Учитель Давыдов Алил
– Ты не говори об этом особо-то, – Мишата посмотрел на дверь и на окна, – знаешь, Афонька, какой бы сволочью ни был, а он еще ничего. В городе за такое в монастырь сразу упрячут. Только за разговоры одни…
– Брат-то твой не побоялся, – хмыкнул кузнец, – под батоги лег.
– Лучше бы он боялся иногда… – Мишата тряхнул головой, – зачем не отказался от идола-то? Что бы изменилось?
– Не скажи… Не должен человек от своих слов отказываться. Кто бы ему верил после этого? А теперь все говорят: надо идолу поклониться, чтоб он Рядок избавил от нечисти.
– Терять ему нечего, вот и не боится, – проворчал Мишата беззлобно.
– Зря ты так. Видно же по нему, что в колодках ходил. Значит, есть чего терять. Знает, на что идет. И на спине у него кнут отпечатался, пробовал. Хороший парень твой брат, нравится он мне. А мальчишкой каким был славным? Ты помнишь?
– Помню, конечно. Не трави ты мне душу, и так сердце рвется. Не думал я, что боярин с ним так… жестоко. Он же… он же братишка мой. Да мне эти батоги… Лучше б сам лег, честное слово! Я не знаю, как его от беды уберечь, а ты тут разговоры разводишь. Забыл бы он про своего идола, спрятал бы гордость в карман, так ведь не объяснишь ему!
Нечай сглотнул слюну – слезы опять подступили к глазам. Вот оно что, оказывается. А он-то думал, Мишата на него злится. От беды уберечь…
Нечай дремал весь день, изредка просыпаясь: мама меняла полотенца на спине, и отвар, принесенный повитухой, только успокаивал боль, нисколько не раздражая ран. Сквозь сон он слышал, как мама ругается с кем-то на крыльце, но так и не проснулся.
– Ему не до распутных девок! – кричала она на весь двор, – постыдилась бы нос сюда казать!
В глубине души шевельнулась мысль, что приходила Дарена, но, наверное, мама была права – не до девок…
Нечай проспал и ужин, а проснулся от звонкого крика Гришки:
– Нет, это ворона, а не галка! Ворона!
– А может галка? – неуверенно протянул Федька-пес.
На Гришку зашипели со всех сторон: и мама, и Полева, и Мишата, и ребята вокруг.
– Это ворона, потому что это – вишня, – шепнул Гришка и постучал кулаком по лбу, – дубина!
Нечай открыл глаза: его ученики сидели за столом и разглядывали картинки к букве Веди.
– Дубина – на букву Добро, – сказала Надея.
– А как эта буква называется, знаешь? – спросил Стенька.
– Нет, мы же ее еще и изучили, – Надея вздохнула.
– Она называется Веди, – Нечай попытался повернуться на бок.
Мама услышала его раньше остальных.
– Я им говорила, – вздохнула она, извиняясь, – нечего тут делать сегодня, так Мишата разрешил…
– Пусть, – улыбнулся Нечай.
Из-за стола первым выскочил Ивашка:
– Дядь Нечай, я тут тебе принес кое-что… – он подошел поближе, сунул руку за пазуху и извлек оттуда петушок на палочке – подтаявший, облепленный мелкими ворсинками и пылью, – во, мамке сегодня дал проезжий какой-то, так я тебе принес…
– Спасибо, конечно, – усмехнулся Нечай – не взять такого щедрого подарка он не мог. А ведь Ивашка был жадным до дрожи и вечно голодным, и сласти перепадали ему не каждую неделю, как детям Мишаты или кузнеца.
– Я еще принесу, если мамке дадут… – довольно сказал Ивашка и с превосходством посмотрел на остальных – те смешались и виновато разводили руками.
– Да не надо, кушай сам, – Нечай улыбнулся.
– Нам завтра тоже батька купит, – нашелся Гришка, – мы тоже отдадим!
– Куда мне столько-то! – Нечай рассмеялся, закашлялся и скривил лицо.
День седьмой
Пятки тонут в теплой пыли, и теплая пыль струйками пробивается между пальцев ног. На свете нет ничего мягче и приятней ее прикосновения к босым ногам. Горячее солнце ползет к полудню, и кучерявые облачка разбавляют невероятную, невозможную синь от горизонта до горизонта. В лесу птичьим хором гремит июль, июль золотится ржаным полем и зеленеет сочной травой, ждущей сенокоса. Дорога течет вперед – плавно, как полноводная река. И вдали, за деревянным мостом через узкую речку, уже видны главки церкви рядом со звонницей, и постоялые дворы, и цепочка крытых тесом домов вдоль дороги, и перемешанные между собой ряды рынка.
Нечай идет по Рядку, и все вокруг, конечно, принимают его за проезжего. Дома здесь словно стали меньше ростом, зато подросли деревья. Вот эта рябинка пятнадцать лет назад была тонкой, как девичья рука. А теперь поднимается над крышей трактира и бьется ветвями в чердачное окно. Нечай не смотрит на чужие дома, он сворачивает на улицу, ведущую в поле, за которым зеленеет лес. Еще немного. Сладкая, щемящая, поскуливающая тоска тычется в живот слепым щенком, и хочется бежать вперед и кричать от радости, или замереть, задержав дыхание.
Яблони положили тяжелые ветви на забор и подставляют солнцу бока белых, блестящих яблок. Нечай берется за кольцо калитки и застывает на секунду, сглатывая слюну. Калитка открывается бесшумно, мама стоит на ступеньках крыльца и смотрит на него сверху вниз. И он не сразу замечает, какого она маленького роста.
– Мама, – говорит он тихо-тихо, словно боясь этого слова, и перешагивает через порог.
Но она узнает его раньше, чем он успевает это сказать.
– Нечай… – шепчет она и неуклюже бежит по ступенькам вниз, и он едва успевает подхватить ее под локти, чтоб она не упала.
– Мама, это я, – говорит он, – мама, это я… это я. Вот пришел…
Какой счастливый сон… Нечай тысячу раз видел этот сон. Он тысячу раз просыпался под армяком, свернувшийся в клубок, и этот сон причинял ему невыносимую боль. Он шел к этому сну столько лет, и он дошел до него.
Мама рассказала ему потом, что в тот день ждала его с самого утра. Стояла на крыльце и ждала. Пятнадцать лет, год за годом, она представляла себе, как он растет, как из мальчика становится юношей, мужчиной. Ей этот сон тоже снился тысячу раз. Как открывается калитка, и во двор заходит ее младший сын. Высокий, взрослый, бородатый…
К ночи раны загорелись, заныли, и Нечай, выспавшись днем, никак не мог удобно улечься, то ему было холодно, то колючий тулуп жег спину, то его разбирал кашель, то хотелось пить. Мама вставала, но он отправлял ее спать, только она все равно не спала, прислушиваясь к его дыханию и готовая в любую минуту бежать на помощь. Уснул он под утро, измученный и изрядно приунывший. И тогда увидел этот счастливый сон.
Давно рассвело, и дома никого не было – все ушли в церковь. Наверное, он и проснулся от непривычной тишины. А может от робкого стука в дверь? Стук повторился, и Нечаю показалось, что он его уже слышал. Отвечать не хотелось, шевелиться – тоже, и он решил просто подождать. Через минуту дверь скрипнула и в щелку просунулась лохматая голова Стеньки.
– Дядя Нечай? – тихо шепнул тот.
– Заходи, – Нечай скривился, – я не сплю.
Стенька пролез в дверь и осмотрелся.
– Никого нет?
– Никого, – кивнул Нечай.
Стенька вздохнул, подошел поближе и присел на корточки.
– Я… наверное, не надо было мне приходить… И говорить тебе не надо…
– Чего уж, говори, раз пришел… – Нечай выдавил улыбку.
– Туча Ярославич идола нашел. Отец Афанасий народ собирает, сейчас крестным ходом туда пойдут, идола жечь.
– Что, всем миром? – Нечай качнул головой.
– Не, все не хотят идти. Там такое в церкви творится щас… Мужики спорили, отец Афанасий больше часа проповедь читал. Говорил, это вам не сход… А мужики схода требовали, говорили – надо сходом решать, почему боярин за них решает? А тут как раз и боярин приехал, с отцом Гавриилом, и человек двадцать дворовых привез, и молодые бояре с ними. Сказал, что если идола мужики сжечь не позволят, завтра сюда стрельцы приедут, не только идола сожгут, но и зачинщиков к воеводе увезут. Мужики испугались, по домам расходятся… А отец Афанасий крестный ход собирает, иконы снимают… Человек десять уже набрал…
Нечай скрипнул зубами: вот и все… Не вышло… Ничего не вышло! Он стукнул по лавке кулаком. «Жертвенники их разрушьте, столбы сокрушите и истуканов их сожгите огнем…»
По домам, значит, расходятся? Стрельцов испугались?
Нечай вдруг вспомнил раскольников: они казались ему глупыми, смешными даже… Он спрашивал их: за что? За что вы умираете, за что терпите муки? Они отвечали: за веру. Он смеялся.
Теперь ему не было смешно. Там, где летом играют мертвые дети, гуще растет трава… Дарена плакала, когда им откликнулся древний бог… Возле идола воздух чище и вкусней… Это ли зовется верой? Наверное, нет. Только он там один – несокрушенный истукан. И если его сегодня не станет, куда Нечай пойдет завтра?
Так просто походя свернуть с тропинки, ведущей домой, снять шапку и сказать ему, как старому знакомому: здравствуй, древний бог. Так просто, и так хорошо…
Сжечь. Сжечь? В груди полыхнуло так жарко, и сердце стукнуло со злостью, и ярость залила глаза темными пятнами: Нечай оттолкнулся и сел, почти не чувствуя боли.
– Дядь Нечай, ты чего? – в испуге пробормотал Стенька.
– Ничего, – рыкнул Нечай, встал и, пошатнувшись, схватился за дверной косяк, – «…истуканов их сожгите огнем…» Не выйдет! Ничего у них не выйдет!
– Дядь Нечай…
– Помоги мне, а? – Нечай дошел до веревки, где перед печкой сушилось белье – вчерашние полотенца с ржавыми от крови разводами давно высохли.
Стенька молча, перепугано кивнул.
– Кровь пойдет, не хочу полушубок испортить… – пробормотал Нечай, – полотенцами замотаем, авось не протечет…
Отчаянно кружилась голова, и каждое движение тревожило чуть подсохшие раны: казалось, по тонкой запекшейся корочке бегут глубокие трещины. Опухшие, расшибленные мышцы не желали держать спину прямо: полушубок лег на плечи невыносимой тяжестью и заскреб жесткой овчиной по рубцам.
– Дядя Нечай… не ходи… – сказал Стенька, когда тот сел и со стоном начал натягивать сапоги.
– Не выйдет, – прошипел Нечай сквозь зубы, – ничего у них не выйдет.
– Я с тобой пойду!
– Нет! – Нечай рявкнул так убедительно, что Стенька примолк.
Ему представился масляный, закопченный лик Иисуса, и чад ладана, и назойливое пение молитв вокруг. Бог против бога? Кто, как не бог, велел сжигать изваяния соперников? И на его стороне Афонька со своими проповедями, стрельцы, воевода, архиерей. Даже Гаврила – богоненавистник – и тот сейчас на его стороне.
Низовая метель взрывала снег и кружила над головой – из-за нее не было видно и соседнего дома. Ветер то надрывно посвистывал, то задувал могучим, долгим выдохом; белое небо пряталось за снежной завесой. Нечай вышел во двор и взял в сарае большой топор Мишаты – сразу вспомнилась разбойничья юность. Он не хотел думать о бесполезности своей затеи, о том, что никакой топор не поможет справиться с двадцатью дворовыми мужиками; он, наверное, вообще не думал толком о том, что станет делать: ему НАДО было туда прийти, ему надо было стать рядом с древним богом, вместе с ним посмотреть в лицо тем, кто придет его уничтожить.
Нечай запрокинул голову: кто, как не бог, велел сжигать изваяния своих соперников?
– Что? Нравится тебе? Жечь, крушить, мучить? А? Молчишь? Не напился еще?
Каждое слово болью отдалось в голове и на спине. Злость, черной пеленой застившая глаза, стиснула Нечаю кулаки, и матерные проклятья полетели в небо, разгоняя снежинки в стороны: он хотел, чтоб бог его услышал, он хотел голосом пробить небосвод, и чувствовал, как его слова превращаются в осязаемые сгустки и обретают силу. И если раньше он всего лишь смеялся, уверенный в том, что богу нет дела до его слов, то теперь ненависть жгла его горло, ненависть, накопленная за пятнадцать лет, билась под ребрами, и он выплевывал ее, надеясь, что на этот раз бог не сможет его не заметить.
Стенька слушал Нечая, прижимаясь к крыльцу: лицо его побледнело, и глаза широко распахнулись – парень испугался. Нечай не смотрел на него – ему было не до того: его шатало из стороны в сторону, голова раскалывалась, и от напряжения подрагивали колени. Он так и вышел со двора, не взглянув на Стеньку, и ничего ему не сказал, продолжая шептать проклятия себе под нос.
В поле мело сильней: Нечай, сжимая в руке топор, шел почти наобум, не видел ни леса впереди, ни Рядка сзади. Проклятия еще срывались с губ, он скорей подбадривал себя ими, чтоб легче было идти: ноги путались в снегу, спотыкались; полотенца, которыми была обмотана спина, потихоньку пропитывались кровью, и боль царапала его все сильней: то острая, режущая, то тупая, натягивающая сухожилия и туманящая голову. Снег летел в лицо и за шиворот, набивался в сапоги, облеплял голые руки, снег мешал идти вперед, ветер дул навстречу, и каждый следующий шаг давался Нечаю тяжелей предыдущего.
Он, наверное, слегка сбился с пути, потому что добирался до леса гораздо дольше, чем надеялся, и очень устал: вместо проклятий с губ слетали всхлипы и хриплые стоны. Нечай остановился у первого же дерева и, опираясь на него, стоял несколько минут, надеясь, что боль немного утихнет.
Снег приглушал звуки, и ему казалось, что на краю леса он совершенно один. Мир сузился, сжался – клочок поля среди метели, и кусок леса, и в этом лесу стоит несокрушенный истукан. Пока несокрушенный. Пусть это бесполезно, пусть это глупость, вроде раскольничьей! Пусть! Он должен посмотреть им в лицо вместе с древним богом. Он должен стоять рядом с ним.
Нечай оторвался от дерева и, пошатнувшись, шагнул вперед. Несокрушимый истукан. Он столько лет пролежал в земле, но остался целым. И теперь… Будь что будет. Какая разница, что после этого будет? Испокон века люди шли на смерть ради богов, неужели все они были глупцами?
Святыня? Нет, наверное, нет… Если всякое светлое пятно своей жизни считать святыней… Нет. Но Нечай сказал однажды, что готов платить за неверие. Что ж, пришло время. Там, где летом играют мертвые дети, гуще растет трава… Мир рухнет, если идола сожгут, ниточки, пронизывающие эфир, стянутся в узел…
Нечай вдруг подумал, что опоздает. Среди деревьев ветер утих, и теперь он отлично слышал скрип снега под ногами. Ему почудилось, что до него доносится треск горящего костра: Нечай испугался и прибавил шагу. И оказался прав – через несколько минут его догнал топот копыт, а за ним – скрип снега под множеством сапог.
Нечай успел первым выйти на поляну, расчищенную когда-то от кустов шиповника. Вылепленный стол у подножия идола завалило снегом, но колосья, оставленные Дареной, выбивались наверх, словно прорастали; развалины снежного городка возвышались рядом бесформенным сугробом. Нечай поудобней перехватил топор – это не узкая лестница, ведущая в башню.
– Это – мое… – шепнул он сам себе.
И снежный стол, и колосья, и рухнувший городок…
Первым из-за деревьев показался Туча Ярославич, за ним – Гаврила, потом – отец Афанасий с кадилом в руке. Следом вынесли лик Богородицы, Николу-угодника, еще какие-то узкие лица с круглыми щечками и губами, сложенными бантиком… Людей было так много… Вот только Радеево семейство почему-то не появилось.
Нечай разогнул спину и расправил плечи.
Боярин спешился и кинул поводья кому-то из дворовых.
– Это опять ты? – спросил он устало, с легкой, снисходительной улыбкой на губах.
– Это я, боярин, – кивнул Нечай и почувствовал, будто изнутри его толкает какая-то сила: чужая сила. И держать плечи расправленными не так тяжело, как показалось сперва.
– Уйди отсюда, – Туча Ярославич едва не рассмеялся.
Нечай покачал головой:
– Это – мое. Подойди и возьми, если сможешь.
– Кондрашка! – оглянулся Туча Ярославич, – убери его с дороги. Он портит нам крестный ход.
Сила и злость застили глаза: наверное, Нечай убил бы всякого, кто попробовал приблизиться. Кондрашка вышел вперед, посмотрел на Нечая, почесал в затылке и в испуге шагнул обратно.
– Зарубит же… – он пожал плечами.
Нечай медленно кивнул.
– Позволь-ка мне, Туча Ярославич… – вздохнул Гаврила, спешился и кинул шубу Кондрашке на руки, – нечего людей зря подставлять. Я и один с ним справлюсь.
– Нет уж, отец Гавриил… – усмехнулся боярин, – знаю я тебя, и чего ты добиваешься, я тоже знаю…
– И что? – Гаврила улыбнулся широко и цинично, – тебе не нравится такой исход?
– Да какого лешего вы с ним возитесь! – выкрикнул из-за Афонькиной спины Некрас, – вязать его, и дело с концом.
– Давай, вяжи, – прошипел Нечай сквозь зубы, – начинай…
Афонька растерянно смотрел то на боярина, то на расстригу, то оглядывался за спину, помахивая кадилом – он явно не знал, что делать и что говорить. Туча Ярославич, несмотря на уверенную усмешку на губах, тоже посматривал нерешительно, словно напряженно думал о чем-то своем.
– Боярин, – вполголоса сказал Гаврила, заметив его замешательство, – мы еле-еле мужиков успокоили, а тут опять? Это, между прочим, мятеж и смута…
Туча Ярославич помолчал, пожевал губами и посмотрел себе под ноги.
– Вяжите его, – махнул он рукой дворовым, – ну? Он же еле на ногах стоит, чего испугались-то? Топора, что ли?
– Не делай этого, боярин, – Нечай сузил глаза и покачал головой, – не трогай истукана…
– Сатану защищаешь, – неуверенно фыркнул Афонька.
Туча Ярославич коротко глянул на него, обернувшись, и Афонька прикусил язык.
– Вяжите, сказал…
Дворовые нерешительно подались вперед, но тут вмешался Гаврила:
– Да обходите его со всех сторон, куда на рожон-то прете!
– Как дети малые, – плюнул Некрас и вышел из-за спины попа, – пошли, мужики!
– Может, не надо, а? – спросил кто-то из задних рядов, – пусть его стоит этот идол. Кому мешает-то?
– Правда, боярин, – уверенно подхватил второй, – велика беда!
– Я говорю: мятеж и смута! – плюнул Гаврила, – разойдитесь все!
– Гаврила, – угрожающе качнул головой Туча Ярославич, – только посмей!
– Да ладно, – Гаврила закатал рукава, – все нормально будет, не волнуйся так. А вы обходите его, окружайте!
Он прыгнул вперед неожиданно, как дикий кот – быстрый и ловкий. Нечай за мгновенье угадал этот прыжок, рассекая воздух тяжелым топором. Он метил в грудь, но Гаврила был не лыком шит, и ушел из-под удара вниз, нырнул у Нечая подмышкой, пропахал снег, и тут же прыгнул снова, на этот раз – снизу, Нечай даже не успел как следует замахнуться. Расстрига выставил руки вверх, и остановил падающее топорище, приняв его в ладони. Да любому бы этот удар переломал кости, только не Гавриле! Он вцепился в топор мертвой хваткой, выворачивая его из руки Нечая, но тот перехватил его второй рукой и рванул в другую сторону. Пальцы расстриги не выдержали, Нечай замахнулся коротко и быстро, и тому пришлось откатиться в сторону, чтоб не попасть под удар.
Краем глаза Нечай заметил, что его обходят сзади, и прижался к идолу – одного прикосновения стало достаточно, чтоб ощутить, какая сила стоит за его спиной. И Гаврила понял это – Нечай увидел в его глазах не злость, не презрение, а азарт.
– Посмотрим, кто из них сильней, – шепнул он Нечаю и полез под рубаху, за пояс.
– Да ты с ума сошел, Гаврила! – рявкнул Туча Ярославич.
– Уйди, боярин! – тот выхватил из-за пояса сатанинское распятие и ухватил его, словно нож, посмеиваясь и поигрывая им, как душегуб перед беззащитной жертвой.
– Свят, свят, – вяло пискнул Афонька. Впрочем, вряд ли он разглядел, чем распятие Гаврилы отличается от креста у него на пузе.
Нечай был готов к прыжку расстриги – по глазам видел, когда и с какой стороны тот пойдет в наступление. Удар Нечая оказался точным, но Гаврила принял его своим оружием, даже не поморщившись: топор со скрежетом выбил из распятия искру – на лезвие осталась вмятина. Не зря расстрига копал гробы и приносил жертвы своему мятежному ангелу! Нечай попробовал во второй раз, снова топор наткнулся на распятие, и рука Гаврилы не дрогнула.
Только четверо и только однажды просили древнего бога прийти… Нечай понял, совершенно неожиданно, о чем говорила когда-то Дарена: богам нужна помощь людей ничуть не меньше, чем людям – помощь богов. Против четверых жалких и неуверенных мечтателей – намоленные иконы и кровавые жертвы Князю мира сего…
Его схватили за руки сзади, не позволив ударить в третий раз, навалились толпой, уронили в снег, выкрутили запястье, прижали лицом к столику перед истуканом, сели на ноги, на спину, зажали шею: не то что шевельнуться, Нечай не мог даже вздохнуть.
– Веревки давайте!
– Снимайте пояса!
– Уздечками вяжите!
– Вырвется того и гляди!
Нечай пожалел, что он не оборотень – какое там вырваться! Он знал, что это бесполезно от начала и до конца: злость сменилась болезненным, горьким равнодушием.
Вязали его долго, боясь отпустить на секунду – он сопротивлялся, конечно, но вяло, скорей для вида, однако его все равно побаивались, и без топора в руке. Руки за спиной туго стянули ремнями, ноги обмотали веревками до самого колена, для верности накинули петлю на грудь и прижали ею локти к бокам.
– Поднимите-ка его, – медленно, словно нехотя, сказал над ним боярин.
Вместе с равнодушием вернулись боль, усталость и дурнота – когда Нечая подняли на ноги, лицо Тучи Ярославича расплылось перед глазами красно-коричневым пятном. Щекочущая струйка густой крови ползла по пояснице – полотенца промокли насквозь.
– Что ты все время лезешь? – голос боярина прозвучал будто издалека, – что тебе все неймется?
– Не трогай истукана, боярин, – ответил ему Нечай, еле-еле ворочая языком.
– Ондрюшка! – крикнул тот, – поедешь к воеводе. Пусть с ним в городе разбираются. Мне надоело. Пусть стрельцов присылают, увозят его отсюда… Глядишь, и мужики немного успокоятся.
– Туча Ярославич… – начал отец Гавриил.
– Молчи, Гаврила. Хватит. В усадьбу его, в колодки забить и в медвежью яму…
Боярин повернулся к Нечаю спиной и медленно пошел к своей лошади.
– Погоди, боярин, – Гаврила кинулся за ним, – погоди! Давай сами разберемся!
– Разобрались уже, – не глядя на него, махнул рукой Туча Ярославич и взялся за повод.
– Да погоди же! – расстрига взял боярина за плечо, – тебе что, лишний холоп помешает? Сам не можешь с ним справится?
– На кой мне такие холопы! – боярин сунул ногу в стремя, – пусть его воевода усмиряет.
– Туча Ярославич! – вдруг очнулся Афонька, – а с идолом-то что делать?
– Сжечь его, и дело с концом…
Голова Нечая упала на грудь, как только держащий его за волосы Кондрашка разжал пальцы. И что же это ему так плохо? Краем глаза Нечай уловил движение на тропинке, со стороны Рядка: долговязая, нескладная черная фигура на белом снегу показалась ему видением. Он моргнул несколько раз, надеясь разогнать пелену – видение не исчезло. Звонко хрустнул сучок, и стал слышен скрип снега: к идолу шел гробовщик – не спеша, с чувством собственного достоинства, чуть пошатываясь, словно вставший из могилы покойник.
Боярин сел на коня – Нечай так и не понял, почему тот вдруг решил уехать. Но гробовщика заметили раньше, и боярин развернул лошадь назад.
– Что делаете-то? Всем нам смерти хотите? – гробовщик говорил негромко, но мужики примолкли, и голос его прозвучал в полной тишине, под завывание ветра в верхушках дубов, отчего показался зловещим.
– Еще один… – Туча Ярославич сжал губы и покачал головой, – тоже в яму захотел?
– Нет-нет, – засуетился Афонька, и попытался прикрыть гробовщика узкими плечами, – это божий человек, не тронь его, боярин… Он сам не знает, что говорит.
И рядковские мужики, и дворовые переглядывались между собой, со страхом смотрели на гробовщика, и мрачно – на боярина.
– Правда, боярин, – сказал кто-то из рядковских, сжимающий в руках Богородицу, – оставь идола…
– Опять? – недобро усмехнулся Туча Ярославич, – завтра стрельцы приедут – и с вами разберутся тоже.
– Не трогай идола… – услышал Нечай за спиной, – гробовщик знает, что говорит.
– Туча Ярославич… – робко начал кто-то из дворовых, – ведь не знаем же, чем это обернется… Может, не надо? Пусть его стоит…
– Батюшка, ведь всех нас погубишь… – шепнул Кондрашка чуть не в ухо Нечаю.
– Так… – протянул боярин, оглядываясь по сторонам, – мятеж и смута?
– Не трогай истукана, Туча Ярославич, – жалобно попросил кто-то из дворовых, – кто ж знает? Всех ведь нас сожрут, как Фильку…
Боярин подъехал к Нечаю и, нагнувшись, приподнял его подбородок рукояткой плети. Нечай сглотнул вязкую, соленую слюну – его тошнило, а от движения глазами голова побежала кругом еще быстрей, спазмом сжимая желудок.
– Ну что? Добился, чего хотел? А? Добился?
Нечай ничего не сказал, голова качнулась, подбородок соскользнул с рукоятки и упал на грудь.
– Идола – в яму вместе с ним, – коротко велел Туча Ярославич, – завтра при стрельцах сожжем, заодно и доказательство им предъявим.
День последний
В яме пахнет землей и зверем. Нечай скукожился на деревянных ногах сброшенного вниз идола – боль грызет спину, словно между лопаток сидит крыса и рвет ее мелкими коготками, и кусает острыми, выгнутыми вперед зубами. Руками, стянутыми за спиной, он шевельнуть не может: если бы лечь по-другому, боль бы перестала так его изматывать.
Холод. В яме не такой мороз, как в лесу, и в дальнем ее углу стоит незамерзшая лужица воды, но пар идет изо рта, и сырость пропитывает тело насквозь. От холода и неподвижности ломит суставы, но дрожь уже прошла – Нечаю кажется, что и дыхание его постепенно остывает.
Правую лодыжку сжимает тяжелая, кривая колодка – не умеют дворовые Тучи Ярославича сделать ее как надо. Наверное, в первый раз…
День кончился – сквозь дверцу в потолке из бревен уже не пробивается свет. Но все так же подвывает метель, и доносятся еле слышное потрескивание огня – где-то недалеко горит костер.
Уснуть здесь, чтоб завтрашний день никогда не наступил. Уснуть и больше никогда не просыпаться, и вечно видеть сон о том июльском дне, когда он дошел до дома. А потом превратится в домового и вернуться к маме опять.
Мама, мамочка! Как же хочется домой!
Ветер плачет… Тонко, жалобно… Может, чей-то бесплотный дух ищет свой дом и не находит? Тычется в чужие окна, стучит в двери, надеется… А на дворе – ночь, и никто не впустит его погреться. А он бы свернулся калачиком вокруг теплой печки, переночевал, а утром, успокоенный, упорхнул незаметно в приоткрывшуюся дверь – лететь дальше, искать свой дом.
– Что ты лежишь? – стучит в голову чужой голос, – что ты ноешь и пускаешь сопли?
– Мне холодно, мне больно, я устал… – Нечай сопит и тихо всхлипывает.
– Устал валяться? Вставай! Ты сдохнешь в этой яме, даже если не уснешь! Вставай! Шевелись!
– Я не хочу… – Нечай глотает слюну.
– Вставай! Сейчас сюда явится расстрига и зарежет тебя, как бычка – во славу своего падшего ангела. Ты этого хочешь?
– У меня руки связаны…
– Вставай! Развязывай руки!
– Пусть лучше он меня зарежет! – Нечай чувствует злость на назойливый голос в голове.
– Поднимайся! Никто не знает, что будет завтра!
– Что ты хочешь? Чего тебе от меня надо! Кто ты такой, чтоб так со мной говорить? – Нечай едва не кричит от отчаянья, но вдруг понимает, что говорит с ним лежащий на земле идол, – вот уж никогда не думал, что буду сидеть в яме вместе с богом…
– Давай, – говорит голос снисходительно, будто усмехаясь в усы, – просыпайся. Хватит.
Нечай распахнул глаза – он на самом деле задремал. Темнота вовсе не казалась кромешной – над ним нависали земляные, полосатые стены: слой темной, испещренной корешками трав земли, ниже – светлый песок, а под ним – красная мокрая глина. Большая яма – чтоб зверю в ней было просторно. И потолок далеко, рукой не достать.
Весь день Нечай не мог толком прийти в себя – в голове мутилось. Вообще-то, батоги по голове бьют не слабей, чем по спине, только это не сразу замечаешь. Крови много вытекло, да и простыл он наверняка. Но дома, лежа в тепле, он этого не чувствовал.
Теперь голова немного прояснилась, но боль нисколько не утихла. Сильно хотелось пить – последний раз он пил прошлой ночью, когда мама вставала и приносила ему кружку с теплым, сладким отваром.
Воспоминание о маме толкнуло в грудь – умереть, конечно, проще всего. Нечай попробовал шевельнуться – затекшее, закоченевшее тело послушалось его с трудом, и крыса, притаившаяся на спине, с новой силой впилась в плоть зубами и когтями. Кисти рук распухли так, что на них едва не лопалась кожа. Он сел и повел плечами – заскорузлые полотенца присохли к ранам и теперь мешали двигаться.
– Ну что, древний бог? – хрипло спросил Нечай, – все еще не сокрушили… А из ямы мы как-нибудь выберемся… Вот только согреюсь немного.
Он поднялся на ноги – тяжелая колодка привычно стукнула по другой ноге. Ничего… Он сбежал из монастыря, сбежит и отсюда. И колодка ему не помешает. Руки бы освободить…
Нечай дернул руками в стороны – связали их туго, но нет таких ремней, которые нельзя растянуть. Тем более, в яме сыро.
С полчаса он ходил по яме из угла в угол, припадая на правую ногу, надеясь согреться и вытянуть ремни, связывающие запястья, но вместо тепла пришел озноб – зуб на зуб не попадал. Руки затекли еще сильней, и кое-где открылись раны – Нечай чувствовал мокрые, теплые пятна крови на засохших полотенцах. Намочить бы ремни! Сырая кожа тянется легче.
Лужица в углу, которую он приметил еще днем, пугала и отталкивала – холодно. Чтоб опустить туда руки, надо лечь на землю. Не только ремни – полушубок промокнет насквозь. Но через четверть часа бесплодных попыток освободиться, Нечай решился – руки устали. Еще немного, и ему просто не хватит сил тянуть ремни в стороны.
Он попытался опустить руки в воду, сползая по стене и опираясь на нее спиной – больно было ужасно, но лужица неожиданно оказалась намного глубже, чем он ожидал. Наверное, эту ямку вырыли нарочно, чтоб медведь мог оттуда пить. Полы полушубка все равно промокли, в воде плавали крупинки льда, но руки холода не чувствовали. Нечай выждал пару минут, давая ремням намокнуть как следует, и едва не упал в лужу, когда старался подняться. От напряжения снова начала кружиться голова, и пришлось некоторое время сидеть на ногах идола, чтоб прийти в себя.
Дыхание – хриплое и посвистывающее – успокоилось не сразу, и в наступившей тишине Нечай отчетливо расслышал потрескивание костра неподалеку и тихие голоса: его охраняли. Интересно, сколько их? А впрочем, даже если их всего двое, они успеют поднять шум, если попытаться выломать дверцу в потолке. Днем Нечай не обратил внимания, закрыли его на замок или на засов. Если на засов, то не все потеряно, главное – освободить руки.
Промозглый холод быстро полез под полушубок, стоило несколько минут посидеть неподвижно, и Нечай начал потихоньку тянуть руки в стороны, до дрожи напрягая локти и плечи. Мокрая кожа, наконец, подалась – он почувствовал, как закололо затекшие пальцы, когда ремни немного ослабли. Он дергал их в стороны с удвоенной силой, стирая запястья в кровь; к рукам постепенно возвращалась чувствительность – они заныли от холода, но и пальцы теперь могли шевелиться.
Нечай потерял счет времени, очень устал и боялся, что ремни высохнут и перестанут тянуться, но, в конце концов, извернувшись и ободрав кожу, выдернул руку из спутывающих запястья ремней: от облегчения бухнуло в ушах, и перед глазами поплыли светлые полосы.
Руки тряслись, как у немощного старика, плечи двигались со скрипом, а разогнать кровь, пошевелив ими как следует, было слишком мучительно. Нечай отдыхал долго, пожалуй, непозволительно долго – к нему подбиралась дрема, холодная дрема: глаза слипались, унималась дрожь, костер пощелкивал горящими ветками прямо у ног, и тихие голоса дворовых нашептывали что-то успокаивающее.
Голова тяжело упала на грудь, и Нечай не понял, разбудило его это движение, или голос Гаврилы, донесшийся сверху:
– Не спите? Это хорошо… Смотрите, Туча Ярославич не простит, если упустите.