Орлеан Арабов Юрий
Глава первая
Место действия
«Я» не есть ум.
Ошо
Игорь оттолкнулся ногой от асфальта и поехал. Утренний ветерок, дующий со стороны степей, был уже жарок. Колеса под доской, вращаясь и придавая неустойчивость молодому телу, создавали иллюзию случайного полета. Асфальт, похожий на лицо формирующегося подростка, весь в чирьях и прыщах, пролистывал под Игорем километры, которых было немного – пять от центра в одну сторону, к плотному, как холодец, соленому озеру Яровое, над которым вечно висел туман, скрывающий истинные размеры и делающий озеро небольшим океаном уездного значения. А за спиной оставалось всего километра три: несколько коммунальных улиц с пятиэтажками, выстроенными еще во времена Хрущева, автобусная станция, безлюдная, как Луна, уже в шесть часов вечера – и всё, край земли с солончаками, выступающими из почвы подобно залысинам, и насаженной облепихой по обочинам, которую никто не собирал и даже не обламывал. Она гибла, засыхая, без внимания и поддержки со стороны человека скорее от обиды, потому что помогала от язвы, но язвой здесь, по-видимому, никто не болел и в горьковатой ягоде не нуждался, может быть, оттого, что ее росло слишком много.
Легковых машин на улице почти не было. Только промчался мимо рейсовый автобус, один из двух на весь город, развозящих горожан по своим утренним делам, которые они делали с ленцой и зевая: куда торопиться, куда спешить, когда жар, идущий с неба и из-под земли, настраивает на долгую сиесту, продолжавшуюся здесь более полугода, а потом – сразу лед, пороша и мороз до минус сорока.
Прямо по ходу доски Игоря висел огромный деревянный стенд с надписью: «Орлеан – город образцового быта». Под надписью были изображены молодожены, так, как их рисовали в семидесятые годы прежнего века: он – со здоровенной бычьей шеей и рубленым фасадом а-ля Маяковский, она – в короткой юбке и со светлыми волосами до плеч, то ли русалка, то ли полусвежая Марина Влади до роковой встречи с Высоцким.
С городом происходило нечто странное. Если на географической карте полувековой давности его можно было обнаружить на периферии Кулундинской степи недалеко от границы с Казахстаном, то на карте, выпущенной лет двадцать назад, Орлеана не было вообще. Славгород был, озеро Яровое в цепи более мелких озер синело как дорогой сапфир, поселки Табуны и Бурла напоминали многоточие после длинной фразы, но вместо Орлеана виднелась невнятная параллель, смахивающая на царапину на неспелом арбузе. Не было жаркого города с улицами Коммунальная, Навалочная, проспектом Свободы и запахом йода в воздухе, не было тридцати тысяч жителей с их надеждой на светлое будущее, не было даже самой надежды, ибо какая может быть надежда на полупустом гиблом месте, где сползает с резьбы кружащийся в небе стервятник и ягоды облепихи под ним гаснут, как искры в забытом костре.
Никто не знал достоверно, как такое могло произойти. Только ходили невнятные слухи про то, что Орлеан не сумел выследить из космоса спутник-шпион из серии «Молния», точнее, он обнаружил его на другой стороне земли, в далекой Америке, о чем и передал информацию вниз под себя. Однако умные люди говорили другое – что во всем виноват топограф по фамилии Бялый. Карта выпускалась и редактировалась во время съезда народных депутатов в Москве, когда все это транслировалось по радио и телевидению и люди даже в магазин ходили с транзисторами в руке, чтобы не пропустить Сахарова с Афанасьевым и быть свидетелями того, как они подомнут под себя агрессивно-послушное большинство. Тогда же упомянутый выше топограф, слушая одним ухом про вынос задремавшего Ленина из Мавзолея, вдруг обнаружил на составленной уже мировой географической карте два Орлеана и нервно, в сердцах вычеркнул один из них как явную дичь. Знал бы он тогда, что широким росчерком своего административного карандаша он уничтожает всех родившихся младенцев, нескольких Героев Социалистического Труда, дохрамывающих свой век ветеранов ВОВ и просто трудящуюся молодежь, которой было в Орлеане немного, потому что все, кто имел про себя дальние виды, пробивались в Новосибирск, Барнаул и далее в Москву непосредственно к топографу Бялому, чтобы набить ему морду за все его дела.
Игорь и принадлежал к этой трудящейся молодежи, но без дальних видов и точных прицелов. Он жил со старшим братом без отца и матери, которые сгинули почти одновременно: отец ушел к другой женщине за интимным человеческим счастьем, а мать в несколько дней умерла от атипичной пневмонии, а откуда она взялась, эта зараза, в почти стерильных краях, никто не знал. Пару лет спустя отец был замечен на автобусной станции, он уезжал в Актюбинск и сказал Игорю, что менять одну жену на другую может лишь человек с полным ку-ку в голове: ты путаешь имена, фамилии, явки и легенды, Катю называешь Таней, вместо двери, чтобы выйти в прихожую, открываешь шкаф и, сидя на унитазе, не можешь разгадать обычный кроссворд, потому что душа твоя отягощена категорическим императивом. Потом автобус уехал, и от отца осталась одна только книжная пыль.
Одутловатый, косоглазый и скуластый, как истинный кулундинец, Игорь начинал свой рабочий день с того, что встречался с озером, и оно говорило ему нечто важное своим шершавым, как пенопласт, языком. Но прежде, чем пробиться к воде, нужно было обогнуть унылое здание городской больницы и несвежий подъезд с табличкой, сделанной еще в советские времена: «Морг открыт с 8 до 12 час. дня кр. суб. и воскр.». Заповедная табличка настраивала скорее на оптимистический лад. В эти два дня орлеанцы, по-видимому, не умирали, и суббота не нуждалась в морге, потому что по Благому Слову она была для человека, а не человек для нее. А в воскресенье смерти быть вообще не могло по определению.
Еще один асфальтовый поворот, короткий проезд по заросшему ковылем пустырю – и вот оно, соленое озеро Яровое.
Игорь слез со своей доски и прислушался к тому, что происходило у него внутри. Все чакры были закрыты, третий глаз дремал, не в силах продрать одурь недавней ночи, когда из-за духоты не спишь и не бодрствуешь, а так, существуешь в виде лежащей на кровати биомассы, неспособной не только к активной жизни, но и к полному отрезвляющему забытью. С внутренним миром было все ясно, там клубился сумрак, и поэтому Игорь обратил свой взгляд на мир внешний.
Над горизонтом висела, как всегда, сиреневая дымка. Слева торчали трубы химического завода, почти погасшего пятнадцать лет назад и ныне работающего в четверть своей равнодушной механической силы. Некогда он добывал из густой воды озера глауберову соль путем выпаривания, но нынче даже это название звучало подозрительно, и никто не знал, что с этой солью делать.
Справа уныло хлопал брезентом летучий цирк шапито с большой рукописной афишей, на которой был изображен усатый человек с пилой и надписью над головой в виде тернового венца: «Борис Амаретто. Перепиливание граждан РФ ежедневно».
Под ногами чернел крутой обрыв. Под ним открывался пляж для отдыхающих с крупной галькой, о которую можно было расшибить ноги в кровь, с обшарпанными кабинками для переодевания и хилым источником с пресной водой, взятым в толстую трубу, из него обмывали всякого рода туристические ноги. Запах от озера напоминал чем-то аромат общественных туалетов после санобработки, но лишь для тех, кто приехал сюда впервые: концентрация йода в воздухе была столь высокой, что вонью походила на хлорку, новички вертели головой, пытаясь понять, куда они попали и не оказались ли, часом, на железнодорожном вокзале. Даже самый длинный нос не обнаруживал источника этих подозрительных ароматов, а он был прямо перед ними до самого горизонта, от края до края, и смеялся на солнце, и шептался о чем-то с берегом.
– Здравствуй, озеро, – сказал ему Игорь. – Как дела?
– Ничего себе, – ответило озеро. – А у тебя?
– Тоже неплохо, – признался Игорь. – Я Лидку люблю.
– Ты не волнуйся, – успокоило его озеро. – Жребий брошен, и чаша горечи испита. Она будет твоей.
– Сегодня? – испугался он.
– Сегодня не сегодня, но будет. Я тебе обещаю. С бабами ведь всегда так, ты знаешь. Всю душу вынут, продинамят, нахамят, отмажутся, а потом скажут: пожалуйста, готова.
– Моя Лидка – не баба, – обиделся Игорь на всякий случай. – Она – прекрасная русская женщина.
– Вот ты и докажи своей прекрасной русской женщине, кто в доме хозяин. Отожми штангу, поешь мяса, выпей сока алоэ и анисовой водки, они способствуют укреплению твоего скверного животного начала.
– Какое ты грубое, озеро, – сказал Игорь. – Не буду я с тобой больше ни о чем говорить.
– Уж какое есть, – ответило озеро. – У меня и без тебя есть собеседники. Отдыхающих, слава богу, как мышей в погребе, – и замолчало. И даже перестало бить о берег своими липкими волнами.
В озере лежал один-единственный человек в семейных трусах, напоминавший резиновую куклу. Он покачивался на волнах, как бурдюк, и опирался на почти твердую воду, как на подушку, скрестив руки на груди и откинув задумчивую голову назад.
Лениво подгреб руками к берегу, вылез на крупную гальку. Даже издалека Игорь увидел, что тугое тело его покрыто белым налетом соли.
– Дас ист фантастиш! – вскричал Игорь дико со своего обрыва и выкинул вперед правую руку в сомнительном приветствии.
Отдыхающий вздрогнул. Поднял голову вверх, встретился глазами с Игорем и понял, что перед ним стоит неврастеник. Покрутил пальцем у своего виска.
Подошел к трубе с пресной водой, открыл вентиль и начал смывать с себя губкой соляной налет, твердеющий на глазах и превращающийся в желтую корку.
Игорь залез на свою доску, оттолкнулся и поехал в противоположную урбанистическую сторону.
Ежедневный ритуал был окончен. Оставалось лишь занять свое почетное рабочее место.
Впереди показалось веселое пятиэтажное здание шестидесятых годов прошлого века, первый этаж которого был занят под учреждения культсоцбыта.
Подъехав к вывеске «Парикмахерская-салон “Ворожея”. Такого вы не встречали», Игорь соскочил со своей доски, дал ей пинок ногой, так, что она сама подпрыгнула ему в руки. Схватил доску и вошел в парикмахерскую.
Она напоминала зубоврачебный кабинет.
В шкафу лежали застиранные халаты, оставшиеся здесь с еще советских времен, когда обслуживающий персонал был похож на внимательных врачей из советского кино, не имеющих личной жизни и все ночи напролет сидевших над историями болезней. И хотя парикмахерские всегда являлись облегченным вариантом публичного дома, этот салон еще хранил остатки внешней гигиены, может быть, оттого, что находился на балансе города и не перешел пока в частные руки.
Игорь вытащил из подсобки белый халат, натянул его на плечи так, что накрахмаленная ветхая ткань хрустнула, будто сухая ветка, взял в руки половую щетку и приготовился к кипучей трудовой деятельности.
В зале стояло всего два кресла, как будто в городе жили только два человека, какие-нибудь Бим и Бом, один из которых брился наголо, а другой только массировал щеки и подбривал щетину, потому что был лыс, как морозный снежок. В одном из кресел уже сидел, но не клоун Бим, а какой-то мужчина средних лет в военном кителе без знаков отличия, и его пользовала одутловатая парикмахерша с толстыми опухшими руками, завитая и недовольная оттого, что человек пришел в цирюльню в заросшем волосами виде, а надо было приходить стриженым и опрятным, так как это все-таки присутственное место. Ноги ее были под стать рукам, опухшие, как бревна, и цветастые китайские тапочки говорили о том, что веселые годы уже позади.
Игорь сгреб щеткой волосы на полу. Увидел, что второе кресло не свято, потому что пусто, в нем нет не только клиента, но и парикмахерши рядом.
– А-а-а… – только смог промычать Игорь вместо вопроса, указав пальцем на вопиющую пустоту.
– Одни мы, – объяснила одутловатая женщина. – Лидка аборт себе делает, гадюка. А я должна здесь париться.
Земля ушла у него из-под ног. И он оказался приподнятым над поверхностью, как оказывается приподнятой душа после ее прощания с бренным телом. Но только на этой, еще прикрепленной к физиологии душе было гадко, потому что Игорь любил Лидку. Любил безответно, страстно и давно. А она оставляла сей вопиющий факт без внимания.
– Аборты вредны, – сказал глубокомысленно военный в кресле. – От них истончаются стенки матки. И внутривагинальные соки теряют свою привлекательность для мужчины.
– Аборты полезны, – не согласилась с ним парикмахерша. – Потому что гадюка родит только гадюку.
– Аборты вредны, – уперся в свое военный. – Мужчина будет только зря расходовать свое драгоценное семя, а зачатия не произойдет.
– Ну так и не расходуйте, если вам жалко, – обиделась парикмахерша. – Сидите сами на своем семени, подавитесь им, куркули.
– Мы не можем, – сказал военный. – Не можем на нем сидеть, потому что у нас не хватает защитников родины для войны с американцами.
– Тю на вас, – возразила парикмахерша. – А бомбометы на что?
– На бомбометах тоже должны сидеть люди. А вы их уничтожаете, фашисты.
– Я вам сейчас кровь отворю, если будете так говорить, – пробормотала парикмахерша. – Горло перережу и «елочку» сделаю.
– На американцев у нас людей х-хватит, – вмешался в разговор Игорь, заикаясь. – А на китайцев н-нет. Если даже н-никаких абортов не будет, то все р-равно китайцев не одолеем.
– Китайцы любят Конфуция, – глубокомысленно заявил военный, но далее пояснять свою мысль не стал и о чем-то глубоко задумался.
– Нечего тебе без дела сидеть. На вот, – сказала Игорю парикмахерша. – Приделай к вывеске, – и дала ему в руки хорошо отстиранный российский флаг.
Игорек вышел с ним на улицу, выставляя вперед, как пику.
Солнце входило в стадию раскаленной чугунной сковородки. Небо делалось плоским. Задрав голову, он начал соображать, как флаг прикрепить к стене. Почему-то пришла в голову мысль о жевательной резинке, а потом – о пластилине. Наконец глаза обнаружили углубление в стене.
Игорь взобрался на карниз первого этажа и воткнул флаг прямо над парикмахерской.
Внизу шел какой-то пенсионер в трениках и потертой майке с надписью «Сургут – Нефтекамск 1979». Опешил от открывшейся ему картины. Задрал голову вверх и посмотрел на горделивое полотно круглыми от удивления глазами.
– Сдаемся, что ли?
– Н-наоборот, – ответил ему Игорь со своей высоты. – Н-наши совершили прорыв и вышли из оцепления.
– Какой прорыв? – сказал пенсионер. – Это же – Кулундинская степь. Из нее нельзя выйти.
На этом разговор и кончился.
Игорь подождал, покуда пенсионер уйдет, и спрыгнул на горячий асфальт. Мимо проехала машина скорой помощи – подновленная «Волга» с универсальным кузовом, на которой раньше катались всякого рода профессорские дети шестьдесят махрового года, доезжали до лесной поляны и, вытащив из кузова спальные мешки, танцевали твист под радиоприемник «Спидола».
Завернула за угол и понеслась во всю прыть к городской больнице.
Глава вторая
Люди Орлеана
Он тащил из ее лона младенца по частям. Сначала – ножки и ручки, потом – головку и туловище.
Бросал окровавленные останки в специальный черный мешок, глубокий, как некрещеная человеческая душа.
В углу работала радиоточка, оставшаяся здесь еще с советских времен, – пластмассовый прямоугольник с наивной круглой ручкой, треснувшей на боку, и поэтому, чтобы регулировать звук, нужно было ее снимать и крутить металлический остов в нужном тебе направлении. По региональному радио транслировали передачу, пользующуюся здесь постоянным успехом – ее слушали все и потом обсуждали на городском рынке, в трудовых коллективах и в кругу семьи за турецким чаем «Пьем за дружбу и любовь».
– …Теплый ветер из Казахстана принес в наш город настоящую жару. Температура в окрестностях Орлеана тридцать – тридцать три градуса. В Кулундинской степи тридцать три – тридцать пять. Температура воды в озере Яровое – двадцать восемь градусов тепла. Пенсионерам и лицам, страдающим сердечной недостаточностью, не рекомендуется выходить из дома. Мы передавали прогноз погоды.
Хирург посмотрел долгим взглядом на детские останки, не понимая, как внутри женского тела может быть столько ненужных предметов: какие-то пальцы, не пригодные к тому, чтобы взять, урвать и присвоить, хилые дряблые ножки, не годящиеся для ходьбы, побегов из зоны, танцев-шманцев в ночном клубе и топтания под окнами у любимой, голова то ли лягушонка, то ли сурка, в которой нет ни одной инновационной мысли. Религиозные люди утверждали, что где-то здесь таится загадочная субстанция под названием душа, но никаких душ, тем более загадочных, сколько бы он ни резал тупую человеческую плоть, сколько бы ни вскрывал женское лоно, сколько бы ни пальпировал и ни санировал, хирург не встречал. А встречал другое – боль и отчаяние от подступившей хвори, панику от разрушающейся на глазах материи, внутри которой не было никаких желаний, кроме того чтобы эта мука разрушения и отчаяния как можно скорее прекратилась бы. Он не помнил, есть ли у Данте область, где томятся души нерожденных младенцев, ему показалось, что нету. А раз так, то и греха никакого не было, а было лишь благо освобождения женщины от ненужных для нее внутренних предметов, занесенных случайным ветром от неосмотрительного и эгоистичного партнера.
Он сорвал с рук резиновые перчатки и бросил их туда же, в черный мешок, в котором скрылась неродившаяся плоть. Вслед за перчатками полетела повязка с лица.
– Ты кипяток включила, дура? – спросил он ласково у медсестры, стоявшей рядом.
– Ага.
Хирург кивнул, соображая про себя, как он относится к этому субтильному бледному существу, говорящему «ага» на все вопросы, которые он задавал. Мог бы он жить с ней, годящейся ему в дочери, как жил когда-то праведный Лот после выхода из Содома или хотя бы как жил и боролся Джек-потрошитель за свои угасающие мужские права в эпоху суфражисток и эмансипе?.. Нет, не мог бы. И дело не в плоской груди, не в глазах, закисающих, как несвежее молоко, а в том, что медсестричка училась долго и безнадежно в ветеринарном техникуме, училась целую вечность, лет восемь, за которые можно было бы познать мироздание, повторно открыть закон всемирного тяготения, умереть и возродиться в другом теле опять. Но она ничего не открыла, совсем не умерла, и становилось больно за ее бесцельно прожитые годы.
– Значит, кипяток будет, – сказал хирург. – Ага, – и повторил задумчиво: – Ага…
Вышел из операционной в ординаторскую.
Скинув с себя халат, он сел на продавленный диван и вздохнул полной грудью, надув потертые легкие. Под халатом – только спортивные трусы с вышитым на них меланхолическим крокодилом. Этот крокодил должен был, по-видимому, обозначать некие серьезные достоинства и отпугивать тех, кто не способен оценить их. Но сам Рудик Белецкий понимал, что достоинств на самом деле нет никаких, а есть хиловатая репродуктивная функция, сравнимая более с мотыльком, который бьется о стекло, засыпая на ходу, чем с радикальным, готовым на всё крокодилом Свидригайловым. Хирургу стало обидно как за мотылька, так и за крокодила, которого, скорее всего, выловит из болота какой-нибудь подлый браконьер-латинос, выпотрошит, как вываливают из мешка картошку, и продаст на рынке активистам зеленой партии для музея живой природы.
Окно в ординаторской было распахнуто настежь.
– Йод, – прошептал Рудик самому себе. – Кругом один только йод…
Он знал, что его испускает в Орлеане маленький полупрозрачный рачок, который водился в озере Яровом с незапамятных времен. Рачка было много, как звезд на небе, в иные годы зачерпни воду ладонью и обнаружишь в ней копошащихся червячков, что напоминали маленьких креветок, но были, в отличие от них, не утилизированы человеком и не поданы на стол для тех, кто собирался отправлять физиологические потребности до глубокой старости. Однако в девяностые годы все разрешилось само собой. Кто-то прочел, что рачками можно с успехом кормить не только молодящихся старичков с подрумяненными губной помадой щеками, но и скотину вместе с домашней птицей. Проблема была лишь в том, что последние, не в пример старичкам, исчезали с территории РФ с катастрофической быстротой, а рачок в соленом озере всё прибывал и прибывал. Да и что даст, что заплатит убогий колхозник, названный кем-то фермером, за корм для скотины в виде смиренного безъязыкого рачка-схимника? Ни чертова кулака не даст, как сказал однажды писатель Гоголь. Зато какие-нибудь южные корейцы отвалят за них чистоганом да еще и доброе слово скажут, правда, по-корейски. И пошла губерния писать. Организовались спецбригады по вылову рачков на частной инновационной основе, которые подгребли под себя всё, что водилось, плавало, пускало пузыри и трепыхалось в соленом озере провинциального значения. И с эшелонами на Дальний Восток вместе с ненужным нормальному человеку реликтовым лесом пошел ненужный тому же нормальному человеку рачок-ископаемое, за который ненормальные косоглазые люди платили неплохие иностранные деньги. Эшелоны пошли, но рачок кое-где еще оставался.
На самодельной электроплитке помятый чайник начал заговариваться, как в бреду, потому что температура внутри него повысилась до критического значения.
Рудольф посмотрел на себя в зеркало и увидал в нем молодцеватого ржавого мужчину с вьющимися волосами и большими залысинами бильярдного шара, обещавшими скорое обнуление головы. В семидесятые годы это было бы катастрофой, но в начале двадцать первого века почти все мужчины РФ стали бильярдными шарами, даже и не лысые, по той простой причине, что это было удобно для драк: никто не мог схватить тебя за волосы и приложить к кирпичной стене по мимолетному желанию. Все сделались отчаянными бойцами, даже тот, кто был трусом.
Хирург вдруг понял, что похож на мясника.
Открыл холодильник, вытащил из морозильника застывшие кубики воды, вытряхнул ледышки из пластмассовых стаканчиков и начал натирать ими лицо, особенно мешки под глазами, в которые можно было спрятать небольшие пуговицы.
Обтерся полотенцем. Вскрыл упаковку «Роллтона», залил его кипятком и, попробовав, понял, что не может это есть.
Выбросил лапшу в пластмассовом стаканчике в распахнутое окно. Увидал с высоты своего положения, что к несъеденному деликатесу подбежали две бродячие собаки и тут же сцепились друг с другом, несмотря на то что были друзьями. Позади них стоял ископаемый экскаватор, похожий на мамонта, вытащенного из вечной мерзлоты, – его забыли здесь после масштабной реконструкции больницы, которая велась несколько лет подряд и окончилась вместе с ненадежными бюджетными деньгами.
Рудольф неожиданно расстроился. Ему пришло в голову, что в следующей жизни он станет этим забытым всеми экскаватором и только скверные неуправляемые мальчишки, пробравшись в его кабину-голову, будут шевелить там мертвыми рычагами. Он отвернулся от окна, понимая, что теряет контроль над собой, что внешняя энтропия жизни грозит ему полным душевным разорением.
Но от этого было верное средство – собачье дыхание, которое показал ему один терапевт-самоучка, живший в дикой степи километрах в сорока от Орлеана.
Было оно простым, как мычание, и состояло в том, что ты больше выдыхаешь, чем вдыхаешь. Причем выдыхаешь через рот, высунув язык, шумно, часто и навязчиво, как это делают собаки. Выдыхаешь до боли в груди, до оранжевых зайчиков в остекленевших от усилия глазах.
И Рудольф начал дышать указанным выше методом. Со стороны могло показаться, что он сошел с ума. Но через минуту-другую всё встало на свои места: мир уже не казался страшным, угрюмо-неприветливым, чужим, словно здание пенсионного фонда, а был просто жарким, душным и потным, с мухами, бьющимися о стекло, горячим ветром и облаками-легкими, с помощью которых дышало небо и которые никак не могли закрыть жаркое солнце…
Всё было обыденно, просто и потому – правильно.
Лидка красилась.
Сначала она подвела глаза, потом набросала румяна на слегка перегоревшие после операции щеки, и губы ее начали пылать и дымиться, как ягоды клубники в закипевшем варенье. Зачем они пылали и дымились, кого подманивали, на что намекали? Неведомо. Больница была полупустой, с запыленным доисторическим фикусом в центре коридора, а те немногие мужчины, которые шаркали тапочками по полу с линолеумом, не интересовались пылающими ягодами поверх женской сущности, а интересовались лишь тем, можно ли как-то прожить еще один день и удлинить свою короткую, никому не нужную жизнь на целых двадцать четыре часа.
Лидка принадлежала к высшему типу женщин, которые считали, что они красивы, и этой уверенностью в собственной красоте заражали других, неверующих, глупых и неискушенных. Внешние же обстоятельства, упирающиеся в длину ног, крутизну бедер и общую соблазнительность пропорций, не принимались в расчет и не влияли на ее уверенность в себе, тем более что обстоятельства были не очень: от наркоза чуть побаливала голова, к горлу подкатывала жгучая отрыжка, на душе была вязкая тина, но она, Лидка, считалась все-таки первой парикмахершей в городе и поэтому должна была казаться как минимум неприступной и как максимум доступной. Эти два качества, внешне не совместимые, полярные и конфликтные, она соединяла густым макияжем и дурным непоколебимым нравом. Она была умна, очень умна, а ум, соединенный с дурным нравом, делал из нее сверхчеловека – во всяком случае, ей так казалось.
В большой палате на десять коек лежали только двое: Лидка и ее молодая зеленая соседка, почти ребенок, залетевшая сюда аналогичным способом по наивной вере в то, что мир прекрасен.
Лидка положила пудру поверх макияжа, взбила короткие волосы вороньим гнездом и стала, как всегда, очаровашкой, бебешкой и дусей, не дотягивающей, конечно, до звезд первого федерального телеканала, но намного опережавшей местных провинциальных див благодаря внутренней природной силе.
Она услышала, как дверь палаты открылась, и быстро спрятала косметичку в сумку из поддельной кожи, ввезенную в Орлеан из Казахстана в фуре для перевозки мяса. В палату вошел хирург Рудольф Валентинович Белецкий, недовольно-строгий, с медсестрой-ветеринаром, которая ассистировала ему при операции. Вместе с собой они внесли запах перетушенной капусты, который шатался по коридору подобно навязчивой идее в голове озабоченного подростка.
– Дериглазова? Как себя чувствуешь, Дериглазова? Температура? – он повернулся к медсестре.
– Ага, – пролепетала та. – Вечером было тридцать семь и два, а нынче утром тридцать шесть и четыре.
– Завтра выкинем, – сказал Рудольф, чувствуя свою силу разделять и властвовать, судить и рядить.
Он хотел сказать «выпишем», но обидно оговорился и сам не заметил своей оговорки.
Для приличия взял запястье Лидки и прощупал пульс.
– Не слышу, – пробормотал он. – Где у нее пульс?
– Ага, – ответила медсестра.
– Так есть у тебя пульс или нет? – строго спросил Белецкий больную.
– Был когда-то, – ответила Лидка.
– У тебя нет сердца, девочка, – сказал врач печально. – Но это в порядке вещей.
– Это у вас нет сердца, – довольно нагло заявила больная, не объясняя тайный смысл своих слов.
– Всё в норме, – сделал вывод Рудольф. – И всё идет по плану. Сейчас сердца быть не должно, время такое. А вы… – обратился он к ее соседке. – Вас как…
– Арефьева Наталья Дмитриевна, – подсказала та.
– Да не нужно мне твое имя, – нервно отрезал Белецкий. – На что мне оно? В святцы, что ли, вставлять?.. Состояние как?..
Она пожала плечами.
– Могу показать температурный лист, – пропищала медсестра.
– Ты еще такие слова знаешь? – искренно удивился хирург. – Не надо! Ничего не надо. Я и так все вижу…
Не зная еще, что спросить, он полез в карман своего халата и вытащил оттуда зеленое импортное яблоко.
– Хотите? – спросил он обеих женщин.
Те отрицательно качнули головами.
Тогда Рудольф хищно его куснул – яблоко захрустело, как нога, наступившая в гравий, – встал и пошел к дверям. Недовольный вкусом, точнее, его отсутствием, он выбросил яблоко в мусорную корзину.
Вдвоем с ветеринаром они покинули помещение.
– Интересно, он женат или нет? – пропищала девочка, лежавшая вместе с Лидкой и веровавшая в красоту бытия.
– На половине Орлеана, – сказала парикмахерша.
– И дети есть?
– От той же половины. В мусорной корзине, – уточнила Лидка.
– Еврей, что ли?..
– Какой, на фиг, еврей? Немец. Сама не видишь?
– Немцы хорошие, – мечтательно сказала девочка. – У них золотые руки.
– Для газовых камер.
– А я бы за такого пошла. У него, наверное, и деньги водятся.
– Так чего не идешь? – потеряла терпение парикмахерша. – Со своим мертвым приплодом бы и шла.
– Не говорите так, – взмолилась девочка. – Мне до сих пор кажется, что он у меня под ребрами дышит.
– Не чуди. Ребенка теперь у тебя никогда не будет, – успокоила ее Лидия Павловна. – Женщина должна сначала родить, а потом уже резать. А ты сначала режешь, а потом хочешь родить. Дура.
Девица хлюпнула носом.
– Тогда я кого-нибудь удочерю, – пробормотала она.
– Тебя саму удочерять надо. Хочешь, удочерю тебя?
– Нет, – искренно ответила соседка и после паузы спросила: – А его-то не жалко?
– Кого? Рудика, что ли? – почему-то бухнула Лидка.
– Да нет. Дитятку… – еле слышно произнесла девочка.
– Которого из десяти? – потребовала уточнения парикмахерша.
Сопалатница с ужасом уставилась на нее.
– Ну почему вы такая злая, Лидия? – в голосе ее почувствовалась мольба, будто от ответа на заданный вопрос зависела вся ее будущая жизнь.
– Потому что у меня доброе сердце, – объяснила парикмахерша. – А доброту приходится прикрывать злом, потому что иначе съедят на фиг.
– А отец… Отца-то последнего хоть знаете?..
– А ты до сих пор ничего не поняла? Вот действительно дура! – и Лидка натужно засмеялась, поразившись недальновидности своей соседки.
Здесь в палату влетел порыв сильного ветра. Он выбил настежь полузакрытые рамы, стекла в них звякнули, как порванные струны. Запах перетушенной капусты из местной кухни сдался и побежал трусливо на цыпочках из коридора больницы на улицу. В лицо ударил горячий воздух странствий, будто ты стоишь у железнодорожной насыпи, а мимо тебя проносится скорый.
Лидка соскочила со своей кровати. Не запахнув халата, с вываливающимися из-за пазухи пирожками, которые соблазнили многих, но не пригодились никому, бросилась к окну и поразилась: над городом висела серая мгла. Со стороны озера Яровое налетел нешуточный ураган, будто невидимое чудовище прочищало горло и нос, чтобы дунуть, плюнуть и гаркнуть по-настоящему.
– А говорили, что ясно, – сказала Лидка, с трудом закрывая рамы. – Набрехали. Сейчас гроза долбанет.
– Еще с утра парило. Я аж вся пропотела, – подтвердила сопалатница.
Начали выть собаки. Лидка увидела, как на улице Орлеана возникло небольшое американское торнадо. Вихрь пыли завертелся на пуантах, завязался узлом и, втянув в себя куски сухой травы и обрывки бумаги, двинулся вперед по переулку, как сумасшедший танцор.
Картина была дикой, безотрадной. Лидка даже задвинула шторы, чтобы не видеть этого природного недомогания, когда воздух мутит, а под озером кто-то большой и грузный переворачивается с боку на бок.
А когда она возвратилась на свою железную кровать, то в палату вошел незнакомый ей гражданин.
– Вы Лидия Павловна Дериглазова? – спросил он тихим вкрадчивым голосом, слегка улыбаясь и излучая всем видом своим крайнее расположение.
– Ну? – подозрительно откликнулась Лидка, оглядев его с ног до головы.
– Это вам, – он подал ей в руки авоську с апельсинами. – Апельсиновый сок в свежем своем состоянии препятствует тромбозам, повышает иммунитет и способствует укреплению потенции. Разрешите, я присяду.
– При чем тут потенция? – не поняла парикмахерша. – Вы куда клоните? Мне это сейчас совсем не нужно.
– А если б вы были мужчиной? – пробормотал незнакомец. – Если бы тестостерона оказалось больше, чем эстрогена, как бы вы тогда запели?
– Вы что, из Горэнерго? – предположила почему-то Лидка. – Да вы не шумите. Как выйду из больницы, так сразу все погашу.
– Да нет, – ответил ей на это гражданин. – Ваши долги так быстро не погасишь.
Не дожидаясь разрешения, он пододвинул к кровати железный стул с деревянным сиденьем и сел на него, внимательно глядя Лидке в глаза.
Она отметила, что от гражданина несет нездешней сладостью. Если бы был на свете гигантский леденец на двух ногах, которого обсосали и выплюнули, то он стал бы как раз этим гражданином с набриолиненными маслянистыми усами, глазками миндалевидной формы, источавшими патоку, волосами пусть редкими, но серьезными – в смысле прически и представительности. А щечки, щечки… Ну ведь кого-то они напоминали, эти круглые щечки, в которые можно было впиться безумным поцелуем, а можно было просто отшлепать их, как задницу, а потом зализать влажным благодарным языком.
И Лидка неожиданно струхнула. Пусть гражданин оделся неброско, словно учитель средних классов или какой-то потертый перезрелый Чехов, которого она не читала, но представляла именно таким: со шляпой в руке, любовью в сердце и невнятной мыслью в голове… Да нет, не Чехов это, а, скорее, любовник, фантастический в своем цинизме, который уходит, не обернувшись, и тушит стреляющие окурки о твои же голые ноги… И костюмчик у него хоть потертый, но очень и очень дорогой. Но кто же он, кто?..
– Вот оно как, Лидия Павловна, – вздохнул гость. – Вот оно как… Да. Обидно. В самом деле обидно.
– Чего? – окрысилась Лидка, все более изумляясь. – Чего обидно? Зачем?
– Это я про погоду. Обещано одно, а сделано другое, – он указал рукой на трепетавшие от ветра потертые шторы. – Так и вся жизнь наша. Мы ждем одного – богатства, славы, удачи, – а награждают нас холмиком земли и невнятной надписью на надгробии. Еще и собака пописает. Отобьется от своей стаи и все обмочит: и дату смерти, и фотографию вашу, взятую из общегражданского паспорта, и саму память о вас.
– Я умирать не собираюсь, – отрезала на всякий случай Лидка.
– Ну, я вижу, у вас личное, – сказала соседка. – Я лучше в коридоре подожду. Вы хоть его знаете?
Она спросила об этом Лидку, будто бы сладкого, как леденец, гражданина и не было в палате.
– По-моему, я его стригла однажды, – предположила Лидка. – А может, и не стригла…
– Стригли, стригли… Все волосы мне вынули, – и гражданин с мягкой улыбкой потрогал свою притертую кремом прическу.
– Ну и вы хотите права качать? – потребовала уточнений Лидка.
– Да нет… Что вы… Только поговорить. По душам. С глазу на глаз.
– Если я крикну, вызывай милицию, – приказала сопалатнице Лида. – А теперь вали отсюда.
И девочка вышла за дверь.
– Ну и что? Какие у вас ко мне претензии? – парикмахерша, набравшись смелости, поглядела ему прямо в глаза своими, раскосыми, синими, о которых можно было сказать только одно: «Да, скифы мы, да, азиаты мы…»
Гражданин не ответил. В лице его внезапно возникла собачья тоска, словно солнце зашло за облако и сделалось черным. Он уткнулся взором в бугристый потолок и начал внимательно рассматривать штукатурку.
– Тут раньше была мужская палата, – сказал он после паузы.
– Почему это?
– Вот эти пятна на потолке, видите? Это от окурков. Больные стреляли ими в потолок. Это игра такая. Можно стрелять еще зажженными спичками. У кого прилипнет к штукатурке, тот и выиграл.
– Мне ничего про это не известно, – отрезала Лидия на всякий случай.
– А я вам точно говорю. Здесь были подростки. А мальчика, который лежал на этой кровати, – и он показал на незастеленную пустую сетку, где не было даже матраца, – зачем-то намазали гуталином, пока он отходил от общего наркоза.
– Нельзя ли поближе к делу, – напомнила ему Лидия Павловна. – А то мы с вами все ля-ля, ля-ля… А жизнь-то проходит.
– Можно. Конечно, можно… – гость на минуту задумался, а потом продолжил: – Я хочу загадать вам простую загадку… Две птицы, неразлучные навек, спустились на одно и то же дерево. Одна из них ест сладкие плоды, другая ничего не ест, подозревая, что плоды ядовиты. Какая из этих птиц дальновиднее?
– А что это за птицы? Вороны, галки?
– Вы уходите от ответа, – мягко заметил сладкий гражданин.
– Не знаю и знать не хочу! – вспылила Лидка. – Если не известно, что это за птицы, то как я могу судить?
– Дальновиднее третья, спустившаяся на каменистую почву. Ей нечего выбирать и не о чем беспокоиться.
Гость со значением посмотрел на бедную женщину, которая начинала выходить из себя, как выходит из кастрюли закипевшее молоко. Лидка даже слегка побледнела, не оттого, что хочет сказать гадость, а оттого, что не может это сделать сразу и в лоб.
– К чему это? Не пойму, куда клоните…
– А к тому, что от иных действий в своей жизни лучше бы уклониться. Тогда выбор не будет столь трагичен.
– Это намек? – всё более накаляясь гневом, пробормотала парикмахерша.
– Не намек, а аллегория… Сейчас, сейчас… Вы всё поймете.
Он остановился взглядом на детективе, лежащем на ее тумбочке. Цветная обложка изображала труп мужчины с перерезанным горлом, он лежал на полу ничком, а в спину его воткнула острый каблук неизвестная дама, от которой видны были лишь длинные ноги в ажурных чулках.
– Как вы думаете, она делает депиляцию?
– Наверняка, – ответила парикмахерша.
– Она очень его любила, я чувствую. Это ведь женская проза?
– Допустим, – глухо подтвердила Лидка, по-прежнему борясь внутри себя с желанием брякнуть гадость.
– Всю женскую прозу пишут мужчины.
– Вот уж нет. Там на обложке – автор, и он сфотографирован в юбке.
– Ну точно мужчина, – довольно цинично заметил гость. – Если бы он был женщиной, то сфотографировался бы в брюках. И он, наверное, изменял ей?
– Кто?
– Покойник с обложки.