Люди и я Хейг Мэтт
Объятия закончились. Ньютон, сидевший у ног Изабель, смотрел на меня грустными-прегрустными глазами.
— Прощай, — сказал я.
И зашагал по гравию к дороге. Где-то во Вселенной моей души упала пылающая животворная звезда и начала образовываться очень, очень черная дыра.
Меланхоличная красота заходящего солнца
Иногда труднее всего оставаться человеком.
Майкл Франти
Главное в черных дырах — это, конечно, их четкость и опрятность. В черной дыре не бывает беспорядка. Все разрозненные фрагменты, которые пересекают горизонт событий, вся попадающая внутрь материя и излучение сжимаются до самого что ни на есть компактного состояния. До состояния, которое можно назвать «абсолютное ничто».
Другими словами, черные дыры дают ясность. Вы теряете тепло и огонь звезды, но приобретаете мир и порядок. Полную сосредоточенность.
Иначе говоря, я знал, что делать.
Я останусь Эндрю Мартином. Так хотела Изабель. Понимаете, она не хотела поднимать шума. Не хотела скандала, поисков пропавшего без вести, похорон. Поэтому, делая то, что казалось мне оптимальным, я снял на время небольшую квартирку в Кембридже, а потом разослал резюме во все уголки планеты.
В конечном итоге меня пригласили в Штаты, в Стэнфордский университет. Переехав туда, я работал как мог, не содействуя при этом углублению математического знания, способного привести к скачку технического прогресса. Я даже повесил себе в кабинете плакат с портретом Альберта Эйнштейна и одним из его знаменитых высказываний: «Технический прогресс подобен топору в руках патологического преступника».
Я не упоминал о гипотезе Римана, кроме случаев, когда убеждал коллег в принципиальной невозможности ее доказать. В первую очередь ради того, чтобы у воннадориан больше никогда не возникало причин являться на Землю. Но, кроме того, Эйнштейн был прав. Люди плохо справляются с прогрессом, и я не хотел, чтобы эта планета подвергалась лишним разрушениям. Или причиняла их.
Я жил один. У меня была хорошая квартира в Пало-Альто, и я наполнял ее растениями.
Я напивался, парил высоко в облаках и больно разбивался о камни.
Я рисовал картины, ел на завтрак арахисовую пасту, а однажды пошел в артхаусный кинотеатр и посмотрел три фильма Феллини подряд.
Я простудился, заработал себе звон в ушах и съел протухшую креветку.
Я купил глобус и часто только и делал, что сидел и вертел его.
Я чувствовал себя синим от грусти, красным от гнева и зеленым от зависти. Я прочувствовал всю человеческую радугу.
Я выгуливал собаку для пожилой дамы, которая жила этажом выше, но тот пес не мог заменить Ньютона. Я выступал с бокалом теплого шампанского в руках на пропахших потом академических собраниях. Я кричал в лесу, просто чтобы услышать эхо. И каждый вечер перечитывал Эмили Дикинсон.
Я был одинок, но в то же время ценил людей чуть больше, чем они ценили себя. В конце концов, я знал, что можно блуждать по космосу много световых лет и не встретить ни одного человека. Временами я плакал, просто глядя на них, забившись в уголок одной из просторных университетских библиотек.
Иногда я просыпался в три часа ночи и обнаруживал, что плачу без конкретной причины. А бывало, что я сидел в кресле-мешке и смотрел в пространство, наблюдая за взвесью пылинок в солнечном луче.
Я старался не заводить друзей. Чем теснее дружба, тем назойливее вопросы, а мне не хотелось врать. Люди захотят знать о моем прошлом, о месте, откуда я родом, о детстве. Иногда студент или коллега-преподаватель задерживал взгляд на моей руке, где остались багровые шрамы, но лишнего никто не спрашивал.
Счастливое место этот Стэнфордский университет! Все студенты улыбаются и ходят в красных свитерах. Они загорелые и кажутся очень здоровыми для особей, целыми днями просиживающих перед мониторами. Я привидением бродил по шумному внутреннему двору, вдыхал теплый воздух и старался не пугаться масштабов человеческих амбиций вокруг.
Я часто напивался белым вином, и меня считали чудаком. Похоже, здесь никто, кроме меня, не бывал с похмелья. А еще я не любил замороженных йогуртов — серьезная проблема, потому что в Стэнфорде все живут на замороженных йогуртах.
Я покупал себе музыку. Дебюсси, Эннио Морриконе, Beach Boys, Эла Грина. Я посмотрел «Кинотеатр „Парадизо“». Была одна песня у Talking Heads под названием This Must Be the Place, которую я слушал снова и снова, хотя она навевала меланхолию и мучительное желание снова услышать голос Изабель или шаги Гулливера на лестнице.
Еще я читал много стихов, порой с тем же результатом. Однажды я зашел в книжный магазин университетского городка и увидел экземпляр «Темных веков» Изабель Мартин. Я простоял там, наверное, добрых полчаса, читая вслух ее слова. «Недавно разоренная викингами, — декламировал я с предпоследней страницы, — Англия оказалась в отчаянном положении и в 1002 году ответила кровавой расправой над датскими поселенцами. Как показало следующее десятилетие, эти бесчинства обернулись еще большим насилием в виде карательных набегов датчан, увенчавшихся установлением в 1013 году области датского права в Англии…» Я прижал страницу к лицу, представляя, что это кожа Изабель.
По работе я часто путешествовал. Бывал в Париже, Бостоне, Риме, Сан-Паулу, Берлине, Мадриде, Токио. Я хотел заполнить память человеческими лицами, чтобы забыть лицо Изабель. Но это давало обратный эффект. Изучая весь человеческий род, я все сильнее проникался чувствами именно к ней. Думая о туче, я жаждал одной капли.
Поэтому я перестал путешествовать, вернулся в Стэнфорд и решил испытать другую тактику. Я попытался раствориться в природе.
Кульминацией моих дней стали вечера, когда я садился в машину и уезжал за город. Я часто отправлялся в горы Санта-Крус. Там есть такое место, национальный парк Биг Бейсин Редвудс. Я оставлял машину на парковке и уходил гулять, дивясь гигантским деревьям, замечая в листве соек и дятлов, а в зарослях — бурундуков и енотов, а порой даже чернохвостого оленя. Иногда, если удавалось приехать пораньше, я спускался по крутой тропинке рядом с водопадами Берри-Крик и слушал грохот воды, которому частенько вторило тихое кваканье древесных лягушек.
Иногда я выбирался на шоссе SR1 и ехал на пляж смотреть закат. Закаты здесь восхитительные. Они меня буквально гипнотизировали. В прошлом они ничего для меня не значили. В конце концов, закат — всего лишь медленное угасание света. На закате свет проходит через большее количество преград и рассеивается каплями воды и молекулами воздуха. Но с тех пор, как я стал человеком, меня ошеломляют цвета. Красный, оранжевый, розовый. Иногда, точно послание из прошлого, просачиваются полосы фиолетового.
Я сидел на пляже и наблюдал, как по искрящемуся песку, подобно потерянным мечтам, перекатываются туда-сюда волны. Как все эти лишенные памяти молекулы объединяются, создавая нечто невообразимо прекрасное.
Такие пейзажи часто затуманивали слезы. Я ощущал прекрасную меланхолию человеческой судьбы, идеально отраженную в закатном небе. Потому что закат, как и человек, балансирует на грани; это день, отчаянно расцветающий красками на пути к неизбежной ночи.
Однажды вечером я просидел на пляже до наступления сумерек. Рядом прогуливалась женщина лет сорока, босая, в компании спаниеля и сына-подростка. Хотя эта женщина выглядела совсем иначе, чем Изабель, а ее сын был блондином, при виде их у меня все внутри сжалось.
Я понял, что шесть тысяч миль могут быть бесконечно большим расстоянием.
— Такой уж я человек, — сказал я своим сандалиям.
Я не шутил. Дело не только в том, что меня лишили даров. Я стал таким же сентиментальным, как большинство людей. Я думал об Изабель, о том, как она сидит и читает об Альфреде Великом, о Европе Каролингов или о древней Александрийской библиотеке.
Я понял, что это прекрасная планета. Возможно, самая прекрасная во Вселенной. Но красота создает свои проблемы. Вы смотрите на водопад, на океан или на закат и понимаете, что вам хочется разделить эти чувства с кем-то.
«Нет причин у красоты», — говорила Эмили Дикинсон.
Это не совсем точно. Рассеивание света сквозь большие воздушные массы создает закат. Океанские волны обрушиваются на берег благодаря приливам и отливам, которые сами являются следствием гравитационного воздействия Луны и вращения Земли. Так что причины-то есть.
Загадка в том, как эти явления становятся прекрасными.
И ведь когда-то они не были прекрасными, по крайней мере на мой взгляд. Чтобы познать красоту на Земле, вам нужно пережить боль и осознать свою бренность. Вот почему так много красивого на этой планете связано с течением времени и вращением Земли. Возможно, этим также объясняется, почему невозможно смотреть на красоту природы и не чувствовать печали и тоски по непрожитой жизни.
В тот вечер я как раз ощущал такую печаль.
Она обладала собственной гравитацией, влекущей на восток, в сторону Англии. Я сказал себе, что просто хочу увидеть их еще один, последний раз. Всего лишь скользнуть по ним взглядом издали и убедиться, что у них все в порядке.
И по чистому совпадению где-то через две недели меня пригласили в Кембридж поучаствовать в серии лекций о связи между математикой и техническим прогрессом. Завкафедрой, неунывающий жизнелюб по имени Кристос, сказал, что, на его взгляд, мне не повредит съездить.
— Да, Кристос, — ответил я, стоя с ним в коридоре на полу из полированной древесины сосны. — Пожалуй, не повредит.
Когда сталкиваются галактики
Меня поселили в студенческом общежитии, причем не где-нибудь, а в «Корпус Кристи», поэтому я старался держаться в тени. Я отрастил бороду, загорел и немного поправился, поэтому люди узнавали меня с трудом.
Я выступил с лекцией.
В ответ на несколько язвительных вопросов я сказал коллегам, что считаю математику невероятно опасной территорией и что люди уже изучили ее вдоль и поперек. Двигаться дальше, сказал я, означает ступать на нейтральную полосу, полную неведомых угроз.
Среди слушателей была хорошенькая рыжеволосая молодая женщина, в которой я сразу узнал Мэгги. Она подошла ко мне после лекции и спросила, не хочу ли я посидеть в «Шляпке с перьями». Я сказал «нет», и она, похоже, поняла, что я не передумаю. Задав на прощание игривый вопрос насчет моей бороды, она вышла из аудитории.
Потом я пошел на прогулку, смещаясь под действием естественного тяготения в сторону колледжа Изабель.
Далеко идти не пришлось. Вскоре я увидел ее. Она шла по другой стороне улицы, не замечая меня. Странно, каким важным был этот миг для меня и каким незаметным для нее. Но потом я напомнил себе, что при столкновении галактик одна проходит сквозь другую.
Я едва дышал, глядя на нее, и даже не заметил, что начался дождь. Я был заворожен ею. Всеми одиннадцатью триллионами ее клеток.
Странно, как разлука усилила мои чувства к Изабель. Как тоскливо стало без милой сердцу каждодневной возможности просто находиться рядом с ней, буднично разговаривать о том, как прошел день. Без скромного, но несравненного уюта совместной с ней жизни. Я не видел высшего смысла в существовании Вселенной, кроме существования в ней Изабель.
Она раскрыла зонт, словно обыкновенная женщина, раскрывающая зонт, и пошла дальше, остановившись, только чтобы подать монетку бездомному в длинном плаще и с больной ногой. Это был Уинстон Черчилль.
Дом
Когда любишь, что-то делаешь.[15]
Грэм Грин. Конец одного романа
Понимая, что за Изабель идти нельзя, но ощущая необходимость взаимодействия хоть с кем-то, я последовал за Уинстоном Черчиллем. Я шел медленно, не обращая внимания на дождь, радуясь, что увидел Изабель, что она жива и невредима и излучает ту же тихую красоту, что и всегда (даже когда я был слеп и не ценил этого).
Уинстон Черчилль направлялся к парку, к тому самому, где Гулливер выгуливал Ньютона. Но я знал, что вряд ли наткнусь на них в такой ранний час, и потому продолжал идти. Уинстон ковылял не спеша, волоча ногу, словно та была в три раза тяжелее тела. Наконец он добрался до скамейки. Когда-то ее выкрасили в зеленый, эту скамейку, но краска осыпалась, обнажая дерево. Я опустился рядом. Мы посидели в мокрой тишине.
Он предложил мне глоток сидра. Я сказал, что не хочу. Думаю, он узнал меня, но я не был уверен.
— Когда-то у меня было все, — сказал он.
— Все?
— Дом, работа, машина, жена, ребенок.
— Как же ты потерял их?
— Ходил в два храма. Букмекерскую контору и винный магазин. И все покатилось по наклонной. Вот и остался ни с чем, зато самим собой. Честным, сука, ничтожеством.
— Я понимаю твои чувства.
Уинстон Черчилль недоверчиво на меня посмотрел.
— Ну да?
— Я отказался от вечной жизни.
— Так ты был верующим?
— Вроде того.
— А теперь спустился на грешную землю и прозябаешь вместе с остальными?
— Ага.
— Ясно. Только больше не лапай меня за ногу, и мы поладим.
Я улыбнулся. Он все-таки узнал меня.
— Не буду. Обещаю.
— А могу я спросить, чем тебе вечность не угодила?
— Не знаю. Пытаюсь разобраться.
— Удачи, чувак, удачи.
— Спасибо.
Он почесал щеку и нервно присвистнул.
— А деньжат у тебя нет, а?
Я вытащил из кармана десять фунтов.
— Ты моя путеводная звезда!
— Возможно, все мы звезды, — сказал я, глядя в небо. На этом наша беседа завершилась. У Черчилля закончился сидр, так что причин оставаться в парке не осталось. Он встал и заковылял по аллее, морщась от боли в ноге. Легкий ветерок склонял цветы ему навстречу.
Странно. Откуда во мне эта пустота? Эта потребность найти свое место?
Дождь перестал. Небо прояснилось. А я все сидел на скамейке, усеянной быстро испаряющимися дождевыми каплями. Я понимал, что время идет и мне, наверное, пора возвращаться в «Корпус Кристи», но у меня не было желания двигаться с места.
Что я здесь делаю?
Какова теперь моя функция в мироздании?
Я думал, думал, думал, и у меня возникло странное чувство. Как будто медленно навели резкость.
Я понял, что хоть и оказался на Земле, но прожил последний год, как прежде на Воннадории. Полагая, что можно жить, равномерно двигаясь по прямой. Но я больше не был собой. Я стал человеком, хоть и не до конца. А для людей главное — перемены. Это способ выжить: идти вперед, возвращаться и снова идти вперед.
Есть вещи, которых не вернешь, но есть и другие, поправимые. Я стал человеком, предав рациональность и подчинившись чувству. И однажды, чтобы остаться собой, от меня вновь потребуется то же самое.
Время шло.
Прищурившись, я снова посмотрел в небо.
Солнце Земли может казаться одиноким, но у него родственники по всей галактике — звезды, которые родились в том же самом месте, но теперь находятся очень далеко друг от друга, освещая самые разные миры.
Я как солнце.
Я теперь очень далеко от начала своего пути. И я изменился. Раньше я думал, что смогу проходить сквозь время, как нейтрино проходит сквозь материю, непринужденно и бездумно, потому что время никогда не закончится.
Пока я сидел на скамейке, ко мне подошла собака. Ее нос прижался к моей ноге.
— Привет, — шепнул я, делая вид, что не знаю этого английского спрингер-спаниеля. Но умоляющие глаза не отрывались от меня, даже когда пес повернул морду вбок. Ему было больно: артрит вернулся.
Я погладил его и инстинктивно задержал руку на больном месте, хотя теперь, конечно, не мог его вылечить.
За спиной раздался голос:
— «Собаки лучше людей, потому что они знают, но не говорят».
Я обернулся. Высокий парень с темными волосами, бледной кожей и осторожной, нервной улыбкой.
— Гулливер.
Он стоял, не поднимая глаз.
— Ты был прав насчет Эмили Дикинсон.
— Что, прости?
— Я почитал ее.
— Ах, да. Прекрасная была поэтесса.
Гулливер обошел скамейку и сел рядом со мной. Я отметил, что мальчик повзрослел. Не только по тому, что он цитировал Дикинсон. Его лицо обрело более мужественные очертания. На подбородке темнел пушок. Надпись на футболке гласила «Пропащие» — Гулливер все-таки снова играл в группе.
«Одно бы сердце отстоять, — говорила эта поэтесса, — уже есть смысл жить».[16]
— Как дела? — спросил я, будто у шапочного знакомого, которого вижу каждый день.
— Я не пытался покончить с собой, если ты об этом.
— А как она? — спросил я. — Твоя мама?
Ньютон принес в зубах палку, чтобы я ее бросил.
Я бросил.
— Скучает по тебе.
— По мне? Или по твоему папе?
— По тебе. О нас заботился ты.
— Теперь у меня нет силы, чтобы о вас заботиться. Если ты решишь прыгнуть с крыши, то, вероятнее всего, погибнешь.
— Я больше не прыгаю с крыш.
— Хорошо, — сказал я. — Это прогресс.
Наступила долгая пауза.
— По-моему, она хочет, чтобы ты вернулся.
— Она так говорит?
— Нет. Но я думаю, что она хочет.
Эти слова пролились дождем в пустыню. Помолчав немного, я тихим и равнодушным голосом сказал:
— Не знаю, разумно ли это. Твою маму так легко неправильно понять. Но даже если ты прав, возникают всевозможные проблемы. Неясно даже, как ей меня называть. У меня нет имени. Нехорошо, если она будет звать меня Эндрю. — Я сделал паузу. — Думаешь, она правда по мне скучает?
Гулливер пожал плечами.
— Да. Я уверен.
— А ты?
— Я тоже скучаю.
Сентиментальность — еще один человеческий изъян. Выверт. Искривленная производная любви, не служащая никакой рациональной цели. Тем не менее обладающая вполне реальной силой.
— И я по тебе скучаю, — сказал я. — Скучаю по вам обоим.
Наступил вечер. Облака в небе окрасились оранжевым, розовым и пурпурным. Этого ли я хотел? За этим я вернулся в Кембридж?
Мы разговаривали.
Темнело.
Гулливер взял Ньютона на поводок. В глазах собаки была теплая грусть.
— Ты знаешь, где наш дом, — сказал Гулливер.
Я кивнул.
— Да. Знаю.
Я смотрел ему вслед. Каприз мироздания. Благородный человек, у которого впереди тысячи дней жизни. Я не мог бы логически объяснить, почему для меня было так важно, чтобы все эти дни прошли как можно счастливее и благополучнее, но если вы пришли на Землю в поисках логики, вы упускаете суть. Вы много чего упускаете.
Я откинулся на спинку скамейки, распахнул глаза навстречу небу и попытался вообще ни о чем не думать. Я сидел так, пока не настала ночь. Пока далекие солнца и планеты не засияли надо мной, точно гигантская реклама лучшей жизни. На других, более просветленных планетах был мир, покой и логика — то, что нередко приходит с развитием интеллекта. Я понял, что ничего этого не хочу.
То, чего я хотел, было самым невероятным из всех желаний. Я понятия не имел, сбудется ли оно. Наверное, нет, но я обязан был проверить.
Я хотел жить с людьми, которых я люблю и которые любят меня. Я хотел обрести семью. Хотел счастья — не завтра и не вчера, а сейчас.
В сущности, я хотел вернуться домой. Я встал, было совсем недалеко.
- Дом — ищу тебя, мой дом,
- А может, я уже туда вернулся.
- Возвратился, и ты раскрыла крылья —
- Наверное, я нашел, что искал.
Примечания автора и слова благодарности
Замысел этой истории возник в 2000 году, когда меня зажало в тиски панического расстройства. В то время человеческая жизнь казалась мне такой же чуждой, как и безымянному рассказчику. Я жил в состоянии острого, иррационального страха, иными словами, я не мог даже самостоятельно сходить в магазин — или куда-то еще, — не пережив приступа паники. Единственное, что могло меня хоть как-то успокоить, это чтение. Видимо, у меня был срыв, хотя знаменитое высказывание Р. Д. Лэйнга (которое потом подхватил Джерри Магуайер) гласит, что срывы очень часто оказываются прорывами, и, как ни странно, теперь я не жалею о том, что прошел через ад.
Я выздоровел. Помогло чтение. Писать тоже оказалось полезно. Поэтому я и стал писателем. Я обнаружил, что слова и сюжеты создают своего рода карту, которая приводит обратно к самому себе. По этой причине я искренне верю, что художественная литература может спасать жизни и умы. Однако потребовалось много книг, чтобы я дошел до этой первой истории, которую мне захотелось рассказать. До попытки взглянуть на странную и часто пугающую красоту человеческой судьбы.
Чего же я ждал? Наверное, мне нужно было немного дистанцироваться от себя прежнего. Потому что содержание книги, пускай далеко не автобиографическое, все-таки оставалось очень личным, видимо, потому что я знал, из какого темного колодца — кроме шуток — взялась идея романа.
Писать было в радость. Я представлял, что пишу для себя образца 2000 года или для кого-то в похожем состоянии. Я пытался создать карту этого мира, чтобы помочь воображаемому читателю. Возможно, потому, что идея так долго созревала, слова находились сами собой, и книжка родилась на одном дыхании.
Не подумайте, что ее не надо было править. Скорее наоборот, ни одна из написанных мною историй не нуждалась в редакторе больше, чем эта. Поэтому я счастлив, что мне попался такой мудрый человек, как Фрэнсис Бикмор из издательства Canongate. Среди прочего он заметил, что заседание совета в открытом космосе, возможно, не самый лучший вариант начала, и, главное, натолкнул на мысль о композиции «Сказания о старом мореходе» Кольриджа и о том, что странных событий не нужно слишком много. Замечательно иметь редактора, который просит вернуть кусок текста не реже, чем вычеркивает.
Благодарю также всех моих остальных первых читателей. В том числе моего агента Карадога Кинга, Луизу Ламонт и Элинор Купер из агентства АР Watt/United Agents, моего американского редактора Миллисент Беннет из Simon and Schuster, Кейт Кэсседи из канадского Harper Collins и кинопродюсера Таню Сегачан, для которой я сейчас пишу сценарий. Таня, пожалуй, один из лучших моих союзников, и я особенно признателен ей за поддержку и помощь в работе начиная с моего самого первого романа и с той встречи в кафе почти десять лет назад.
Спасибо благосклонным звездам за то, что меня поддерживает основатель Canongate Джейми Бинг — величайший энтузиаст издательского дела, о таком писатель может только мечтать. И, конечно, я благодарю Андреа — мою первую читательницу, первого критика, бессменного редактора и лучшего друга; а также Лукаса и Перл за то, что превращают мою повседневную жизнь в сказку.
Спасибо вам, люди.
Мэтт Хейг родился в 1975 году в Шеффилде. Автор нескольких международных бестселлеров, среди которых «Последняя семья в Англии» и «Семья Рэдли». Его книги переведены на 28 языков мира и удостоены ряда престижных литературных премий. Живет в Йорке и Лондоне.