Поющие в терновнике Маккалоу Колин

Так вот о чем говорил отец Ральф, когда несколько лет назад сказал ей, что тот потаенный путь в ее теле связан с рождением детей? Приятным же образом открылся ей смысл его слов. Неудивительно, что он предпочел не объяснять подробнее. А Люку такое очень нравится, вот он и проделал все это три раза подряд. Ему-то явно не больно. И потому она ненавидит, да, ненавидит и все это, и его самого.

Она совсем измучилась, пыткой было малейшее движение; медленно, с трудом повернулась на бок, спиной к Люку, зарылась лицом в подушку и заплакала. Сон не шел, а вот Люк спал крепким сном, от ее робких, осторожных движений даже не изменился ни разу ритм его спокойного дыхания. Спал он очень спокойно и тихо, не храпел, не ворочался, и Мэгги, дожидаясь позднего рассвета, думала: если б достаточно было просто лежать рядом в постели, она бы, пожалуй, ничего не имела против такого мужа. А потом рассвело – так же внезапно и нерадостно, как с вечера стемнело; и так странно было, что не поют петухи и не слышно других голосов пробуждающейся Дрохеды, где утро шумно встречали овцы и лошади, свиньи и собаки.

Проснулся Люк, повернулся к ней, Мэгги почувствовала – он целует ее плечо, но она так устала, так затосковала по дому, что уже не думала о стыдливости, не стала укрываться.

– А ну, Мэгенн, дай-ка на тебя поглядеть, – скомандовал он и положил ей руку на бедро. – Будь паинькой, повернись ко мне.

Сегодня утром ей было все равно; морщась, она повернулась на другой бок и подняла на Люка погасшие глаза.

– Мне не нравится имя Мэгенн. – Только на такой протест ее и хватило. – Лучше зови меня Мэгги.

– А мне не нравится Мэгги. Но если тебе уж так не по вкусу Мэгенн, давай буду звать тебя Мэг. – Он мечтательно обвел всю ее взглядом. – До чего ж ты складненькая. – Коснулся ее груди, мягкого, равнодушного розового соска. – Вот что лучше всего. – Взбил повыше подушки, откинулся на них, улыбнулся. – Ну, Мэг, поцелуй меня. Теперь твой черед за мной поухаживать, может, тебе это придется больше по вкусу, а?

«Никогда, до самой смерти не захочу тебя целовать», – подумала Мэгги и посмотрела на его длинное мускулистое тело, поросшее темной шерстью на груди и на животе. А какие волосатые у него ноги! Мэгги росла среди мужчин, которые при женщинах никогда не снимали ничего из одежды, но в жару в открытом вороте рубашки видно было, что на груди у них растут волосы. Однако отец и братья были светловолосые, и в этом не было ничего отталкивающего; а этот, темноволосый, оказался чужим, отвратительным. У Ральфа голова была такая же темная, но Мэгги хорошо помнила, что грудь у него гладкая, смуглая, безволосая.

– Слышишь, что я говорю, Мэг! Поцелуй меня.

Она перегнулась и поцеловала его; он подставил ладони чашками ей под груди и потребовал еще и еще поцелуев, потом потянул одну ее руку книзу. Она оторвала губы от подневольного поцелуя и в испуге посмотрела на то, что росло и менялось у нее под рукой.

– Нет-нет, Люк, больше не надо! – вскрикнула она. – Пожалуйста, прошу тебя, не надо!

Синие глаза оглядели ее пристально, испытующе.

– Так уж было больно? Ладно, поступим по-другому, только сделай милость, не будь такой деревяшкой.

Он притянул ее к себе и припал губами к груди, как в машине в тот вечер, когда она обрекла себя на это замужество. Тело Мэгги терпело, а мысли были далеко; хорошо хоть, что он не повторяет вчерашнего и нет той боли, больно просто потому, что все ноет от каждого движения. Мужчин невозможно понять, что за удовольствие они в этом находят. Это отвратительно, какая-то насмешка над любовью. Не надейся Мэгги, что все это завершится появлением ребенка, она раз и навсегда отказалась бы этим заниматься.

* * *

– Я нашел тебе работу, – сказал Люк, когда они завтракали в столовой гостиницы.

– Что ты, Люк? Ведь сначала я должна устроить для нас хороший, уютный дом. А у нас еще и нет никакого дома!

– Нам вовсе не к чему брать в аренду дом, Мэг. Я отправляюсь рубить сахарный тростник, все уже улажено. Лучшая артель рубщиков во всем Квинсленде – под началом одного малого по имени Арне Свенсон, у него там и шведы, и поляки, и ирландцы; покуда ты отсыпалась после поезда, я ходил к этому Свенсону. Ему не хватает одного работника, и он согласен взять меня на пробу. А стало быть, я поселюсь с ними со всеми в бараке. Работать будем шесть дней в неделю, от зари до зари. Мало того, мы будем разъезжать по всему побережью, смотря где найдется работа. Чем больше я нарублю, тем больше получу денег, а если справлюсь и Арне оставит меня в артели, буду выгонять в неделю не меньше двадцати фунтов. Двадцать кругляков! Представляешь?

– Я не понимаю, Люк, разве мы будем жить врозь?

– Иначе нельзя, Мэг! Артельные не согласятся, чтоб тут же в бараке жила женщина, а для тебя одной на что снимать дом? И ты вполне можешь работать, все деньги нам пригодятся для фермы.

– А где же мне жить? И на какую работу я пойду? Я умею пасти овец, так ведь тут их нет.

– Да, вот это жалко. Потому я и подыскал тебе работу с жильем, Мэг. И стол задаром, не будет у меня расхода на твою кормежку. Пойдешь служить горничной в Химмельхох, в дом Людвига Мюллера. У этого Мюллера богатейшие плантации сахарного тростника на всю округу, а жена хворая, не управляется одна по дому. Завтра утром я тебя к ним свезу.

– Когда же мы будем видеться, Люк?

– По воскресеньям. Людвиг знает, что мы женаты, он не против на воскресные дни тебя отпускать.

– Да, что и говорить, ты все устроил очень для себя удобно!

– Надо думать. Послушай, Мэг, мы же разбогатеем! Будем вкалывать вовсю и откладывать каждую монетку и очень скоро сможем купить лучший участок в Западном Квинсленде. У меня в джиленбоунском банке четырнадцать тысяч, да каждый год прибавляется по две тысячи, да тысячу триста, а то и побольше мы вдвоем в год заработаем. Это ненадолго, лапочка, верно тебе говорю. Ну, улыбнись и расстарайся ради меня, ладно? Какая радость снимать дом, лучше сейчас потрудимся в полную силу, зато ты скорей начнешь хозяйничать в собственной кухне, верно?

– Что ж, если ты так хочешь… – Мэгги заглянула в свою сумочку. – Люк, ты взял мои сто фунтов?

– Я их положил в банк. Такие деньги с собой не носят, Мэг.

– Но ты взял их все! У меня не осталось ни пенни! А если мне надо будет что-нибудь купить?

– Да что тебе покупать, скажи на милость? Завтра утром ты будешь в Химмельхохе, там деньги тратить не на что. За номер в гостинице я сам заплачу. Пойми ты наконец, твой муж рабочий человек, и ты ж не балованная господская дочка, чтоб сорить деньгами. Твое жалованье Мюллер будет вносить прямо на мой счет в банке, и мой заработок пойдет туда же. На себя я ничего не трачу, Мэг, сама знаешь. К тому, что в банке, ни ты, ни я не притронемся, потому как это наше с тобой будущее, наша ферма.

– Хорошо, я понимаю. Ты очень здраво рассуждаешь, Люк. Ну, а если у меня будет ребенок?

На миг ему захотелось сказать ей правду – никакого ребенка не будет, пока они не обзаведутся фермой, но что-то в выражении лица Мэгги заставило его об этом умолчать.

– Ну, тогда видно будет, раньше времени что беспокоиться, верно? По-моему, хорошо бы нам сперва завести ферму, а уж потом ребенка, будем надеяться, что так оно и получится.

Ни дома, ни денег, ни ребенка. Да и мужа, в сущности, нет. Мэгги вдруг засмеялась. И Люк тоже засмеялся, поднял чашку чаю, словно провозглашая тост.

– Пью за «французские подарочки»! – сказал он.

Наутро они пригородным автобусом – дряхлым «фордом» всего на двенадцать мест, без единого стекла в окнах – отправились в Химмельхох. Мэгги чувствовала себя лучше, потому что Люк не мучил ее: она сама подставила ему грудь, ему, видно, это нравилось ничуть не меньше, чем тот, другой, ужас. А ей, несмотря на то что она больше всего на свете хотела детей, попросту изменило мужество. В первое же воскресенье, когда все внутри заживет, можно будет снова попробовать, думала она. А может быть, ребенок уже и так будет, и тогда незачем больше маяться, пока она не захочет второго. Глаза Мэгги засветились оживлением, и она с любопытством посмотрела в окно автобуса, тяжело ползущего по ярко-красной проселочной дороге.

Удивительный край, совсем не похожий на Джилли, и, надо признаться, есть в нем величие и красота, каких там нет и в помине. Сразу видно, засухи здесь не бывает. Почва совсем красная, цвета свежепролитой крови, и там, где земля не отдыхает под паром, сахарный тростник на ее фоне особенно хорош, длинные и узкие ярко-зеленые листья колышутся в пятнадцати – двадцати футах над землей на красноватых стеблях толщиной в руку. И Люк с восторгом объясняет – нигде в мире тростник не растет такой высоченный и такой богатый, не дает столько сахара. Слой этой красной почвы толстый, до ста футов, и состав ее самый питательный, в точности как надо, и дождя всегда хватает, поневоле тростник растет самолучший. И потом, больше нигде в мире не работают рубщиками белые, а белый, которому охота заработать побольше, самый быстрый работник.

– Из тебя вышел бы прекрасный уличный оратор, – усмехнулась Мэгги.

Люк подозрительно покосился на нее, но смолчал: автобус как раз остановился у обочины, где им надо было выйти.

Мюллеры недаром назвали свой большой белый дом Химмельхох – Поднебесье, – он стоял на самой вершине крутого холма, вокруг росли банановые и кокосовые пальмы и еще красивые пальмы пониже, их широкие листья раскрывались веерами, словно павлиньи хвосты. Роща исполинского, в сорок футов вышиной, бамбука отчасти защищала дом от ярости северо-западного ветра; и хотя дом построили высоко на холме, он все равно стоял еще и на пятнадцатифутовых столбах.

Люк подхватил чемодан Мэгги, и она, тяжело дыша, с трудом зашагала рядом с ним по немощеной дороге, такая чинная, в чулках и туфлях на каблуке, поникшие поля шляпы уныло обрамляют лицо. Тростникового туза дома не было, но когда Люк с Мэгги поднимались по ступеням, его жена, опираясь на костыли, вышла на веранду им навстречу. Она улыбалась, Мэгги посмотрела на это доброе, милое лицо, и на сердце у нее сразу полегчало.

– Заходите, заходите! – сказала хозяйка говором коренной австралийки.

Тут Мэгги совсем повеселела, она ведь готовилась услышать полунемецкую речь. Люк поставил чемодан на пол, обменялся рукопожатием с хозяйкой, которая на минуту сняла правую руку с костыля, и сбежал с лестницы – он торопился к обратному рейсу автобуса. В десять утра Арне Свенсон будет его ждать возле пивной.

– Как ваше имя, миссис О’Нил?

– Мэгги.

– Как славно. А я – Энн, и вы лучше зовите меня просто по имени. Мне целый месяц было очень одиноко, с тех пор, как прежняя девушка ушла, но сейчас нелегко найти хорошую помощницу, пришлось кое-как управляться своими силами. Мы тут только вдвоем, я и Людвиг, детей у нас нет, хлопот вам будет не так уж много. Надеюсь, вам у нас понравится, Мэгги.

– Да, конечно, миссис Мюллер… Энн…

– Пойдемте, я вам покажу вашу комнату. С чемоданом справитесь? Я, к сожалению, в носильщики не гожусь.

Комната была обставлена строго и просто, как и весь дом, но выходила на ту единственную сторону, где глаз не упирался в стену деревьев – заслон от ветра, и притом на ту же длинную веранду, что и гостиная; гостиная эта показалась Мэгги очень голой: легкая дачная мебель, никаких занавесок.

– Для бархата и даже ситца тут слишком жарко, – пояснила Энн. – Так мы и живем – с плетеной мебелью и одеваемся как можно легче, лишь бы соблюсти приличия. Придется мне и вас этому обучить, не то пропадете. На вас ужасно много всего надето.

Сама она была в блузе-безрукавке с большим вырезом и в куцых штанишках, из которых жалко свисали изуродованные недугом ноги. Не успела Мэгги опомниться, как и на ней оказался такой же наряд, пришлось принять взаймы у Энн, а там, может быть, она убедит Люка, что ей надо купить самое необходимое. Унизительно было объяснять, что муж не дает ей ни гроша, но пришлось стерпеть, зато Мэгги не так сильно смутилась от того, как мало на ней теперь надето.

– Да, на вас мои шорты выглядят гораздо лучше, чем на мне, – сказала Энн. И весело продолжала свои объяснения: – Людвиг принесет вам дров, вам не надо самой их колоть и таскать вверх по лестнице. Жаль, что у нас нет электричества, как у всех, кто живет поближе к городу, но наши власти уж очень медленно раскачиваются. Может быть, на следующий год линию дотянут до Химмельхоха, а пока надо, увы, мучиться с этой скверной старой печкой. Но подождите, Мэгги! Вот дадут нам ток, и мы в два счета заведем электрическую плиту, и освещение, и холодильник.

– Я привыкла обходиться без этого.

– Да, но в ваших местах жара сухая. Здесь гораздо тяжелей, не сравнить. Я даже побаиваюсь за ваше здоровье. Здешний климат многим женщинам вреден, если они с колыбели к нему не привыкли, это как-то связано с кровообращением. Знаете, мы на той же широте к югу от экватора, как Бомбей и Рангун – к северу, ни для зверя, ни для человека, если он тут не родился, места неподходящие. – Она улыбнулась. – Я ужасно вам рада! Мы с вами очень славно заживем! Вы читать любите? Мы с Людвигом просто помешаны на книгах.

Мэгги просияла:

– И я тоже!

– Чудесно! И вы будете не так скучать без вашего красавца мужа.

Мэгги промолчала. Скучать без Люка? И разве он красавец? Если бы никогда больше его не видеть, вот было бы счастье! Да только ведь он ей муж, и по закону ее жизнь связана с его жизнью. И некого винить, кроме себя, она ведь сама на это пошла. Но может быть, когда наберется достаточно денег и сбудется мечта о ферме в Западном Квинсленде, они станут жить вместе, и лучше узнают друг друга, и все уладится.

Люк не плохой человек и не противный, просто он долгие годы был сам по себе и не умеет ни с кем делить свою жизнь. И он устроен несложно, поглощен одной-единственной задачей, вот и не знает ни жалости, ни сомнений. То, к чему он стремится, о чем мечтает, – цель простая, осязаемая, он ждет вполне ощутимой награды за то, что работает не щадя сил и во всем себе отказывает. И за это его поневоле уважаешь. Ни минуты Мэгги не думала, что он потратит деньги на какие-то свои удовольствия. Он именно так и решил: деньги будут лежать в банке.

Одна беда, у него никогда не было ни времени, ни охоты понять женщину, он, видно, не подозревает, что женщина устроена по-другому и ей нужно такое, что ему совсем не нужно, как ему нужно то, что не нужно женщине. Что ж, могло быть и хуже. Вдруг бы он заставил ее работать у людей куда менее славных и внимательных, чем Энн Мюллер. Здесь, в доме на холме, с ней не случится ничего худого. Но как далеко осталась Дрохеда!

Мэгги вновь подумала о Дрохеде, когда они обошли весь дом и остановились на веранде перед гостиной, оглядывая землю Химмельхоха. Обширные поля сахарного тростника (все же не такие огромные, как выгоны Дрохеды, которых не охватить взглядом) зыбились на ветру щедрой, блестящей, омытой дождями зеленью и по отлогому склону холма спускались к заросшему густой чащей берегу реки – большой, широкой, много шире Баруона. За рекой вновь полого поднимались тростниковые плантации, меж квадратами ядовито-яркой зелени кроваво краснели участки, оставленные под паром, а дальше, у подножия громадной горы, возделанные земли обрывались и вступали в свои права дикие заросли. За остроконечной вершиной этой горы вставали новые горные пики и, лиловея, растворялись в дальней дали. Синева неба здесь была ярче, гуще, чем над Джилли, по ней разбросаны белые пушистые клубки облаков, и все краски вокруг – живые, яркие.

– Эта гора называется Бартл-Фрир, – сказала Энн, показывая на одинокую вершину. – Шесть тысяч футов над уровнем моря. Говорят, она вся сплошь – чистое олово, а добывать его невозможно, там настоящие джунгли.

Нежданный порыв ветра обдал их тяжким, тошнотворным запахом, который преследовал Мэгги с той минуты, как она сошла с поезда. Пахло словно бы гнилью, но не совсем – слащаво, въедливо, неотступно, и запах этот не рассеивался, как бы сильно ни дул ветер.

– Это пахнет черной патокой, – сказала Энн, заметив, как вздрагивают ноздри Мэгги, и закурила сигарету.

– Очень неприятный запах.

– Да, правда. Потому я и курю. Но в какой-то мере к нему привыкаешь, только в отличие от других запахов он никогда не исчезает. Днем ли, ночью, всегда приходится дышать этой патокой.

– А что там за постройки у реки, с черными трубами?

– Та самая фабрика, откуда запах. Там из тростника варят сахар-сырец. Сухие остатки тростника называются выжимками. И эти выжимки, и сахар-сырец отправляют на юг, в Сидней, для очистки. Из сырца делают светлую и черную патоку, сироп, сахарный песок, рафинад и жидкую глюкозу. А из выжимок – строительный материал, прессованные плиты для строительства вроде фанеры. Ничто не пропадает зря, ни одна крупинка. Поэтому выращивать сахарный тростник выгодно, даже сейчас, несмотря на кризис.

Арне Свенсон был шести футов двух дюймов ростом, в точности как Люк, и тоже очень хорош собой. Тело, всегда открытое солнечным лучам, позолочено смуглым загаром, голова – в крутых золотых кудрях; точеные, правильные черты на удивление схожи с чертами Люка, сразу видно, как много в жилах шведов и ирландцев одной и той же северной крови.

Люк успел сменить привычные молескиновые штаны с белой рубашкой на шорты. И теперь они с Арне забрались в дряхлый, одышливый грузовичок и покатили к Гундивинди, где артель рубила тростник. Подержанный велосипед – свою недавнюю покупку – Люк вместе с чемоданом забросил в кузов; его жгло нетерпение – скорее бы взяться за работу!

Остальные члены артели работали с рассвета и даже головы не подняли, когда от барака к ним зашагал Арне и за ним по пятам Люк. Одежда на всех рубщиках одна и та же: шорты, башмаки с толстыми шерстяными носками, на голове полотняная панама. Люк, прищурясь, разглядывал этих людей – престранно они выглядели. С головы до пят в угольно-черной грязи, и на груди, на руках, на спине светятся розовые полосы, промытые струйками пота.

– Это от грязи и копоти, – пояснил Арне. – Тростник просто так не срубишь, сперва надо опалить.

Он нагнулся, подобрал два больших ножа, один протянул Люку.

– Вот, получай резак, – сказал он, взвешивая в руке второй нож. – Этим и рубят тростник. Невелика хитрость, если умеючи.

И он, улыбаясь, показал, как это делается, – словно бы шутя, на самом деле уж наверно не так это легко и просто…

Люк посмотрел на свирепое орудие, зажатое в руке, – ничего похожего на индейский мачете. Нож не заканчивался острием, напротив, треугольное лезвие становилось много шире, и в одном углу широкого конца загибался коварного вида крюк, подобие петушиной шпоры.

– Мачете слишком мал, им здешний тростник не возьмешь, – сказал Арне, показав Люку все приемы. – А вот эта игрушка подходящая, сам увидишь. Только точить надо почаще. Ну, счастливо!

И он пошел на свой участок, а Люк мгновение стоял в нерешительности. Потом пожал плечами и принялся за работу. И в считанные минуты понял, почему это занятие предоставляли рабам и цветным, кому невдомек, что можно подыскать заработок и полегче; вроде стрижки овец, криво усмехнулся он про себя. Наклониться, ударить резаком, выпрямиться, крепко ухватить неуклюжий, с чересчур тяжелой макушкой стебель, пройтись по всей его длине ладонями, сбивая листья, положить к другим стеблям, ровно, один к одному, шагнуть дальше, наклониться, ударить резаком, выпрямиться, прибавить к той груде еще стебель…

В тростнике полно всякой живности: кишмя кишат мелкие и крупные крысы, тараканы, жабы, пауки, змеи, осы, мухи, пчелы. Вдоволь любой твари, способной свирепо укусить или жестоко ужалить. Потому-то рубщики сначала опаляют урожай – уж лучше работать в грязи и саже, чем в зеленом тростнике среди этой хищной дряни. И все равно не обходится без укусов и царапин. Не будь башмаков, ноги Люка пострадали бы еще сильнее, чем руки, но рукавиц ни один рубщик не наденет. В рукавицах работаешь медленнее, а в этой игре время – деньги. И потом, рукавицы – это для неженок.

Перед заходом солнца Арне крикнул всем, чтоб кончали, и подошел посмотреть, много ли успел Люк.

– Ого, приятель, неплохо! – закричал он и хлопнул Люка по спине. – Пять тонн, для первого дня совсем неплохо!

До бараков было недалеко, но тропическая ночь настала мгновенно, и пришли туда уже в темноте. Не заходя внутрь, все забрались нагишом в душевую и уже оттуда, с полотенцами вокруг бедер, двинулись в барак, где на столе ждали горы еды: кто-нибудь из рубщиков по очереди неделю стряпал на всю артель, каждый – то блюдо, какое умел. Сегодня приготовлены были говядина с картофелем, испеченные в золе пресные лепешки и пудинг с джемом; люди жадно накинулись на еду и уплели все до последней крошки.

В бараке, сколоченном из листов рифленого железа, вдоль стен тянулись два длинных ряда железных коек; вздыхая и кляня сахарный тростник на чем свет стоит с такой изобретательностью, что им позавидовал бы любой погонщик волов, рубщики нагишом повалились на простыни небеленого холста, опустили москитные сетки и в два счета уснули крепким сном, только и виднелась на каждой койке за марлевым пологом смутная, неподвижная тень.

Люка задержал Арне.

– Покажи-ка руки. – Он осмотрел ладони в кровоточащих ссадинах, волдырях и уколах. – Первым делом отмой их получше, потом намажь, вот мазь. И мой тебе совет, каждый вечер втирай кокосовое масло, ни дня не пропускай. Ручищи у тебя что надо, если еще и спина выдержит, станешь неплохим рубщиком. За неделю приспособишься, будет не так больно.

В великолепном крепком теле Люка болела и ныла каждая мышца; он только и чувствовал безмерную, нестерпимую боль. Смазал и перевязал руки, задернув москитную сетку, растянулся на отведенной ему койке среди других таких же тесных и душных клеток и закрыл глаза. Догадайся он заранее, в какой попадет переплет, нипочем не растрачивал бы себя на Мэгги; ее образ – поблекший, нежеланный, никчемный – отодвинулся куда-то в дальний угол сознания. Уже ясно: пока он работает рубщиком, ему будет не до нее.

Как и предсказывал Арне, прошла неделя, пока Люк освоился с работой и стал рубить обязательные восемь тонн за день – норма, которую спрашивал швед с каждого члена артели. И тогда он решил перещеголять самого Арне. Зарабатывать больше других, а то и стать партнером старшого. Но главное, ему хотелось, чтобы и на него смотрели так же почтительно и восторженно: Арне тут для всех почти бог, ведь он лучший рубщик в Квинсленде, а значит, пожалуй, во всем белом свете. Когда субботним вечером артель отправилась в город, тамошние жители наперебой угощали Арне ромом и пивом, а женщины так и вились вокруг него пестрым роем. У Арне с Люком оказалось очень много общего. Оба тщеславны, обоим льстят восхищенные женские взгляды, но восхищением все и кончается. На женщин их не хватает – все силы отданы тростнику.

Для Люка в этой работе заключались и красота, и мучение, каких он словно бы жаждал всю жизнь. Наклониться, выпрямиться, вновь наклониться… особый ритм, некий обряд, словно участвуешь в таинстве, которое доступно лишь избранным. Ибо, как растолковал Люку, присматриваясь к нему, Арне, достичь совершенства в этой работе – значит стать лучшим из лучших в отборном отряде самых первоклассных работников на свете: куда бы ты ни попал, можешь гордиться собой, потому что знаешь – за редчайшими исключениями никто из окружающих и дня не выдержал бы на плантации сахарного тростника. Сам английский король – и тот не выше тебя, и, узнай он тебя, сам английский король восхищался бы тобой. Ты вправе с жалостью и презрением смотреть на докторов и адвокатов, на бумагомарак и прочих гордецов. Рубить сахарный тростник, как умеет только охочий до денег белый человек, – вот подвиг из подвигов, величайшее достижение.

Люк садится на край койки, чувствует, как вздуваются на руках бугры мускулов, оглядывает свои мозолистые, в рубцах и шрамах, ладони, длинные, стройные, темные от загара ноги и улыбается. Кто может справиться с такой работой и не только выжить, но и полюбить ее, тот поистине настоящий мужчина. Еще неизвестно, может ли английский король сказать то же самое о себе.

Мэгги не видела Люка целый месяц. Каждое воскресенье она пудрила блестящий от жары нос, надевала нарядное шелковое платье (впрочем, от пытки чулками и комбинацией она отказалась) и ждала супруга, а он все не являлся. Энн и Людвиг Мюллер молча смотрели, как угасает ее оживление вместе с еще одним воскресным днем, когда разом опускается ночная тьма, словно падает занавес, скрывая ярко освещенную, но пустую сцену. Не то чтобы Мэгги очень жаждала его видеть, но как-никак он принадлежит ей, или она ему, или как бы это поточнее сказать… Стоило вообразить, что он вовсе о ней и не думает, тогда как она все время, дни и недели напролет, в мыслях ждет его, стоило вообразить такое – и ее захлестывали гнев, разочарование, горечь унижения, стыд, печаль. Как ни отвратительны были те две ночи в данглоуской гостинице, тогда по крайней мере она была для Люка на первом месте; и вот, оказывается, лучше бы ей тогда не кричать от боли, а прикусить язык. Да, конечно, в этом вся беда. Ее мучения досадили ему, отравили удовольствие. Она уже не сердилась на него за равнодушие к ее страданиям, а раскаивалась и под конец решила, что сама во всем виновата.

На четвертое воскресенье она не стала наряжаться и шлепала по кухне босиком, в безрукавке и шортах, готовила горячий завтрак для Энн и Людвига – раз в неделю они позволяли себе столь несообразную роскошь. Заслышала шаги на заднем крыльце, обернулась, хотя на сковороде брызгалось и шипело сало, и растерянно уставилась на громадного косматого детину в дверях. Люк? Неужели это Люк? Он и на человека не похож, будто вырублен из камня. Но каменный идол прошел по кухне, смачно поцеловал Мэгги и подсел к столу. Она разбила яйца, вылила на сковороду и подбавила еще сала.

Вошла Энн Мюллер, учтиво улыбнулась, ничем не показывая, что зла на него. Ужасный человек, о чем он только думал, на столько времени забросил молодую жену!

– Наконец-то вы вспомнили, что вы человек женатый, – сказала она. – Пойдемте на веранду, позавтракайте с нами. Помогите Мэгги, Люк, отнесите яичницу. А корзинку с поджаренным хлебом я, пожалуй, и в зубах снесу.

Людвиг Мюллер родился в Австралии, но в нем ясно чувствовалась немецкая кровь: лицо побагровело под дружным натиском солнца и пива, почти квадратная седеющая голова, бледно-голубые глаза истинного прибалтийца. И ему, и его жене Мэгги пришлась очень по душе, и они радовались, что им так повезло с помощницей. Особенно благодарил судьбу Людвиг, он видел, как повеселела Энн с тех пор, как в доме засияла эта золотая головка.

– Каково рубится тростник? – спросил он, накладывая на тарелку яичницу с салом.

– Хотите верьте, хотите нет, а мне это дело очень нравится! – засмеялся Люк и тоже взял солидную порцию.

Людвиг остановил на этом красивом лице проницательный взгляд и кивнул:

– Охотно верю. По-моему, у вас для этого и нрав самый подходящий, и сложены вы как надо. Можете опередить других и чувствуете свое превосходство.

Связанный своим наследством – плантациями сахарного тростника, делом, весьма далеким от науки, не имея никакой надежды сменить одно на другое, Людвиг страстно увлекался изучением природы человеческой и перечитал немало толстых томов в сафьяновых переплетах с такими именами на корешках, как Фрейд и Юнг, Гексли и Рассел.

– Я уж думала, вы никогда не приедете повидаться с Мэгги, – сказала Энн, смазывая ломтик поджаренного хлеба кисточкой, смоченной в жидком топленом масле: только в таком виде и можно в этом краю есть масло, а все же лучше, чем ничего.

– Ну, мы с Арне решили некоторое время работать и по воскресеньям. Завтра едем в Ингем.

– Значит, бедняжка Мэгги совсем редко будет вас видеть.

– Мэг понимает, что к чему. Это ведь только годика на два, и летом будет перерыв в работе. Арне говорит, он на это время пристроит меня на рафинадную фабрику в Сиднее, и я смогу взять Мэг с собой.

– Почему вам приходится так много работать, Люк? – спросила Энн.

– Надо, чтоб хватило денег купить землю на западе, где-нибудь в Кайнуне. Мэг вам разве не говорила?

– К сожалению, наша Мэгги мало говорит о своих делах. Расскажите нам сами, Люк.

И они втроем слушали его и следили за живой игрой загорелого, энергичного лица, за блеском синих-синих глаз; с той минуты, когда перед завтраком Люк появился на пороге кухни, Мэгги не вымолвила ни слова. А он, не умолкая, расписывал яркими красками расчудесный край света: какие там сочные травы, как разгуливают, красуясь, по единственной в Кайнуне пыльной дороге огромные серые птицы – бролга и, словно птицы, проносятся тысячные стада кенгуру, и как там сухо и жарко печет солнце.

– И в один прекрасный день солидный кус этой распрекрасной земли станет моим. Мэг тоже вкладывает кое-какие деньги, и мы работаем полным ходом, так что на все про все уйдет годика четыре-пять, не больше. Можно бы справиться быстрей, если мне взять участок похуже, но я теперь знаю, сколько могу наработать рубщиком, так что охота поработать дольше, зато уж участок будет что надо. – Люк наклонился над столом, обхватил чашку чаю широкими, в рубцах и шрамах, ладонями. – Я ведь вчера почти что обогнал Арне, скажу я вам! Нарубил одиннадцать тонн за один только день!

Людвиг присвистнул с искренним восхищением, и они заговорили о том, сколько можно нарубить за день. Мэгги маленькими глотками пила крепкий, почти черный, чай без молока. Ох, Люк, Люк! Сначала говорил, годика два, теперь уже четыре-пять, и кто знает, сколько лет он назовет, заговорив о сроках в следующий раз? Люк от всего этого в восторге, сразу видно. Так откажется ли он от этой работы, когда настанет срок? Захочет ли отказаться? И еще вопрос, есть ли у нее желание ждать так долго, чтобы это выяснить? Мюллеры – люди очень добрые и вовсе не изнуряют ее работой, но если уж надо жить без мужа, так нет места лучше Дрохеды. За месяц, что Мэгги провела в Химмельхохе, она ни дня не чувствовала себя по-настоящему здоровой – совсем не хотелось есть, то и дело невесть что творилось с желудком, она ходила сонная, вялая и никак не могла встряхнуться. А ведь она привыкла всегда быть бодрой и свежей, и это невесть откуда взявшееся недомогание пугало ее.

После завтрака Люк помог ей перемыть посуду, потом повел прогуляться к ближнему полю сахарного тростника и все время только и говорил про сахар и про рубку, и что жить на свежем воздухе красотища, и какие в артели у Арне отличные парни – красотища, и вообще работать рубщиком куда лучше, чем, например, стригалем, не сравнить!

Потом они опять поднялись на холм; Люк повел Мэгги в чудесно прохладный уголок под домом, между столбами-опорами. Энн устроила здесь оранжерею: повсюду расставлены были обрезки глиняных труб разной вышины и ширины, а в них насыпана земля и посажены всякие вьющиеся или раскидистые растения – орхидеи всевозможных пород и расцветок, папоротники, диковинные вьюнки и кусты. Под ногами земля была мягкая, смолисто пахла свежей щепой; сверху, с балок, свисали огромные проволочные корзины, и в них тоже – папоротник, орхидеи, туберозы; в гнездах из древесной коры, прикрепленных к столбам, росли еще вьюнки, а у оснований труб цвела великолепная, яркая, всех оттенков, бегония. Здесь было любимое убежище Мэгги, единственное, что полюбилось ей в Химмельхохе, как ни один уголок в Дрохеде. Ведь в Дрохеде на такой крохотной площадке никогда не выросло бы столько всякой всячины – слишком сухой там воздух.

– Смотри, Люк, правда, прелесть? Как ты думаешь, может быть, года через два мы могли бы снять для меня домик? Мне ужасно хочется самой устроить что-нибудь в этом роде.

– Да на какого беса тебе жить одной в целом доме? Слушай, Мэг, тут ведь не Джилли, в здешних местах женщине опасно жить одной. У Мюллеров тебе куда лучше, верно тебе говорю. Разве тебе у них плохо?

– Мне хорошо – насколько может быть хорошо в чужом доме.

– Знаешь, Мэг, ты уж мирись с тем, что есть, покуда мы не переселимся на запад. Нельзя нам так тратить деньги – снимать дом, и чтоб ты жила ничего не делая, и еще откладывать. Понятно тебе?

– Да, Люк.

Он так разволновался, что даже забыл, чего ради повел ее в этот уголок под домом – хотел поцеловать ее. Вместо этого он словно бы небрежно ее шлепнул – пожалуй, слишком крепко, слишком больно для небрежного шлепка – и пошел прочь к тому месту на дороге, где оставил, прислонив к дереву, свой велосипед. Чтобы повидаться с ней, он двадцать миль крутил педали, лишь бы не тратиться на поезд и автобус, и теперь надо было снова крутить педали, одолевая двадцать миль обратного пути.

– Бедная девочка! – сказала мужу Энн. – Убить его мало!

Настал и прошел январь, месяц, когда у рубщиков меньше всего работы, но Люк не показывался. Тогда, навестив Мэгги, он что-то пробормотал о том, как захватит ее с собой в Сидней, а вместо этого поехал в Сидней с Арне. Арне – человек холостой, и у него есть тетка, а у тетки свой дом в Розелле, откуда можно дойти пешком (не тратиться на трамвай, опять же выгода) до рафинадной фабрики. В этих исполинских цементных стенах, встающих на холме, точно крепость, для рубщика со знакомствами всегда найдется работа. Люк и Арне складывали мешки с сахаром в ровные штабеля, а в свободное время купались, плавали, носились, балансируя на доске, по волнам прибоя.

А Мэгги осталась в Данглоу, у Мюллеров, и не чаяла дождаться конца мокряди (так тут называли время дождей и муссонов). Сушь здесь длилась с марта до ноября и в этой части австралийского материка была не таким уж сухим временем, но по сравнению с мокредью казалась блаженной порой. Во время мокреди небеса поистине разверзались и низвергали настоящие водопады – лило не целыми днями напролет, а порывами, приступами, и между этими потопами все вокруг словно дымилось, белые клубы пара поднимались над плантациями сахарного тростника, над землей, над зарослями кустарника, над горами.

Время шло, и Мэгги все сильнее тосковала по родным местам. Она уже знала, в Северном Квинсленде никогда она не будет чувствовать себя как дома. Прежде всего она плохо переносит здешний климат, возможно, потому, что почти всю жизнь провела в сухих, даже засушливых, краях. И ей тошно от того, как вокруг безлюдно, неприветливо, все дышит гнетущим сонным оцепенением. Тошно от того, что вокруг кишмя кишат насекомые и всякие ползучие твари, каждая ночь – пытка: наводят страх громадные жабы, тарантулы, тараканы, крысы; никакими силами не удается выгнать их из дому, а она смертельно их боится. Такие они все огромные, наглые, такие… голодные! Больше всего ей были ненавистны «данни» – так на местном жаргоне назывались уборные, и этим же уменьшительным именем называли Данглоу – неизменный повод для шуточек и острот. Но мерзостнее этих «данни» в округе Данни и вообразить ничего невозможно: в здешнем климате немыслимо копать ямы в земле, тогда не миновать бы брюшного тифа и прочего в том же роде. И такую яму заменял обмазанный дегтем жестяной бак, он источал зловоние, привлекал гудящие рои мух, кишел всякой насекомой нечистью. Раз в неделю бак вывозили, а взамен ставили пустой, но раз в неделю – это очень, очень редко.

Все существо Мэгги восставало против способности здешних жителей преспокойно относиться к такой мерзости как к чему-то понятному и естественному; да проживи она в Северном Квинсленде хоть всю жизнь, она и тогда с этим не примирится! И однако она в отчаянии думала – пожалуй, это и правда на всю жизнь, во всяком случае, до тех пор, пока Люк не станет слишком стар для работы рубщика. Как ни тосковала она по Дрохеде, как ни мечтала о ней, гордость не позволяла признаться родным, что муж совсем ее забросил; чем признать такое, яростно твердила себе Мэгги, лучше уж терпеть эту пожизненную каторгу.

Проходил месяц за месяцем, прошел год, подползал к концу второй. Только неизменная доброта Мюллеров удерживала Мэгги в Химмельхохе, и она все ломала голову над той же неразрешимой задачей. Напиши она Бобу, он тотчас телеграфом выслал бы ей денег на дорогу домой, но несчастная Мэгги просто не могла объяснить родным, что Люк ее оставил без гроша. Если уж она им это скажет, придется в тот же день расстаться с Люком навсегда, а она еще не решалась на такой шаг. Все правила, в которых она воспитывалась с детства, не давали ей уйти от Люка: и вера в святость брачного обета, и надежда, что рано или поздно у нее появится ребенок, и убеждение, что Люк по праву мужа волен распоряжаться ее судьбой. Да еще и собственный характер мешал – и упрямая, неодолимая гордость, и досадная мыслишка, что ведь во всем не один Люк, а и она сама виновата. Что-то с ней не так, а то бы Люк уж наверно вел себя по-другому.

За полтора года изгнанничества она его видела только шесть раз и, даже не подозревая, что есть на свете такая штука – гомосексуализм, часто думала: надо было бы Люку венчаться с Арне, ведь они наверняка живут вместе и Люку общество Арне куда приятнее. Они уже стали партнерами на равных и разъезжают взад и вперед по всему тысячемильному побережью, куда позовет поспевший сахарный тростник, и, видно, ничего им не интересно, кроме работы. Когда Люк все же навещает жену, он и не думает ни о какой близости – посидит час-другой, поболтает с Людвигом и Энн, потом пойдет с Мэгги прогуляться, дружески поцелует на прощание – и опять поминай как звали.

Все свободное время Людвиг, Энн и Мэгги проводили за чтением. Библиотека в Химмельхохе оказалась богатая, не то что несколько книжных полок в Дрохеде, несравненно больше давала разнообразных сведений, в том числе и «неприличных», и Мэгги из книг многое почерпнула.

Однажды воскресным июньским днем 1936 года Люк приехал вместе с Арне, оба явно были очень довольны собой. И объяснили: они решили отменно побаловать Мэгги – приглашают ее на силид.

Почти повсюду в Австралии разношерстные и разноплеменные переселенцы рассеиваются по стране и становятся заправскими австралийцами, а вот в Северном Квинсленде выходцы из разных стран цепко держатся за национальные обычаи и традиции; больше всего здесь китайцев, итальянцев, немцев и шотландцев с ирландцами. И когда затевается силид, съезжаются все до единого шотландцы за многие мили.

К изумлению Мэгги, Люк с Арне явились в шотландских юбках и выглядели в этом наряде, решила она, когда опомнилась и перевела дух, просто великолепно. Для человека мужественной внешности не придумаешь более мужественной одежды: юбка отлично гармонирует с широким ровным шагом, сзади развеваются складки, спереди не шелохнутся, кожаная сумка мехом наружу прикрывает чресла, подол доходит до середины колена, открывает крепкие стройные ноги, обтянутые тугим трико в косую клетку, в туфлях с пряжками. Надеть плед и куртку в такую жару было невозможно – Арне и Люк ограничились белыми рубашками, до середины распахнутыми на груди, рукава засучили выше локтя.

– А что это такое – силид? – спросила Мэгги, когда они пустились в путь.

– Это гэльское слово, значит сборище, вечеринка с танцами.

– Почему же вы в юбках?

– На силид иначе нельзя, а нас всегда зовут, где ни празднуют, от Брисбена до Кэрнса.

– Вот как? Да, наверное, вам часто приходится ходить на эти праздники, не то не представляю, как бы Люк выложил деньги на такой костюм. Правда, Арне?

– Надо же человеку и отдохнуть немножко, – не без вызова ответил Люк.

Силид справляли в каком-то полуразвалившемся сарае посреди гнилой, болотистой, поросшей мангровыми деревьями низины, что тянется вдоль устья реки Данглоу. «Ну и запахи же в этих краях, – с отчаянием подумала Мэгги, морщась от этой неописуемой смеси. – И так разит черной патокой, сыростью, уборными, а тут еще и мангровым болотом. Все гнилостные испарения побережья слились воедино».

Мужчины и впрямь все, как один, явились на силид в национальных костюмах; Мэгги со спутниками вошла в сарай, огляделась и поняла, какой серенькой должна чувствовать себя пава, ослепленная многоцветным великолепием павлина. Мужчины совсем затмили женщин – те с каждым часом словно становились еще бесцветнее и незаметнее.

В одном конце сарая, на шатком помосте, стояли два музыканта, одетые одинаково и особенно пестро – многоцветная клетка на голубом фоне, – и дружно дудели на волынках развеселую мелодию хороводного танца – рила, светло-рыжие волосы их стояли дыбом, по багровым лицам градом катился пот.

Иные пары плясали, но всего шумнее и оживленнее было там, где какие-то мужчины раздавали окружающим стаканы – наверняка с шотландским виски. Не успела Мэгги опомниться, как ее и еще нескольких женщин оттеснили в угол, и она с удовольствием осталась тут, завороженно глядя на происходящее. Ни на одной женщине не видно было клетчатой ткани цветов клана, ведь шотландские женщины не носят складчатой юбки, только плед, а в такую жару немыслимо кутать плечи большущим куском плотной тяжелой материи. И женщины были в обычных для Северного Квинсленда безвкусных ситцевых платьях, совсем тусклых и жалких рядом с пышным национальным одеянием мужчин. Эти щеголяли кто в огненно-красном с белым – цвета клана Мензис, кто в угольно-черном с ярко-желтым – цвета клана Мак-Лауда из Льюиса, были тут и нежнейший голубой, в красную клетку, клан Скен, и многоцветная яркая клетка клана Оуглви, и очень славная, красно-черно-серая – клана Макферсон. Люк носил цвета клана Мак-Нил, Арне – якобитов Сэсенеков. До чего красиво!

Люка и Арне тут, несомненно, хорошо знали и любили. Как же часто они тут бывали без нее? И что на них нашло, почему они взяли ее с собой сегодня? Мэгги вздохнула, прислонилась к стене. Другие женщины с любопытством ее разглядывали, и особенное внимание привлекало обручальное кольцо: Люком и Арне все они явно восхищались, а ей, Мэгги, явно завидовали. «Что бы они сказали, признайся я им, что этот темноволосый великан, мой муж, за последние восемь месяцев навещал меня ровным счетом два раза и, когда уж навещал, ни разу даже не подумал лечь со мной в постель? Нет, вы только посмотрите на эту парочку самодовольных франтов! И ведь никакие они, в сущности, не горцы и не шотландцы, просто ломают комедию, потому что знают, до чего они ослепительны в этих своих юбках, и обожают, чтобы все на них глазели. Ну и мошенники же вы оба! До того самовлюбленные, что больше ничьей любви вам не требуется».

В полночь уже всех женщин без исключения отправили подпирать стены: волынщики во всю мочь заиграли «Кейбер Фейд», и пошел танец всерьез. Потом всю свою жизнь, стоило ей заслышать звук волынки, Мэгги вновь мысленно переносилась в этот сарай. Довольно было и взмаха клетчатой юбки; как во сне, слились в единой гармонии звуки и краски, живая жизнь, стремительность и сила – и все это, пронзительное, колдовское, неизгладимое, осталось в памяти навсегда.

На пол легли скрещенные мечи, и двое, одетые в цвета клана Мак-Доналда из Слита, вскинули руки над головой, кисти рук затрепетали, точно у балетных танцоров, и сурово, словно остриям мечей под конец суждено вонзиться им в грудь, эти двое пошли кружить, скользить, виться среди лезвий.

Потом над высоким, дрожащим напевом волынок взлетел громкий, пронзительный вопль, зазвучала новая мелодия – «Обороняй свой край, шотландец!», оружие сгребли в кучи, и все мужчины, сколько их тут было, ринулись в хоровод, то сплетая, то разнимая руки, только развевались пестрые клетчатые юбки. Рил, стреспей, флинг – неистово буйные, стремительные шотландские танцы сменяли друг друга, топот ног по дощатому полу гулко отдавался под стрехами, сверкали пряжки туфель, и каждый раз, как начинался новый танец, кто-нибудь, запрокинув голову, испускал тот же протяжный, заливистый вопль, и ему откликались восторженным кличем десятки глоток. А женщины, забытые, стояли и смотрели.

Все кончилось уже под утро, около четырех; за дверями вместо морозной свежести Блэр-Атолла или Ская их встретило вялое отупение тропической ночи, огромная тяжелая луна лениво тащилась по блестящей пустыне небес, и все дышало зловонными мангровыми испарениями. Но когда Арне повез их прочь в своем пыхтящем старом «форде», Мэгги напоследок услышала замирающий жалобный напев «Цветы родных лесов», песня звала с веселого праздника домой. Домой. А где он, дом?

– Ну как, понравилось тебе? – спросил Люк.

– Понравилось бы больше, если бы я больше танцевала, – сказала Мэгги.

– Как? На силиде? Брось, Мэг! Тут полагается танцевать одним мужчинам, скажи спасибо, что мы и вам хоть немного дали поплясать.

– Мне кажется, на свете много такого, чем занимаются одни мужчины, особенно если это весело и доставляет удовольствие.

– Ну уж извини, – сухо отозвался Люк. – Я думал, тебе приятно будет малость развлечься, потому тебя сюда и взял. Мог, знаешь ли, и не брать! А раз ты не ценишь, больше не возьму.

– Ты, наверное, все равно больше не собираешься меня никуда брать, – сказала Мэгги. – Тебе вовсе незачем впускать меня в свою жизнь. Я за эти несколько часов много чего узнала, только, думаю, не то, чему ты хотел меня научить. Теперь меня уже не так легко одурачить, Люк. По правде говоря, мне это опостылело – и ты, и моя теперешняя жизнь, все!

– Ш-ш! – возмущенно зашипел он. – Мы не одни!

– Так приходи один! – резко ответила Мэгги. – Ты же со мной никогда не остаешься один, разве что на минуту!

Арне остановил машину у подножия химмельхохского холма, сочувственно улыбнулся Люку:

– Валяй, приятель, проводи ее наверх, я тут обожду. Спешить некуда.

– Я говорю серьезно, Люк, – сказала Мэгги, едва они отошли настолько, что Арне не мог слышать. – Всякому терпению приходит конец, понятно тебе? Я знаю, я дала обет быть послушной женой, но ведь и ты дал обет любить меня и заботиться обо мне, выходит, мы оба солгали! Я хочу вернуться домой, в Дрохеду!

«И ее две тысячи фунтов в год больше не будут поступать на мой банковский счет», – подумал Люк.

– Что ты, Мэг! – беспомощно сказал он. – Послушай, миленькая, это же не навек, верно тебе говорю! А нынешним летом я возьму тебя с собой в Сидней, даю слово О’Нила! В доме у тетки Арне освободится квартирка, мы с тобой сможем там жить целых три месяца, чудно проведем времечко! Ты потерпи, обожди немного, я еще годик поработаю рубщиком, и тогда мы купим землю и заживем своим домом, ладно?

Лунный свет упал на его лицо, казалось, он так искренне огорчен, встревожен, полон раскаяния. И так похож на Ральфа де Брикассара…

И Мэгги смягчилась: ей все еще хотелось от него детей.

– Хорошо, – сказала она. – Еще год. Но я ловлю тебя на слове, Люк, ты обещал взять меня в Сидней, смотри не забудь!

12

Раз в месяц Мэгги добросовестно писала матери и братьям – рассказывала про Северный Квинсленд, старательно и в меру шутила и ни разу не обмолвилась о каких-либо неладах с Люком. Все та же гордость. В Дрохеде только и знали: Мюллеры – друзья Люка, и Мэгги живет у них потому, что он постоянно в разъездах. По всему чувствовалось, что Мэгги искренне привязана к этим милым людям, и в Дрохеде за нее не тревожились. Огорчало одно: отчего она никогда не навестит своих? Но не могла же она им написать, что у нее нет денег на дорогу, ведь тогда пришлось бы объяснить, как несчастливо сложилась ее семейная жизнь с Люком О’Нилом.

Изредка она осмеливалась будто между прочим спросить, как поживает епископ Ральф, и еще того реже Боб вспоминал передать ей то немногое, что слышал о епископе от матери. А потом пришло письмо, в котором только и говорилось, что о преподобном де Брикассаре.

«Он как с неба свалился, – писал Боб. – Приехал неожиданно и какой-то был невеселый, прямо как в воду опущенный. А оттого, что тебя не застал, и вовсе расстроился. Сперва напустился на нас, отчего мы ему не сообщили, что ты выходишь за Люка, ну, мама ему объяснила, что ты сама не велела, такая на тебя напала блажь, тут он и замолчал, словечка больше про это не сказал. Но, по-моему, он по тебе соскучился больше, чем по всем нам, да оно и понятно, ведь никто из нас так много с ним не бывал, как ты, и, по-моему, он всегда тебя любил, как родную сестричку. Он тут, бедняга, бродил неприкаянный, будто ждал – ты вот-вот выскочишь из-за угла. У нас и карточек-то не нашлось ему показать, раньше мне было ни к чему, а как он спросил, я подумал – и правда, чудно, почему у тебя нет свадебной фотографии. Он спросил, есть ли у тебя дети, и я сказал, вроде нету. Ведь нету, верно, Мэгги? Сколько уже времени ты замужем? Скоро два года? Да, конечно, ведь нынче уже июль на дворе. До чего быстро время летит! Надеюсь, у тебя скоро будут дети, по-моему, наш епископ обрадуется, когда узнает. Я хотел дать ему твой адрес, но он не взял. Сказал, это ему без пользы, потому как он едет на время в Грецию, в Афины, с архиепископом, при котором служит. Архиепископ, видно, из итальяшек, имя длинное-предлинное, никак не запомню. Представляешь, Мэгги, они туда полетят на аэроплане! Честное слово! Ну вот, он, как узнал, что тебя нет и некому с ним гулять по Дрохеде, особо задерживаться не стал, только и побыл неделю, раза два поездил верхом, каждый день служил для нас мессу, а потом взял да и уехал».

Мэгги отложила письмо. Он знает, знает! Наконец-то он знает. Что он подумал, сильно ли огорчился? Почему, почему он толкнул ее на это? Ничего хорошего из этого не вышло. Она не любит Люка, и никогда не полюбит. Люк – просто подмена, у нее от него будут дети, похожие на тех, каких дал бы ей Ральф де Брикассар. Господи, ну и запуталась же она!

Архиепископ ди Контини-Верчезе отклонил предложенные ему покои в афинской резиденции высших церковных властей, предпочел обыкновенную гостиницу для мирян. В Афины он приехал по делу важному и весьма щекотливому: давно уже следовало обсудить кое-какие вопросы с князьями греческой православной церкви – к ней, как и к русской православной церкви, Ватикан относился несравненно благосклоннее, нежели к церкви протестантской. В конце концов, православие – это течение, но не ересь; в православии, как и в римской католической церкви, архиепископы наследуют свой сан по прямой линии от самого святого Петра.

Архиепископ знал, что эта поездка – своего рода испытание: в случае успеха она станет новой ступенькой его карьеры, и в Риме его ждет пост более высокий. Немалым преимуществом оказались и его способности к языкам, ведь он свободно говорит по-гречески, это и перетянуло чашу весов в его пользу. Его вызвали из такой дали, из Австралии, и в Афины доставили самолетом.

И конечно, немыслимо было бы не взять с собой епископа де Брикассара: за минувшие годы ди Контини-Верчезе привык все больше полагаться на этого удивительного человека. Ведь это поистине второй Мазарини! Сравнение весьма лестное, ибо архиепископ восхищался кардиналом Мазарини гораздо больше, чем кардиналом Ришелье. Ральф олицетворяет все, что ценит святая римская церковь в своих высших сановниках. Он неколебимо тверд как в вере, так и в нравственности; у него живой, гибкий ум и непроницаемое лицо; и притом особый дар: он всегда умеет понравиться окружающим, независимо от того, приятны они ему или отвратительны, согласен он с ними или расходится во мнениях. Он не льстец, но истинный дипломат. Если почаще о нем напоминать тем, кто стоит у власти в Ватикане, он, без сомнения, далеко пойдет. И это весьма приятно будет его высокопреосвященству ди Контини-Верчезе, который отнюдь не желает расставаться с преподобным де Брикассаром.

Было очень жарко, но после влажной духоты Сиднея сухой зной Афин ничуть не тяготил епископа Ральфа. Как всегда, в сутане, в бриджах и сапогах для верховой езды, он быстрым шагом поднимался по каменистой дороге в гору, к Акрополю, через хмурые Пропилеи, мимо Эрехтейона, еще выше, по камню, на котором скользила нога, к Парфенону и дальше, к остаткам ограждавшей Акрополь стены.

Здесь, на вершине, где ветер развевал его черные, теперь уже с проседью на висках, кудри, он остановился и окинул взглядом белый город и за ним – залитые солнцем холмы и чистую, несравненную синеву Эгейского моря. У ног отца Ральфа лежала Плака с кофейнями на плоских крышах домов и колониями художников, сбоку, на скале, раскинулись ярусы громадного амфитеатра. Вдали виднелись римские колонны, крепости крестоносцев, венецианские замки, но ни единого следа турок. Поразительный народ эти греки. Надо ж было так ненавидеть тех, кто правил ими семь столетий подряд, чтобы, едва освободясь, бесследно стереть с лица земли все их мечети и минареты. И какой древний народ, какое великолепное прошлое! Когда Перикл одел мрамором вершину этой скалы, норманны – его, Ральфа де Брикассара, пращуры – были еще дикарями в звериных шкурах, а Рим – просто-напросто деревней.

Лишь теперь, на расстоянии одиннадцати тысяч миль, при мысли о Мэгги впервые к горлу не подступили рыдания. Да и то вершины дальних гор на миг расплылись перед глазами, и он не вдруг овладел собой. Как же мог он ее винить, ведь он сам сказал ей, чтобы она выходила замуж! И он сразу понял, почему она решила это от него скрыть: не желала, чтобы он встретился с ее мужем, стал причастен к ее новой жизни. Он-то прежде воображал, что она, выйдя замуж, поселится если не в самой Дрохеде, так в Джиленбоуне, будет и впредь жить неподалеку, и он будет знать, что она жива и здорова, ни в чем не нуждается и ничто ей не грозит. Но стоило задуматься – и ясно стало: как раз этого она и не хотела. Нет, конечно же, не могла она не уехать – и, пока она замужем за этим Люком О’Нилом, она не вернется. Боб сказал, они копят деньги, хотят купить землю в Западном Квинсленде, и эта новость прозвучала как похоронный звон. Мэгги решила не возвращаться. Для него, для Ральфа де Брикассара, она умерла.

«Но счастлива ли ты, Мэгги? Не обижает ли тебя муж? Любишь ли ты его, этого Люка О’Нила? Что он за человек, почему ты променяла меня на него? Чем он, простой овчар, так тебе понравился, что ты предпочла его Инеку Дэвису, и Лайему О’Року, и Аластеру Маккуину? Быть может, ты не хотела, чтобы его узнал я, чтобы именно я мог сравнивать? Или хотела причинить мне боль, хотела мне отплатить? Но почему у вас нет детей? В чем дело, почему твой муж колесит по всему Квинсленду, как бродяга, а тебя поселил у своих друзей? Неудивительно, что у тебя еще нет детей, – муж с тобой почти не бывает. Почему так, Мэгги? Почему ты вышла за этого Люка О’Нила?»

Он повернулся, спустился с Акрополя, зашагал по шумным, людным улицам Афин. Неподалеку от улицы Еврипида раскинулся под открытым небом рынок; здесь он помедлил, завороженный этим зрелищем: пестрая толпа, огромные корзины остро пахнущей на солнце рыбы, бок о бок вывешены связки овощей и расшитые блестками туфли; его забавляли женщины – дочери совсем иной культуры, по самому существу своему отличной от пуританства, в котором воспитан был он, епископ де Брикассар, они откровенно, без стеснения, им восхищались. Будь в этих восторженных взглядах и воркующих голосах примесь похоти (он не умел подобрать иного слова), его бы это безмерно смущало, но нет, восторги вызваны иным чувством, тут просто отдают дань восхищения редкой красоте.

Гостиница, где они остановились, роскошная и дорогая, находилась на площади Омония. Архиепископ ди Контини-Верчезе сидел у раскрытой двери на балкон, погруженный в раздумье; когда вошел епископ де Брикассар, он поднял голову и улыбнулся:

– Как раз вовремя, Ральф. Я хотел бы помолиться.

– Я думал, что все улажено. Разве возникли какие-то неожиданные осложнения, ваше высокопреосвященство?

– Несколько иного рода. Я получил сегодня письмо от кардинала Монтеверди, он передает пожелания его святейшества папы.

У епископа Ральфа от волнения напряглись плечи и похолодел затылок.

– О чем же?

– Как только переговоры здесь закончатся – а они уже закончены, – мне надлежит явиться в Рим.

Меня ожидает кардинальский сан, и далее мне предстоит служить в Риме, непосредственно при его святейшестве.

– А я?

– Вы становитесь архиепископом де Брикассаром и возвращаетесь в Австралию, дабы заменить меня на посту наместника папы.

Теперь отца Ральфа бросило в жар, даже уши покраснели. Его, неитальянца, удостаивают поста папского легата! Неслыханная честь! О, можете не сомневаться, он еще станет кардиналом!

– Разумеется, сначала вы получите некоторую подготовку и наставления в Риме. На это уйдет около полугода, и эти полгода я буду с вами, представлю вас моим друзьям. Я хочу, чтобы они узнали вас, потому что придет время, когда я вас вызову, Ральф, и вы станете моим помощником в Ватикане.

– Как мне вас благодарить, ваше высокопреосвященство! Ведь это вам я обязан столь высокой честью!

– Слава Богу, у меня хватает ума разглядеть человека одаренного, кому не следует прозябать в безвестности. А теперь преклоним колена, Ральф, и помолимся. Велика милость Божия.

Четки и требник епископа Ральфа лежали на соседнем столике; дрожащей рукой он потянулся за четками и нечаянно сбросил требник на пол. Требник раскрылся на середине. Архиепископ оказался ближе – он поднял книжку и с любопытством посмотрел на нечто коричневое, сухое и тонкое, что было некогда розой.

– Как странно! Почему вы это храните? Что это, память о родине или, может быть, о матери?

Проницательные глаза, глаза, которых не обмануть хитростью и увертками, смотрели на Ральфа в упор, и уже не успеть было скрыть волнение и испуг.

– Нет, – сказал он и поморщился. – О матери я вспоминать не хочу.

– Но должно быть, этот цветок много значит для вас, если вы так бережно храните его в самой дорогой для вас книге. Так о чем же он вам говорит?

– О любви столь же чистой, как моя любовь к Господу, Витторио. Она делает только честь этим страницам.

– Я так и подумал, ибо знаю вас. Но не умаляет ли она, эта любовь, вашей любви к святой церкви?

– Нет. Ради церкви я от нее и отказался и всегда буду отказываться. Я далеко ушел от нее и никогда к ней не вернусь.

– Так вот откуда ваша печаль, наконец-то я понял! Дорогой Ральф, это не так дурно, как вам кажется, право. В своей жизни вы принесете много добра многим людям, и многие люди вас будут любить. И та, кому отдана любовь, заключенная в этой старой благоуханной памятке, никогда не будет обделена любовью. Ибо вы вместе с розой сохранили и любовь.

– Я думаю, ей этого не понять.

– О нет. Если вы так сильно ее любили, значит, она настолько женщина, что способна это понять. Иначе вы давно бы ее забыли и не хранили бы так долго эту реликвию.

– Иногда так сильно было во мне желание оставить свой пост и возвратиться к ней, что лишь долгие часы, проведенные в молитве, меня удерживали.

Архиепископ поднялся с кресла, подошел и преклонил колена рядом с другом, рядом с этим красавцем, которого он полюбил, как мало что любил, кроме Господа Бога и церкви – любовь к Богу и церкви для него была едина и нераздельна.

– Вы не оставите свой пост, Ральф, вы и сами хорошо это знаете. Вы принадлежите святой церкви, всегда ей принадлежали и всегда будете ей принадлежать. Это – истинное ваше призвание. Помолимся же вместе, и отныне до конца жизни я стану молиться и за вашу розу. Господь ниспосылает нам многие скорби и страдания на нашем пути к жизни вечной. И мы – я так же, как и вы, – должны учиться смиренно их переносить.

В конце августа Мэгги получила от Люка письмо: он писал, что лежит в таунсвиллской больнице, у него болезнь Вейля, но никакой опасности нет, скоро его уже выпишут.

«Так что, похоже, нам не придется ждать конца года, чтоб отдохнуть вместе, Мэг. Рубить тростник я пока не могу, сперва надо совсем поправиться, а для этого самое верное – как следует отдохнуть. Так что примерно через неделю я за тобой приеду. Поживем недели две на озере Ичем, на Этертон-Тэйбленд, за это время я наберусь сил и пойду опять работать».

Страницы: «« ... 89101112131415 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Не мышонка, не лягушку, а неведому зверушку – фенека, того самого пустынного лиса, который учил Мале...
«События эти произошли в Китае, но с такой же вероятностью могли бы произойти и там, где живёте вы. ...
Последнее из «Утраченных сказаний» Средиземья…Последнее произведение великого Джона Рональда Руэла Т...
Познакомиться с богатым человеком не так-то и просто, потому что эти люди не ездят в общественном тр...
Разумеется, количество друзей у каждой женщины вовсе не ограничивается количеством, вынесенным в заг...
Как часто женщина не думает о последствиях своих речей и поступков, которые она совершает, будучи в ...