не обязательно, – сказала Лиля. – Хотя, знаешь, ты попал, ты угадал. Я сейчас люблю о смерти говорить. Недавно у меня в гостях девочка была, как мы здорово поговорили! Она еще не понимает, что такое смерть, поэтому говорит нормально, спокойно. То есть ей тоже страшно, но по-детски, будто под кроватью темно. Главное – она о себе не думает, что умрет. А взрослые думают, с ними сложнее. На себя примеряют. Рады, что умрут только послезавтра, а я уже завтра. Валера, вот ты врач, ты много видел, как люди умирают?
– Приходилось.
– Это страшно?
– По-разному. Часто буднично. Есть человек – нет человека. Хотя в этой будничности самое страшное. Я много смертей и в жизни видел, и в кино. Но знаешь, что запомнилось? Наткнулся в Интернете, там есть сайт такой, на котором ролики всякие – приколы, шутки, драки, ужасы, аварии, много чего. И я как-то смотрел. Нормальная психологическая разгрузка: видишь, что творится, а ты сидишь в тепле, живой и целый. И вот маленький ролик, всего несколько секунд. Какой-то городок. Пусто. Перекресток. Идет человек. Вдруг на перекресток вылетает машина, боком, неуправляемая, такой грузовик довольно большой – и сметает человека. В момент. Как не было его. Причем ясно, что шансов на жизнь никаких. Даже не в долю секунды, в какой-то миг, человек не успел ничего почувствовать, осознать. Я и другие аварии видел, тоже людей сшибало, но это почему-то больше всего запомнилось. Может, потому, что в других случаях вокруг всегда кто-то был из людей, кто-то за кадром ужасался, снимал, а это запись с камеры наблюдения. Какая-то страшная анонимность. Пустой перекресток, окраина, человек, скорее всего, не местный, мне так почему-то подумалось, чего там местным бродить? Забрел, заблудился. И исчез. Никто не видел, никто не знает. И при этом все так просто, так обыкновенно…
– Понимаю, да, – сказала Лиля. – Вот и меня поражало, что смерть – такая обычная вещь. Но все логично, Валера. Я о том, что со мной. Я родилась какой-то пустой. И жила пусто. И даже хотела так жить. А мир не терпит пустоты. Я, может, даже хотела заболеть, чтобы было чем жить. И с чем умереть. А то пусто жить и пусто умереть – совсем никуда не годится. То есть не хотела сознательно, но что-то во мне лучше знало, как со мной поступить. Я же никогда не была счастливой. Много чего пробовала, даже наркотики. Дурь есть, кайф есть, счастья нет. Счастье ведь – это, наверно, такое большое спасибо за то, что живешь. А мне было все равно. Теперь иначе. Болит, слабость – мучаюсь, а болит страшно, Валера, а слабость такая, что тошнит весь организм от макушки до пяток. Каждая жилочка исходит тошнотой. И вдруг передышка, легче. И сразу спасибо большое, сразу счастье – такое, какого раньше не было. Никогда.
Что это они, думал Валера, как сговорились. Оба говорят про одно и то же – и в одно и то же время. И при этом не друг другу, а мне. Почему? Боятся друг друга или берегут? Или и так все понимают? А может, обманывают себя? Вот и опасаются, что, если начнут друг другу говорить, обман раскроется.
– Конечно, – продолжала Лиля, – когда очень болит, хочешь стать опять здоровой, вернуться в себя. А потом думаешь – а что там было, в себе? Куда возвращаться? В пустой дом? Ты не поверишь, но я не хочу выздоравливать. Я серьезно. Мне тогда нечем будет жить, я подохну с тоски. Я же знаю, как бывает: человек может болеть пять лет, потом вдруг выздоравливает – и через пять минут все забывает. Абсолютно все. Как будто ничего не было. Мне в больнице одна женщина рассказывала, у нее вдруг наступила ремиссия, она стала такой, как прежде, и была счастлива ровно три дня. А потом поссорилась с мужем из-за чего-то, измена какая-то или еще какой-то пустяк, и уже всё плохо, хоть опять ложись в койку. Правда, скоро и легла. И умерла. Мы с ней недели две общались, говорили, но я ее ничуть не пожалела. Я не люблю людей, Валера, они мне не интересны. Я к ним равнодушна. Но раньше я из-за этого переживала, даже мучилась – не бесчувственная же я. А болезнь мне выдала индульгенцию – могу теперь никого не любить с полным правом. Нет, Колю я люблю, и Дашу люблю, но как-то так… Не по-человечески. Не знаю, как объяснить. Господи, что же они так сегодня стучат? – Лиля улыбнулась, приподняла руку, слегка потерла лоб.
– Кто?
– Да соседи. Всё дом строят.
Сторожев и раньше слышал этот стук, но фоном, не придавал значения – какой городской человек обращает внимание на шум? Но теперь ему показалось, что стук действительно слишком уж громкий и надоедливый – по чему-то металлическому.
– Главное, второй день без остановки, – сказала Лиля. – Заснуть не могу. Хотя я и без этого с трудом. А когда могу, ничто не помешает.
– Все равно, пусть хотя бы перерывы делают. Чтобы тебе спокойно заснуть. Сейчас хочешь заснуть? – спросил Валера, который заметил, что за полчаса его нахождения в комнате Лиля изменилась: кожа лица стала бледнее, глаза потускнели, речь тише. Очень быстро устает.
– Не надо, – сказала Лиля. – Коля предлагал… Не надо. Им надо закончить…
После этого она закрыла глаза, лежала молча, дышала ровно.
– Лиля! – тихо позвал Сторожев.
Она не ответила.
Он встал и на цыпочках вышел.
Глаза Лили открылись, они были полны слез. Лиля не могла или не хотела их вытереть, они стекали на подушку.
Сторожев, увидев в окно, что Коля занят чем-то в огороде, вышел и направился к соседнему дому. Перестук здесь показался оглушительным, нестерпимым, не то что больной, здоровый с ума сойдет.
На стропилах, наполовину прикрытых сверкающей кровельной жестью, работали трое: загорелый мускулистый старик в грязной зеленой майке и красной бейсболке, повернутой козырьком назад, и двое мужчин среднего крепкого возраста. Они присоединяли листы жести друг к другу, загибая фальцы, лупя по ним молотками. Работали сосредоточенно, быстро, без передышки.
– Эй, уважаемый! – крикнул Сторожев старшему. – Вы бы прервались ненадолго! Там смертельно больная женщина, между прочим.
Мужчины тут же перестали стучать и уставились на Сторожева, а старик, стукнув еще пару раз, ответил:
– Она смертельно больная, а я смертельно живой. Мне самому надо успеть дом достроить, пока я еще сам не умер. Как я дострою, если не стучать?
Он говорил вполне добродушно, сыновья (или помощники, но скорее всего сыновья), видя это, не ввязывались в разговор.
– Я не говорю, что совсем не стучать, я про сейчас. Дайте заснуть человеку хоть на полчаса.
– А потом? Будем стучать, разбудим, опять нехорошо? Вы уж потерпите, – сказал старик и продолжил работу. Сыновья тоже загрохотали молотками.
Сторожев постоял немного, взвесил шансы на то, чтобы их все-таки убедить прерваться, и понял, что – без толку. Повернулся и ушел.
Иванчук в огороде старательно выкорчевывал лопатой и мотыгой кусты и сорняки. Видно, всерьез решил заняться благоустройством.
– Не хочешь помочь? – спросил Сторожева.
– Ненавижу физический труд.
– Я тоже, а приходится.
Сторожев постоял, понаблюдал. Врет Коля, не любить физический труд – и так яростно стараться? Успокаивает. Смиренник.
– Ты бы Дашу привлек, – сказал Сторожев (с целью заодно что-то узнать о ней).
– Она тоже ненавидит физический труд. Потом мы же искусством фотографии занимаемся, людей снимаем, нам нужны пальчики нежные и белые, – ответил Коля с любовной иронией.
– Но хоть помогает тебе? Вечер уже, а ее нет.
– Скоро должна приехать.
Еще постояв, Сторожев сказал:
– Что-то во мне ненависть к физическому труду ослабла. Рукавицы дашь?
– Найду.
Они работали часа три, потом жгли сучья и траву, а уже темнело, и огонь был красив в темноте. Потом с аппетитом ужинали летним супом, как его назвал Коля: бульон на воде, с картошкой, с покрошенными кусочками яиц вкрутую, с зеленым луком, укропом, сдобрено для вкуса куском сливочного масла, которое тут же разошлось желтыми кругами.
– Хо-ро-ша е-да после трудной работы, – сказал Валера школьным языком, по слогам, будто писал на доске.
– Кто поработал, тот и поел, – в тон ответил Коля, да еще на «о».
– Поворочай землю, и хлеб без меда сладок будет, – продолжил Валера.
– Без труда и жизнь пуста!
Они посмеивались, чувствуя взаимную дружелюбность, какой меж ними давненько не бывало – да и была ли она когда-то?
Но сладко щемило у Валеры сердце: до нетерпения дошло желание увидеть Дашу.
И тут она позвонила.
Коля коротко поговорил с ней, ласково попенял, что, дескать, могла позвонить раньше, сказал, что с Лилей всё в порядке, спросил, когда будет. И положил трубку, которую – невольно подумал Сторожев – приличному человеку и в руки-то стыдно взять: пластиковая дешевка для тех, у кого не только нет денег, но и вкуса, настолько безобразно она выглядела. Впрочем, гармонировала с нищенским убранством стола – этими разномастными тарелками и чашками, солонкой одного фасона, перечницей другого, с ложками и вилками, будто перенесенными машиной времени из советской столовой. И суп этот нарочито бедный и простой, и речи Коли, да и Лили тоже, о душе, о смерти и счастье – тоже нарочиты, фальшивы. А ведь охмурили, Сторожев даже ущербность свою почувствовал, кусты бросился корчевать, чтобы приобщиться хоть через это к их насыщенной духовной жизни. Все вранье. Вот сосед домину себе грохает – это правда. Хочет – может. И плюет на всех. Желания человека – вот что правда, все остальное он придумывает потому, что либо не может реализовать собственных желаний, либо потому, что боится чужих: себе позволю, так и другие распояшутся! Все отсюда – мораль, культура, обычаи, религии: усмирить. Он смертельно хочет видеть Дашу, вот что настоящее, непреодолимая тяга одного человека к другому – это настоящее, все остальное выдумки.
Сторожев ехал по пустой дороге, у кирпичной облупленной, загаженной похабными надписями и рисунками остановки стояли двое и тянули руки, не видя из-за света фар, какую машину останавливают, иначе постеснялись бы: владельцы «лэнд-крузеров» попутных не берут. Приблизившись, Сторожев увидел: парень и девушка, совсем молочные, лет пятнадцати-шестнадцати. Он остановился.
– Мы думали, маршрутка, – сказала девушка, переглянувшись с другом. – Извините.
– Маршрутки сейчас уже не ходят.
– Нет, еще последняя должна быть около двенадцати.
– Ладно, садитесь.
– У нас денег мало, – сказал парень.
– Садитесь, я за так. Веселее будет.
Они стеснительно влезли, сели, молчали. Потом (Сторожев увидел в зеркало) она взяла его за руку. Девушка так себе, серенькая, он тоже с простеньким лицом. Дети рабочих окраин. Первый опыт у них – подержаться за руки и за другое, если позволят, стеснительно пообниматься.
Но вскоре дети рабочих окраин обнаглели и начали обниматься вовсе не стеснительно, лизались, впиваясь друг в друга губами и чмокая, она то ли отпихивала его руками, то ли удерживала, а он сладострастно мял пятерней ее тощую джинсовую ногу, подбираясь к убогой девичьей сокровенности, где небось и созреть-то еще ничего не успело.
Сторожев резко затормозил, их резко качнуло вперед.
– Приехали!
– А что? – удивился парень.
– Мы больше не будем, – хихикнула девушка.
– Вылазьте, я сказал! – свирепо обернулся к ним Сторожев. – А то я вам шеи ваши цыплячьи посворачиваю!
Парень с девушкой быстренько убрались, парень только тем и отомстил, что чересчур сильно хлопнул дверцей.
Конечно же шеи им сворачивать Валера не стал бы. Это, как часто бывает, всего лишь речевой оборот, ничего не значащий, кроме выражения эмоции.
То-то и оно, что у нас сплошные речевые обороты, а не жизнь, травил себя Сторожев.
Он поехал не домой, а в свою клинику, где было пусто. Не включая света (хватало внешнего – от уличных фонарей), прошел в одну из амбулаторных, где был мягкий диван. Достал из стеклянного шкафчика бутылку со спиртом, налил в градуированный медицинский стакан, разбавил водой, постоял со стаканом в руке и поставил его на подоконник. Лег.
Часу в третьем робко зазвонил телефон, Сторожев, знал, что это Наташа. Взял трубку, нажал на кнопку отключения. И вообще, пора кончать это, пора расставаться. Завтра же надо серьезно поговорить. Нельзя обманывать себя и ее. Нельзя жить чужой жизнью. А если уж желаешь чего-то – добивайся. Вот и всё. И пора спать.
Но так до рассвета он и проворочался, не сомкнув глаз.
(Опять речевой оборот: глаза-то он смыкал, а толку-то?)
26. ДА ЧУ. Воспитание великим
__________
____ ____
____ ____
__________
__________
__________
Помощь придет от тех, кто столкнулся с проблемами, подобными вашим.
Немчинову с утра пораньше позвонила Маша Нестеренко. Услышав ее голос, Илья как-то сразу напрягся, что-то в нем слегка екнуло. Маша всегда была и остается совестью класса, «напоминалкой», как она сама себя называет: обзванивает всех и с укоризной спрашивает:
– А ты помнишь, что у Семенова день рождения сегодня, а он, между прочим, лежит дома после инфаркта, один, никто не навестит, не поздравит?
Или:
– Слышал, конечно, Чеплынин вчера умер? Нет? Как вы живете вообще, ни о чем не знаете? Завтра уже хоронить будут, ты уж будь, постарайся, чтобы не полторы собаки за гробом бежало! Заодно увидимся.
В результате Семенову звонили, его навещали и поздравляли, а за гробом Чеплынина шли, кроме горстки родственников, еще человек десять-пятнадцать – сослуживцы и бывшие одноклассники. Маша была в таких случаях горда, будто она в одиночку всё организовала, что было почти правдой.
Илья предчувствовал неприятное известие. Впрочем, по голосу можно было догадаться, Маша сказала печально, глухо, со вздохом:
– Не разбудила, Илья?
– Ты же знаешь, я рано встаю.
– Мишу Кулькина помнишь?
– Конечно. Недавно даже видел.
– Машиной сбило.