Люди и я Хейг Мэтт
— Ты хоть представляешь, каково это? Быть твоим сыном?
— Нет. Не представляю.
Он показал на глаз.
— Вот. Вот каково это.
— Гулливер, мне жаль.
— Знаешь, каково все время чувствовать себя тупым?
— Ты не тупой.
Я по-прежнему стоял. Человек продвигался бы на четвереньках, но это слишком медленно. Поэтому я осторожно ступал по сланцу, отклоняясь назад ровно настолько, насколько было необходимо, чтобы продолжать спор с гравитацией.
— Я тупой. Я ничтожество.
— Нет, Гулливер, это не так. Ты не ничтожество. Ты…
Он не слушал.
Диазепам брал свое.
— Сколько таблеток ты принял? — спросил я. — Все?
Я почти добрался до него, моя рука была почти готова схватить его за плечо, как вдруг его глаза закрылись, и он погрузился в сон или молитву.
Выпала еще одна черепица. Я поскользнулся, упал набок, и меня понесло по смазанной дождем крыше, пока я не повис на водосточном желобе. Я мог легко залезть обратно. Без проблем. Проблема была в том, что Гулливер теперь клонился вперед.
— Гулливер, стой! Проснись! Проснись, Гулливер!
Наклон увеличивался.
— Нет!
Он упал, и я упал вместе с ним. Сначала внутренне — нечто вроде эмоционального падения, немого вопля в бездну, — а потом физически. Я летел по воздуху с ужасающей скоростью.
Я переломал ноги.
Как и планировал. Пускай боль принимают на себя они, а не голова, потому что голова мне понадобится. Но боль была страшной. На миг я испугался, что ноги не заживут. Только при виде Гулливера, лежавшего в нескольких метрах от меня без всяких признаков жизни, я сумел сосредоточиться. Из уха у него текла кровь. Я знал: чтобы вылечить его, мне нужно сначала вылечить себя. И это случилось. Хватает одного желания, если позволяет интеллект и если желание достаточно сильное.
Так-то оно так, только клеточная регенерация и восстановление кости отнимает много энергии, тем более при большой кровопотере и множественных переломах. Боль стихала, сменяясь необычной усталостью, которая быстро овладевала мной и клонила к земле. Голова болела, но не из-за падения, а от напряжения, понадобившегося для восстановления тела.
Шатаясь, я поднялся на ноги. Мне удалось дойти до того места, где лежал Гулливер, хотя земля под ногами кренилась похлеще крыши.
— Гулливер. Ну же. Ты меня слышишь? Гулливер!
Я мог позвать на помощь, я понимал это. Но помощь означала машину «скорой» и больницу. Помощь означала людей, мечущихся во тьме собственного медицинского невежества. Помощь означала промедление и смерть, которую я должен был одобрять, но не одобрял.
— Гулливер?
Пульс не прослушивался. Он умер. Должно быть, я опоздал на считауные секунды. Уже ощущалось незначительное понижение температуры тела.
С рациональной точки зрения я должен был смириться с фактом.
И все же.
Я прочел большую часть романа Изабель и потому знал, что в человеческой истории была прорва людей, которые продолжали бороться вопреки всему. Некоторые добивались успеха, большинство же терпели поражение, но это их не останавливало. Что бы вы ни говорили об этих приматах, они бывают упорными. И умеют надеяться. О да, еще как умеют. Надежда зачастую иррациональна. И не поддается логике. Если бы она поддавалась логике, ее называли бы логикой. Еще одна особенность надежды в том, что она требует усилий, а я не привык к усилиям. Дома усилия не нужны. В этом вся суть дома: в комфортности существования, не требующей никаких усилий. И все-таки я надеялся. Нет, я не просто пассивно стоял в стороне и желал, чтобы Гулливер очнулся. Конечно, нет. Я положил левую руку — руку с дарами — ему на сердце и принялся за работу.
Штучка с перьями
Силы уходили со страшной скоростью.
Я думал о двойных звездах. Красный гигант и белый карлик, бок о бок. Один высасывает жизненную силу из другого.
Смерть Гулливера — это факт, который можно опровергнуть или отклонить.
Но смерть не белый карлик. Она гораздо страшнее. Смерть — это черная дыра. И тот, кто переступает горизонт ее событий, оказывается на весьма опасной территории.
Ты не умер. Гулливер, ты не умер.
Я не сдавался, потому что знал, что такое жизнь, понимал ее природу, ее характер, ее упрямую решимость.
Жизнь, особенно человеческая жизнь, — это акт неповиновения. Ее не может быть, и все же она существует в невообразимом количестве мест почти бесконечного множества солнечных систем.
Нет ничего невозможного. Я знаю это, потому что я знаю, что невозможно вообще все, а потому все вероятности в жизни — это невероятности.
Стул может перестать быть стулом в любой момент. Это квантовая физика. И атомами можно манипулировать, если знаешь, как с ними говорить.
Ты не умер, ты не умер.
Я себя чувствовал отвратительно. Глубинные волны мучительного, выворачивающего кости напряжения бушевали во мне, как протуберанцы. А Гулливер все лежал на земле. Я впервые заметил, что его лицо напоминает лицо Изабель. Безмятежное, хрупкое, драгоценное.
В доме загорелся свет. Должно быть, Ньютон разбудил Изабель своим лаем. Но я не осознавал этого. Я видел только, что Гулливер внезапно осветился, и вскоре после этого под моей ладонью затрепетал слабенький пульс.
Надежда.
— Гулливер, Гулливер, Гулливер…
Еще один удар.
Сильнее.
Непокорная дробь жизни. Фоновый ритм, ожидавший мелодии.
Есть!
И опять, и опять, и опять.
Он жив. Его губы изогнулись, подбитый глаз дернулся, словно яйцо, из которого вот-вот вылупится птенец. Один открылся. Потом другой. На Земле важны глаза. Вы можете увидеть человека, его личность, увидев глаза. Я видел его, этого непутевого, ранимого мальчика, и на миг изумился усталым изумлением отца. Такими мгновениями наслаждаются, но мне было не до этого. Я тонул в боли и фиолетовом цвете.
Я чувствовал, что вот-вот рухну на блестящую мокрую землю.
Шаги за спиной. Они были последними, что я слышал, прежде чем тьма принесла с собой покой, а в памяти всплыли стихи, и Эмили Дикинсон застенчиво вышла ко мне из фиолетового тумана и зашептала на ухо:
- Надежда — штучка с перьями —
- В душе моей поет —
- Без слов одну мелодию
- Твердить не устает.[10]
Небеса — это место, где никогда ничего не происходит
Я вернулся домой, на Воннадорию, и все было в точности как всегда. И я был таким же, как всегда, среди них, узловых. Я не чувствовал ни боли, ни страха.
Наш прекрасный мир, где нет войн и где меня могла вечно завораживать чистейшая математика.
Если человек попадет сюда и посмотрит на наши фиолетовые пейзажи, он вполне может решить, что попал в рай.
Но что происходит в раю?
Что люди там делают?
Разве не начинают они спустя какое-то время тосковать по несовершенствам? По любви, похоти, недоразумениям, а то и капельке насилия — для остроты ощущений? Разве свету не нужна тень? Впрочем, может, и не нужна. Возможно, я не улавливаю сути. Возможно, суть в том, чтобы существовать в отсутствие боли. Да, пожалуй, это единственная цель, которая нужна нам в жизни. Таковой она, безусловно, и является. Но что, если вам ее не понять, потому что вы родились уже после того, как она была достигнута? Я ведь моложе кураторов. Я больше не восторгался вместе с ними тем, как мне несказанно повезло. Даже во сне.
Ни здесь, ни там
Я проснулся.
На Земле.
Но я был настолько слаб, что возвращался в свое первоначальное состояние. Я слышал об этом. Вообще-то я даже глотал об этом словесную капсулу. Вместо того чтобы умереть, ваше тело вернется в первоначальное состояние, потому что энергию, расходуемую на существование в чужом теле, разумнее пустить на сохранение собственной жизни. Для этого, по сути, и нужны дары. Для самосохранения. Для защиты бессмертия.
Это замечательно, в теории. В теории это отличная идея. Только проблема в том, что я на Земле. И моему первоначальному состоянию не подходит здешний воздух, гравитация и контакты лицом к лицу. Я не хотел, чтобы Изабель меня увидела. Это просто невозможно.
Поэтому как только я почувствовал, что атомы во мне зудят и пощипывают, нагреваются и подрагивают, я попросил Изабель делать то, что она и так делала: заботиться о Гулливере.
Когда она опустилась на корточки спиной ко мне, я поднялся на ноги, которые к этому моменту приобрели узнаваемую человеческую форму. Я потащил себя — нечто переходное между двумя различными формами жизни — в глубь сада. К счастью, сад был большой и темный, усаженный множеством цветов, кустов и деревьев, за которыми можно спрятаться. Я так и сделал. Спрятался среди прекрасных цветов. Я видел, как Изабель оглядывалась, даже когда вызывала Гулливеру «скорую».
— Эндрю! — позвала она, когда Гулливер поднялся на ноги.
Она даже выбежала в сад, чтобы поискать меня. Но я лежал тихо.
— Куда ты пропал?
У меня пекло в легких. Мне нужно было больше азота.
Одно-единственное слово на родном языке. Дом. Узловые услышат его, и я вернусь обратно. Так почему я его не говорю? Потому что не выполнил миссию? Нет. Причина не в этом. Мне уже никогда ее не выполнить. Сегодняшняя ночь заставила меня усвоить эту истину. Так почему? Почему я выбираю риск и боль, а не их противоположности? Что со мной случилось? Что не так?
В сад выбежал Ньютон. Он семенил по дорожке, обнюхивая траву и цветы, пока не учуял меня. Я ждал, что он залает и привлечет внимание, но он этого не делал. Он просто смотрел на меня круглыми мерцающими глазами, как будто прекрасно знал, что за существо лежит в кустах можжевельника. Но он не лаял.
Он был хорошим псом.
И я любил его.
Я не могу этого сделать.
Мы знаем.
Нет никакого смысла этого делать.
Смысл есть, еще какой.
Я считаю, что Изабель и Гулливер не должны пострадать.
Мы считаем, что ты поддался дурному влиянию.
Не поддался. Я приобрел новые знания. Ничего более.
Нет. Они тебя заразили.
Заразили? Заразили? Чем?
Эмоциями.
Нет. Не заразили. Это неправда.
Это правда.
Послушайте, в эмоциях есть логика. Без эмоций люди не заботились бы друг о друге, а если бы они не заботились друг о друге, вид бы вымер. Заботиться о других — это инстинкт самосохранения. Вы заботитесь о ком-то, а кто-то заботится о вас.
Ты говоришь как один из них. Ты не человек. Ты один из нас. Мы едины.
Я знаю, что я не человек.
Мы думаем, что тебе нужно вернуться домой.
Нет.
Ты должен вернуться домой.
У меня никогда не было семьи.
Мы твоя семья.
Нет. Это другое.
Мы хотим, чтобы ты вернулся домой.
Я должен попросить, чтобы меня вернули, но я не стану этого делать. Вы можете вмешиваться в мои мысли, но вы не можете их контролировать.
Посмотрим.
Две недели в Дордони и коробка домино
На следующий день мы сидели в гостиной. Мы с Изабель. Ньютон был наверху с Гулливером, который теперь уснул. Мы заглядывали на чердак время от времени, но пес не покидал сторожевого поста ни на минуту.
— Как ты? — спросила Изабель.
— Не умер, — ответил я. — Встал же.
— Ты спас ему жизнь, — сказала Изабель.
— Не думаю. Даже массаж сердца и искусственное дыхание не пришлось делать. Врач сказал, что у него лишь незначительные повреждения.
— Мне все равно, что говорит врач. Гулливер прыгнул с крыши. Это могло его убить. Почему ты не позвал меня?
— Я звал. — Разумеется, это была ложь, но ведь и вся канва ложна. Вера в то, что я муж Изабель. Все это вымысел. — Кричал тебе.
— Ты мог погибнуть.
(Должен признать, что люди тратят огромное количество времени — почти все — на гипотетическую дребедень. Я мог бы разбогатеть. Я мог бы прославиться. Меня мог сбить автобус. Я могла родиться с меньшим количеством родинок и большим размером груди. В молодости я мог бы посвящать больше времени изучению иностранных языков. Похоже, люди применяют условное наклонение чаще, чем любая другая известная форма жизни.)
— Но я не погиб. Я жив. Давай сосредоточимся на этом.
— Куда делись твои таблетки? Они были в буфете.
— Я выбросил их.
И снова ложь. С этим ясно. Неясно, кого я защищал. Изабель? Гулливера? Себя?
— Зачем? Зачем тебе понадобилось их выбрасывать?
— Решил, что такие таблетки не стоит держать в доме. Учитывая, в каком состоянии Гулливер.
— Но это диазепам. Валиум. Передозировки валиума не бывает, это тысячу таблеток надо проглотить.
— Да. Знаю.
Я пил чай. Что очень даже приятно. Гораздо лучше кофе. У чая вкус уюта.
Изабель кивнула. Она тоже пила чай. С чаем жизнь как будто налаживается. Это горячий напиток из сухих листьев, который используют в трудные минуты, чтобы вернуться в нормальное состояние.
— Знаешь, что они сказали? — спросила Изабель.
— Нет. Что? Что они сказали?
— Что он может остаться.
— Понятно.
— Решать надо было мне. Я должна была сказать, есть ли риск повторной попытки самоубийства. И я ответила, что там риск больше, чем здесь. Они сказали, что если он еще раз такое выкинет, выбора не останется. Они заберут его и будут за ним присматривать.
— Нет уж, мы сами будем за ним присматривать. Даю тебе слово. В больнице куча сумасшедших. Людей, которые думают, что они с других планет. И все в таком духе.
Изабель печально улыбнулась и подула на чай, пустив по коричневой поверхности легкую рябь.
— Да. Да. Ты прав.
Я попытался понять.
— Дело во мне, да? Это я виноват, потому что не оделся в тот день?
После этого вопроса обстановка изменилась. Лицо Изабель посуровело.
— Эндрю, ты правда думаешь, что все дело только в том случае? В твоем срыве?
— М-м-м, — сказал я, понимая, что это не к месту. Но мне больше нечего было сказать. «М-м-м» — это слово, за которым я всегда прятался и которым заполнял пустоты. Это вербальный чай. Хотя на сей раз вместо «м-м-м» следовало бы сказать «нет», поскольку я не думал, что проблема в одном дне. Я думал, что она в тысячах дней, большинство из которых мне не довелось наблюдать. Поэтому больше подходило «м-м-м».
— К этому привел не какой-то случай. Тут всё. Конечно, не ты один виноват, но ведь тебя не было с нами, верно, Эндрю? Всю жизнь Гулливера, как минимум с тех пор, как мы вернулись в Кембридж, тебя не было с нами.
Я вспомнил кое-что, о чем Гулливер говорил на крыше.
— А как же Франция?
— Что?
— Я учил его играть в домино. Я плавал с ним в бассейне. Во Франции. Страна. Франция.
Изабель растерянно поморщилась.
— Франция? Что? Дордонь? Две недели в Дордони и чертова коробка домино. Это твоя карточка «освобождение из тюрьмы», как в игре в «монополию»? Это отцовство?
— Нет. Не знаю. Я просто приводил… наглядный пример того, каким он был.
— Он?
— То есть я. Каким я был.
— Да, ты бывал с нами в отпуске. Бывал. Да. Если только это не были рабочие отпуска. Вспомни Сидней! И Бостон! И Сеул! И Турин! И… и Дюссельдорф!
— О да, — сказал я, глядя на непрочитанные книги на полках, точно на непережитые воспоминания. — Помню, как сейчас. Конечно.
— Мы тебя почти не видели. А когда видели, ты всегда был на взводе — то из-за предстоящей лекции, то из-за людей, с которыми планировал встретиться. А все наши бесконечные ссоры? Что-то изменилось, только когда ты… заболел. А потом поправился. Да ладно тебе, Эндрю, ты прекрасно знаешь, о чем я говорю. Это ведь не новость для тебя, верно?
— Нет. Вовсе нет. А где еще я ошибся?
— Ты не ошибся. Это не научная работа, которую отдают на суд коллегам. Дело не в ошибках. Это наша жизнь. Я не хочу никого судить. Я просто пытаюсь выразить объективную истину.
— Я просто хочу знать. Расскажи мне. Расскажи, что я сделал. Или чего не сделал.
Изабель поиграла своей серебряной цепочкой.
— Да брось. Что тут рассказывать? После того как Гулливеру исполнилось два и пока он не дорос до четырех, ты ни разу не пришел домой вовремя, чтобы искупать его или почитать ему на ночь. Тебя бесило все, что мешало тебе или твоей работе. А если я позволяла себе хотя бы заикнуться, что пожертвовала ради нашей семьи карьерой, — хотя я приносила настоящие жертвы, а ты даже ни разу не перенес срока сдачи книги, — ты поднимал меня на смех.
— Знаю. Прости, — сказал я, думая о ее романе «Выше неба». — Я вел себя ужасно. Ужасно. Думаю, без меня тебе было бы лучше. Иногда я думаю, мне лучше уйти и никогда не возвращаться.
— Ну что ты как маленький? Еще хуже Гулливера.
— Я серьезно. Вел я себя отвратительно. Порой мне правда кажется — лучше уйти и больше никогда здесь не показываться. Никогда.
Это ее проняло. Она уперла руки в бедра, но ее гневный взгляд смягчился. Она глубоко вдохнула.
— Ты нужен мне. Ты же знаешь, что нужен.
— Зачем? Что я даю этим отношениям? Я не понимаю.
Изабель зажмурилась и прошептала:
— Ты меня поразил.
— Чем?
— Тем, что сделал там, на крыше. Это было поразительно.
Тут ее лицо приняло самое сложное выражение, с каким я только сталкивался у людей. Нечто вроде презрительного разочарования с налетом сочувствия, постепенно переходило в глубокую, всеохватную доброжелательность и завершилось прощением и некой непонятной эмоцией, которая, по-моему, могла быть любовью.
— Что с тобой случилось? — слетел с ее губ шепот — структурированный выдох.
— Что? Ничего. Ничего со мной не случилось. Ну, нервный срыв. Но он уже прошел. А так — ничего.
Я говорил полушутя, пытаясь вызвать у Изабель улыбку.
Она улыбнулась, но грусть быстро вернула свои позиции. Изабель подняла глаза к потолку. Я начинал понимать эти бессловесные формы общения.
— Я поговорю с ним, — сказал я, чувствуя себя солидным и авторитетным. Вроде как настоящим. Вроде как человеком. — Я поговорю с ним.
— Это не обязательно.
— Знаю, — сказал я и встал, чтобы в очередной раз помочь там, где следовало навредить.
Социальные сети
В сущности, социальные сети на Земле весьма ограничены. В отличие от Воннадории технология синхронизации мозга здесь отсутствует, поэтому подписчики не могут общаться друг с другом телепатически, создавая настоящий коллективный разум. Равно как и не могут заходить в сны друг друга, чтобы полакомиться воображаемыми деликатесами и полюбоваться выдуманными экзотическими пейзажами. На Земле социальные сети, как правило, подразумевают, что вы сидите за лишенным собственного интеллекта компьютером и набираете на клавиатуре слова о том, что вам нужен кофе и что вы читали, что другим людям нужен кофе, но при этом сами забываете сварить себе кофе. Это та программа новостей, которой люди так ждали. Передача, где новости всецело посвящены им.
Но есть в этом и положительный момент. Как выяснилось, человеческие компьютерные сети до нелепого легко взломать, поскольку все их системы безопасности основываются на простых числах. Так что я вошел в компьютер Гулливера и всем его обидчикам на Фейсбуке поменял имена на «Я — позорище». Кроме того, я заблокировал им возможность публиковать что-либо со словом «Гулливер» и наградил каждого компьютерным вирусом, который окрестил «Блохой» в честь одного замечательного стихотворения. Вирус позаботится, чтобы они смогли отправлять лишь сообщения, содержащие слова «Мне вредят, и я врежу».
На Воннадории я никогда не поступал настолько мстительно. Но и никогда не испытывал такого удовольствия.
«Всегда» складывается из «сейчас»
Мы пошли в парк выгуливать Ньютона. Парки — самое популярное место выгула собак. Кусочек природы — трава, цветы, деревья, — которому не позволяют быть по-настоящему природным. Подобно тому как собаки — это несостоявшиеся волки, парки — это несостоявшиеся леса. Люди любят все такое, возможно, потому что… сами не состоялись. Цветы были прекрасны. После любви цветы — лучшая реклама планеты Земля.
— Не понимаю, — сказал Гулливер, когда мы присели на скамейку.
— Чего не понимаешь?
Ньютон, оживленный как никогда, бегал перед нами и нюхал цветы.
— Со мной было все в порядке. Никаких повреждений. Даже фингал уменьшился.
— Тебе повезло.
— Пап, перед тем как вылезти на крышу, я принял двадцать восемь таблеток диазепама.
— Этого мало.
Гулливер посмотрел на меня со злостью, будто я унизил его. Выставил невеждой.
— Это мне твоя мама сказала, — добавил я. — Я-то не знал.
— Я не хотел, чтобы ты меня спасал.
— Я тебя не спасал. Тебе просто повезло. Но я правда думаю, что тебе не стоит обращать внимание на такие чувства. Это было одно мгновение в твоей жизни. Впереди у тебя гораздо больше времени. Вероятно, около двадцати четырех тысяч дней. Это много мгновений. За это время можно совершить уйму хорошего. Прочитать много стихов.
— Ты не любишь поэзию. Это один из немногих фактов, которые мне о тебе известны.
— В последнее время что-то потянуло… Слушай, не убивай себя. Никогда не убивай себя. Просто последуй моему совету.
Гулливер что-то достал из кармана и сунул в рот. Это была сигарета. Он закурил. Я захотел попробовать. Мальчика это как будто встревожило, но он все-таки протянул мне сигарету. Я затянулся и втянул в легкие дым. А потом закашлялся.
— И что это дает? — спросил я Гулливера.
Тот лишь пожал плечами.
— Это вещество вызывает привыкание и повышает смертность. Я думал, оно что-то дает. — Я вернул сигарету Гулливеру.
— Спасибо, — пробормотал он, все еще смущаясь.
— Не переживай, — сказал я. — Все нормально.
Он сделал еще одну затяжку и вдруг осознал, что тоже не чувствует никакого эффекта. И запустил сигарету по крутой дуге в траву.
— Если хочешь, — сказал я, — можем поиграть в домино, когда вернемся домой. Я сегодня утром купил набор.
— Нет, спасибо.
— Или можем поехать в Дордонь.
— Что?
— Поплавать.
Гулливер покачал головой.