Горби-дрим Кашин Олег

– Прибалтика – рано, они там трусливые все, их за шиворот придется брать и заставлять шевелиться, дело тухлое. Юг, конечно, юг, и прежде всего Карабах («О, о Карабахе мы с Сусловым много говорили», – вставил довольный генеральный секретарь), и более того – я бы советовал смотреть на вопрос шире.

Генеральный секретарь и Лигачев уставились на Лукьянова. Лукьянов продолжал:

– Смотреть шире. Вот Карабах, сейчас он азербайджанский, а мы чего хотим, отдать его Армении? Нет же. Он должен быть, как монетка, упавшая на ребро, чтобы все смотрели и волновались, орел или решка. Территория с неопределенным статусом – я считаю, что в реальности после Союза из таких территорий должна состоять буферная зона вокруг России. Называйте это контролируемым хаосом, но только так мы сможем обеспечить переходный период без большой войны всех со всеми. Каждая республика должна быть погружена в собственные неприятности, не должно быть республик, которые ушли бы из Союза в своих прежних границах. Украина без Донбасса, Эстония без Нарвы, Грузия без Абхазии и Южной Осетии, Молдавия без левого берега Днестра.

– А Россия? – спросил, прищурившись, Лигачев.

– Россия это Россия, – строго сказал Лукьянов, но тут его перебил генеральный секретарь:

– Послушай, я разовью твою доктрину. В России, конечно, тоже есть регионы, которым стоило бы отвести роль упавшей на ребро монетки, и не только для, как ты говоришь, контролируемого хаоса. Есть еще одна, очень большая проблема – русские ведь с семнадцатого года были лишены возможности распоряжаться своей судьбой, всегда у нас была доминирующая нация, сначала евреи, потом грузины, до недавнего времени украинцы. Мы с вами первое русское национальное правительство, и очень скоро мы поймем, что не выдерживаем взваленного на нас груза, народ не готов. Особенностью переходного периода должно стать появление новой доминирующей нации, по отношению к которой русские сначала должны будут чувствовать себя угнетенными, и только потом, когда процесс национального строительства у русских дойдет до точки невозврата, русские и эта нация спокойно и безболезненно разойдутся.

– И какая это будет нация? – недоверчиво спросил Лигачев. – Калмыки, тувинцы?

– Тувинцы, – задумался генеральный секретарь, – тувинцы – это здорово, я забыл о них, если честно, хотя мне еще Суслов много рассказывал про Унгерна. Давайте тувинцев иметь в виду, пусть будет запасная доминирующая нация, а основной я, – (улыбнулся), – как южанин предлагаю считать чеченцев.

– Новая кавказская война? – Лукьянов сразу все понял.

– Лучше кавказская, чем гражданская, – вздохнул Лигачев, генеральный секретарь улыбнулся – новое поколение меченосцев оказалось несопоставимо понятливее, чем был он сам тридцать лет назад.

LI

Надо было разбираться с Ельциным. Московский первый секретарь радостно ломал оставшуюся ему от Гришина систему и сам невольно обозначил этим временные рамки для самого важного поворота в своей политической судьбе и вообще судьбе – между днем рождения Москвы, который должен стать его персональным бенефисом, и мрачной московской зимой, по поводу которой, кажется, у одного Ельцина не было сомнений, что Москва под его руководством переживет ее так же сытно и спокойно, как это было при Гришине. Итак, Ельцина нужно расчехлять между сентябрем и ноябрем, а в ноябре у нас – 70-летие Великого Октября, то есть надо успеть до праздников, а до праздников что у нас есть – у нас есть пленум ЦК в октябре. Значит, ждем пленума.

С Ельциным в эти месяцы не встречались вообще; из горкома доходили слухи, что первый секретарь снова запил – вероятно, смирился с тем, что дружбы с генеральным секретарем у него так и не случилось. В августе в Москву приехал Хонеккер, еще один смертник перестройки, не знающий, что он смертник. Открывали памятник Тельману в скверике у метро «Аэропорт». Генеральный секретарь нарочно опоздал, чтобы лишний раз не разговаривать с Хонеккером и особенно с Ельциным. Подошел к трибуне с первыми нотами гэдээровского гимна, молча пожал руки; Ельцин был в какой-то идиотской шляпе, опухший, по всему виду – так себе преемничек. Отыграл советский гимн. Ельцин шагнул к микрофону и начал речь. Скрипучий голос и уральский говор, неприятно расгягиваемые гласные. Стоял, слушал вполуха и не сразу заметил, как рукава коснулся Хонеккер. Шепотом, по-русски почти без акцента – «Давайте поговорим». Улыбнулся в ответ – давайте, конечно, – и Хонеккер зашептал: «Послушайте, кто это такой? Пока мы вас ждали, он объяснял мне, как не хватает перестройке сталинских методов, и конкретно лагерей. Я чего-то не знаю, у вас новая политика?» – и смотрит испуганно.

Успокивая Хонеккера, думал – ну да, старик, ты много чего не знаешь, но к делу это не относится, хотя сталинские методы – это даже смешно, если знать о настоящих сталинских методах, а не о тех, которые имел в виду Ельцин. Уральский говорок продолжал греметь над сквером, нелепая шляпа подрагивала в такт речи.

LII

21 октября члены ЦК собрались в Кремле на пленум. Уже у дверей Свердловского зала Ельцина выловил кто-то из помощников Лигачева – давайте, мол, отойдем, нужно поговорить. Зашли в комнату отдыха президиума. Лигачев полулежал на кожаном диване и, не поздоровавшись и не предложив сесть, начал (никто ведь не знает, что он накануне полтора часа репетировать перед зеркалом) орать матом – «Ты чего себе позволяешь, ты что, решил, что ты – хозяин Москвы? Ты что, в политбюро захотел?» – и дальше обо всем подряд, и о дне города, и о поездках в троллейбусе и даже о чертовой шляпе, в которой московский секретарь открывал памятник Тельману. Ельцин слушал молча, губы дрожали, но Лигачеву этого было мало – снял с ноги ботинок и швырнул в Ельцина: «Вон отсюда!» Ельцин молча шагнул к двери, вышел. Лигачев вытер пот со лба – получилось или нет?

И, видимо, все-таки не получилось. Расчет был на то, что оскорбленный Ельцин устроит на пленуме скандал, но он ничего не собирался устраивать. Сидел красный, слушал доклад генерального секретаря о 70-летии Октября, в глазах стояли слезы. На прения записываться не стал, и Лигачев сверлил его взглядом, как тогда Назарбаева в Алма-Ате – ну твою мать, ну встань ты, ну заори. Ельцин сидел, молчал. И уже когда прения закончились, генеральный секретарь не выдержал: «А почему у нас Борис Николаевич молчит? Я по его лицу вижу, ему есть что сказать. Пожалуйста, просим», – и улыбнулся ласково, ну а как еще этого черта дразнить?

Ельцин вышел на трибуну и заговорил о Великом Октябре. Труженики Москвы готовятся к юбилею, берут на себя повышенные обязательства, пусковые в строй, трудовая вахта и ведро живых вшей. В руке Лигачева хрустнул карандаш – ну нельзя же быть такой жертвой, ты же с Урала, мужик!

Снова вмешался генеральный секретарь. Борис Николаевич, а что вы можете сказать относительно положения дел в руководстве партии? Я слышал, у вас есть какие-то суждения по этому поводу.

Ельцин замер, зал тоже. «Ничтожество», – прошептал Лигачев так громко, чтобы на трибуне было слышно, а в зале нет. Ельцин побагровел.

– Нет, товарищи, никаких особых суждений о руководстве партии у меня нет, вас дезинформировали, – и зашагал к своему месту.

Тогда с места встал Лигачев и, не спрашивая разрешения, прошел к трибуне – ну что же, если Борис Николаевич не решился говорить сам, мы ему поможем.

Импровизировал Лигачев уверенно. Ельцин, оказывается, еще летом написал письмо в центральный комитет с жесткой критикой генерального секретаря и даже членов его семьи. В письме шла речь ни много ни мало о новом культе личности, выстраиваемом при попустительстве, а то и при прямом участии некоторых членов политбюро. Это, разумеется, ложь, никакого культа личности, как мы все понимаем, нет, просто первый секретарь московского горкома за трескучей политической фразой хочет спрятать свои собственные неудачи на высоком посту, которого он, видимо, оказался недостоин.

Ельцин с места попытался что-то сказать, но Лигачев повысил голос – не надо, мол, у вас уже была возможность высказаться. Снова открыли прения, уже по Ельцину. Выступило 24 человека, все как один Ельцина, конечно, осуждали, и он сидел, обмякший – не боец, не боец. Зал ждал оргвыводов, но генеральный секретарь вдруг сказал, что нет, никого ниоткуда исключать не будем, у нас, в конце концов, перестройка, дадим Борису Николаевичу возможность самостоятельно выпутаться из ловушки, в которую он сам себя загнал.

Самостоятельно, ха – текст выдуманной речи Ельцина, написанный Лигачевым собственноручно, тем же вечером в виде машинописной копии разошелся по московским офисам иностранных газет. По городу поползли слухи о смелом демарше московского секретаря, не побоявшегося бросить вызов всемогущему политбюро. Кажется, все пошло как надо – но именно в этот момент в Ельцине наконец пробудился эмоциональный уральский мужик, и тут уже всем пришлось хвататься за голову.

Позвонил министр здравоохранения и вечный кремлевский врач академик Чазов – Ельцин в реанимации ЦКБ, привезли из горкома с серьезной кровопотерей и пьяного. Пил с самого пленума и в конце концов зачем-то воткнул себе в сердце горкомовские ножницы, чтобы, видимо, все поняли, кого они могут потерять.

Поблагодарил Чазова, набросил пальто и бегом в больницу.

LIII

И вот он входит в палату, склоняется над утыканным трубочками, зондами, датчиками и черт знает чем еще человеком. У человека перерезано горло, из горла торчит гофрированная пылесосная труба – это трахеотомия, человек дышит через пылесосную трубу в горле.

И этот человек – я, а вовсе не Ельцин. Это у меня перерезано горло, это у меня проломлена голова, оторвана челюсть, нет пальца на руке и еще что-то с ногой, я пока сам не разобрался. Я в сознании, но я сплю, меня колют какими-то веществами, это называется искусственная кома, и меня в нее погрузили, чтобы я не умер от болевого шока.

Я помню, как мы прощались в ночь на субботу, когда, остановившись на попытке самоубийства Ельцина, он сказал, что уже поздно, ему пора спать, и продолжение как-нибудь потом. Мы вышли вместе во двор, я проводил его до машины, а сам остановился покурить на свежем воздухе – ноябрь в этом году был в Москве теплый, хороший.

У калитки стоял парень с букетом цветов, пыхтел перед кнопками домофона, что-то, видимо, не получалось. Я курил, смотрел на парня, то есть на его затылок, лица не видел. Потом он обернулся, бросил почему-то цветы на землю и, улыбаясь, ударил меня в зубы – сильно, я упал, и тут появился второй со стальным прутом. «Вот тебе перестройка», – услышал я одновременно с треском, видимо, моей собственной головы. «Вот тебе меченосцы», – это уже сломалась моя нога. «Вот тебе Сталин, вот тебе Суслов», – я прикрывал голову левой рукой, и стальной прут, бьющий по голове, ломал мне пальцы, а я думал, что вот умру сейчас, и так и не узнаю, чем тогда все закончилось.

Я и не узнал. Когда он пришел ко мне в палату нейрореанимации, я спал, но сквозь сон, в котором по потолку плыли верстки перестроечного «Огонька» и еще каких-то журналов, я слышал, как знакомый с детства голос, голос истории, говорит мне:

– Ты прости меня, старого дурака, я не думал, что так все получится. Звери, просто звери, я недооценил их, я виноват – мне показалось, он заплакал.

– Страну не уберег, и тебя не уберег, – сказал он мне и вышел из палаты.

LIV

Если бы я мог в тот момент разговаривать, я бы, наверное, рассказал бы ему историю про знаменитого Якова Блюмкина, который, будучи советским послом в Монголии, в 1927, кажется, году, напившись на торжественном приеме, снял со стены портрет Ленина и принялся блевать на него, приговаривая – «Прости, Ильич, виноват не я, виновата злоебучая система». Но говорить я тогда не мог, поэтому попытался просто ему улыбнуться, но и такое действие оказалось для меня слишком сложным – оказывается, с оторванной челюстью улыбаться нельзя, и я просто дождался, пока он исчезнет из палаты, и тихо продолжил смотреть на плывущие по потолку страницы старых журналов.

Конечно, я думал о том, что со мной случилось. Я и раньше знал, что голова у таких людей, как я, держится не на шее, а на языке, но оказалось, что можно даже и без языка, достаточно ушей. Я слышал то, чего никто не должен был слышать – ну и получил за это, и о чем мне теперь жалеть? Спасибо, что живой.

LV

«Полный отрыв верхней челюсти» – это я уже потом прочитаю в истории болезни. Как это возможно технологически, сам не очень понимаю до сих пор, но знаю теперь, что с оторванной верхней челюстью можно разговаривать по телефону. Прополз (потом смотрел видео с камеры наблюдения: встаю, не зная, что нога сломана, падаю, встаю еще раз, держась уже за прутья калитки, набираю код, и уже падаю на колени в открытую калитку – двор, безопасная территория). Позвонил по телефону дворнику, попросил выйти. Он вышел, я ему рассказал, что это были «два козла» – это потом везде будут цитировать в газетах, «два козла». Попросил дворника проводить меня домой, помажусь зеленкой и отлежусь, но дворник вызвал скорую.

Приехала скорая, меня увезли, я просил в Склиф, врач в скорой почему-то настоял на 36-й больнице у метро «Семеновская». Я позвонил своей первой жене, сказал ей, что меня побили и что меня везут в больницу. Потом еще кому-то (через три месяца я случайно что-то нажму и сотру все эсэмэски, какие у меня были, теперь они доступны только в материалах уголовного дела, все красиво распечатано в виде скриншотов с айфона) написал эсэмэску «Меня отхуячили на Пятницкой». Потом мне объяснят, что это было все на болевом шоке и на выплеске адреналина, и если бы меня не укололи и не усыпили, я бы через сколько-то минут просто бы умер. А пока не укололи – я сел в приемном покое, дежурный врач попросил меня показать ногу и разрезал джинсы по боковому шву – просто снять их мне почему-то не разрешили. Потом появился другой врач, сказал, что все очень серьезно, и от меня требуется ответственное решение – согласие на трепанацию, которое я должен дать письменно. Я сказал, что не хочу трепанацию, и тогда мне дали подписать письменный отказ. Потом куда-то отвели и укололи.

Я засну, и начнется это все – вставай, пиши, митинги поддержки на Пушкинской площади – в газетах будут писать, что я пришел в сознание, а потом опровергать, и официально я приду в сознание только дней через пять, когда ко мне пустят только первую жену (вот что значит полениться развестись!) и отца, и они подтвердят – я в сознании, я нормально реагирую, и я даже, кажется, не овощ.

На самом деле, когда меня через не-помню-сколько-дней врач спросит, какое сегодня число, я ошибусь на одни сутки, то есть полностью у меня выпали только сутки, а дальше я день и ночь различал и дням счет вел. Но когда именно я пришел в сознание, я сам точно не знаю, потому что до сих пор не понимаю, где было сознание, а где галлюцинация.

Я сразу понял, что меня серьезно отхуячили. Но при этом я отчетливо помнил – меня отхуячили, дворник вызвал скорую, меня увезли в Склиф и перевязали, тут же отпустили, я вернулся домой, и тут меня отхуячили еще раз. Что было дальше, я не помнил, но понимал, что нахожусь в какой-то жутко пафосной с мраморными лестницами и лепными потолками больнице, в которой пафоса слишком много (достаточно сказать, что в соседнем помещении – видимо, актовом зале, поет Шаляпин!), а врачи, очевидно, все понапокупали дипломов и ничего не умеют. Поэтому мне, конечно, надо бежать, ловить тачку и ехать в Склиф, тем более что это очень просто – я видел, где сестра оставила ножницы, я дождусь темноты, возьму их, сниму с себя совершенно мне не нужный гипс, открою окно – первый этаж (на самом деле, как потом понял – второй), вылезу и поймаю тачку. Что я совершенно голый, я понимал, но меня это не смущало.

Еще, кстати. Я почему-то знал, что в эту пафосную больницу по страшному блату меня устроила одна писательница по имени Арина. С Ариной я не был знаком, один раз были представлены на какой-то вечеринке, и только полгода спустя, случайно ее встретив второй раз в жизни и прямо спросив, имеет ли она отношение к этой больнице (не имеет), я успокоюсь и пойму, что про нее тоже была галлюцинация. А тогда даже когда мне уже принесли грифельную доску, чтобы я, пока не могу говорить, писал на ней, первое, что я написал – Почему меня к вам положила Арина? – но разборчиво писать к тому моменту у меня еще не получалось, врачи меня не поняли.

LVI

Потом я как бы понял, что про два избиения и про Склиф мне показалось, а теперь-то я точно в сознании – вероятно, на самом деле я отходил от «искусственной комы», опиаты еще действовали, и это заняло еще несколько дней. Теперь я понимал, что больница не пафосная, а хорошая, и лечат меня правильно. Понимал, что я не могу говорить, потому что у меня разрезано горло, и в дырку в горле вставлена пылесосная труба, тянущаяся к агрегату, похожему на капельницу, на вершине которой стояла перевернутая бутылка то ли с водой, то ли еще с чем-то, и этим чем-то мне вентилировали легкие. Но Шаляпин тогда по утрам еще пел, а лампы дневного света на потолке были одновременно проекторами, которые передавали на потолок цветные и черно-белые картины, большую часть которых я неплохо помню. Почему-то почти все эти картины были верстками существующих и несуществующих журналов разных лет – в частности, был детский антирелигиозный журнал «Вошка» двадцатых годов, и был еще, судя по верстке, «Огонек» непонятно какого года – в нем я прочитал очерк под названием «Единственный адрес» о том, как на Керченском водохранилище (такое вообще есть?) сел на мель плавучий консервный завод, и его решили с мели не снимать, а намыть на нем остров и устроить на этом острове курорт. На остров поселили жителей окрестных деревень, которые были затоплены при строительстве водохранилища (до переселения эти люди жили в общежитиях в Керчи), и зеков на химии, которые как раз работали на плавбазе. На острове построили пятиэтажки, назвали все это улицей Ленина, но очень скоро один бывший зек зачем-то убил двух детей из переселенцев, и теперь в народе улицу называют Улица Вити и Павлика, и, конечно, никакого курорта на этом острове уже не получится, проект свернут.

По поводу больницы мне тоже много чего казалось – почему-то теперь это была профильная больница Роскосмоса, причем во дворе, и я видел это из окна (когда совсем отошел от опиатов, тоже долго вглядывался – нет, показалось) стоял мемориальный самолет. Еще было (по этому поводу тоже теперь сомневаюсь – казалось или нет), когда мне прямо поверх гипса присобачили аппарат Илизарова. Врачей я тогда уже научился делить на медицинских чиновников и собственно врачей, и я помню диалог двух таких врачей надо мной: – Зачем ему и гипс, и аппарат? – А, пусть будет. – Нет, вот представь, покажут его по телевизору, и Путин скажет Медведеву – слушай, зачем ему и гипс, и аппарат. – Да, действительно.

Это может быть галлюцинацией, но гипс тогда действительно сняли. Про Медведева мне первой сказала жена, когда их с отцом пустили второй раз, и я уже не спал. Сказала, что я – первая новость на Лайфньюс, и что Медведев написал про меня в твиттер. Я это воспринял спокойно, как курьез, Медведев написал в твиттер, а так больше ничего не происходит.

Мне очень хотелось прочитать твит Медведева про меня, но почему-то ни у кого из врачей не было телефона с интернетом, а когда самая бессмысленная медработница (физиотерапевт, от нее сильно пахло потом всегда) из всех, ходивших ко мне, все-таки дала мне телефон, я попробовал включить интернет, но тут пришла заведующая и на женщину наорала, и я понял, что мне просто не разрешают пользоваться средствами связи. Женщина потом долго оправдывалась – «Олег хотел узнать, который час», но заведующая ей не верила.

Общался я со всеми тогда надписями на грифельной доске. Научился уже писать разборчиво. Помню, приходил заниматься со мной лечебной физкультурой такой гигантский парень лет 25, про которого я постоянно думал – что ты за мужик, тебе бы в армию или еще куда, а ты ерундой страдаешь – учишь меня руками шевелить, а я руками и так умею. Однажды, когда только сняли гипс, я ему написал на доске: «Не надо мне руки поднимать, помассируй лучше стопу.» Он сказал, что посоветуется с начальством, и исчез после этого навсегда, вместо него стала приходить его начальница, очень симпатичная бабушка – бывшая конькобежка, в пятьдесят шестом году на Олимпиаду ездила. Она, кстати, была вторая, кого я, проснувшись, увидел. Просто пришла и сказала: «Открой глаза». Я открыл. Сказала: «Улыбнись». И я улыбнулся.

В тот же день, кстати, я впервые идентифицировал главвврача – он пришел посмотреть, действительно ли я улыбаюсь, и велел развязать меня, потому что я взрослый мальчик и глупостей делать не буду. После этого мои руки, которые были привязаны к бортикам кровати, действительно отвязали, и потом очень об этом жалели – конечно, я не взрослый совершенно.

LVII

То, что раньше было моим ртом, к тому времени было замуровано какими-то железными конструкциями, чтобы срастались челюсти, а вместо рта у меня была та дырка в горле. Поэтому, конечно, кормили меня через ноздрю, и привязанные руки были связаны с этим кормлением. Еще будучи без сознания, я отбивался от вставляющих мне в ноздрю трубочку сестер, плевался, блевал и все такое. Когда уже освоюсь, буду выдирать эту трубочку из ноздри и писать на доске: «Ультиматум: кормление только под общей анестезией». И тогда приходила прекрасная, похожая на Софи Лорен, заведующая и говорила, что я золотая молодежь, потому что мне единственному во всем отделении засовывают в ноздрю дефицитные нежнейшие силиконовые трубочки, а всем остальным – пластмассовые, и они не капризничают, а я капризничаю.

Еще из мерзких процедур стоит выделить санацию – раз в день пылесосную трубу с кислородом вынимали из горла, я переставал дышать, и врач совал мне в дырку в горле нечто, похожее на сварочный аппарат.

Я старался заснуть рано, часов в пять вечера, чтобы проснуться как можно раньше – часов в пять утра, и ждать утреннего обхода; один врач в такой похожей на пилотку шапочке поначалу всерьез казался мне афганским президентом Хамидом Карзаем, и меня не удивляло, что ко мне ходит Хамид Карзай. Приходила гигантская делегация, потом мне заведующая говорила, что там даже был главный проктолог Москвы (и главный окулист был, и главный нейрохирург, и вообще все главные). Я писал на доске, что мне лучше, и обязательно «Что нас ждет сегодня?» Главврач подробно объяснял мне, что нас ждет, я вздыхал – каждый день думал, что именно сегодня переведут в обычную палату.

LVIII

О случившемся я с самого начала думал равнодушно; сильнее всего меня заботило то, что, когда меня спросят – за что тебя убивали? – я, конечно, честно отвечу, что меня убивали за то, что я узнал о заговоре Сталина и Суслова, результатом которого явилась перестройка и распад Советского Союза, – и прямо из нейрохирургического отделения меня на каталке увезут в психиатрическое, вот уж успех. Поэтому, засыпая в палате, я перебирал свои самые опасные контакты последнего времени, выбрал сначала пять, потом три и успокоился окончательно – давать показания готов, тем более что и трубку из горла уже вынули.

Приходили следователи. Спрашивали, знаю ли я нападавших (не знаю), поступали ли в мой адрес угрозы (не поступали), гей ли я (не гей), говорили ли нападавшие мне что-нибудь (тут пришлось соврать и сказать, что не говорили). Следователи уходили, потом приходили опять, повторяли свои вопросы, а потом пришел настоящий генерал, который тоже спрашивал про угрозы, лица и гомосексуализм, и, записав мои ответы, вдруг спросил – «А вот скажите, вы советской историей не занимались? Перестройкой там, или сталинизмом?» Из моего тела еще торчали датчики, но, слава Богу, датчиков детектора лжи среди них не было, и я безболезненно дал генералу нечестный ответ, и он ушел ни с чем.

Откуда они знают – меня это даже не беспокоило. Знают, конечно, все знают, и только как мне со всем этим быть, вот этого я не понимал совсем. Пока я в палате – хорошо, а дальше? Молчать, говорить, писать? Пока я об этом думал, пришло письмо, настоящее бумажное письмо в конверте – Международный Фонд социально-экономических и политологических исследований предлагает мне пройти курс реабилитации в клинике Тель-а-Шомер в Израиле. На реабилитацию мне было плевать, я и дома могу реабилитироваться, но фонд, его фонд – значит, меня не бросили, значит, все будет в порядке. Когда я встал на костыли, просто поехал в аэропорт и полетел в Тель-Авив – черт его знает, может, и я теперь меченосец?

LIX

В израильской клинике было скучно, но в палате был вай-фай, и я пролеживал свободные от реабилитационных мероприятий часы, оставаясь в родном российском информационном пространстве – тогда как раз прошли столкновения футбольных фанатов на Манежной площади, и в газетах много писали о поднимающем голову русском фашизме, приводя в пример среди прочего и покушение на мою жизнь, так взбудоражившее все российское общество, в том числе и президента Медведева – это было время, когда Путин оставил его в Кремле вместо себя, и многие, да и я не исключение, думали, что это и есть новая перестройка по типу той, которая была в восемьдесят пятом году. Удивительно, но Медведев как раз в те же дни собрался в Израиль, точнее – в палестинскую автономию, у которой случился очередной виток дружбы с Россией, что-то они там, кажется, должны были подписать. Я допускал, конечно, что Медведев заедет навестить меня – он, еще когда я лежал в реанимации, сделал по моему поводу несколько заявлений, о которых я не знал, зато знали и врачи, и вообще все, и это здорово мне помогло и в прямом медицинском смысле, и в смысле, как это принято называть, моральной поддержки. В общем, я бы не удивился, если бы двери моей израильской больничной палаты распахнулись, и в нее вошел бы российский президент.

И мы действительно встретились, только для этого мне пришлось встать и добраться до Медведева самому – позвонили его люди и сказали, что он хочет «пожать мне руку». Я приехал в Иерихон, город, стены которого когда-то пали от звука трубы Иисуса Навина, и с тех пор в городе ничего особенно не ремонтировалось, и среди этих руин палестинские власти нашли какой-то участок, который они решили подарить российскому государству в знак дружбы. Медведев приехал принимать подарок.

LX

Мы встретились в каком-то обнесенном каменным забором дворе – там был, что ли, сад, и в этом саду у российского президента была какая-то торжественная церемония. Охрана российской стороны велела мне стоять у ворот с внутренней стороны, и я стоял, слушая, как за деревьями фальшивит палестинский военный оркестр. На крышах домов по ту сторону забора дежурили, не скрываясь, снайперы, один даже целился в меня, и, глядя в его прицел со стороны жертвы, я вдруг подумал, что никогда не чувствовал себя в такой безопасности, вот ведь парадокс. Медведев появился неожиданно, один, без сопровождения. Действительно протянул мне руку, спросил про здоровье, потом про «творческие планы» и, – я сразу понял, что ради этих слов все и затевалось, – добавил:

– Надеюсь, случившееся с вами убедило вас, что перестройкой интересоваться лучше не стоит, забудьте о перестройке, пусть мертвые хоронят своих мертвецов, а вы же еще молодой, вам жить. Не надо, не лезьте в это. Времена меченосцев прошли, войны давно кончились, и зачем ворошить прошлое – дайте спокойно дожить тем, кто дожил, и не тревожьте тех, кто умер, очень вас прошу.

Посмотрел мне в глаза – мне показалось, просительно, – еще раз пожал руку и исчез в саду. Офицер в черной форме, то ли араб, то ли наш чеченец («доминирующая нация») открыл передо мной ворота. Я вышел – все, безопасность закончилась, и как теперь дальше жить?

Приложение

I

– Коллеги, поздравляю! – Соломон отошел от микрофона и, под аплодисменты зала, выдрал из пола позади стола президиума древко с российским триколором. Подержал флаг в руках на весу, замер, задумался, а тут еще фотографы, и Соломон понимал, что вот этот кадр, «я и флаг» – он уже навсегда, только непонятно пока, для музеев или для архива областного УФСБ. Посмотрел по сторонам, поймал испуганный взгляд губернатора, а губернатор вдруг сердито и шепотом сказал Соломону: «В жопу себе засунь», и Соломон очнулся, сел на корточки и бережно, чтобы не писали потом, что бросил, положил флаг на пол перед трибуной. Зал продолжал аплодировать.

Бордовая папка с надписью: «С юбилеем» лежала на трибуне. Только что Соломон своей рукой, от имени депутатов, проголосовавших, между прочим, единогласно при стопроцентной явке, подписал и положил в эту папку документ, им же самим составленный и написанный, и за двадцать пять лет политической карьеры (а если брать работу преподавателя марксизма-ленинизма, то за все сорок) это был самый удивительный документ, который только приходилось ему писать, да и читать тоже. Вверху большого листа бумаги было написано: «Акт о независимости Калининградской области», и ниже: «Депутаты Калининградской областной думы, выражая волю многонационального народа Калининградской области, объединенного общей судьбой на этой многострадальной земле, объявляют о выходе Калининградской области из состава Российской Федерации и провозглашают новое суверенное государство – Земландскую республику».

Название придумал он сам; слово «Пруссия» напрашивалось, конечно, но Пруссия – это было бы слишком даже для Соломона. А Земландия – это полуостров, на котором находится половина области. Хорошее нейтральное европейское название. Zemland – напишут на табличке, которую поставят перед столом Соломона, когда он приедет выступать в ООН. Соломон сел на свое место в президиуме, смотрел блаженно на зал, и ему казалось, что он уже в ООН, и что перед ним не областной партхозактив, а главы государств и правительств, приветствующие делегата новой маленькой страны.

«Государств и правительств», – это спикер бубнил, Дума принимала пакет обращений. В ООН, в ПАСЕ, в НАТО и куда-то еще. Слушать не хотелось; Соломон знал эти тексты наизусть, потому что сам их и писал всю ночь накануне. Дальше будет обращение к российскому народу – надеемся, мол, на дружбу и на добрососедство, и благодарим за все, что Россия сделала для нашей республики. Депутаты поднимали руки. Соломон улыбался.

Зал Соломону загородила широкая красная шея – на трибуну вышел губернатор, то есть теперь уже президент. История, суверенитет, Россия, Европа, история, безопасность, благополучие, история, – Соломон рассеянно слушал. Губернатора он по-человечески презирал, – ну, колхозник, пишет с ошибками, биографии вообще нет, – но за этот поступок как было его не зауважать? Позавчера поздно вечером Соломону позвонили, «номер не определен», и он даже хотел сбросить звонок, но, видимо, судьба. Нажал не на ту кнопку, услышал голос – губернатор просил срочно приехать к нему домой.

Встретил сам у ворот. «Пойдем». Гуляли по темной улице, оба оглядывались – в такие моменты почему-то всегда кажется, что за тобой следят. На губернаторе была куртка с капюшоном, а лица, наоборот, не было. Дело плохо – вызывали в Москву, сказали подобрать трех кандидатов на область. Сказали, что не волнуйтесь, для вас уже освободили место в Минрегионе и вообще претензий нет, просто к чемпионату мира область нужно передать в более надежные руки. Более надежные, представляешь, Соломон? – губернатор впервые обращался к Соломону на «ты», и Соломон, не далее как в эти выходные выступавший на митинге с антигубернаторской речью, вдруг понял, что ему приятно быть на «ты» с губернатором. Настолько приятно, что Соломон перебил:

– Что же вы собираетесь делать, Николай Николаевич?

Губернатор рассказал, что он собирается делать и на какую помощь Соломона он рассчитывает. Соломону стало грустно – за такое вообще-то сажают даже с депутатской неприкосновенностью, но губернатор, видимо, все понял. Взял его за локоть, коснулся уха своим капюшоном – старик, я же тоже в тюрьму не хочу. Менты за, флот за, даже ФСБ за. Все получится, а Москва ничего не сможет сделать, вот увидишь.

– Скептики будут посрамлены. Мы будем плевать на них из окон нашего общеевропейского дома! – закончил губернатор свою речь, и депутаты снова зааплодировали. «Спасибо, господин президент!», – сказал губернатору спикер, и губернатор обернулся к президиуму. Соломон увидел, что лица на нем снова нет, как и тогда, на темной улице. Ох, что же мы творим.

Но отступать было уже некуда.

II

Дмитрий Олегович посмотрел вниз – там Новый Арбат стоял в пробке в обе стороны. Красный свет стоп-сигналов и белый свет фар сливались в красную полосу и белую полосу, Дмитрий Олегович подумал, что это похоже на польский флаг, и улыбнулся своему отражению в окне, именно себе улыбнулся, потому что ему нравилось быть остроумным. Польский флаг, надо не забыть и сказать об этом в эфире. Каждый раз, когда на улице пробка в обе стороны, улица превращается в польский флаг. Отвернулся от окна, поставил на стол недопитую чашку с чаем, спросил: – А где Леша то? – Дима, привет! – главный редактор зашел в комнату, за ним протиснулся кто-то небритый, Дмитрий Олегович этого человека даже знал, виделись где-то много раз – телевизионный комик, член Координационного совета оппозиции, в сущности никто, и можно сделать вид, что ты его не знаешь и не видишь, даже здороваться необязательно.

– Леша, – сказал Дмитрий Олегович.

– Слышал анекдот про «ее побили, меня трахнули?»

– Не слышал, – ответил главный редактор.

– Мы тут про Калининград говорили, как тебе они вообще, а? Видел тут нашего общего знакомого (главный редактор подмигнул), говорит, за стенкой все в шоке. Эфир начнем с Калининграда. Я ошибаюсь, или ты там работал?

– Я был спецпредставитель президента, – Дмитрий Олегович попытался сказать это с гордостью, но не получилось. Переговоры с литовцами о визах он тогда провалил и старался лишний раз ту работу не вспоминать.

– Так вот, анекдот. Собрались в бане американец, немец и русский. Телевизионный комик надел кепку и исчез, ни с кем не попрощался.

– Погоди, ты сам о Калининграде что думаешь? Они серьезно? – главный редактор подошел к Дмитрию Олеговичу вплотную.

– Леша, тебе могу сказать, – Дмитрий Олегович не любил говорить шепотом, но тут вдруг заговорил. – Они, конечно, серьезно, и хрен знает, с кем из буржуев они там договорились. Я выясняю сейчас по своим натовским связям. Поручение президента. После слова «президент» всегда надо делать паузу – это важно. Дмитрий Олегович еще раз посмотрел в окно на начинающий рассасываться польский флаг, а потом снова на главного редактора, прямо в глаза: – И это, Леша. Давай ты в эфире меня про Калининград спрашивать не будешь? Не надо сейчас. Главный редактор кивнул и пошел наливать себе чай. Он умел не задавать лишних вопросов, и сейчас явно был случай, когда стоило воспользоваться этим умением.

– Дима, – обернулся он к Дмитрию Олеговичу. – Тебе черный или зеленый?

Девушка в студии читала новости. Пресс-секретарь президента Дмитрий Песков считает преждевременным говорить об отставке губернатора Калининградской области в связи с провозглашением регионом независимости. Депутат Госдумы Ирина Яровая назвала грязными инсинуациями информацию о принадлежащей ей незадекларированной квартире. Правительство Москвы до конца года оборудует в городе более ста километров велодорожек. Даниил Гранин назвал тяжелой утратой смерть Бориса Васильева. Завтра в Москве потеплеет до минус четырех.

Мне позвонили, и я выключил радио. Звонил Навальный – «Чувак, про Калининград что думаешь?». Я ответил, что история мутная, неясна роль губернатора, а Соломона я давно знаю, мужик он хитрый и рисковать не любит, так что, наверное, это разводка, тем более что хэштег «Калининград» в топ твиттера вывели явные нашистские мурзилки. Я знал, что Навальный под подпиской, и нарочно спросил его – поедешь в Калининград? – он пробурчал что-то обиженное и отключился. Не поедет, конечно. Три года назад я читал лекцию в модном клубе «Цвет ночи». Позвали, попросили сформулировать тему, фантазировать было лень, и я сказал – «Россия для русских», искренне предполагая, что буду говорить что-нибудь о поднимающем голову русском национализме. Об этом я, конечно, сразу же забыл, и когда в назначенный день позвонили из клуба – напоминаем, мол, – я понял, что о национализме мне сказать как-то и нечего, и уже на сцене я выкрутился, сказал, что Россия для русских – это очень даже реально в ближайшей перспективе, будет страна от Смоленска до Владимира, и это будет именно национальное государство, вопросов нет. А остальные регионы, конечно, отвалятся, причем очень быстро и неожиданно, никто и не заметит – соберутся губернаторы и обо всем договорятся, и никто ничего уже не удержит, все будет скучно и неинтересно. Сколько я ту лекцию читал – час? Не больше. Пока говорил, начал верить сам; ну а в самом деле, распадется же страна, почему нет? Не могу сказать, что много об этом с тех пор думал, но сейчас – вот, пожалуйста, целый регион отделился. Началось! Я еще раз взял в руку телефон и написал в твиттере: «Началось».

«Началось», – думал и Соломон, когда получил первую ноту о признании независимого земландского государства. Соломон сидел теперь в кабинете с табличкой «Министр иностранных дел» на двери напротив, как и положено начинающему министру, женского туалета, зато на том же этаже, что и кабинет губернатора, которого Соломон пока не научился называть президентом, но обязательно научится. В кабинете Соломона было пока пусто и неуютно – пустой шкаф и пустой чайник, и стол с компьютером. Первой республику признало Балтийское казачье войско. Ноту принес сам атаман – Анатолий, тощий мужчина с серым лицом, чуть постарше Соломона. Анатолий когда-то работал в обкоме комсомола и был с Соломоном шапочно знаком, но потом жизнь их совсем раскидала, не виделись лет, может быть, двадцать, и теперь оба не знали, как друг к другу обращаться, на ты или на вы. – Ну давайте, что там у вас, – Соломон прочитал ноту и укусил себя за уголки губ изнутри рта, чтобы не засмеяться. Балтийское казачье войско признает Земландскую республику, ок. Домовой признает Деда Мороза.

– Спасибо, Анатолий Степанович. Для нас сейчас это очень важно, – Соломон встал со стула и, наконец, протянул атаману руку. Анатолий шагнул навстречу, позвякивая своими медалями, рукопожатие состоялось, и Соломон с тоской подумал, что, наверное, атаман сейчас попросит денег. И точно – войско, сказал Анатолий, всецело готово встать на защиту рубежей молодого (чуть не сказал «советского», проглотил слово в последнее мгновение) государства, но для этого нужна бюджетная поддержка.

– Толя, милый, – кусать себя изнутри было уже не нужно, Соломон широко улыбнулся. – Я министр иностранных дел, а вы – субъект гражданского общества. Не по моему ведомству интересуетесь, вот что. Еще раз пожал руку и выставил атамана за дверь. Пусть побродит по кабинетам, вдруг что найдет. Соломон отодвинул клавиатуру в угол стола, положил на стол ноги, задумался. Если бы его сейчас спросили, как у него дела, он бы честно ответил, что дела у него никак. Единственной страной, которая отреагировала на провозглашение независимости, оказалась, как ей и положено, Литва – на электронную почту Соломона вчера пришло письмо из литовского МИДа, что литовская сторона очень дорожит добрососедскими отношениями и намерена дорожить ими впредь, а что касается перемен в Калининградской области, то МИД надеется, что они никак не повредят приграничной торговле и туризму, и если Соломон хочет побывать в Литве, то на уровне муниципалитетов ему будет обеспечен самый теплый прием. «Войну, что ли, им объявить», – подумал Соломон и захотел засмеяться. Не смог, было грустно. В коридоре шумели – это охрана выгоняла атамана.

III

На бизнес-класс в бюджете министерства денег не было, но даже эта формулировка звучала бы крайне нескромно, потому что на самом деле у министерства и бюджета-то никакого не было, даже зарплата у него осталась думская, и за ней надо было заехать двадцать первого числа. Но к тому, что жизнь тяжела, Соломон давно привык, и только уже в московском «Аэроэкспрессе», заткнув уши наушниками плеера, подумал – вот знали бы эти дорогие россияне с хургадинским загаром, что с ними едет министр иностранных дел новой маленькой страны, которая всем еще покажет и, по крайней мере, на «Евровидении» победит. В девяностом году Соломон ездил в Клайпеду за колбасой, и в гастрономе продавщица – пожалуй, даже русская, не литовка, – спросила его: «А вы, молодой человек, откуда? Из соседнего государства? Кто из соседнего государства – тем мы не отпускаем». Колбасу в итоге пришлось брать в другом гастрономе, а «соседнее государство» – это теперь Россия, а он, Соломон, в ней гость.

Но об этом вообще никто не знал, Соломон никого не предупредил о своем визите, и только на Белорусской, усевшись у окна в кофейне, начал всем звонить.

– Ну ты даешь, – захохотали в трубке. – Просто взял и приехал, да? И пограничники огонь не открыли? – Соломон поморщился; кремлевское чувство юмора почему-то всегда сводилось к тому, что кто-то должен открыть огонь.

– Как-то обошлось, – вежливо хихикнул он, с Сергеем Петровичем стоило быть вежливым. Трубка в ответ посуровела:

– И тогда ты решил стрелять первым? Ну, Соломон Израилевич, если бы я вас не знал, подумал бы, что враги подослали, ей-богу. «Министр иностранных дел непризнанной Земландской республики прибыл в Москву для сепаратных переговоров с администрацией президента», – голос в трубке, очевидно, пытался спародировать какую-то ведущую новостей. – Старик, ты смерти моей хочешь? Надо мной и так, извини, наковальня возмездия уже висит. Не звони сюда пока, ладно? Навальному вон позвони, – в трубке прерывисто загудело, и Соломон подумал, что да, наверное, стоило бы позвонить Навальному, но его телефона он не знал.

Остальные звонки были столь же полезны – старые друзья изо всех ветвей власти все как на подбор оказались не такими уж и друзьями – просто старыми. Даже знакомый редактор МК пробурчал что-то вроде того, что так-то выпить он готов, но сейчас с этими политическими проститутками (о ком это, Соломон не понял) даже Белковского пока решили отложить, «а ты сейчас хуже Белковского, сам понимаешь».

Был бы на месте Соломона кто-нибудь морально неустойчивый, он бы, наверное, здесь бы и напился с горя, но Соломон ведь не такой. Достал планшетник, подцепился к вай-фаю – двадцать первый век, в конце концов, и, задумавшись на секунду, вбил в строке поисковика: «Россия без Путина». Не вышло с властью, попробуем с оппозицией.

Первые ссылки были неинтересные, Соломон даже кликать не стал. Заинтересовался каким-то «Гражданским сопротивлением» – это был вконтактовский паблик, а Соломон, будучи современным человеком, знал, что настоящая жизнь – в социальных сетях. На страничке сопротивления был указан счет для пожертвований узникам 6 мая – это Соломона не интересовало, кто бы ему самому пожертвовал, – и телефон контактного лица, причем лицо тоже звали Соломон. Соломон Хайкин.

И наш, в смысле калининградский Соломон с того и начал разговор, что мы, во-первых, тезки и во-вторых, можем быть друг другу интересны – подробности при встрече. Московский Соломон на удивление легко согласился встретиться – через полчаса, «Площадь революции», центр зала, и наш Соломон даже загрустил; серьезный бы человек не стал бы так легко договариваться о встрече. Но раз уж договорились – Соломон заплатил за кофе, спрятал планшетник в сумку, пошел к метро.

Министр иностранных дел в московском метрополитене, это даже весело.

В центре зала на «Площади революции» было людно, и Соломон даже не сразу понял, что это не просто толпа, а люди, которые вместе; ну, такими он их себе и представлял – радикалов «креативного класса». Журналистов, человек пять, он тоже сразу от общей толпы отделил, с лицами у них, что ли, что-то, или просто интуиция. Осталось только найти самого Соломона Хайкина, обменяться с ним телефонами и поехать куда-нибудь дальше – переговоры же нужно с кем-нибудь о чем-нибудь провести.

Соломон-москвич нашел его сам, подошел – лохматый, смешной, борода сама собой переходит в обычные волосы, верхние. Похож то ли на льва Бонифация из мультфильма, то ли на лешего какого-то, страшное дело. К нашему Соломону он подошел, как будто к зверю в зоопарке – вдруг укусит, и вместо «здрасьте» достаточно свирепо для такой плюшевой внешности спросил: «А вы, наверное, из центра «Э»?»

Соломон, который просто Соломон, не Хайкин, совсем не испугался, но чуть более торопливо, чем если бы это было в мирной обстановке, объяснил, что он не из центра «Э», а совсем наоборот, из Калининграда, и с Соломоном Хайкиным, если это он, полчаса назад разговаривал по телефону – «Мы с вами прямо здесь переговорим?». Лохматый обрадовано зашептал товарищам – мол, это наш друг, калининградский оппозиционер, приехал специально к нам на акцию, настоящий герой, а если все уже в сборе, – Все, да? – то можем уже и идти. И маленькая толпа потащила сепаратистского министра к эскалатору. Сопротивляться, видимо, было бесполезно.

А про дальнейшее Соломон даже и не понял, что это было. Как в диссидентских мемуарах про шестьдесят восьмой год – шли по Красной площади, потом вдруг остановились, появился черный транспарант, слева и справа от Соломона что-то задымилось – он закрутил головой, чтобы понять, что происходит, а его уже схватил за уши японский турист с фотоаппаратом-мыльницей, и почему-то совсем без акцента и даже ласково как-то обозвал Соломона гондоном и велел идти с ним куда-то. И повел.

Впереди с заломленными за спину руками волокли того Соломона, который Хайкин, из бороды у него капала кровь, и наш Соломон даже начал уже спрашивать, что хотя бы было написано на том черном транспаранте, но тот японец в штатском, который его тащил, снова обозвал Соломона гондоном, – видимо, нравилось слово, и велел, дословно, завалить дуло. Соломон завалил, замолчал то есть. Потом ему расскажут, что на транспаранте был лозунг против прописки, ничего особенного, зато матом – идите, мол, со своей пропиской. В Госдуме в те дни голосовали на эту тему, Соломон читал что-то такое.

В дежурную часть полицейского участка заводили тоже так – с заломленными руками, лицом вниз, а потом окликнули – эй ты! – Соломон поднял голову и немедленно получил чьим-то кулаком в глаз.

– Вы ушиблись, наверное? – весело сказал некто в штатском, шагнув навстречу Соломону. – Скользко у нас, надо осторожней, – и тут Соломона ударили уже по почкам, раз, и еще, и еще, сука больно. Соломон почувствовал, что его больше не держат сзади за руки, распрямил спину, обернулся, сзади никого уже не было. Забрали у всех паспорта, привели в какой-то актовый зал, рассадили по разным рядам, сказали не болтать и начали по одному утаскивать писать протоколы, это долго, Соломон задремал. Во сне голос утреннего телефонного собеседника, пародируя новости по радио, сказал: «Министр иностранных дел самопровозглашенной Земландской республики, по некоторым данным, избит в московском ОВД». Тот же голос позвал Соломона по фамилии, потом еще раз, а потом за плечо уже деликатно так, совсем не как по почкам: «Соломон Израилевич, просыпайтесь, пора, ой, что у вас с лицом?» – Соломон стал потирать глаза, вздрогнул от боли – глаз подбит, будет фонарь, если еще его нет, менты козлы.

– Соломон Израилевич, – повторил голос. Соломон поднял глаза – незнакомый человек в костюме, не «в штатском», а именно в костюме. – Нам пора, поехали.

– Куда? – равнодушно спросил Соломон. Незнакомый ответил так же равнодушно:

– В Кремль.

IV

Кафельные стены бегемотника были такими же голубыми, как небо в хорошую погоду, и Глясик мог бы об этом задуматься, если бы он хотя бы однажды видел настоящее небо, но на улицу его еще ни разу в жизни не водили, и этот кафель и был его небом, другого неба Глясик не знал.

Есть не хотелось, болел зуб. Даже не зуб, а щека; последние несколько недель в щеку впивался растущий зуб – наверное, мудрости, если бы Глясику была свойственна мудрость, но бегемот был еще слишком молод, чтобы о чем-нибудь думать вообще. Он даже не знал, что боль в его щеке отзывается далеко за пределами его молодого бегемотьего организма, причем далеко – не только в пространстве, но и во времени.

Слушай, Глясик, и запоминай. Сначала про время. Ты, может быть, не знал, но ты принадлежишь к самому благородному роду бегемотов в Российской Федерации. Твоей заслуги здесь, конечно, нет, у тебя вообще нет пока никакой биографии, но твой прапрапрадед Ганс был настолько важной персоной, что когда Красная армия штурмовала Кенигсберг, по его, Ганса, поводу был специальный приказ Сталина – брать живым, а, скажем, по поводу гарнизонного коменданта Отто фон Ляша такого приказа не было. Отто фон Ляша можно было и пристрелить, а Ганса было приказано спасать, потому что Ганс был таким же драгоценным достоянием этой земли, как Янтарная комната или могила философа-идеалиста Канта.

Бегемот Ганс к 1945 году лет двадцать как был самым старым бегемотом Европы. Он помнил кайзера Вильгельма и старика Гинденбурга, он слышал звонкое: «Хайль» под сводами своего бегемотника – не того убогого совкового, в котором живешь ты, Глясик, а настоящего шедевра «новой вещественности», выстроенного по проекту неизвестного, но в любом случае великого немецкого архитектора к открытию Восточной ярмарки в 1924 году. Основной клиентурой ярмарки были тогда, между прочим, суетливые советские внешторговцы, приезжавшие в город за тракторами и экскаваторами для молодой Советской республики, первый коммерческий авиарейс из Москвы сюда прилетел в 1923 году, и поэт Маяковский, прибывший тем первым рейсам в рамках, как сейчас бы сказали, пресс-тура, курил на аэродроме Девау – в город он не ездил, а если бы поехал, то, конечно, сочинил бы про Ганса какие-нибудь стихи, типа: «В бегемоты, строчки и другие долгие дела».

В апреле сорок пятого в зоопарке шел бой, про который, я думаю, когда-нибудь снимут кино. После боя командарм генерал Галицкий, угрюмый сибиряк откуда-то с Байкала (в Иркутске на набережной до сих пор стоит массивный бронзовый фонтан – это Галицкий его и привез из Кенигсберга, как раз из зоопарка. Приказал отвинтить от бетонного основания и отправить на вокзал очередным трофейным поездом с роялями, статуями, картинами, коврами, шубами и черт знает чем еще. Барахло осело по подмосковным дачам, а фонтан доехал до Иркутска, и летом бьет из него ангарская водичка) приехал смотреть, что осталось. Мертвые немцы, мертвые русские, мертвые слоны и носороги и только трое живых: барсук, лама и, слава тебе Господи, меня не расстреляют, приказ Ставки выполнен – бегемот, живой, знаменитый Ганс.

Зубы выбиты, одна нога сломана, в боку – неприятного вида дыра, но живой, живой. Генерал подошел к бегемоту, вложил персты в рану – Ганс застонал, – «Здесь кто-нибудь умеет обращаться со скотом?» – откуда-то сзади к генералу шагнул мужичок лет сорока с капитанскими погонами. «Да, товарищ генерал, капитан Полонский, зоотехник (пауза), бывший». Генерал посмотрел на этого Полонского – черт его знает, зоотехник или нет, но глаза добрые. «Останетесь при бегемоте. Падет – расстреляю». Развернулся и пошел прочь, надо еще для штаба армии здание найти. Для Галицкого война закончилась, Берлин будут брать другие.

Ганс умер уже в Советском Союзе, и Полонский, теперь заместитель директора зоопарка по хозяйственной части, сам его и хоронил – вырыл могилу под старым краснолистным кленом, а потом с двумя рабочими волоком тащил тушу старого бегемота к последнему ее приюту, потом распили над свежим холмом («холмиком» – не скажешь. Холмищем!) бутылку черт знает чего, что смогли найти в зоопарке, и Полонский, пьяный, рассказывал о своей ленинградской юности, как учился в техникуме и читал рассказы Зощенко в журнале «Бегемот» – рабочие слушали, ничего не понимали, кроме того, что старик любил бегемота. Они бы, наверное, удивились, если бы им кто-нибудь сказал, что в братских могилах, так щедро разбросанных по городу, лежат и те, кто отдал жизнь за этого Ганса – не в бою, а в госпитале, потому что весной сорок пятого пенициллина на всех не хватало, а приоритет в распределении антибиотика, согласно приказу командарма, был в пользу бегемота, бойцы потерпят.

Это – что касается времени, Глясик. А что касается пространства – где-то в Москве, в домодедовском грузовом терминале лежит груз наркотиков для тебя, глупый ты бегемот. Тебя над уколоть и вырвать тебе этот чертов зубик, чтобы ты перестал о нем думать и смог наконец трахнуть собственную маму – папы нет, вы вдвоем тут живете, и если твоя мама не забеременеет от тебя, то славный род потомков легендарного Ганса оборвется на тебе, и никто не вспомнит о том, какая это была династия, и сколько народу ради нее погибло. До счастья было рукой подать, но все испортили сепаратисты – накладная на наркотики уже который день лежала на столе у российского министра здравоохранения Скворцовой, и Вероника Игоревна не знала, что с ней делать – калининградцы же отделились, и хрен им теперь, а не наркотики, и какая разница, что это для бегемота – хотите независимости, сами трахайтесь со своим бегемотом.

Глясик продолжал пялиться в кафельную стену и сам не заметил, как задремал. Снились ему стада бегемотов, бредущие по бескрайней заснеженной степи – он никогда не видел снега, но русский бегемот так устроен, что ему всегда снится Россия. Глясик еще не знал, что он больше не русский бегемот, а независимый.

За решетчатой перегородкой в бассейне бултыхалась сексуально неудовлетворенная мама. Директор зоопарка Светлана Соколова, зашедшая проведать бегемотов, вдруг заулыбалась сама себе – она вдруг поняла, что мама-бегемот это и есть Россия, а маленький Глясик – это независимая Земландская республика. У животных все как у людей, Светлана это давно поняла.

V

«Газель» остановилась у метро «Молодежная»; вообще-то это, конечно, был «Мерседес», но в России же все микроавтобусы – «Газели», по крайней мере, люди, которые выходили из микроавтобуса к метро, в этом не сомневались, для восьми из двенадцати это вообще был первый в жизни приезд «в Россию». Топтались в грязном снегу, смотрели на бесцветную толпу у входа в метро – ну, Москва и Москва, ничего особенного.

– ЕКХ – Еду Как Хочу, – показывая на номер «Газели», когда та уже начала разворачиваться через две сплошные, объяснил факультетский всезнайка Караваев. – Фэсэошная серия.

Караваев как бы ни к кому не обращался, даже смотрел куда-то в сторону, но, скорее всего, если бы среди этих двенадцати не было Олеси Балабенко, которая ему, конечно, нравилась – если бы ее не было, то он бы оставил свое знание про ЕКХ при себе, промолчал бы. А тут даже повезло – Олеся его не просто услышала, а даже заинтересовалась, спросила: «Фэсэо – это вот те дяденьки в костюмах, которые нас встречали, да?».

И Валера вдруг застеснялся, потом разозлился на себя из-за того, что застеснялся и, наверняка бездарно растрачивая очевидный шанс на дальнейшую заинтересованную беседу, которую вообще-то можно было бы конвертировать и в двухчасовую, до самого поезда, прогулку вдвоем по Москве, сердито ответил, что кому дяденьки, а кому майоры да капитаны, и Олесе сразу стало неинтересно, она отвернулась.

Кто-то курил, остальные ждали, не заходили в метро – мысли погулять где-нибудь здесь не было ни у кого; вокруг был почти калининградский пейзаж – тоскливый, окраинный, как если бы кто-нибудь взял самый неприятный кусок Балтрайона и увеличил бы его раза в три. Больше этажей, больше снега, больше грязи, всего больше.

«Дети России путешествуют по России», – Караваев наконец-то вспомнил этот лозунг, под которым десять лет назад его, второклассника, привезли в Москву за счет бюджета Калининградской области – смотри, щенок, что ты променял на Миколайки и Закопане, это твоя родина, люби ее!

Щенок смотрел через замызганное окно казенного «Икаруса» на такую же, как сейчас, заснеженную грязную Москву и думал, что надо бы обязательно сказать родителям, что если они еще раз захотят отправить ребенка «в Третьяковочку» (до которой их автобус так тогда и не доехал, кстати), то он на них сильно обидится.

Десять лет его никто, слава Богу, и не тревожил, и продолжалось это до вчерашнего утра, когда в деканате появилась неприятная тетка из областного, он еще не привык к слову «республиканское», правительства и сказала, что срочно нужно двенадцать отличников съездить в Москву, как она сказала, с важной миссией. Что, как, зачем, куда – тетка не объяснила. Домой не дали съездить переодеться, даже билетов не покупали, просто схватили тех, кто был в коридоре и у кого был с собой паспорт, раздали под роспись по три тысячи рублей «на всякий случай», тетка сама и раздавала, и повели на вокзал. Фирменный «Янтарь» даже задержали на двадцать минут. Видимо, миссия действительно важная.

Вялый (такое прозвище, на самом деле – Саша Божков) достал из рюкзака пакет немецкого дешевого вина, почему-то у него всегда с собой было вино, выпили сразу же, каждому досталось по чуть-чуть, потом уговорили проводницу продать еще бутылку «Старого Кенигсберга» и к литовской границе были уже веселые, стали, как выразился Вялый, «угарать» над пограничниками – литовскими, конечно, не нашими, – пограничники хохотали в ответ, ну, литовцы вообще симпатичный народ. Потом и вечер наступил, а утром уже и Москва, башенки Белорусского вокзала.

Та тетка даже не сказала, кто будет встречать и куда вообще надо идти, но по этому-то поводу никто даже не нервничал, не встретят – так даже лучше, пойдем гулять и пусть у кого-нибудь другого голова по этому поводу болит (на самом деле голова-то после «Кенигсберга» болела у всех, даже у Олеси Балабенко), но нет, конечно, встретили – мужчина в черной куртке с опушкой, водитель той самой «Газели», которая на самом деле «Мерседес».

Повез их куда-то за город – по тому же Кутузовскому, по которому Караваева десять лет назад катали на грязном «Икарусе». Привезли – пансионат не пансионат, санаторий не санаторий. Посадили в столовой, накормили, вкусно, кстати. Включили телевизор, какая-то женщина, кажется, ткачиха, – ну, промышленная рабочая какая-то, – в телевизоре плакала, уткнувшись лицом в стол, дневной прайм-тайм, популярный русский сериал. Где-то полпятого снова посадили в ту же «Газель», повезли по лесной дороге непонятно куда – сначала все шутили, что в лес, потом как-то притихли, потому что а вдруг действительно в лес.

Потом выкладывали ключи и телефоны перед рамкой металлоискателя, потом рассаживались на неудобных стульях в большой комнате, похожей на кинозал, только вместо экрана – толстая в складочку занавеска и перед ней кресло. Кто-то пошутил – сейчас Путин выйдет. А потом он и вышел. Сел в кресло: «Добрый вечер».

Через сорок минут, когда студентов вывели, занавеска зашевелилась и вышли двое. Соломона мы знаем, и это был он, а второй мужчина – в общем, тоже известный, усатый пресс-секретарь. Встали перед президентом, который почему-то так и остался в кресле, стояли над ним – наверное, со стороны это выглядело бы очень смешно, но в комнате они были только втроем, больше никого. Молчали. Усатый улыбался, Соломон облизывал губы. Хотелось пить.

– Хорошо вы им про Канта, Владимир Владимирович, – зачем-то сказал Соломон и покраснел.

Президент поднял на него глаза – впервые. Кажется, удивился, что Соломон раздает ему оценки, «хорошо» – а что, он сказал бы, что плохо, если бы было плохо?

– Ладно, Соломон Израилевич, – пресс-секретарь взял Соломона за локоть. – Вам спасибо, и Владимир Владимирович вам тоже очень благодарен, пойдемте, – и потащил к выходу. – Здорово, что мы так быстро обо всем договорились.

– До свиданья, Владимир Владимирович! – уже из середины комнаты громко сказал Соломон. Путин молчал.

Домой ехал тем же «Янтарем», что и студенты, только в СВ. Хотелось выпить, но решил, что лучше уже дома, мало ли что в поезде может случиться.

VI

В вечерних «Вестях» был такой, в парфеновском стиле, сюжет: корреспондент застрял где-то посреди среднерусского пейзажа, холмы и церковь вдалеке, и вот он едет на «Приоре»(с машиной тоже был анекдот – сначала была «Калина», но начальство заставило переснимать, потому что на «Калине» ездил Путин, и это может быть неправильно воспринято), крутит руль и рассуждает, что вот, типичная российская дорога, колдобина на колдобине, и как раз на этих словах машина раз – и остановилась, непроходимая лужа, вперед ехать нельзя, и корреспондент вышел из машины, прямо ногами в лужу, крупный план, и зацокал языком, мол, вот она какая, Русь наша. А следующим кадром было – тот же корреспондент за рулем уже БМВ калининградской сборки мчится по какому-то хайвею мимо кирх и хуторов с аистиными гнездами на крышах, и, подмигивая в камеру, говорит, что вот эта дорога от Калининграда до Зеленоградска обошлась федеральному бюджету в такую же сумму, как если бы надо было построить трассу от Москвы до Екатеринбурга, вот и думайте, нужно нам это или не очень.

Дальше показывали Соломона, но синхрона не было, Соломон просто пробежал по кадру, закрывая ладонью объектив камеры – мол, не буду я с вами разговаривать. Для достижения эффекта корреспондент «Вестей» пошел на хитрость – представился корреспондентом НТВ, назвал Соломона Семеном и сказал, что хочет взять у него комментарий на тему педофильского лобби в правительстве региона, но это все осталось за кадром, телезрители видели только Соломона, который не хочет общаться с федеральным телеканалом, потому что сепаратист. После Соломона показывали националиста Демушкина, обозначенного в титрах как бывший кандидат в мэры Калининграда, что, между прочим, было правдой – в прошлом году он действительно хотел выдвигаться и даже приезжал, но что-то не получилось, и теперь Демушкина снимали в Грозном, он стоял в вышитой косоворотке на фоне полусгоревшего небоскреба и печально говорил, что, к сожалению, в Калининграде давно уже сложился новый субэтнос, уже мало общего имеющий с русскими и представляющийся ему, Демушкину, отрезанным ломтем.

– Знаете, вот здесь, в Чеченской республике, такого чувства у меня нет, – вздыхал в камеру националист. – Это Россия, люди здесь любят Россию и остаются ей верны, а там… Наглые, жадные, ленивые. Я бы сказал, край неприятных людей. Потомки авантюристов, которые в конце сороковых годов съехались туда со всего Советского Союза – отбросы, люди, которые никому не были нигде нужны. Сейчас их потомки плюют в сторону России – да и пусть плюют. Вы знаете, вот говорят у нас – хватит кормить Кавказ, и это, я считаю, антироссийская позиция. А вот хватит кормить Калининград – под этим бы я подписался.

На экране появились какие-то диаграммы с цифрами, из которых следовало, что Калининградская область обходится российским налогоплательщикам примерно как две Чечни. Финальный стендап корреспондента – стоя на фоне, как и полагается, Кафедрального собора, он сказал, что так и не смог понять, почему наша страна должна содержать эту бессмысленную и чужую землю. Дальше был сюжет про суд Навальным, Соломону было неинтересно, он выключил.

После московских приключений, о которых он пока так и не рассказал вообще никому, ни жене, ни президенту, бывшему губернатору, план, который они в общих чертах придумали с российским президентом и его веселым пресс-секретарем, начал действовать практически немедленно; поезд до Калининграда идет почти сутки, и пока Соломон ехал, все уже началось.

Какой-то блогер написал, что Иммануил Кант был гей. Потом по радио сказали, что янтарь в больших количествах может вызвать импотенцию, а в Калининградской области сосредоточено 90 процентов мировых запасов янтаря. Потом депутат Исаев, отвечая в Госдуме на вопрос какой-то журналистки, сначала спросил ее: «А вы не из Калининграда?» Такие вопросы (девушка спрашивала что-то неудобное про недвижимость) только калининградцы могут задавать, но ничего, мы их еще выгоним из нашей страны, вы подождите. Потом отец Всеволод Чаплин, ссылаясь на недавнюю свою беседу с патриархом, поделился его воспоминаниями про девяностые – патриарх тогда был Калининградским и Смоленским митрополитом, и до сих пор не может забыть, как разительно отличались люди в двух половинах митрополии. Смоленские – добрые, честные, трудолюбивые, а калининградцы по сравнению с ними – как гаитяне по сравнению с жителями Доминиканы, про которых давно известно, что одни живут хорошо и счастливо, а других Всевышний всячески карает.

– Говорят, они отделяются, – добавил Чаплин. – Что ж, Бог им судья. Как говорили на Руси, паршивую овцу из стада вон.

На следующий день Соломон узнал, что в Москве есть калининградское землячество – узнал он об этом из телеграммы, которую прислали ему в министерство сами члены землячества, которые, обращаясь к Соломону как к министру иностранных дел республики (признали, значит, – хихикнул Соломон), просили считать их теперь москвичами, потому что калининградцами в такой обстановке они себя считать не хотят. Вечером того же дня в Москве у представительства почему-то Евросоюза прошел пикет прокремлевских молодежных организаций под лозунгом «Чужой земли мы не хотим ни пяди», – именно так, с точкой, понимайте как хотите.

Потом Лимонов в «Известиях» написал «Лимонку в Калининград»: «Тевтонские леса, грибы-мухоморы, и оловянные небыстрые реки с одеялами гнуса над ними. Чужая земля, в буржуазном угаре решившая стать белоленточной республикой. Общечеловеческие ценности сделали из них глупых чудовищ. Ну и пускай катятся. Севастополь русский город, Рига русский город. Кенигсберг русским городом не был и не будет».

Что-то происходило; салатовым маркером закрашивая в своем кабинете на карте бывшую область поверх розового, – получалось что-то бурое, но, что важно, уже совсем другой цвет, чем туша большой России, – Соломон спрашивал себя, зачем русским понадобилась эта игра. Даже в детсадовском детстве, когда его начали дразнить евреем, Соломон не научился говорить о русских в третьем лице, «они», а сейчас пожалуйста, все очень естественно: зачем им это понадобилось?

Ушастый силуэт региона на карте стал совсем почти черным, Соломон елозил по нему маркером – не понимал, не понимал.

VII

В зале после ремонта еще пахло краской, а Соломону казалось – рыбой. Отдать российскому посольству заброшенный рыбный магазин – это он придумал, Соломон; до войны в магазине сидело советское консульство, еще позапрошлый губернатор хотел по этому поводу повесить мемориальную табличку, а теперь табличку повесил Соломон: «Посольство Российской Федерации». Но все равно это место все так и называли – «Дары моря». В газетах писали: «В «Дарах моря» выражают озабоченность», «Мнение «Даров моря» примут к сведению». Посол, печальный молодой человек, которого все в республике называли Стасом, без отчества, помахал Соломону рукой, и Соломон заулыбался в ответ – с праздничком, мол. Впервые в жизни на приеме по случаю Дня России, и не просто на приеме, а как высокий гость, министр. Он приобнял Стаса, тот натужно улыбнулся в ответ. Московский мажор, приехавший в город с прицелом на губернаторство, стал вдруг дипломатом, и ему явно не нравилось. Приедешь в Москву, тебя спросят – ну как ты, старик? – Да вот, я посол в Земландии! – Ничего-ничего, не переживай. Соломон заметил, что у посла подрагивает веко и, видимо, желая обрадовать посла, сказал ему шепотом, что сейчас придет президент. «В смысле Николай Николаевич».

Президент действительно появился через минуту. Шел к Стасу и Соломону, пожимая по пути всем руки – довольный, веселый, и не скажешь даже, что хромая утка. А президентствовать ему оставалось чуть больше месяца, и это все понимали, и сам Николай Николаевич тоже. На днях он сказал Соломону, что больше думает о выборах главы своего родного района, чем о президентских. На президентские он тоже, конечно, шел, но так, понарошку. Все уже давно были в курсе имени будущего президента, первого всенародно избранного главы молодого земландского государства.

Соломон понял это первым – сразу же, как увидел по телевизору ту безобразную сцену в опере. Все шумели – развод, развод, а он тем же вечером сказал Николаю Николаевичу, что теперь-то понятно, что тогда имел в виду русский президент в Ново-Огареве. Николай Николаевич, которому уже нравилось быть президентом, сразу загрустил, спросил Соломона, не ошибается ли он, Соломон ответил, что рад бы ошибиться, но не бывает же таких совпадений. И точно, со следующего утра все завертелось – нота российского МИДа о признании республики, переговоры о собственности, о выводе войск, и одновременно президентская кампания, которая теперь ясными глазами с элементами фотошопа смотрела на Соломона через окно «Даров моря» с билборда на противоположной стороне улицы. Она стояла на берегу моря с огромным куском янтаря в руке и улыбалась. Внизу было написано: «Не плачь по мне, Земландия». По дороге на прием Соломон читал свежую сводку ВЦИОМа – рейтинг Государыни, как ее здесь сразу прозвали, вырос еще на четыре процента, то есть даже второго тура не будет, да и хрен с ним, со вторым туром.

Саму Государыню Соломон видел только однажды – в аэропорту, когда встречал. Было это с неделю назад, а больше ее не видел никто, заперлась у себя в замке на Куршской косе, и никого не принимала «до особого распоряжения». Соломону стоило заметного усилия отвести сейчас взгляд от двух ее огромных глаз на билборде, он оглянулся и вдруг покраснел, встретившись взглядом с Николаем Николаевичем. Дело в том, что у Соломона уже пятый день в черновиках почтового ящика болталось письмо, начинающееся словами: «Матушка Людмила Александровна», в котором он выражал готовность служить новому президенту при условии сохранения за ним должности министра иностранных дел. Николая Николаевича Соломон, впрочем, недооценивал – у уходящего президента такое письмо тоже было, только Николай Николаевич писал его от руки, электронным носителям он доверял не очень.

Камерный оркестр национального драматического театра, подчеркнуто фальшивя – мол, не знаем и знать не хотим эту мелодию, – заиграл российский гимн. К микрофону подошел посол. Добрососедство, сотрудничество, историческая память, большие перспективы – ни послу, ни кому-то из присутствующих не было интересно это слушать, но сам факт – вот у нас, здесь, в «Дарах моря» есть теперь российское посольство, и Россия теперь – другая страна, а мы сами по себе, – этот факт, конечно, сводил с ума; Соломон оглядел собравшихся – все были то ли как будто, то ли уже по-настоящему пьяны, и он тоже потянулся за бокалом «Старого Кенигсберга», на этикетке которого теперь был нарисован герб новой республики с подписью «Поставщик управления делами президента Земландской республики». Соломон с кем-то чокнулся, выпил, начиналась неофициальная часть – музыканты в тельняшках выставляли звук, а с послом обнимался народный артист или, как назвал его Соломон вчера, выписывая земландский паспорт, наш великий земляк, маленький седой мужчина с неожиданно высоким голосом.

– Балтийский берег, рыжая зар-р-ря! – запел великий земляк, и Соломон еще раз, как и вчера, вздохнул, подумав, что для государственного гимна такая песня явно не подходит, а других песен об этой земле не написано. Налил себе еще «Кенигсберга», подошел чокнуться к послу.

Артист тем временем, стоя у микрофона, начал что-то шутить про молодую республику и открывающиеся перед ней перспективы – Соломон нехотя прислушался и не пожалел. Великий земляк исполнял, как он выразился, политическую песню:

– Государыня, помнишь ли, как строили дом, всем он был хорош, да пустой.

В зале притихли. Соломон смотрел по сторонам – было ясно, что в короткой истории новой республики уже появились волшебные слова, на которые все уже научились реагировать. Посмотрел на посла – посол стоял бледный. Посмотрел на Николая Николаевича – президент-хромая утка стоял красный. Посмотрел на остальных, знакомых и незнакомых, и понял вдруг, что они ведь тоже все уже написали каждый свое письмо Государыне; Соломон все-таки не хитрее всех.

Снова посмотрел на народного артиста, народный артист продолжал:

– Государыня, ведь если ты хотела врагов, кто же тебе смел отказать.

Страницы: «« 123

Читать бесплатно другие книги:

Кто я? Зачем я? С какой целью я пришёл в этот мир? Что останется после меня и кто ведёт меня по этой...
Однажды Паддингтон и его друг мистер Крубер посетили выставку картин под открытым небом. Медвежонок ...
Повесть о судьбе женщины, которая в детстве была брошена пьющей, и гулящей матерью, воспитывалась в ...
В книге публикуется последний масштабный труд замечательного филолога Ю. К. Щеглова (1937–2009) – ли...
В легендах Катая звездная река лежит между смертными и их мечтами. Что бы ни случилось на земле межд...
Паддингтон очень не любит сидеть сложа лапы. Даже в самый скучный день он обязательно найдёт чем зан...