Сага о стройбате империи Боброва Лариса
© Л. В. Боброва, 2013
© Издательство ИТРК, 2013
Часть первая
Обетованная земля
…Ибо Властитель вселенной и создатель земли и небес с Его совершенным могуществом и всё заключающей в себе мудростью воздвиг в той стране такие горы, что каждая из их вершин вздымается в небесную высь вровень с орбитами созвездий Плеяд и Девы. И узенькая тропинка там вьётся, подобно смиренному вздоху молящегося, что доходит до самого купола небосвода. И если какое войско пойдёт, одного камня достаточно для его отражения. И в весенние эти негодяи опасны как хищные волки и яростные львы.
Шах-Наме (Тарих и Омар-хани) мирзы Каландара, муштрифа Исфараги
1. География
Действительно – горы, достигающие купола небосвода, даже через годы, уже на равнине, будет сниться этот хребет за спиной, отделивший полмироздания. И подняв лицо к небу, ты видишь его вершины, не оборачиваясь…
Слово Тянь-Шань – знакомое с детства, его звон – округлый, не подходящий в название горам, скорее, – какой-то сфере, звонкому своду. Потом второй пласт его звучания – ну да, Китай, (только подумать – Китай!) китайское слово Тянь-Шань и означает «Небесные горы».
Острота одного московского знакомого – «Всё, что дальше Наро-Фоминска – Тянь-Шань!» То есть Тмутаракань, край света. Наро-Фоминск как горизонт, дальше – обвал, дикость.
Но это как посмотреть.
Просто другой мир. Яростно и оглушительно – другой!
Всё это было давно.
Да, дикий. Голые обожжённые скалы, кое-где тронутые растительной жизнью, упорной как нигде, стремительная и яростная река – эта дикая вода – река? Это потом, гораздо ниже, после слияния со всеми притоками, будет Сыр-Дарья, а тут ещё Нарын – стремительная, густо замешенная на иле вода цвета охры, цвета угрозы и гибели. Живая, тяжёлая, именно потому что тяжёлая и стремительная – уже как бы и не вода, а что-то живое, грохочущее курьерским поездом со скоростью восемь метров в секунду… Сколько же это в час?
В общем, немного…
Толпящиеся над обрывом скалы можно рассматривать бесконечно, и если движешься по дороге над грохочущей рекой, перемещаются и скалы, группируются, сходятся, расходятся – у них идет своя жизнь, отдельная, непонятная и непонятно глядящая темным наклонившимся ликом, угадываемым и уже неотвязно глядящим. И никак не избавиться от впечатления чего-то громоздко разумного и связанного, запелёнутого, заключённого в такой вот форме. «Вечная мука материи», ранее казавшаяся словесной фигурой и философской категорией – вот она, воплощённая, желающая осуществиться и выразиться…
Через три километра, пять, оглянешься – всё так же глядит в твою сторону отмеченный ранее взгляд. Но сама эта глыба, гора, это не знамо что – переместилась, подошла ближе к нескольким своим подобиям, и теперь они уже каменной бабьей группой глядят тебе вслед. И все сто километров эти передвижения, перебегания, так, и не такуже – перегруппировались, передвинулись каменные громады, сменили выражение от смены света и тени. Небольшой подъём, поворот, и та же глыба опять подошла к краю обрыва – одна, и стоит, глядит…
Подвесной мост, построенный в сорок седьмом году, о чём сообщает табличка, приваренная к одной из несущих стоек, раскачивается и скрипит, проседая, пружиня под тяжестью машины. Зачем он здесь, этот мост, среди муки каменной жизни, на осыпающейся дороге, пустой совершенно и как бы навсегда? Зачем эта дорога над пропастью с грохочущей, судорожно бьющейся внизу рекой, масляно отблескивающей на складках, гребнях и как бы втягивающей воздух стоячими воронками водоворотов, стоящими на одном месте, а значит, для чего-то нужными, вроде органов дыхания?
Перекинувшись на левый берег, дорога круто берет вверх, а на правом – на участке, видимо, совершенно заброшенном после создания моста, как раз идёт какая-то жизнь, ползают неслышимые за шумом реки бульдозеры, разгребая образовавшиеся за пятнадцать лет завалы сыпучки, а чуть дальше – вдруг взметнётся веер взрыва, с опозданием дойдёт его грохот…
Левобережная же дорога все отдаляется и отдаляется от края пропасти и летящей навстречу реки, поднимается выше, и уже виден водопад левобережного притока, скачущего по циклопическим обломкам скал к уже невидимому Нарыну Машина гудит на многовитковом серпантине и, наконец, переваливает через отрог, а за следующим – угадывается пространство долины – слишком уж удалены за ним хребты, высинены, погружены в толщу воздуха. И действительно, долина, зелёная чаша с петляющей вместе с зарослями облепихи светлой прозрачной рекой. И там, вдали, в самом конце долины (или начале?) видно, как сливаются три водотока, собравшие воду с окрестных хребтов и распадков.
Обращенный к солнцу хребет, отделивший от Нарына эту долину полутора тысячеметровой стеной, льет на неё дополнительный, отраженный медовый свет, и почти опрокинут в её сторону, так что сыплется и сыплется каменная труха и щебёнка, стекает каменными ручьями из всех щелей и разломов, собираясь в конусообразные выносы у подножия хребта. А противоположный склон, сложенный из багряно-красных алевролитов, ступенчато поднимается просторными, покрытыми яркой зеленью террасами, за которыми уже вздымаются серо-голубые хребты, голые, с убелёнными снегом вершинами, один за другим уходящие в воздух, в даль, и растворяющиеся в них.
Дорога рассекает долину вдоль по третьей от реки террасе высокой основательной насыпью, вызывающей оторопь именно своей высотой и основательностью, неужели пойму затапливает метров этак на сорок? Чего никак уж не может быть. Фантастическая же дорога в пустом необжитом месте уходит дальше – в распадок, снова сужающийся в ущелье, чтобы через двадцать два километра опять полезть на перевал и перемахнуть, наконец, в Кетмень-Тюбинскую котловину, заслоненную горами от всего остального мира и многие века недоступную завоевателям. Но это гораздо дальше, а здесь впечатление необжитости, слегка покачнувшееся от вида встречной машины, старенькой и расхлябанной, и груженной всяким скарбом, это впечатление вдруг рухнет перед чудом арыка, опоясавшего красную гору и полого, почти незаметно спускающегося к кибиткам, сложенным чабанами из собранных вокруг камней – красное на красном – и обсаженными невысокими гранатовыми деревьями с темной глянцевитой зеленью.
Постепенно из множества картин выстроится впечатление веками устоявшегося уклада, годового цикла жизни, текущей здесь размеренно и закономерно-естественно. По этой пустой дороге раз ли два в день проволочёт за собой шлейф пыли машина, груженная бидонами или лошадьми, или высоким плотно увязанным тюком шерсти, а в положенное время осени повалят вниз, в долину, овечьи стада, сбитые в плотную текучую массу, в которой будет вязнуть любой транспорт. На ста километрах дороги увязнешь не раз и не два на дню, и в конце концов удивишься, сколько же их там, вверху? Сидя в машине, прижатой к скалам плотной массой блеющей плоти, вокруг которой мечутся огромные лохматые собаки с обрезанными ушами, с хрипатой яростью догоняя то одну, то другую заблудшую овцу и прихватывая их зубами за пыльные бока, пока не прогарцуют на лошадях улыбчиво-невозмутимые чабаны…
Потом этот обвал скота все-таки иссякнет, первый снег выбелит горы, ещё тёплое солнце лизнет их бока, и ближние склоны окажутся полосатыми – задержавшийся снег отметит на них все тропы, выбитые животными за века.
Строители, вторгшиеся в долину левобережного притока, собирались запереть плотиной ущелье великой реки и пустить в дело её энергию, пропадающую здесь втуне. А заодно обеспечить многолетнее регулирование стока реки – удержать весенние паводки, что замывают хлопковые поля, скручивают в узлы рельсы железных дорог, сносят саманные дома, людей и животных внизу, в Ферганской долине. И припасти воду на засушливые времена, когда вокруг её распределения разгораются страсти, часть урожая гибнет на корню, а лежащей ниже Голодной степи воды и вовсе не достается.
Местное население отнесётся к этому спокойно и почти доброжелательно. Может, привыкнув не к сиюминутному, часовму или даже суточному измерению времени, а к измерению его годами и их двенадцатилетними циклами высоких и низких паводков, к счёту на поколения, оно восприняло этот возникший в одно лето развал и размах как нечто временное, что через какой-то промежуток должно уложиться, устояться и пребывать далее в каком-то новом качестве. Тем более что в «Манасе», его древнем богатырском эпосе, была и такая страница, где Батыр уже брался перекрывать великую реку. Ковырнул гору кетменём, оторвал её часть и кинул на середину реки. Но что-то отвлекло его, помешав довести замысел до конца. И скала торчит из воды, разламывая реку надвое перед самым ущельем, по которому Нарын выносит свои воды из Кетмень-Тюбинской котловины в Ферганскую долину.
К тому времени, когда пришлый молодой народ изумится столь удивительно правильной полосатости ближних склонов, почвенный слой уже будет сорван, клонящиеся к реке террасы выутюжены до строгой горизонтальности для удобства возведения фундаментов и всего нулевого цикла, а сами строители станут тонуть в красной, плывущей от дождей глине, теряя на ходу сапоги.
Вся щебёнка из ближних карьеров пойдет в отсыпку: террасы выровняются, устоят, начнут понемногу обрастать домами. Потом придет зима – снежная, метельная, с резкими перепадами дневной и ночной температур, высокая насыпь дороги окажется вровень с засыпанной снегом третьей террасой.
Первые три года строители (начальнику нет и пятидесяти, главному инженеру тридцать пять, а средний возраст взрослого населения – 23,7 года) будут торопливо и нерасчетливо тратить молодые силы на обустройство жизни и возведение производственных баз, чтобы запереть плотиной ущелье реки, предварительно загнав её в пробиваемый в правом склоне строительный туннель. Три года они будут долбить этот самый туннель в скальном монолите и одновременно расширять старую дорогу, ведущую к створу[1] будущей плотины.
Старая дорога была кое-как обихожена до ближайшего за намеченным створом правобережного притока Токтобека, в неширокой долине которого с незапамятных времен (не с раскола ли?) поселились русские старообрядцы. И где сейчас ещё доживает свой век семья стариков, которых по праздникам навещают разлетевшиеся во все стороны дети и внуки. А далее дорога по ущелью и впрямь заброшена – не дорога – фрагменты её, перекрытые голубовато-серыми осыпями, стекающими до самой воды. А люди, что живут здесь или отгоняют на лето скот в эти места, предпочитают попадать в Кетмень-Тюбинскую котловину и расположенный в ней старинный кишлак Музтор долиной Токтобека, Токтобек-саем. Сай – это и есть неширокая долина, распадок, разлом. Здесь он пологий, уютный, с ореховыми рощицами, тянущимися до самого перевала, до водораздела с другим притоком, бегущим такой же пологой и уютной долиной до самой котловины…
К весне дорога строительства будет пробита и расширена вчерне; рядом с подвесным мостом, чуть выше и параллельно ему взметнется ажурная арка нового моста, и уже по нему потекут вверх бесконечные, отощавшие за зиму и как бы ещё не проснувшиеся стада. Посёлок строителей лишит их первого выпаса, и пастухи будут останавливаться здесь разве на ночевку, раскинув палатки в том месте, где сливаются три водотока. Но это первые год-два, но потом и эта стоянка будет каким-то образом исключена – не будет ни стад, ни палаток на зеленой траве, ни костров в вечереющем свете с вертикально стоящими дымами. Хотя именно середину поймы строители тронут не скоро, и будет стоять там и год, и два, и пять вымахавшая по плечи трава, а зимой золотой дым её сухих обрыжевших соцветий стелиться над засыпавшим пойму снегом…
Только лет через пять или шесть, когда пройдут на летние выпасы стада, вдруг из ничего возникнет там палаточная стоянка цыган; посёлок радостно изумится: надо же, цыгане! Дошли сюда, докатились, отыскали, словно узаконив его существование в мире своими палатками на зеленой траве, телегами, кострами, дымами, скрипкой и бубном, столь отличными от скороговорки комузов, звучавших на прежних стоянках. Пройдя по посёлку и собрав гаданием, плясками детей и просто выклянчив или стребовав как бы положенную дань, цыгане исчезнут, как и появились, каким-то особым цыганским способом – утром пойма будет пуста, словно и не было там ничего и никого ни вечером, ни утром, ни вчера, ни позавчера.
Так вот, строители. Нашествие их в эти места нельзя рассматривать как нашествие Мамая; это больше похоже на появление в доме сантехника с капитальным ремонтом. Сантехник может быть шумен и нагл, но дальше санузла и кухни его действия не простираются; он может загородить прихожую так, что не пройти, не выйти, но вряд ли вопрётся в спальню – своё место он знает. При благожелательном попустительстве хозяев он может только постоять у порога, калякая о том, о сём, с детским интересом озирая пространство чужой жизни и удивляясь ей, но тут же отступит к санузлу и раковине.
Уродуясь на створе, дробя скалы, утюжа их бульдозерами, ровняя террасы под жилые кварталы и возводя их, этот самый строитель в свои выходные дни будет с любопытством расползаться по окрестностям, собирая из впечатлений жизни и подробностей географии некую цельную картину страны, в кою он вторгся. Он не только выяснит, но своими глазами убедится, что река, в которую впадают две другие, вытекает из озера, образованного перекрывшим долину завалом при землетрясении; что за этим озером есть еще одно, поменьше, отделенное от первого таким же завалом. Что в верховьях второго притока, Каинды, есть довольно обширная долина с берёзовой рощей; что чуть ниже этой рощи, по притоку Каинды, пасут своих лошадей единоличники, так и не вступившие в колхоз «Коминтерн», а «Коминтерн» пасёт за следующим хребтом. Что по Кара-Колу от которого был отведён изумивший их арык, пастбища сдаются в аренду узбекам, и они как истые земледельцы распахивают широкую его излучину под кукурузу (Бог мой, сохой, на верблюде!). И появятся в семейных альбомах фотографии рядом с этим верблюдом и даже верхом на нём, хотя за одним из фотолюбителей этот самый верблюд погонится тяжелой иноходью при попытке сфотографировать его «в лицо». Незадачливый фотограф добежит до скалы, до стенки и вмиг окажется на ней, повторив подвиг не безызвестного отца Федора.
От любопытства и молодых, не истраченных на работу сил, строители пересекут все расположенные здесь по вертикали климатические пояса, доберутся до последних выпасов, озёр, перевалов, до снежных цирков, выпаханных сошедшими лавинами, и уставленных оплывшими бабами «кающихся снегов», увидят, как катится снежная крошка, мгновенно превращаясь в огромный шар, чтобы потом, остановившись под собственной тяжестью оплыть под солнцем в «кающуюся» бабу… Дойдут до самих лавинных ущелий с нависшими козырьками еще не сошедших снегов, услышат гул, торжественный и непонятно от чего исходящий, гул будущих лавин и рождающихся рек. И уйдут, с четко сложившимся пониманием, что это не для людского глаза, святая святых и что это не положено видеть.
Шатаясь по окрестностям и навещая гостеприимных хозяев стоянок, пришлый люд, усвоивший поначалу лишь приветствия и несколько оборотов местной бытовой речи, будет общаться со здешним пожилым населением с помощью молодых, а то и вовсе детей и внуков, уже посещающих школу, а часто – и своих толмачей. Строители – народ многонациональный, и среди них обязательно затесался и киргиз, и узбек, или ни с того ни с сего заговорил рыжий и вполне голубоглазый казанский татарин, перебив сопливого семи-восьмилетнего толмача и вызвав полный восторг стариков вразумительностью своей речи…
С другой стороны, за провиантом и прочим годным в употребление товаром теперь гораздо ближе ездить в посёлок, у магазинов появились коновязи, кое-кто уже катает на луке седла местную ребятню, а почетная делегация аксакалов непременно украшает своим присутствием и живописным видом все этапные строительные праздники…
Хозяин оказался мудрым – через двадцать лет всё уложилось, устоялось, строители сделали своё дело и отбыли в другие места и выше по течению Нарына, оставив на стокилометровом пространстве ущелья не только ту, первую плотину, но целых три. Роль мостов стали выполнять гребни этих плотин, подпертая ими отстоявшаяся вода цвета глубокой купоросной синевы придала всему пейзажу что-то от лаковых открыток с видами старой горной Европы. Новая дорога, пробитая на уровне гребней этих плотин, петляет с правого берега на левый, вписывается в пейзаж сопряжениями поворотов, словно так было всегда…
А старая, бывшая в девственные времена прогонной тропой, а потом собственно дорогой строительства – мощной, ухоженной, всё ещё идёт по правому берегу, спускается к самой воде, уходит в её синь и даже просматривается там некоторое время, невольно вызывая слабоумную мысль, что что-то же там есть, если есть дорога, туда ведущая. Или есть кто-то, кому без разницы, в воздушной ли среде передвигаться, в водной ли, потому что дорога снова выныривает из воды, такая добротная, таким цельным серо-стальным асфальтом покрытая, перемахивает через отрог и снова уходит в воду… Появляется и ныряет, и снова появляется, вызывая некоторую оторопь, тем более, что мощные плотины, избавленные от всяческих лесов, покровов, техники и людей, кажутся чем-то циклопическим, требующих сил невиданных, и не теперешними сооружениями, а свидетельствами мощи древних рас или вовсе оставленными внеземной цивилизацией… К тому же вверху, у самого подножия взметнувшегося отвесно хребта и несколько отдельно от поселка, обжитого и заросшего растительностью до бровей, – есть некая площадка, куда никакая растительность не допускается, кроме коротко стриженой травы, да и та кажется искусственного, химически синеватого цвета. Огороженная частой сеткой, покрытой белой фосфоресцирующей краской, площадка разбита на бетонные прямоугольники и квадраты, служащие основаниями для каких-то баков, шпилей, ажурных конструкций и паукообразных, в трубчатом исполнении объёмов и ёмкостей, тоже белых и слегка фосфоресцирующих.
Специалист и даже поверхностный знаток объяснит вам, что здесь энергия реки поднимается до напряжения в пятьсот киловольт, чтобы по вышкам ЛЭП, через долину одного из притоков попасть кружным путем вниз – в долину Ферганскую, и вверх – в Музтор. Что все эти вышки, баки, паукообразные объёмы и ёмкости суть трансформаторы, выключатели, громоотводы и еще чёрт знает что. Но для постороннего взгляда эта отъединённая и стерильно ухоженная площадка, ощетинившаяся иглами ажурных вышек вокруг паукообразных объёмов с их ощутимым гулом и напряжением, отзывающимися в слабом человеческом организме неким позывом к истерике, кажется именно чем-то посторонним и к людям, живущим или выпасающим здесь скот, отношения не имеющим. И даже существа, облачённые в белые с отблеском комбинезоны и прозрачные диэлектрические шлемы, воспринимаются как инопланетяне, устроившие здесь полигон для каких-то своих нужд. Но всё это современная мифология – никто особенно не всматривается в ту сторону, не пугается, не разглядывает существ в комбинезонах с длинными белыми шестами в руках, нужными, видимо, для манипуляций с энергией.
По окружной дороге по-прежнему катятся мимо посёлка стада, текут по гребням плотин, весной – вверх, осенью – вниз, оживляя циклопический и в то же время лаковый, открыточный пейзаж с синей подпертой рекой и глядящимися в неё горами…
Так об чём речь, дорогие сограждане?
Речь не об истории с географией.
Что касается чистоты, экологии и минимальности затопления полезных земель, Нарынский каскад – один из наиболее благополучных.
…Эта географическая глава пишется уже после того, как автору было указано именно на невнятность географии, разболтанность временных координат, небрежное введение отдельных героев, и т. д. и т. п. В общем, на дилетантизм. Конечно, принявшись писать роман, автор делать этого не умел, но, тем не менее, с беспрецедентной наглостью взялся за это дело почти по модной в те времена формуле: «если не я, то кто же?», точно зная, что больше никто не возьмется. И не то чтобы очень уж хотелось водить пером по бумаге (автор по сути своей ленив), не для того, чтобы зафиксировать уходящее или прояснить невнятность жизни. Но потому, что нечто в этой невнятности задело так глубоко и больно, что избавиться от этого не нашлось иного способа, чем расковырять болячку и посмотреть, что же там было такого и от чего так саднит.
Так вот, об этой истории, скажем так, на географическом фоне.
Не будем рассматривать все двадцать лет (от покоя до покоя уже в ином виде) за которые в данной местности произошли столь разительные перемены. Рассмотрим лишь некую болевую точку, пришедшуюся, примерно, на середину этого временного промежутка. А чтобы было понятнее и просторнее взгляду, отмотаем события на год назад, как раз к тому времени, когда посёлок строителей Музторской ГЭС, обосновавшийся в пойме левобережного притока, уже врос в террасы склонов, назвал себя Кызыл-Ташем, выписал вензеля улиц с мостовыми, тротуарами и арыками, срыл насыпь старой дороги и опоясался окружной. Залечил потревоженную до кровавой раны почву, засадил её кустарниками и деревьями и сам почти скрылся в них, будто всегда здесь был, и ничто уже не указывало на его инородность и пришлость. Только русло великой реки за хребтом, все ещё загнанной в туннель, являло собой развороченное операционное поле, уставленное всевозможными приспособлениями и инструментами, необходимыми для операции. Скальное же пространство вокруг (если можно назвать пространством вертикальные стены ущелья), дабы с них, не дай Бог, что-нибудь не упало и не покалечило бы операторов, механизмы и само создаваемое сооружение, было сплошь затянуто профилактической сеткой, сплетенной из проволоки в одной из тюрем региона. (Заключенных тоже надо чем-то занять, почему бы не плетением сети?). Сама же плотина была укрыта брезентовым шатром, под коим как бы готовился сюрприз, скрытый до времени от Божьего ока; хотя наличие шатра было вызвано лишь континентальным климатом и должно защитить создаваемое от непогоды, морозов и зноя.
По времени это, ну, примерно, 1973 год, а еще точнее, февраль, самый его конец, скажем, последний понедельник февраля, между четырьмя и шестью вечера. Как раз в это время проводятся планерки в управлении строительства, а по описанной дороге едет одна из наших героинь… Конечно, странен женский взгляд на производственные дела, как и само присутствие женщин в отдаленных и труднодоступных районах страны, тем более, если женщина занимается взрывами, пусть и направленными. Но с другой стороны, женщина вроде бы нужна и для красоты сюжета, такова, скажем, литературная традиция. Но весь смех в том, что нужна она и самой жизни, зачем-то, в самых неожиданных местах, может быть, для того, чтобы сильному полу было перед кем красоваться, а, может, как своего рода катализатор, что, оставаясь нейтральным, ускоряет реакции, генерацию идей, придает блеск и изящество мужским решениям и поступкам, чаще никакого отношения к ней не имеющим. И по жизни – женщина, занимающаяся возведением плотин направленным взрывом, смею заверить, там была.[2]
2. Начальник, его главный инженер и прочая рать
На еженедельные планерки в кабинет начальника строительства Зосима Львовича Тереха собираются все подрядчики, субподрядчики, представители всех СУ, СМУ, участков и колонн, строительство осуществляющих. Хотя к тому времени уже входила в моду селекторная связь и коробки селекторов уже красовались на столах, кызылташцы относились к этому веянию с прохладцей и селекторные совещания никак не внедряли, думается, главным образом, не желая отменять эти еженедельные сборища и по-своему ими дорожа.
Здание управления возводилось в три приёма – вначале быстренько собрали два одноэтажных щитовых дома, один за другим, а через год или два возвели и соединивший их двухэтажный кирпичный куб. В целом получилось нечто топорное, залёгшее в глубоком кювете идущей по склону дороги, раскинув по земле два деревянных крыла. Но уже привычное, удобное, к тому же, почти скрывшееся среди разросшихся деревьев и кустов. Поднявшись на высокое, слегка нелепое крыльцо с козырьком, попадаешь в просторный темноватый вестибюль с дверями по сторонам и проходами в коридоры боковых пристроек. Широкая лестница в глубине разветвляется на две и ведет на второй этаж, где размещаются техотдел, обиталища замов и просторная приёмная между кабинетами начальника строительства и главного инженера.
Февраль, стало быть, две одноногие вешалки в ближних углах приёмной ломятся под ватниками, тулупами и шапками, пришедшие позже сваливают одежду на стулья вдоль стен, а дверь кабинета начальника даже как бы вибрирует от гула набившегося туда народа.
Как и в любой другой понедельник, поначалу утрясались всякие несогласованности на монтаже, на сей раз возникшие из-за утери графика монтажных работ, созданного почему-то в одном экземпляре. Начальник строительства, Зосим Львович Терех, вполне благодушно распорядился в срочном порядке «реанимировать» этот «безвременно погибший график». Но главным вопросом, стоящим уже почти истерически, был вопрос о дальнейшей укладке бетона в плотину, грозившей вот-вот встать из-за отсутствия металла третьего и четвертого водоводов.
Конечно, бетон надо класть, ибо это единственное, на что им платили деньги, которые делились на всех. Уже сегодня крановщики изворачиваются на одном самолюбии, но скоро краны встанут совсем, подсыпная дорога перед плотиной и ведущий к ней транспортный туннель мгновенно будут забиты подпирающими друг друга бетоновозами, а их рёв, будут стараться перекричать, срывая голосовые связки, матерящиеся шофёры и диспетчера.
Три конвейера бетонного завода остановят, уже схватывающийся бетон распихают всем, кто согласится его взять и употребить с пользой – строителям здания ГЭС, дорожникам, тем же туннельщикам… Бетонщики будут слоняться по плотине и поплевывать вниз, в зияющую дыру, где между уложенными блоками и четвертым транспортным туннелем должен пройти водовод.
Металл, означенный главным технологом Щедриным «вопросом большим и неразрешимым», по сути являл собою тришкин кафтан, который делили меж тремя среднеазиатскими стройками – Нуреком, Черваком и Музтором. Вопрос его добычи не обсуждался – зам. начальника по снабжению Илья Григорьевич Толоконников, по прозвищу Бампер, уже вторую неделю как отбыл его добывать и, похоже, не отчаивался, слал ободряющие телеграммы, по которым можно было определить разве место его нахождения: Москва – значит, министерство, Липецк – завод-изготовитель. Илья Григорьевич смог буквально вырвать металл для первых двух водоводов, когда слово «консервация» казалось неотделимым от названия стройки. Музтор, Музторская ГЭС – это в министерстве означало то, что было приостановлено, отодвинуто в неопределенное будущее, «законсервировано», заморожено и должно пребывать в сомнамбулическом состоянии, пока в министерстве не сложатся благоприятные обстоятельства, не всплывут какие-то деньги и фонды, кои нужно освоить, дабы не потерять. То, что им выделили металл для первых двух водоводов, объяснялось не столько расторопностью Ильи Григорьевича, сколько удивлением и оторопью в министерстве, вызванными выходом строительства на уровень этих самых водоводов без всяких к тому возможностей: «Оказывается, они чего-то там ещё и строят…»
Теперешние надежды на Илью Григорьевича выражались крайне туманно:
– У него родня в Липецке…
– В Курске!
– Во, набили металлу под Курском, до сих пор не раскопают!
– Прекратите гудение, – начальник строительства Терех прикрыл рукой ухо и поморщился, – Цикады…
…Почему теперь, при воспоминании об этих «цикадах» и прочих немудреных остротах Тереха, произнесенных добродушно-ворчливым тоном, встает ком в горле и трудно припомнить, что же они вызывали тогда, когда произносились? Помниться именно ощущение тепла, в котором желание отбиться, отвертеться – каким-то образом трансформировалось в готовность помочь, отдать, подставиться, причем, с легкостью и полным сознанием, что подставляешься – А ладно!.. Только от ворчливого тона человека с по-птичьи добродушным лицом, невысокого, суховатого, с едва заметным животиком из-за отсутствия всякой заботы о собственной стати?
В тот момент Зосима Львовича Тереха более интересовали возможности временного, из-за отсутствия металла, выхода из четвертого транспортного туннеля, общими усилиями уже сведенного к двум вариантам – мосте бычком или консоль. При этом Леня Шамрай, беспомощно глядя близорукими глазами сквозь толстые линзы очков, от лица проектировщиков говорил почти в оскорбленном тоне о нежелательности того и другого варианта как прямой угрозы всему сооружению, и «вообще неизвестно, как оно себя поведёт».
Чуть вислый нос, продолжающий линию покатого лба, и белокурый нимб вокруг лысеющей головы Шамрая составляли как бы профиль овна, невинной жертвы за чужие грехи, и мало соответствовали характеру и весёлому складу его ума, но если Шамрай говорил что-либо в оскорблено-обиженном тоне, то становилось не по себе и совершенно ясно, что уж этого никак нельзя, невозможно и грех, что дело дошло до ручки и до точки.
Терех повертел чётками, сбоку, по-птичьи глянул на сидящего справа от него главного инженера, Германа Романовича Лихачёва и, после некоторого молчания, сказал:
– Или ты разберись, или я буду принимать решение, не разобравшись!
Лицо Германа Романовича, до сего времени тупо рассматривавшего побелевшие суставы на сжатых кулаках, с медленным изумлением принимало осмысленное выражение.
Кто-то фыркнул, и с десяток пар глаз уставились на него с весёлым ехидством.
Собственно Герману Романовичу и надлежало разбираться во всех вопросах, касающихся технической стороны возведения плотины, начиная с тех, которых никто и никогда не решал, и кончая – возникающими чуть ли не ежедневно из-за того, что стройке чего-то не додали, не выделили или не поставили в срок. Но в том, что начальник собирается «принимать решение не разобравшись», – был явный упрек ему, Лихачёву в безделии или занятости «своими делами», диссертацией, стало быть. И хотя в ней он собирался изложить метод, выработанный для возведения именно этой плотины, сама по себе диссертация уже не имела к стройке никакого отношения.
Раньше начальник никогда не встревал в вопросы конструкции.
Глупо, да и некогда надеяться на Толоконникова, но от моста с бычком и от консоли Лихачёва воротило примерно одинаково, и он сказал, просто чтобы выиграть ещё вечер, утро и ночь:
– Ну что ж, давайте завтра еще раз посмотрим на месте, что можно сделать. И решим. Девять утра всех устроит?
Он в упор оглядел всю компанию, а начальник кивнул на протокол:
– Запишите.
После планёрки Герман Романович прошел к себе в кабинет и плотно прикрыл дверь.
Он и сам не знал, что собирался высмотреть завтра на месте, сообразить утром или вечером – на плотине он был и вчера, и позавчера, и сегодня, и каждый день. Срез котлована стоял перед глазами как большая фотография, только мелькало иногда, будто на снимок клали сверху ещё один, ещё и ещё… Рано или поздно что-то должно проясниться на этом снимке, должно же наконец что-нибудь прийти в голову человеку, которому задана такая вот картинка. Человеку в общем-то сообразительному и привыкшему к работе до упора, но без перебирания вариантов, имевших место в практике или классических, отчего он тупел…
Сидел Герман Романович довольно долго, пока в дверь не просунулась голова Костика из производственного отдела, а потом и весь он, довольный донельзя, протиснулся в дверь, помахивая реанимированным монтажным графиком, словно сушил свежие чернила. Пока Лихачёв изучал график, Костик вскакивал, садился и ёрзал от нетерпения. Наконец не выдержал:
– Ну и как? А, Герман Романыч?
– Лихо.
Костик расцвёл и пошел из кабинета прочь, уже от двери поднял приветственно руку. Лихачёв усмехнулся. Пока тебе важно, что тебя хвалят – ты молод, да что там – юн, похвала имеет ценность, когда исходит от старшего… Когда-то он и сам вваливался в кабинет начальника и так же гарцевал от нетерпения: «Ну что, Зосим Львович?»
Последний раз Герману Романовичу Лихачёву хотелось, чтоб его похвалили, пожалуй, этак лет десять назад, когда он выбил для стройки коэффициент по заработной плате.
Существуют всякие северные, колёсные, высокогорные, коэффициенты за отдалённость, увеличивающие заработную плату во столько раз, во сколько коэффициент выше единицы. Им не хватало ровно пятидесяти метров, чтобы объект автоматически был причислен к высокогорью, и двадцати двух километров для коэффициента за отдалённость от последнего жилья.
Там, в Верхах, не могли знать, что это за километры, которые в начале строительства не всегда можно было преодолеть и за световой день, а в дождь или зимой, в снегопад или после него, когда нагревались скалы от вдруг выглянувшего солнца и оплывали на старых обветренных участках, выкатываясь на дорогу осыпями и обвалами. И подавно не знали, что за горы, в которых им предстояло построить ГЭС. Предыдущая ГЭС Нарынского каскада строилась еще в долине, хотя и у самого подножия гор, а теперь они забрались в дичайшие места, где автотропа едва была пробита, и её ещё нужно было довести до состояния дороги, по которой мог бы ходить тяжёлый строительный транспорт, ведомый нормальными людьми с нормальной скоростью. А не только лихими ребятами в хорошей компании для подталкивания и подкладывания под колеса камней. Вот тут-то, когда расширяли дорогу, и поползла Гнилая гора – дорога подрезала ей основание как раз чуть ниже скрипучего подвесного моста, и посёлок больше чем на месяц оказался отрезанным от всего остального мира. И в посёлке съели весь запас рыбных консервов – все частики, шпроты и всю паюсную икру, которой тогда было навалом, она стояла на витринах в лотках килограммов по пять, и по теперешним временам была баснословно дешевой. А в кафе подавали макароны под килькой в томате. И до сих пор посёлок не выносит даже вида рыбных консервов, в Торге от них отбояриваются как могут, а то, от чего не могут отбояриться, помаленьку съедают командированные, которых в пору Гнилой горы здесь не было.
Сквозной дороги на Музтор тоже не было, и начальник автобазы Домбровский пёхом пригнал через перевал стадо баранов, выменяв его на ЗИЛок в Кетмень-Тюбинской котловине. И только тогда в столовых появилось мясо, а у Домбровского тяга к подсобному хозяйству, его мужицкая запасливость и хозяйственность оказались, ох, как дальновидными! А ЗИЛок смогли переправить туда только через год. И мог ли представить себе Домбровский, гоня баранов через перевал, что когда-нибудь через него и два четырехтысячника, Тюя-Шу и Алабель, проляжет тракт в столицу республики, и те семьдесят восемь километров, что пробили и обиходили они, даже будут записаны дорожниками на свой счет?
А Гнилая гора все ползла, ползла и никак не могла остановиться. И тогда они выписали артиллерию и расстреливали её из гаубиц чтоб она уж поскорее сползла.
Но по нормам им никаких коэффициентов не полагалось, хотя по сумме условий стройка должна была тянуть хоть на какой-нибудь.
А на створе люди лезли на скалы и закреплялись на них.
И тогда Лихачёв поехал в Москву выбивать коэффициент. А дать его, утвердить вопреки всем нормам мог только Совет Министров. Заседание Совмина по всяким вопросам такого рода бывает один раз в году, вопросов там сотня, и на каждый приходится не более пяти минут. Ему пришлось обегать двенадцать ведомств и везде размахивать снимками, и объяснять сложный, тяжелый характер стройки – эта тяжесть и сложность казались ему самоочевидными, но из двенадцати ведомств положительные заключения дали только два – Министерство Энергетики, естественно, и, естественно, ВЦСПС. Расклад, при котором надеяться было не на что.
Что тогда было в нем – наверно, решимость отчаяния – он знал, что доклад министра энергетики при одном «за» от ВЦСПС обречён, и вряд ли министр будет драть глотку за их стройку – у него этих строек до хрена и больше, и каждой что-то надо.
Лихачёву оставалось только всеми правдами и неправдами добывать себе пропуск в Совмин и прорываться через двенадцать дверей и двенадцать чиновников, отделяющих от улицы Зал Заседаний. Он прошел эти двери, как огонь, воду и медные трубы, ибо всех его друзей, приятелей и сочувствующих не хватило на то, чтобы добыть пропуск на само заседание Совмина. Вся его нахрапистость и изворотливость держалась только на одном – «наше дело правое». Проходя через шестую дверь, он не знал, чем закончится дело у седьмой. И так – до двенадцатой. Ему только объяснили, как вести себя в Зале Заседаний – войти деликатно, но как бы по делу, не имеющему отношения к заседанию, будто шляпу забыл, пришел проверять вентиляцию или кондиционер, и одет должен быть соответственно. И он прихватил синий рабочий халат на случай, если его придержат где-нибудь на полпути. Далее следовало пройти в самый тёмный угол, что по левой стороне от входа, и без скрипа присесть на крайнее кресло в последнем ряду. И еще он знал порядковый номер вопроса, семьдесят второй, в ряду прочих, рассматривавшихся в этот день. И пока будут идти пятый, двадцать пятый, тридцать шестой и так далее, он должен продвигаться на один ряд вперёд, не скрипеть креслами, не кашлять и никак не обращать на себя внимание. Но к тому времени, когда очередь дойдёт до семьдесят второго вопроса, – оказаться в первом ряду и суметь встрять в разговор. А далее всё будет зависеть отличного обаяния и убеждённости – выслушают его или выставят за дверь.
Он шёл как ему было подсказано, без всякого неудобства, будь он даже в халате, вряд ли ему бы жало подмышками от самолюбия или робости. «А что, какие наши годы!» Молодой он был тогда – тридцать семь лет. Или тридцать шесть? Он прошёл все заслоны и едва не погорел у двери самого Зала Заседаний. Дверью заведовал товарищ генеральского вида, он-то и разглядел, что все пропуска и направления Лихачёва в комиссию Совмина, но никак не на его Заседание. Возвращаться назад для уточнений Лихачёв не мог – никаких уточнений и дополнительных разрешений ему бы не дали, – он это знал точно, в отличие от генерала, который сомневался. Заседание уже началось, и Лихачёв только глянул на генерала и резко рванул на себя дверь. Что было во взгляде, и от чего опешил генерал можно только гадать, скорее всего, он просто понял, что остановить Лихачёва нельзя, что если пытаться останавливать, то выйдет скандал и сплошное неприличие. Не мог же он в самом деле, как швейцар, хватать человека за воротник и выволакивать прочь, демонстрируя служебное рвение перед Заседанием Совмина и его Председателем? Генералу оставалось только подробно ознакомиться с оставшимися в руках документами, и уповать на то, что прорвавшийся не окажется шизофреником, сбежавшим с Канатчиковой дачи, автором вечного двигателя или еще какого-нибудь изобретения, возможно, и имеющего определённый резон.
А дальше всё шло как по писанному – кто-то поднял глаза на раскрывшуюся дверь, и ещё раз, попристальнее, взглянул их министр, Пётр Степанович Непорожний, как бы желая удостовериться, не померещилось ли ему. Потом про Лихачёва забыли – реакция была лишь на распахнувшуюся дверь. Он пересаживался из ряда в ряд как ему и советовали, не скрипя стульями и, когда очередь дошла до семьдесят второго вопроса, оказался в первом ряду Пётр Степанович изложил суть вопроса, присовокупив, что ходатайство Министерства Энергетики было поддержано лишь ВЦСПС. И тут Лихачёв рванул наискосок к столу, за которым восседал Совет и обратился к Председателю: «Я прошу всего пять минут, и если за это время мне не удастся вас убедить, вопрос снимется сам собой». Голос у него срывался до альта, он хлопал по ладони папкой с фотографиями, напряжённо вытягивался и нервно притоптывал ногой. Косыгин спросил: «Кто вы?» или «Кто это?», потому что ему ответил: «Да главный инженер этой ГЭС», – министр Водного хозяйства, с которым Лихачёв сражался за подпись не на жизнь, а на смерть, но так её и не получил. Выпрашивая подпись, он много чего нагородил этому смежнику, этому ирригатору (ГЭС-то ирригационная!), который хотел, чтоб и водичка была, и рук не приложить, даже в самом прямом смысле – не подписаться. И тон был такой, как бы отмахивающийся отчего-то, до смерти надоевшего: «Да главный инженер…» Вот на тон и отреагировал Председатель: «У него, наверно, имя есть?» И сразу все проявили заинтересованность, основанную на почтении к Председателю и желании оказаться в струе. Лихачёв даже успел изумиться, хотя ему было не до того. Он представился и был представлен Петром Степановичем Непорожним, всё это хором, в один голос.
«Я думаю, что Герману Романовичу как главному инженеру виднее, что там происходит. Предоставим ему эти минуты, – сказал Косыгин и обратился к нему, – Но не более пяти».
Лихачёв раскладывал схемы и фотографии, а там, ну что там – отвесные скалы, дымящаяся Гнилая гора, по которой пробивается бульдозер, привязанный тросом к лебёдке, пристёгнутые карабинами к страховочным веревкам люди, переносящие на себе грузы и оборудование. Висящий на скалах рабочий, держащийся одной рукой за какой-то выступ, а другую протягивающий напарнику с отбойным молотком. И опять бульдозер на склоне, а рядом Гарик Манукян, подкладывающий камни под гусеницы, – тропа у самого створа, и на некоторых фотографиях отмечен уровень будущей плотины.
Конечно, он кричал эти пять минут и про перепад температур от +40 летом, до -40 зимой, и про перепад высот между поселком и собственно створом, и про все остальное, упирая на то, что сумма всех условий тянет на какой-нибудь коэффициент, но общий смысл собственной речи ему представлялся смутно. Его остановили на полуслове: «Спасибо». Пять минут истекли, он собирал в кучу разбросанные снимки, они никак не укладывались и не лезли в папку а потом выскользнули и посыпались на пол. Он полез за ними под стол и увидел чьи-то руки справа и слева, помогавшие их собирать. Когда он вылез, ему совали в руки снимки, а Косыгин сказал: «Будем надеяться, что если не всех, то некоторых из нас вы убедили». Лихачёв выскочил из зала как мальчишка, и уже больше из озорства, чем на радостях стиснул генерала в объятиях и расцеловал в щеки, пахнущие резедой.
Им дали тогда коэффициент 1,3 – для всей стройки и 1,6 – для работ непосредственно на склонах, на что он даже надеяться не смел. Он возвращался на белом коне и ждал, что его будут подкидывать и подбрасывать, очень хотелось, чтоб его похвалил начальник, какой он молодец и умница, ханыга и прохиндей, хотелось рассказать, как это всё было, чтоб начальник оценил все подробности, А Терех только спросил: «Выбил?» И он едва успел кивнуть. «Ну вот и хорошо». И даже не спросил, как ему это удалось и досталось. Лихачёв очень тогда обиделся на начальника – очень хотелось, чтоб его похвалили, погладили по голове. А ему: «Выбил? Ну и хорошо». И всего делов.
Сейчас плотина худо-бедно растет, но всё-таки это существование, а не рост. И еще его ворчание: «Герман Романович, я понимаю, заставлять тебя заниматься подачей пара на полигон – все равно, что ценной вазой забивать гвозди в стену, но, может, ты найдёшь для себя более подходящее занятие? Соответствующее ценности сосуда? Или нам теперь только диссертаций ждать?
Когда заложили первые два блока плотины послойным методом, специально изобретённым для этого отвесного ущелья, и ждали, что станет делать бетон – будет трескаться или не будет, и от страха нарезали температурных швов больше, чем нужно, а потом забивали эти швы и снова ждали – как всё это долго и напряженно ждалось! Начальник только заглядывал Лихачёву в лицо – хотя что там можно было разглядеть, он как каменный был тогда. Но вот начальник заглядывал и успокаивался. Именно с тех пор у Тереха завелась манера вертеть четки, за что его за глаза стали звать «папой Соломоном». Потом Соломон отпал, папа остался – «папа Терех».
Следом заложили еще два блока, в два и четыре раза больше и только с двумя температурными швами, и снова ждали результатов лаборатории… И когда результаты пришли, шапки летели вверх, начальник целовал его, а он начальника, и Гарика Манукяна, и бригадира Феттаева, и привёзшего добрые вести завлаба… А потом все качали завлаба, а он стоял и думал о ставшей ясной как день необходимости железобетонной опалубки на месте температурных швов, навсегда остающейся в теле плотины.
И уже не ждал благодарности, и уже не хотелось, чтобы его погладили по голове и похвалили…
3. Судьба – не судьба, её приметы или их отсутствие. Судьба – это работа
А ночью шел дождь, первый в ту весну, и когда Лихачёв выезжал из посёлка, низкие облака тянулись в сторону долины, волочась по земле клочьями тумана. Взметнувшийся над поселком хребет был почти скрыт ими, только проступала самая нижняя часть его скругленных, бурых от прошлогодней травы предхолмий, образовавшихся на месте старых осыпей. Бурый их цвет был с обещанием зеленого, газик шел легко, и настроение было такое, будто на плотине уже лежало готовое решение – надо только подойти, наклониться и взять.
Элегическое настроение ночи, вызванное ровным шумом дождя, упавшего на землю в полной тишине и неподвижности всего остального мира, и видом обрызганных, счастливо сияющих в темноте ночи окон, освещенных невидимым фонарем, это настроение отступало, стиралось… Как и проблеск какой-то общей мысли, чего-то вроде «судьба – не судьба»… Он был готов, натянут, сжат, чтобы распрямиться, как пружина, едва его вынесет на плотину.
Между отрогами, где расположилась автобаза, туман был налит как в чашу, газик нырнул в него, как в воду, чтобы вынырнуть уже на следующем отроге, снова приподнимавшем дорогу. Дальше она серпантином разматывалась вниз, до самого Нарына, туман снова становился облаками, и только отдельные клочья его бежали вдоль дороги, как чьи-то отлетевшие, босые и весёлые души.
А после моста, почти не заметив, как проскочил правобережный участок дороги, Лихачёв разогнался по седьмому туннелю и вылетел на плотину.
Вся компания была уже в сборе, Шамрай держал развернутую синьку среза, остальные топтались вокруг, и только туннельщик Матюшин стоял чуть в стороне, смотрел вдаль, и выражение скуки бродило по его холёному, мягкому, ещё молодому лицу.
Площадка у второго транспортного туннеля как будто стала шире со вчерашнего дня, в неё легко вписывался разворот, он просто просился туда, и если его чуть расширить и продлить по линии примыкания к скале, то вполне можно выйти на проектную дорогу А это объём бетонирования на месяц целому участку, а дальше уже мост, но без бычка, временный, пока будет монтироваться водовод…
Лихачёва охватило знакомое возбуждение – хотелось взять за плечи Лёню Шамрая и развернуть лицом к площадке перед туннелем, он был очень сообразительный, Лёня, и в состоянии, близком к его собственному. Но крадости примешивался легкий зажим обиды и весёлая злость, которую он не считал нужным скрывать. Эти задницы не хотели думать сами, и уже была в ходу фразочка: «А куда вожди смотрят? – А вожди смотрят в диссертацию». Он с холодной вежливостью отшлёпал своих умных мальчиков (две недели решение ищут!) и, ещё горяченький, отвернулся и сделал стойку, увидев выходящую из лестничного колодца нездешнюю женщину. Опля! Вы пока соображайте, а я за женщинами поухаживаю.
Женщина была красивая. По крайней мере так показалось в момент, когда она вышла из дыры будущего лестничного марша – полы длинненькой шубки в руках, поднятый подбородок. А за нею шёл Гарик Манукян, и можно было поклониться и придержать Манукяна, чтоб она тоже подольше постояла рядом, и чтоб запомнила. Но она подняла глаза и улыбнулась:
– Здравствуйте, Герман Романыч!
Знакомо короткая улыбка, приветливость-вежливость и милая скромность милого лица. Но подбородок не опустила, и в этом была какая-то знакомость и уверенность чисто женская, что вырабатывается годам эдак к тридцати даже у милых скромниц…
Он поклонился ей отработанным поклоном для женщин, в глазах чёрт: «Ну-ну». Чёрт весёлый, почтительный, светский. Во встречном взгляде мелькнуло смущение и как бы даже огорчённость, он не успел рассмотреть толком – она уже отвела глаза, чтобы сделать последний шаг из лестничного колодца наверх.
Она сделала его так неуверенно, и так внимательно глядела под ноги и чуть дальше, чем было нужно для этого шага, что он улыбнулся и ухватил Манукяна за полу, чтобы спросить: «Где она у нас работала?» Неожиданно громко, как выстрел, хлопнул сорванный ветром угол брезентового шатра, и Лихачёв вдруг вспомнил: «Так это же та девочка, Бог мой! Явилась!» Он все-таки спросил у Манукяна:
– Где она у нас работала?
– У Пулатходжаева… в Спецпроекте.
И еще спросил, сразу, чтоб Манукяну не пришлось удерживать понимающую улыбку:
– Долго еще будешь заливать спираль?.. Сегодня же наладь слив! В те изначальные времена молодые специалисты говорили о ней чуть ли не с придыханием, а он никак не мог взять в толк, что же в ней было такого, о чем можно было бы говорить. С придыханием. Когда приходила по делу, смущалась до сгиба спины, до косолапости. Правда, совсем другая в окне, идущая через площадь – стремительная походка, пряменькая спина, короткая яркая улыбка… На какой-то коллективной пьянке Лихачёв снисходительно пригласил её танцевать, и она пошла, вскинув на него изумленные глаза – понимая и снисходительность его, и что не находил ничего. От этого изумленного взгляда он вдруг почувствовал себя уже не первым парнем на деревне, а легкомысленным шаркуном, ни с того ни с сего раскатившимся по паркету.
И эта история с Багиным. Почему именно он говорил с ним? Ах, да, начальник велел. Багинская жена нажаловалась то ли в партком, то ли самому, и ему велели.
А что он говорил Багину наверно, только Багин и помнит. Что-нибудь вроде того, что если б не нужно было стирать рубашки, он и сам бы не женился… Он твёрдо знал только, что Багин остался с женой, а она уехала, но не сразу, потому что разговор с Багиным был летом, он хорошо помнит, как эти двое уходили по раскаленной, вдруг раздавшейся площади, и знойное марево текло-переливалось под их ногами. И долгую тишину, которая вдруг лопнула, раскололась с сухим взрывом – это свалился цветочный горшок из окна дирекции, столкнутый необъятной грудью одной из зрительниц… Мелькнуло Багинское лицо из того разговора – с непроницаемо сияющими светлыми глазами. А Багину он тогда говорил, что бабником надо родиться, что это редкость, как родиться в рубашке, чтобы не отравлять жизнь себе, жене, любимым женщинам… А иначе всем плохо, в том числе ему, Лихачёву, но Пулатходжаеву еще хуже – ведь он в тот момент с ней говорил, как же её звали? И только смысл последней фразы дошёл до Багина точно, потому что сияющий взгляд вдруг стал холодным и жёстким. Багин глянул на него ещё раз от двери, издали… И это был август, а кинотеатр был после, в мае, он точно помнит, май, и оркестр, и идет мимо высокая чужая девочка с ничего не видящими глазами. Через силу повела головой – кто там кланяется? Вежливая девочка, даже через силу. И поклониться опять, уже этому усилию, с комом у горла. Когда мимо что-то настоящее и не про нас.
Он обернулся в сторону четвертого блока, куда они ушли с Манукяном, Шамрай увязался за ними, что-то кричал ей в ухо, она даже ежилась, но улыбалась и, подняв подбородок, смотрела ему в лицо. Вон какая стала.
День был яркий, расхристанный, с наплывами, словно всё, что попадалось на глаза не хотело уходить из сознания и двойной проекцией накладывалось на находящееся в поле зрения: мелькали на ряби воды мягкое лицо Матюшина, золотой пар над бетоном и бегущие саваны облаков, блеск речных струй на дороге и лицо с заносчивым подбородком… Была весна, земля парила и уходила из под ног, и во всём было такое острое ощущение бытия, одновременно зыбкого и вечного, стремительно текущего и навсегда уходящего…
А вечером раздался телефонный звонок, был первый час ночи, тоненький и немного виноватый голос телефонистки сказал:
– Герман Романович, не разбудила? Это четвёртая, я думала вам будет интересно, тут телеграмма, от Толоконникова…
Это была именно та телеграмма, которую он ждал: «Металл есть!» и поздним слухом уловил, что звонок-то девочки давали междугородний.
Ему было сорок семь лет, где-то в ещё заснеженной, крутящей мартовской метелью Москве дочь собиралась рожать ему внука, и потому там была жена и, скорее всего, ещё не спала. И хотя разница во времени не исключала звонок, он наглухо исключил его вероятность, выстраивая цепочку событий другого ряда.
Девушка, замеченная на плотине, мелькала несколько раз рядом с ГИПом[3] Кампараты, очередной ГЭС каскада – Люсенька Шкулепова, Алиса Львовна, в стеганой курточке, в брюках, заправленных в резиновые сапоги – на повороте к гостинице, на площади, в вестибюле управления. И улыбка и поклон ему, Лихачёву. В вестибюле кто-то кинулся ему под ноги:
– Герман Романыч, я к вам!
И собственный рокочущий весёлый голос:
– А зачем ты мне нужен?.. Я тебя звал?
Она всё-таки позвонила ему, хотя никакой Кампаратой он не занимался, позвонила и назвалась.
– Наконец-то вы, сударыня, изволили позвонить!
Он слушал лёгкий, с придыханием голос, спросил напористо:
– Где мне вас найти? – И почувствовал растерянность на том конце провода, изумление, услышал упавший голос:
– Я… я сама к вам приду… вы только скажите, когда это удобно. Мне нужно всего минут двадцать…
Неслышно и наискосок летели облака в оконной раме. И ты снова дурак дураком, ни с того ни с сего раскатившийся по паркету…
– Перезвоните через полчаса, я поищу окно.
«Сама дура», сказал он в сердцах. Приезд этой барышни он тоже почему-то зачислил в число счастливых примет. Правда, радостного возбуждения при виде этой приметы было многовато.
А в памяти барабанил утренний дождь того дня, когда его вынесло на плотину. Дождь, упавший в полной темноте и неподвижности всего остального мира. И окна, счастливо сияющие в этой темноте, только потому, что бывшему энергетику Карапету вздумалось когда-то вкопать на углу столб, а после влепить и фонарь… Судьба – не судьба… Судьба – не женщина, судьба – работа, это он знал навсегда и навечно. Никакой мистики тут не было. Ему было знакомо это тянущее за душу ощущение, возникшее в темноте, под ровный шум дождя. Тоска по какому-то высшему смыслу, только тоска, ибо на созерцание и абстрактные размышления общего порядка, по сути, никогда не было времени, а, стало быть, не сложилось и привычки. Он только промелькивал иногда, этот высший смысл, в каких-то совпадениях, цепочках событий, удивительно вяжущихся одно за другим, или, чаще всего, в плохо понимаемых знаках.
Он хорошо помнил утро после перекрытия Нарына, после первой большой победы. Серое, сухое, беспросветное. В тот год долго не было снега, от мороза трескалась земля, стреляли скалы, и ветер тащил вдоль тротуаров пыль, как поземку. Замордованный посёлок спал, и только на окрестных хребтах зловеще горели костры, дым от них стоял над поселком слоями, срезая гребни хребтов. Как после нашествия кочевников, – сухо, холодно, беспросветно. И непоправимо, ибо пути назад нет. Будто они что-то бесповоротно изменили в мире и с них теперь спросится. И не помогало знание, что костры для пущей торжественности зажгли комсомольские активисты, закатив старые автомобильные покрышки чёрт знает куда, что всё это проделывалось с лёгкой руки архитектора Мазанова, скорого в те времена на советы, а в то утро стоявшего рядом с ошеломлённым лицом. Даже оператор с кинохроники, увязавшийся за ними и захлёбывающийся восторгом от вчерашних своих операторских подвигов, притих и стоял, зябко сутулясь. А потом спросил: «А скажут ли вам спасибо через триста лет?»
И когда эти двое уходили по раскаленной, вдруг раздавшейся площади, и марево текло-переливалось под их ногами – благословение и отмеченность, и краткость момента, ибо следом – дурацкий горшок из окна дирекции или вопрос насчёт спасибо через триста лет.
А потом ничего такого не стало.
Когда над стройкой зависла консервация, как блокада, и нужно было выжить на пределе, на одной заработной плате – не жизнь, а борьба за выживание. Бетон все-таки шёл бесперебойно, в три смены, и в министерстве они на хорошем счету – «по ведомостям машин у них ноль, а они чего-то там еще и строят…» Но чувство брошенности – дело спасения утопающих – дело рук самих утопающих.
По-прежнему горели осенние закаты, окрашивая в лилово-красные цвета небо, горы и сам воздух, по-прежнему падали светлые весенние дожди, но ощущение брошенности, предоставленности самим себе… Они выкарабкались из, казалось, полной неразрешимости, из отсутствия в природе способа возведения плотины в таком каньоне, выработали его на предельном напряжении мозгов и железобетонном упорстве людей, предоставленных самим себе… И когда головы перестали болеть, и седеть или лысеть, как у него, ему видимо, не хватило загруженности, и от этого, как от сырости, завелась книжка, а затем диссертация. И сейчас трудно сказать, чего было больше – инерции напора или желания застолбить опыт, добытый собственным горбом.
А теперь вот – судьба не судьба, но ты выходишь на люди таким, каким тебя привыкли видеть: «Я вам покажу консоль! И бычок!» И делаешь стойку, увидев юбку. И знают тебя именно таким, и испуг отсюда, «я сама к вам приду…» Хотя не изумись она, всё пошло б именно в этом духе.
Он не сразу взял трубку.
– Герман Романович? Это опять я… – она перевела дыхание, голос был виноватый.
– Сколько вам нужно времени, чтобы добраться до управления?
– Минут десять-пятнадцать.
– Я жду вас через двадцать, – он нажал кнопку селектора.
4. Откуда берутся счастливые приметы
Алиса Шкулепова приехала в Кызыл-Таш неожиданно для себя – она не собиралась возвращаться. Там осталась юность, любовь, счастье, невозможное по сути – впечатлением рая.
Перейдя в экспериментальный отдел на разработку и моделирование направленных взрывов, она как бы исключила для себя и вероятность командировок, время от времени возникающих в силу производственной необходимости, потому что «надо» или некому.
Но нежданно-негаданно в Москву из своего Ташкента заявился Вилен Карпинский, решивший возвести направленным взрывом плотину Кампараты, очередной ГЭС Нарынского каскада. Во всяком случае, желавший немедленно приступить к проектированию и созданию её опытной модели. В институте тема давно уже числилась госбюджетной, но не было заказчика, а, стало быть, и денег, могущих перевести тему из мифической бюджетной в плановую.
С Карпинским они были знакомы по Нуреку где Алиса проработала с полгода сразу после окончания института, и больше, пожалуй, не сталкивались все десять лет. Карпинский изменился мало, разве усы завел, но по-прежнему стояла в глазах насмешливая светлая точка. Он чмокнул Шкулепову в лоб и вольготно усевшись, рассказал с чем приехал. На зава экспериментального отдела Степанова и Шкулепову ему указали как на людей, могущих смоделировать нужный ему взрыв. Выцветшие глаза Александра Алексеевича Степанова блеснули и погасли, и он сухо объяснил Вадиму, что проектная организация не может быть заказчиком, и прежде всего нужно выходить на министерство. Карпинский и сам это прекрасно понимал, но он искал союзников, и, похоже, кроме Степанова и Шкулеповой, их у него здесь не было. Мало-помалу они выложили ему весь здешний пасьянс, и Александр Алексеевич твердо отправил его к начальству, посоветовав менее всего ссылаться на их готовность ввязаться в это дело, хотя, естественно, они и рады бы ввязаться.
На совещании, где его предложение обсуждалось между делом, Карпинскому снова объяснили про министерство, госбюджетную тему и заказчика, Карпинский понял, что «эта парочка» до удивления точно объяснила ему здешний расклад и главное – не дать от себя отмахнуться и утопить поставленный вопрос в ряду прочих. К тому же собственный подпор не допускал никакого отступления, Карпинского занесло, и он сказал, что управление строительства Нарынского каскада уже ведет переговоры по этому поводу в министерстве, пока об опытной плотине типа Кампараты, и решение – дело одного-двух месяцев. «И я хотел бы знать, насколько можно рассчитывать на выполнение подобного заказа вашим институтом, или мне следует искать другого исполнителя».
Его напор посеял некоторые сомнения, а он тем временем продолжил: «Пока же речь идет о предварительном совещании с участием проектировщиков, предполагаемого заказчика и представителей вашего института, занимающихся данной проблемой».
Ему ответили, что именно данной проблемой собственно никто не занимается. На что Карпинский потряс пачкой неизвестно для чего прихваченных «Вестников» и сказал, что у него в руках пять публикаций о проведенных в институте испытаниях, из коих два – полигонных, и реферат диссертации, защищенной в этих стенах; а изложенный в ней метод, на его взгляд, имеет прямое отношение к данному вопросу.
На публикации Степанова смотрели сквозь пальцы, так как они восполняли нужное количество оных, защита же Шкулеповой еще была на памяти – в проектных институтах защищаются редко. Карпинский заверил почтенное собрание, что «по отзывам, в том числе и зарубежным», это направление весьма перспективное. Он знал, что никто не будет проверять его экскурсы, как министерские, так и зарубежные, страстей и желания урвать многообещающий кусок, насколько он мог судить, пока не было, было лишь желание жить спокойно и заниматься привычным. А к встречам и ни к чему не обязывающим совещаниям на предложенном уровне здесь привыкли и относились, в общем, снисходительно. На том и порешили. А патриарх Беляков вдруг одобрительно заволновался: «А то, знаете ли, пока гром не грянет, мужик не перекрестится».
Объясняя потом в закутке у Степанова свой «челночный метод», Карпинский более всего боялся напугать старика этой выскочившей малой ложью, но Степанов сказал только, что «ныне его радуют даже благие намерения и энтузиазм, становящийся редкостью». Название метода было из анекдота про Киссинжера, и Карпинский уверял, что наверняка все обойдется всего лишь одной перестановкой порядка действий, той, которую он так легкомысленно начал сегодня.
– Бандит ты, Карпинский, – только и сказала Шкулепова.
Решили, что ехать на таком уровне дел Александру Алексеевичу несолидно, поедет Шкулепова, тем более, знает всех. Алису вдруг как заклинило, будто все предшествующие разговоры не имели к ней никакого отношения. Как во сне она выписывала командировку, отдавала паспорт ринувшемуся за билетами Карпинскому и, почти ничего не соображая, отправилась домой укладывать чемодан.
Рейс был ночным, в ожидании посадки они стояли в продутом ветрами, резко высвеченном мертвенным светом прожекторов Домодедове с полосами наметенного снега и змеящейся по асфальту позёмкой. И у Алисы было такое лицо, что Карпинский сказал: «Ну что ты, мать, психуешь, я ж не замуж везу тебя выдавать».
Предрассветный Ташкент встретил такой же стылостью и промозглостью, аэробус разгружали более часа, и почти не спавшая Алиса продрогла до озноба.
В САО Гидропроекте[4] Карпинский отвел ее к геологам, усадил за данные Кампаратинской разведки и исчез часа на два. Алиса успела просмотреть отчеты и немного представить себе Кампаратинский створ. Сложенные из порфировидных гранитов, «мясо-красных» по описаниям геологов, с извилистыми полосами от ярко-красных до темно-серых, отвесные борта каньона как бы раскрываются вверх по течению реки, отклоняясь в стороны на сорок-пятьдесят градусов. А дальше, где река образует излучину, красный массив прорывают дайки диабазов – темно-серые, зеленоватые, с редкими вкраплениями роговой обманки. Порфировидные граниты сильно выветрены, трещиноваты, что даст мелкое дробление при взрыве. Склоны сами как бы диктовали выбор типа плотины.
Карпинский вернулся с Павлом Ефимовичем Кайдашем, «лысым красивым мужчиной», как они называли его ещё в бытность начальником Музторской геологической экспедиции, а ныне – главным геологом САО Гидропроекта. Он как раз собирался взглянуть, как идут дела на Кампаратинской разведке, заказал вертолёт на три дня, а, стало быть, его можно будет использовать и для выбора створа опытной плотины. Карпинский тихо светился по этому поводу, словно пропеллер уже приделали к его подтяжкам, и он тихо журчал за его спиной.
Пока говорили о Кампарате, всё было довольно ясно: граниты, углы падения пластов, тектонические разломы, а далее геологические штольни, шурфы, состояние дороги, еще собственно автотропы, вагончики, питание, движок… События как бы сдвигались на десять лет назад, память плыла, Кайдаш казался законсервированным, перед глазами вставало медленно, трудно разворачивавшееся прошлое и таким же представлялось будущее – дорогой, какой она была к Музторскому створу десять лет назад. Кричаще красная полоса на снегу которую не мог закрыть никакой снегопад, оползни и камнепады, выбегающие отдельными глыбами с кровоточащим следом, и такая же дорога маячила впереди. Но был еще челночный метод Карпинского и необходимость разговора со строителями, Карпинский снова говорил о бюджете и плане, Кайдаш смотрел на него удивлённо, оказывается его намерения и вертолёт просто счастливо совпали с намерениями Карпинского, вот как тому везло! Кто-то из присутствующих геологов подавал реплики: «Форсируешь?» «Страхуешься?» От поднятых бровей Кайдаша, смятой, с недомолвками речи Карпинского появлялось ощущение, что он еще где-то передернул, о чем она не знала. Все это напоминало давние здешние дела, вдруг показавшиеся вполне реальными в новом исполнении и довольно распространенные. Были такие совещания, когда кто-то просто обходил другого на повороте и этот другой всё понимал и молчал, потому что ничего изменить не мог или не был особенно правым. Вся эта возня даже не вызывала гнева, просто становилось душно. И сейчас душно и холодно, и перед глазами косой метельный снег.
Она оттянула на горле ворот свитера и сказала Карпинскому:
– Стоп.
Карпинский как бы споткнулся, снег продолжал лететь, сказывались ночной рейс, трехчасовая разница во времени, близость весны, и она сказала, мало думая о формулировке:
– Как-то не хотелось бы оказаться в компании очередного руководителя проекта, выбивающего престижный заказ в обход перспективных расчётов. Как когда-то был выбит Нурек… Что до сих пор аукается обеим стройкам…
Человек, вывернувший руки отделу перспективного проектирования в начале шестидесятых годов и пробивший проект в обход расчётов, ныне был главным инженером института, в стенах которого они сидели.
Опешивший Карпинский на мгновенье замер с открытым ртом, Кайдаш остро глянул на Шкулепову.
Они хорошо помнили времена, когда нынешний главный инженер САО был ещё руководителем отдела Вахша, и каким-то образом сумел добиться решения о первоочередном проектировании и строительстве Нурекской ГЭС вопреки выводам перспективного отдела и всякому здравому смыслу. Тем более, что в отделе Нарына никаких телодвижений не предпринимали, в полной уверенности, что согласно перспективам их и предпринимать не надо. Решение о первоочередном строительстве Нурекской ГЭС грянуло как гром.
Зав. отделом перспективного проектирования Жихарев бегал по комнате, вцепившись в волосы и, натыкаясь на столы и стулья, вопил: «Что за проклятая страна! Что за рабский народ! О наша родная российская подлость! В кои веки человек, облечённый властью, позволил себе помыслить в слух! Советоваться! Но мы-то, воспитанные не столько на повиновении, сколько на готовности подчиняться, с радостью, с самоотречением! Мы подхватываем каждый изгиб высокопоставленной мысли, чтобы довести её до абсурда! Если кукуруза, то до Северного полюса! Если ГЭС, то и на равнине, если ТЭЦ, то и в горах! Идиотизм!» И так далее.
В этом была вся грустная история отечественного энергостроительства. Вначале строили ГЭС, где можно и где нельзя, затопляли тысячи, миллионы гектаров пахотных земель, заболачивали реки, засоляли поймы, топили леса, всё это с размахом, с летящими как в прорву деньгами. А годы идут, проекты устаревают… Потом кому-то удалось объяснить первому лицу в государстве, чуть ли не проклятые капиталисты взяли сей труд на себя, что ГЭС – это большие первоначальные затраты, непостоянство режима, длительность строительства во времени, а вот тепловые станции… Да, размышляли наверху пожалуй, строительством тепловых можно быстрей обеспечить насущные нужды – быстро, постоянно, дешевле поначалу… И гремят репродукторы, закладываются ТЭЦ – одна, вторая, десятая, двадцатая… В том числе и в Средней Азии, в ущерб гидростроительству. Возмущенная Азия вздымает руки в сторону Мекки: «А ирригация?»
И вот, когда наконец есть окончательное мнение по этому вопросу – в Средней Азии ГЭС, везде, где нужно и можно ГЭС по оптимальным перспективам, всплывает человек, перед энергией которого устоять никому не дано. И потому идет Нурек, проектируется Нурек. Водохранилище минимальное как ирригационное, электроэнергию девать пока некуда, да и строить тоже некому. На Головной ГЭС Вахшского каскада только перекроются через год, а перекрытие – это лишь начало строительства. Мамаканскую ГЭС пустят не ранее, чем через два года. Это только газетная сказка, что ГЭС строят ударные комсомольцы, ГЭС строят гидростроители! Потомственные. Специалисты. Ударные комсомольцы, хлебнув романтики, каждые полгода сменяются новыми, это статистика.
А на Нарыне уже есть база в Шамалды-Сае, только что пущена первая ГЭС каскада, внизу – Ферганская долина, которую весной заливают паводки, а к концу лета ей не хватает воды, а Голодной степи и вовсе ничего не достается.
Но руководителю отдела Вахша нужно было отхватить престижный заказ сегодня, а не годом-двумя позже. А старый директор, Дед, как его называли, хочет спокойно дожить до почетной пенсии, и поэтому все замечательно и ура, что есть проект города Нурека, который пока некому строить, да и не для кого. И это не ирригация, зачем же было воздевать руки в сторону Мекки и бить себя в грудь?
В грудь себя бил уже один только Жихарев: «Мы же САО! САО! Средне-Азиатское отделение! Мы должны отстаивать интересы маловодных земель, а не пробивного дельца!»
О Музторе – не заикайтесь. Перспективщики уже всем надоели и выглядели на совещаниях если не идиотами, то маньяками точно. Крики прекратились, когда поезд ушел окончательно. Нурек уже строился, как – это видела и Шкулепова, попавшая туда сразу после ВУЗа, – на домах даже не могли толком пригнать панели блоков, и они заваливались, как карточные. Дело двигалось лишь за счёт душанбинцев, которых посылали туда, как посылают на картошку и хлопок. А что могли построить ударные комсомольцы и таджики из окрестных кишлаков, у которых не было никакого строительного опыта на предложенном уровне?
Когда вопрос был решен окончательно, Даля Озоева, самый молодой специалист отдела перспективного проектирования сложила в папки все объяснительные записки, ватманы и синьки – их требовали сдать в архив. Кто-то, кивнув на эти плоды их трудов, в порядке бреда предложил отправить всё в ЦК или дождаться приезда в Ташкент Никиты Сергеевича Хрущёва. Даля укладывала папки и относила их в архив, но она была еще очень молодым специалистом, и ей трудно было расстаться с мыслью о разумной оптимальности проектирования. Она унесла домой два демонстрационных чертежа с таблицами и объяснительную записку к ним – самую сжатую и убедительную.
Когда в Ташкент приехал Хрущёв, Даля свернула чертежи в трубку, взяла тоненькую папку с объяснительной запиской и срезала все мамины гвоздики под окном. Она позвонила в приемную и узнала, в каком месте должен их институт встречать правительственный кортеж, когда тот проследует через город. Она навсегда запомнила столбы под номерами 132 и 133 на проспекте Абая, закрепленные за их институтом, и веселые глаза милиционера, заглянувшего в свернутые чертежи, как в позорную трубу. Со своими очками и смоляной косой до подколенок она вполне могла сойти за студенточку.
Переходя улицу, она помахала свернутой трубкой чертежей возвышавшемуся над толпой Жихареву, сразу закоченевшему при виде Дали. Даля сказала ему: «Я сама». «Нет, ты этого не сделаешь». «Там видно будет. Может быть, да. Может, нет. Посмотрим».
Он отобрал чертежи, но папка осталась у нее.
Никто особо не обратил внимания на девушку в национальном платье с красными гвоздиками и тоненькой папкой подмышкой, державшую за руку тридцатилетнего балбеса с чертежом. Девушка успела отдать Хрущеву папку и гвоздики, а чертежи Жихареву пришлось почти кинуть, крича при этом: «Там моя фамилия есть! В спецификации!»
Никита Сергеевич поднял вверх сложенные ладони, приветственно потряс ими. И потом считал Музтор своим крестником. Может быть, поэтому его и законсервировали в шестьдесят седьмом году. Хотя годом раньше было ташкентское землетрясение, и еще тогда всё и всем урезали до последней возможности.
Жихарев остался руководителем отдела, а с Дедом случился инфаркт, и главного инженера перевели в директоры, а руководителя отдела Вахша – в главные инженеры. И ему стало начхать и на Нурек, и на отдел Вахша. Потому что для него было важно собственно место, а не дело, да и не было у него собственного дела.
А Карпинский под танк ляжет за свою плотину.
Именно это он и сказал Шкулеповой. И еще сказал, чтобы покончить со всеми недомолвками:
– Кампарата всё равно будет. Только неизвестно, какая она будет. Я хотел взывную. И только поэтому впутал тебя. Но если опытная плотина не получится, нам придется выбирать другой тип. Возможно, с внутренним нефильтрационным телом. Возможно, гравитационную, хотя там очень слабые склоны. И поэтому я форсирую. Потому что не знаю, какая она будет, если не направленным взрывом. И с внутренним дроблением. Я должен знать. Имею право.
Шкулепова долго смотрела на него.
– Спасибо. Все это нужно было сказать на берегу. Я тоже должна знать. Имею право. – Она взяла из кайдашевской коробки «Казбека» папиросину – Когда ты научился так вертеться? Нынче за правом стоят в очереди. Тем более, на престижную работу.
Папироса, которую она вертела в руках, лопнула, крошки табака просыпались на стол. Понемногу успокаиваясь, она водила пальцем по столу, по табачным крошкам. Потом тряхнула головой, улыбнулась.
– По крайней мере, первый довод уже есть. И, может быть, самый веский. Или ты хотел стукнуть меня этим прямо в разговоре со строителями?
За Карпинского вступился Кайдаш:
– Не сердитесь на него, он хороший парень. – Он улыбался. Ему нравились эти ребята. – Но, конечно, под уздцы его придерживать надо.
– Осталось выяснить, где он еще передёрнул, и можно идти к строителям под лозунгом «повинную голову меч не сечёт».
Покаявшийся, просветлённый Карпинский снова напрягся:
– Ну, это ты брось, Шкулепова.
– Лучше выкладывай, где ты еще нашкодил. Кызыл-Таш – прекрасное место на земле еще и потому, что там можно не лукавить, нет надобности, понимаешь?
– Все течёт, все меняется. Ты сколько там не была?