Орлеан Арабов Юрий
– Не понял, – сказал униформист. – Это какая машина была? «Опель» или «фольксваген»?
– И не поймете. Езжайте, – махнул рукой дядя Боря, поймав себя на мысли, что униформист и техническая фантазия – две вещи несовместные.
Ему стало грустно. Автобус набычился, вцепился в теплую землю и отвалил прочь.
Глава десятая
Конец немецкой классической философии
Василий Карлович Неволин бросал кусочки хлеба в портрет Людвига Фейербаха, повешенный на казенной стене. Этот портрет он вырезал в девяностых годах из одного популярного журнала, решив почему-то, что покойный философ, не угодивший в свое время марксистам, сильно смахивает на грядущего мессию, которого он искал везде и не находил. К лицу невезучего немца, ославленного, проклятого и забытого, дознаватель пририсовал круги с цифрами, как в тире: десятка была в середине, где-то в районе переносицы, а все остальные цифры – по бокам, по нисходящей в зависимости от удаления от центра. Перед Василием Карловичем лежал батон белого хлеба, дознаватель отламывал от него кусочки, макал в чернильницу и кидался в печальную мишень. Хлеб оставлял на портрете черные ссадины, подобные пулевым отверстиям, кровь у философа была чернильная, литературная. Неволин никак не мог попасть в десятку, все время мазал по бокам. Снова окунал хлеб в чернила и снова мазал и мазал…
Наконец, потеряв терпение, содрал портрет со стены, скомкал и бросил себе под ноги.
Что мучило его, что угнетало? Угнетало бездействие. Дознавателя не сильно беспокоил тот факт, что на местной свалке, занимавшей десяток квадратных километров степи, кто-то обнаружит части распиленного экзекутора, там находили и не такое, например, слиток золота весом в сто пятьдесят граммов, так что на куски тела в каких-то черных пакетах мало кто обратил бы внимание, кроме бродячих собак… Но в душе была бесприютная пустота. Будто вместе с Павлючиком Василий Карлович отпилил что-то от себя самого.
Он тупо уставился в телефонный аппарат. Снял трубку и накрутил внутренний номер…
– Мошкарев?.. Неволин на проводе. Кто там у нас сидит в КПЗ? Ладно. Веди ее сюда.
Положил трубку на рычаг.
Снял ее и снова положил, качая трубку, как на качелях. Душе нужен был праздник. И если даже не праздник, то какая-нибудь легкая дурь, от которой можно было согреться изнутри, подразумевая, что весь окружающий мир намного глупее и гаже, чем ты сам.
…Дверь кабинета отворилась.
На пороге стояла сухопарая девица под два метра ростом, в синтетическом свитере, порванном на левой подмышке, и в купальных трусиках, из-под которых глядели худощавые ноги в свежей дактилоскопии недавно поставленных синяков.
– Ты почему ее в трусах привел, Мошкарев? – строго спросил дознаватель. – Юбка где? Небось порвал, сволочь?!
– Да я ее пальцем не тронул, – ответил Мошкарев искренно. – У меня с этим строго… Да кто на такую лярву польстится? – добавил он.
– Маркитантова Наталья Сергеевна… – сказал задумчиво Неволин. – Что там на нее?
– Унесла с завода две чугунные чушки.
Василий Карлович сокрушенно покачал головой. Количество совершенных глупыми необразованными людьми преступлений иногда переполняло чашу его сознания, и тогда хотелось жалеть всех – и правых, и виноватых, и врагов, и друзей…
– Садись, Наташа, – ласково пробормотал Василий Карлович, почему-то вообразив себя отцом. – Две чугунные чушки… Как же ты сорвалась, Наташа? Как же ты сорвалась?!
Он любезно пододвинул ей железный стул. Наташка уселась на него, закинув ногу на ногу и пододвинув соблазнительные синяки поближе к Неволину. Губы у нее были толстые, прилипчивые, а нос вздернутый и широкий – слободской… Бесстыжие искры в раскосых глазах напоминали лирические строчки незабвенного поэта: «Что ж ты смотришь синими брызгами, или в морду хошь?»
– Нет, бить мы тебя не будем, – ответил Василий Карлович своим мыслям. – Телесные наказания у нас запрещены. Здесь, слава Мошиаху, не феодализм, не каменный век, а первобытно-общинный строй. Ты хоть понимаешь, какой ущерб нанесла заводу своими украденными чугунными чушками? Задумалась ли ты, что за эти чушки дирекция будет вычитать деньги из зарплаты рядовых тружеников?
– Рядовых тружеников у нас нет, – сказал Мошкарев. – Завод давно закрыт. Работает только дирекция и охрана.
Неволин тускло взглянул на него с видом инженера Гарина, испытавшего только что свой гиперболоид. Он не любил, когда всякая бледная моль в лейтенантских погонах лезла ему под руку, сбивала с мысли, оскорбляла внутренний гуманизм и сводила прекрасные порывы на нет.
– Я и сам знаю, что всё закрыто, – терпеливо объяснил дознаватель. – Но я ведь не об этом. Вот ты, положим, родишь, Наташа, от какого-нибудь честного мужчины…
– Чего? – не поняла она.
– Ребенка, – уточнил Василий Карлович, чтобы не было сомнений. – А душа твоя будет отягощена воровством. Как ты будешь сказки ему рассказывать, своему дитяте? Как в глаза посмотришь, как по головке погладишь?
– Для ребенка мужик нужен, – с отвращением напомнила Маркитантова, – а не козел в ментуре.
– А разве у тебя нет козла? – терпеливо продолжил допрос Василий Карлович. – Сколько у тебя их было, этих козлов-мужиков? Пальцев на обеих руках хватит, чтоб пересчитать?..
Наташка молчала, прислушиваясь к мыслям в горячем сердце. Потом зачем-то растопырила руки и подняла ноги, пытаясь растопырить пальцы на ступнях.
– Всего двадцать? – сосчитал Неволин. – Точнее, девятнадцать, потому что два пальца на ноге у тебя сросшиеся… Мало. Ты почти девственница.
Ноги ее были обуты в китайские босоножки из почти натуральной кожи, так что сосчитать предполагаемых кавалеров было делом примитивно арифметическим.
– Да не в этом дело, – сказал Мошкарев. – Последний в реанимации лежит. И случилось это именно в тот вечер, когда Маркитантова принесла с завода свои чушки.
– Что же случилось в тот романтический вечер? – поинтересовался дознаватель.
– Был нанесен удар по голове сожителя каким-то тупым предметом. Предположительно, чушкой или сковородкой.
– С тефлоновым покрытием? – уточнил Неволин.
Наташка, услышав неприличное словосочетание, только передернула плечами и оттопырила нижнюю губу.
– Чугунной лупила. Наотмашь. А тефлоновой у нее отродясь не бывало, – сообщил Мошкарев.
– И это всё? – осведомился Василий Карлович, испытав внезапно смертельную скуку.
– Почти.
– Что еще?
– После этого она принесла фекалии из нужника и обмазала ими холодильник.
– Снаружи?
– Изнутри.
Василий Карлович задумчиво забарабанил пальцами по столу. Поглядел на голую стену и пожалел про себя, что уничтожил портрет Фейербаха.
– Ну это уже родовое, – сказал он, – не видишь, у нее же вырождение написано на лице.
– Чего? – не поняла Наташка. – Чего говорите, не пойму…
– Мать и отец гуляли? – спросил он кротко.
– Какой отец? Вы чего?..
– Вот-вот. И я об этом. Всё. Садись в мое кресло!
Неволин порывисто встал и одернул на спине мятый пиджак.
– Ты что, не слышала? – переспросил он грозно. – Садись в мое кресло, говорю! Руководить будешь!
У Мошкарева от удивления отвисла челюсть. А Неволин насильно посадил Наташку за свой рабочий стол, вдавив в кресло, так что кости ее затрещали.
– Рабочий день с восьми тридцати до семнадцати тридцати. А когда на дознание выезжать, то много больше. Но ты умная, потянешь. Зарплата хорошая. Двенадцать тысяч включая надбавки. И помни о любви. О любви к подследственному. У нас – презумпция виновности в рабочие дни, а в выходные – презумпция невиновности. При такой жизни любой виновный может быть невиновным и наоборот. Уважай человека в себе. Слушай полонез Дзержинского в своем сердце…
– Огинского, – подсказал Мошкарев.
– Чистые руки, горячее сердце, холодная голова… – докончил Неволин, игнорируя его реплику. – Всем вам нужна любовь, дайте миру шанс…
Во время его филиппики глаза Наташки Маркитантовой всё более округлялись. Но когда она услышала о полонезе Дзержинского, то нервы ее сдали и она заплакала навзрыд.
– Пойдем отсюда, Мошкарев. Пусть она руководит, а нам здесь не место.
Василий Карлович вышел в коридор и, пропустив вперед лейтенанта, на всякий случай запер дверь своего кабинета на два поворота ключа.
– Зачем? – осведомился Мошкарев потрясенно.
– А затем, чтоб не сбежала. До конца рабочего дня еще два часа. Пусть сидит и вникает в суть дела…
Дознаватель заложил руки за спину, как ходят заключенные.
Направился через стеклянный коридор в пристройку, где располагались камеры предварительного заключения, сутулясь и опустив голову к земле. Плитки под его ногами были свежевымытыми, так что по ним было обидно идти. Но Василий Карлович нашел выход: он наступал только на черные, словно играл в шашки, а на белые не наступал.
Через пять минут он уткнулся лбом в железную мятую дверь.
– Открывай, что ли, Мошкарев.
Тот, все более удивляясь, отворил засов.
Неволин вошел в камеру, огляделся, глубоко вдохнул спертый воздух, потому что это был теперь его родной дом и следовало приручать его к себе, как собаку, – вот эти выщербленные стены должны полюбить его голову, когда он будет об них биться, а жесткие нары должны приспособиться к его сухопарому телу и принять его очертания, потому что сколько он будет лежать на них – неизвестно…
– Когда здесь обед?
– Обед уже прошел, – ответил Мошкарев. – Остался один кипяток.
– Будешь носить баланду, как другим… Не жиже и не гуще. Понял?
Лейтенант кивнул.
– А теперь исчезни!..
Мошкарев хотел что-то возразить, но, не найдя нужных слов, отдал честь – как старшему по чину. Выйдя, закрыл за собой дверь и произвел тяжелый грохот тупого металла, который отнимал последнюю надежду у сильных духом, но укреплял в вере тех, кто духа не имел и ни на что не надеялся. А Василий Карлович был скорее из вторых, нежели из первых.
Дознаватель некоторое время сидел неподвижно, подперев подбородок рукой и смотря в окно, забранное решеткой. Потом набрал номер на мобильном телефоне.
– Неволин на связи. Меня наконец-то посадили.
– За что? – спокойно спросил напарник на другом конце спутниковой связи, нисколько не удивившись.
– Навет, – ушел от подробностей Василий Карлович. – Лет через пять разберутся и выпустят. Что с делом Мошиаха? Наблюдаешь?
– Наблюдаю. Но всё без толку. В ваше кресло никто не садится.
В другое бы время дознаватель полез на стену, оттого что все усилия идут прахом. Но сейчас была другая ситуация, не предполагавшая подвигов человека-паука.
– И черт с вами со всеми, – пробормотал Неволин, отключив телефонную связь.
Снова поглядел на решетки.
Повинуясь безотчетному чувству, пошарил рукой внизу у пола и довольно быстро обнаружил там примитивный тайник.
Достал из него самодельную колоду рукописных карт. Начал с интересом раскладывать их перед собой: десятка – налево, дама – направо. Туз, валет, король…
– …Рудольф Валентинович! – Медсестра-ветеринар потрясла его толстую холку, как трясла бы буйвола.
– Что? – не понял он.
– Биологический материал готов к операции.
Ее низкий голос доносился до хирурга, словно сквозь толщу воды. Он накрыл голову клетчатым пледом и, лежа на диване, дышал через рот, потому что нос его вспух изнутри и почти не пропускал в себя воздуха. Такое с Белецким случалось и раньше: от волнения и бесполезных переживаний слизистая оболочка носа отекала и он жил как будто в противогазе – с искаженным голосом насмерть простуженного доходяги и слезящимися глазами плакальщика на собственных похоронах. Рядом коптила толстая поминальная свеча, вдавленная в стол.
– Да, – пробормотал он, будто очнувшись от тяжелого бреда. – Помоги мне подняться.
Ветеринарша взяла его, как ребенка, за подмышки и усадила на диване. Он был перед ней в трусах и в майке, несвежий, старый и простой, как надоевший муж.
– Какой сегодня день?
– Среда. А вы опять у нас заночевали… – сочувственно сказала медсестра, подставляя ему свое плечо.
Опершись на него, он поднялся на ноги:
– Больной, говоришь, ждет?
– Больной… – повторила она озадаченно. – Но вы же сами приказали, чтобы я называла их биологическим материалом.
– Я пошутил. А ты и поверила. Какая же ты недалекая… – Он хотел сказать более грубое слово, но сдержался.
Чихнул, даже не прикрыв нос рукой. Нехотя вымыл руки в раковине и надел халат.
– А свечу гасить? – пискнула медсестра.
– Не надо. Она горит в честь дорогого мне человека…
Слегка пошатываясь, направился в операционную.
На столе лежал бодрый пенсионер советских лет, еще не погруженный в общий наркоз, как многие другие, потому что не смотрел телевизор, а вместо него предпочитал ловить радио «Свобода» на приемнике «Тексан», привезенном из Москвы, с Митинского радиорынка. Щеки его, словно сито, пропускали через себя щетину, но глаза были как у ребенка, поверившего в то, что его, отведенного в детский сад, скоро оттуда заберут. Если бы он мог трезво мыслить сейчас, то сравнил бы близкую смерть с детским садом, который бывает или хорошим, или плохим, но всегда чужим, казенным и неудобным.
– Сколько продлится операция, товарищ хирург? – спросил пенсионер по возможности весело.
– Часа два-три… Может быть, больше, – ответил Рудик.
– Думаете, выдержу?
– А вы как сами чувствуете? – пробормотал хирург, бегло просматривая выписку из истории болезни.
– Думаю, что выдержу. Есть опыт.
Рудольф Валентинович оторвался от своих бумажек и поглядел старику прямо в глаза:
– Нет. Не выдержите. Я вас непременно зарежу.
– Что? – не понял больной, растягивая искусственную улыбку на синих обескровленных губах.
– Зарежу я вас, – громко повторил Рудольф Валентинович. – Шансов никаких. Ноль.
– Доктор шутит. – Медсестра попыталась сгладить неприятное впечатление от его слов, ибо ей показалось, что пенсионер после этого может написать в Минздрав или в Генеральную прокуратуру.
– Вовсе нет. Я ведь отвечаю за свои слова, – настоял на своем Белецкий. – Вы же не имеете денег, чтобы сделать операцию в Москве. У вас лежат под матрацем дома тридцать тысяч рублей на похороны. Вы копили их несколько лет. И это всё. Значит, вопрос закрыт. Но без меня… – добавил он после паузы, – без меня вы еще пару месяцев протянете. Вы ведь хотите прожить еще пару месяцев?
– Хочу, – ответил больной, сглотнув слюну.
– Значит, операция отменяется. Бог дарит вам шестьдесят один день. И пусть все они будут солнечными. – Рудольф содрал с лица повязку и выбросил историю болезни в мусорную корзину. – Аминь.
Вышел из операционной в коридор уже сильным, смелым, гордо откинув рыжую голову назад.
– Рудольф Валентинович… Миленький! – затрещала медсестра, словно болотная птица. – У меня валерьяна есть… У вас нервный срыв!
– Какой срыв, Маша? – удивился Рудик, смерив ее взглядом с головы до ног. – Ты ведь из техникума, и я тебя не люблю, – сказал он. – У тебя птичьи руки и обвислая грудь. И всех больных я тоже не люблю. Какой я, к черту, врач? Это же курам на смех! Парацельс… Гиппократ!.. – Он громко захохотал.
Через десять минут, одевшись, он ушел из больницы.
Ему было хорошо – как человеку, принявшему важное решение. Обрезанные тополя навевали тихую радость. Желтое небо над городом казалось выше, чем обычно. Птицы свистели свои псалмы.
Белецкий дошел до дома если не с чистой совестью, то, во всяком случае, с отстоявшейся – когда песок осел на дно и нужно было лишь прокачать воду насосом «Малыш», чтобы из нее ушли мелкая взвесь и неприятный запах.
На лестничной площадке возле его двери переминалась с ноги на ногу очередная девица в коротком клетчатом платье и белых гольфах. Она напоминала японку и требовала немедленного вмешательства хотя бы делом, если не словом. Но слов Рудик, в общем-то, не любил, а в дело не верил, ибо деловым себя не считал.
– Грудь? – спросил равнодушно Рудольф Валентинович.
– Грудь, – согласилась девица.
– Дергает?
Она застенчиво кивнула. Белецкий пожал плечами, никак не прокомментировав ее слова.
Отворил дверь квартиры.
Заглянул сначала в маленькую комнату, где лежал отец, прислушиваясь с порога, дышит ли он.
Потом прошел в большую, в которой было целых четырнадцать метров, и там девица тут же расстегнулась, показав милый для кого-то бюстгальтер. На ее губах возникла улыбка невинности, которая в другое время заставила бы Рудика превратиться в громоотвод, принявший на себя молнию ленивой страсти.
– Мастопатия, – вынес диагноз Рудольф Валентинович, равнодушно поглядев в окно.
– Это смертельно?
– Не сомневайтесь, – сказал хирург.
– И что же мне теперь делать?
– Есть одно верное средство. Идите за мной.
Он открыл дверь в маленькую комнату.
– Вот этот старик – мой отец. Он еще дышит, но скоро, наверное, перестанет. Обмойте его пролежни, постирайте простыни, накормите. Картошку чистить умеете?
Девица отрицательно мотнула головой.
– А макароны сварить можете?
Она снова мотнула головой.
– Почему?
– Это трудно, – ответила девушка. – Нужно ведь воду налить, реально…
– Да, – согласился Белецкий. – Реально работать невыносимо. Что же вы тогда можете?
– Ничего, – призналась девушка.
– Ответ принят, – смирился Рудик. – Вот это называется яблоко. – И он показал ей зеленое «семеренко». -А вот это – терка. И трите. Туда-сюда, туда-сюда…
Девица машинально повторила показанное ей движение. Из терки брызнула на тарелку прозрачная жидкость.
– Это картошка. Очистите ее от кожуры. Кладите в кипящую воду и ждите дальнейшего размягчения.
– И что потом?
– А потом – полное исцеление, – ответил врач. – Это – новейшая терапия, известная еще со времен праведного Ноя. Не сомневайтесь… – он легонько хлопнул ее по бедру, – в праведном Ное, во всяком случае…
Ему вдруг показалось, что люстра над головой как-то странно дернулась, встав по отношению к полу не перпендикулярно, а зависнув под острым углом…
Белецкий равнодушно про себя отметил, что, по-видимому, сходит с ума.
Поднималась сухая буря. Со стороны степи налетело горячее дыхание поверженного Голиафа, от которого холодело внутри. Ветер был такой силы, что старые пистолеты на бензоколонке дрожали и лязгали на своих искусанных шлангах. Бился кусочек шифера, отлетевший с крыши, и за рваные шиферные крылья, оживавшие в непогоду, один казахский поэт назвал этот город Шиферодвинском.
Рудольф Валентинович запахнул воротник пиджака и, прижимая его рукой, чтоб из него не выпорхнуло холодное сердце, обогнул здание бензоколонки, зайдя с торца туда, где располагался морально-нравственный роуминг перепиленного пополам экзекутора.
Вывеска над конторой была снята. Дверь, как в эвакуацию, оказалась заколоченной.
Рудик поглядел в просвет между досками. Он увидал пустую комнату и клетку, в которой совсем недавно сидела мятежная Гиневра. На письменном столе были разбросаны бумаги. Из телефонной розетки торчал обрывок кабеля.
Сзади раздался мужественный скрежет советского мотора. Хирург оглянулся. К бензоколонке подкатила непотопляемая «копейка», продавленная, ржавая и вечно живая назло европейскому автопрому.
– Бензин есть, начальник? – спросил у него водитель, высунувшись в окно.
– А его здесь отродясь не было… – Рудольф зачем-то снял заправочный пистолет, направив себе в висок.
– Тогда чего ты здесь стережешь?
Белецкий пожал плечами.
– Иди домой, – посоветовал ему водитель. – Сейсмологами предсказано землетрясение в Казахстане. Наверное, и до нас докатится.
– Когда?
– А я почем знаю? Может быть, завтра…
– Довезешь до частного сектора? – попросил его Рудик, бросив пистолет и заставив его качаться на резиновой кишке.
– Садись. – Шофер неохотно открыл дверцу своей «копейки».
Он не любил подвозить незнакомых людей до частного сектора. И до общественного тоже не любил. Он не знал Белецкого как профессионала, потому что в Крещение сидел в ледяной проруби единственного в городе пресного котлована и никогда не болел. Внук же, наоборот, когда его насильно загоняли в зимнюю воду, чихал и кашлял.
Машина взревела, как самолет, и со скоростью насекомого полетела, оступаясь, в частный сектор.
– Чем занимаешься? – поинтересовался шофер, чтобы скрасить недлинный путь.
– Людей разрезаю, – ответил хирург и тем самым прервал дальнейшие вопросы.
Дорога прошла в молчании. У Лидкиного дома испуганный шофер сам открыл ему дверь и даже не попросил положенного ему полтинника.
Ветер здесь дул тише. Белецкий обратил внимание, что шавочка Дериглазовой, трусливая и субтильная, стоит у своей конуры и истошно лает, не решаясь в нее вползти. Рудольф Валентинович не осмыслил сего явления в голове, не произвел синтеза внешне разорванных друг с другом событий и, взойдя на крыльцо, постучал в дверь дома.
– Кто там? – тревожно спросил из-за закрытой двери сын Лидки.
– Это дядя Рудик. А мама дома?
– Мамы теперь нету, – сказал маленький Леша, по-прежнему не открывая двери.
– Где ж она?
– А у тебя конфета есть? – осведомился малыш. – С косточкой…
Голос его задрожал от слабой надежды.
Белецкий задумался, но потом понял, что мальчик имеет в виду. Полез в карман пиджака и вынул из него конфету «Рафаэлло» в полупрозрачной обертке, которые часто таскал с собой, потому что ему их дарили. Лешка приоткрыл дверь, наблюдая за действиями гостя. Жадно содрал обертку и запихнул деликатес в рот, закашлявшись и словно боясь, что конфету у него отнимут.
– Она в конуре, – сказал он, раскусывая орех.
– Не понял.
– Моя мама теперь в конуре живет, – объяснил мальчик.
Рудольф Валентинович пожал плечами, потому что был ко всему готов. Спустился с крыльца и, осторожно подойдя к будке, постучал по крыше кулаком. Собака, стоявшая рядом, перестала лаять и тоскливо посмотрела в глаза хирурга.
– Оставьте меня, ради бога, в покое! – раздался из конуры истеричный голос не слишком дорогого человека.
– Это ты, что ли, Лид?.. – пробормотал Рудольф как можно более удивленно.
Наклонился и заглянул в круглое отверстие. Там в темноте он заметил скрюченную фигуру, которая лежала на боку, поджав острые колени.
– И как тебе здесь… не дует? – нашел он с трудом подходящие слова.
Рудольф Валентинович имел в виду, конечно же, погоду, которая с каждым часом наливалась гневом и грозилась жахнуть кулаком по столу.
– Шел бы ты отсюда, – сказала ему душевно Лидка. – Ни видеть, ни слышать тебя не могу.
– И я себя тоже, – согласился с ней Рудольф.
Он сел на землю и прислонил спину к деревянной будке. Шавочка подлезла к нему и начала униженно лизать правую руку.
– По-моему, мы раскисли, – пробормотал Белецкий задумчиво. – Ты не находишь?
– Это ты раскис. А я раскисать не собираюсь, – злобно сказала ему Лидка.
– Тогда отчего ты сидишь здесь? – не понял он. – Буря поднимается, доллар опускается, экономика стабилизируется, кризис углубляется, и все пьют чай по своим домам. Одни мы с тобой на улице, как собаки… Почему?
Лидка на это только громко засопела и ничего ответить не смогла.
– А я тебе скажу почему, – упрямо продолжил Рудик. – Потому что с этим поганым экзекутором, царствие ему небесное, нам жилось легче. Нам было с кем бороться и кому противостоять. Это нас держало в седле, мы скакали по прериям, помогали набожным колонистам, дружили с шерифом и гнали индейцев-язычников за границы каньона, разве не так?..
– Он был таким же засранцем-аристократом, как и ты, – раздалось из будки. – Даже хуже.
– Возможно, – согласился Рудик. – Но я тебе признаюсь… Без него стало скучно… Мне его не жалко, – одернул он сам себя. – Жалость унижает свободного человека. Я просто слегка заскучал.
– Так развеселись, – выдохнула она. – Езжай на городскую свалку. Собери его по кускам и похорони как человека…
– А что это даст? – возразил хирург. – У тебя есть какой-нибудь знакомый Христос?.. У меня тоже нет. Мертвого не воскресить. Но я бы взбодрился, – добавил он после паузы. – Я бы многое отдал за то, чтоб он снова был с нами…
– Уйди отсюда, черт поганый! – заорала Лидка истошно. – Пошел вон!
– Всё. Ухожу. Успокойся… Уже ушел. – Он встал с земли. Отряхнул шорты.
Снова поднялся на крыльцо дома и постучал в запертую дверь.
– Ты где? – он имел в виду маленького Лешу.