Философия свободы. Европа Берлин Исайя
В «Критике Готской программы» Маркс не просто набрасывается на идею «свободного государства» трудящихся, утверждая, что государство проводит в жизнь интересы буржуазии и потому в бесклассовом обществе не нужно, но и возражает против формулировки «братство народов»: по его мнению, народы не могут быть братьями, могут только трудящиеся. Маркса приводили в бешенство все рассуждения об универсальной морали и общечеловеческих принципах; особенно ясно это видно в знаменитой фразе о правах, этакой ловушке для неосторожных (впоследствии ее высоко оценил Ленин): «Право никогда не может быть выше, чем экономический строй и обусловленное им культурное развитие общества»[278]. Следовательно, в бесклассовом обществе не будет необходимости в равноправии — средстве защиты от угнетения и насилия; тогда наступит истинное процветание, и каждому человеку будет гарантирована возможность развиваться полностью и всесторонне.
Эта позиция оправдывала жестокость, противоречившую традиционным моральным принципам большинства французских, немецких или русских социал-демократов. Прежде чем объективные условия, созданные «узким горизонтом буржуазного права», будут искоренены, — а кто знает, сколько времени это займет? — не может быть никаких абсолютных стандартов, есть только классовые интересы; интерес же этот определяют наиболее яркие представители класса, то есть партии и стратеги, стоящие во главе кампаний и решающие все вопросы. Я особо останавливаюсь на этом аспекте марксистской мысли, и вот почему: 1-му Интернационалу, слабому и раздираемому внутренними конфликтами, дала силу именно идея отделения от массы «обычных», респектабельных людей и создание организации, открыто бросающей вызов политической респектабельности и преданной не настоящему, но будущему.
Конкретные достижения 1-го Интернационала нельзя назвать крупными. Однако именно благодаря ему рабочие смогли участвовать в стачечных акциях и агитационной деятельности других стран. Иностранным штрейкбрехерам мешали переезжать из одной страны в другую; расширилось сотрудничество между рабочими разных стран в области действий, направленных на увеличение социальных благ и проведение реформ. Все эти усилия были небесполезны. К тому же с 1-м Интернационалом ассоциировали все интриги, мятежи, беспорядки, которые на самом деле не имели с ним ничего общего; а кульминацией этого стала, конечно, Парижская коммуна, в которой последователи Маркса играли не такую уж важную роль по сравнению с неоякобинцами и бланкистами. Тем не менее Интернационал привлекал к себе внимание не одних трудящихся. Даже Достоевский в далеком Санкт-Петербурге считал (особенно после Парижской коммуны), что всемирная организация, открыто базирующаяся на старых отвратительных принципах философов — материализме и возможности рая на земле, созданного без посторонней помощи человеческими руками, — великий враг истинного христианства, опасный, жестокий и могущественный, как сама ненавистная Католическая церковь.
Достоевский выразил чувства, которые выражали и раньше в русской прессе. Женевский конгресс 1866 г., Брюссельский конгресс 1868 г. и Базельский конгресс 1869 г. не прошли незамеченными. Либеральная пресса сообщала о них с несколько нервной беспристрастностью; правые органы проявляли гораздо большую враждебность, а после 1871 г. цензура запретила всякие упоминания об этих конгрессах. Интернационал превратился в настоящее пугало для властей. Когда испанское правительство потребовало оказать международное противодействие, только русские ответили согласием. В 1871 г. в Одессе был арестован безобидный английский купец, подозреваемый в том, что он — переодетый Карл Маркс.
Так или иначе, в России, в отличие, скажем, от Англии, Интернационал считали серьезной силой, и впоследствии он оказал большое влияние на российскую историю, сыграв свою роль в русской революции. Его специальная марксистская секция состояла из малоизвестных людей: если Утин еще приобрел впоследствии известность, то А. Д. Трусов, Е. Л. Томановская, В. В. и Е. Г. Бартеневы оказались забыты (возможно, не совсем незаслуженно). Сам Маркс представлял русских на Генеральном совете, а народный герой Герман Лопатин, настоящий доблестный революционер, и сам входящий в Совет, хоть и настроенный дружественно по отношению к Марксу, был не более марксист, чем Лавров, который представлял жителей Батиньоля. Однако именно 1-й Интернационал позволил русским преодолеть собственные проблемы и войти во всемирное движение. Собственно, до 1914 г. только русские члены Интернационала (и большевики, и меньшевики) были истинными интернационалистами. 2-й Интернационал оказал на них огромное влияние, в конечном счете сформировав установки людей, устроивших в России революцию.
Национальные секции Интернационала действительно были в основном платформами, с которых Маркс боролся с соперниками. Иногда секции выказывали чересчур большую самостоятельность и открыто противоречили Марксу. Если бы в год основания 1-го Интернационала не умер Лассаль, а вскоре после него — и Прудон, то у Маркса возникли бы еще более серьезные трудности. Впрочем, определенную проблему представлял Бакунин; а последователи Прудона, да и некоторые наиболее наивные марксисты, не всегда поддавались влиянию и порой препятствовали планам Маркса. Обычно внутренние конфликты и гибель 2-го Интернационала объясняют тем, что у Маркса был тяжелый, властный характер; однако мне такое объяснение не кажется достаточным, хотя, разумеется, и конфликты его, и черты личности сыграли свою роль в последней битве и гибели Интернационала.
Маркс отнюдь не собирался создавать организацию на короткое время. Он надеялся совершить мировую революцию, а следовательно — и подготовить для нее борцов. Как и Ленин, он был убежден в одном: для успеха любого серьезного движения необходимо иметь ясную и твердую теоретическую базу; там, где нет порядка в идеях, нет и эффективности в действиях. Одна из причин неэффективности коммунистических объединений 1830-1860-х, необабувистов Прудона и Бланки и других социалистических и радикальных групп, сказавших свое слово и затем распавшихся, — в том, что у них не было философии, базирующейся на научной и ясной теории человеческой истории и человеческих возможностей, а без нее не может существовать и действовать ни одно серьезное движение. Даже великолепно организованная Лассалем партия немецких рабочих, по мнению Маркса, была обречена идти в никуда, поскольку теоретическая база Лассаля, слабого в философии, не выдерживала критики. Отсюда — готовность Маркса пожертвовать практически всем, даже самим Интернационалом. Лучше иметь верные принципы без организации, чем организацию без верных принципов; на хорошем теоретическом фундаменте можно построить новое движение, а движение, основанное на не выстроенных в систему предпосылках и желании умиротворить противника ради сиюминутных целей, или же, что еще хуже, на ложном учении, такое движение — просто замок из песка. Впустую растрачиваются силы, впустую льется кровь, а решимость и волю участников сводят на нет многочисленные дефекты организации.
Маркс твердо намеревался создать Интернационал на солидной теоретической базе или вообще не создавать его. Осуществить свое намерение ему удалось, он создал организацию с ясной и жесткой доктриной. Эта доктрина не просто притягивала к себе людей. Изложенная языком и восторженным, и сдержанным (Маркс великолепно владел такой риторикой), она могла пробуждать веру, мобилизуя иррациональное начало так же хорошо, как и рациональное. Марксу целиком принадлежит заслуга создания первой всемирной партии левых; он умел высказать многое в простых, зачастую даже слишком простых, словах и потому предложил конкретные формулировки, то есть настоящее руководство к действию. Эти формулировки стали эффективными лозунгами нового движения, поскольку были понятны всем, независимо от интеллектуального уровня. Более того, Маркс ввел в свое движение профсоюзных деятелей и защитил их от презрения интеллектуалов и теоретиков. Таким образом профсоюзам была дана отличная возможность не только заниматься своими прямыми обязанностями, то есть защищать права рабочих, но и продолжать деятельность после каждого нового выпада со стороны правительства, чего организация, состоящая из одних только идеологов, делать не могла бы. Центральный руководящий орган профсоюзов Маркс создал в незаинтересованной, но все же либеральной Англии, в Лондоне, где, как мы уже говорили, по прихоти судьбы произошли два важнейших события, повлиявших на историю России: основание Интернационала в 1864 г. и зарождение большевизма в 1903-м.
Маркс был настоящим борцом, и его собственный задор сообщил всей организации (и его преемникам и последователям) мощный революционный импульс, который марксисты никогда полностью не теряли. Маркс направлял деятельность движения на организованную классовую борьбу. Отсюда сравнительное благоволение к Бланки, который по своей доктрине был от него далек, — ведь Бланки, по крайней мере, боролся, боролся бесстрашно и безжалостно. Поначалу Маркс не одобрял Парижскую коммуну, к основанию которой практически не имел отношения, но в конце концов, уже после поражения, принял ее. Коммуна настаивала на свободной федерации, децентрализации и свободных выборах центральной группы; последнее требование интеллектуальные акробаты представили позже как зародыш пролетарской диктатуры. Однако якобинцы не были связаны с делом пролетариата; бланкисты едва ли играли какую-то роль в Интернационале; никто из них не был марксистом. Коммунары не добились практически ничего в области социального законодательства. Маркс обвинял их в недостаточной жесткости и решимости, которая помешала им вынудить Версаль к компромиссу. Однако в Парижской коммуне было и здравое зерно: это была революционная организация, коллективистская, антибуржуазная, там провозглашали принципы равенства, не боялись кровопролития; и в конце концов Маркс ее принял.
Больше никто ее так не воспринимал. В Европе она просто внушала страх. Даже радикалы — Блан, Мадзини, Милль — не одобряли ее террористических акций. Маркс же не одобрял ее тактики, но полагал, что, подобно рабочим, сражавшимся на баррикадах в 1848 г., коммунары были мучениками, жертвами антикапиталистической войны; поэтому он прочно утвердил ее как первый, хотя и краткий, триумф юной, растущей и грозной армии нового рабочего класса, которой будет принадлежать весь мир. Среди коммунаров было множество антимарксистских еретиков, однако после своего падения Коммуна (вернее, то, что от нее осталось) оказалась включенной в марксистский мир. Это придало Интернационалу, с одной стороны, дурную славу банды террористов, а с другой — возвело его в ранг исторической силы едва ли не общеевропейского масштаба, с которой правительства вынуждены считаться. И это было не случайно. Сила личности Маркса и его дар стратега создали миф и иллюзию, которые сыграли решающую роль в формировании будущего.
Итак, принципы сложились, движение смогло утвердить своих святых и мучеников, но самая серьезная опасность исходила не извне, а из внутренних ересей и внутренней слабости. Началась война, Бакунин грозил распустить свою партию, Маркс желал скорее похоронить ее, надеясь на скорейшее воскрешение. «Священный огонь» хранили немецкие марксисты. Те, кто под руководством Карла Либкнехта встретились в Готе, не представляли собой всемирное движение, но были обеспечены реальными директивами, стратегией и тактикой. У них была и своя Библия, которой ни Прудон, ни Бакунин, ни Бланки, ни левые чартисты не оставили своим последователям. Вот почему в конце концов они поглотили лассальянцев, имевших организацию, но весьма слабо подкованных теоретически, это оказалось важнее, чем предполагали прагматики. Действительно, лассальянцы с Беккером во главе создали устойчивую традицию и сильно повлияли на своих марксистских партнеров; отсюда терпимость марксистов к Прусскому государству и гораздо большая степень сотрудничества de facto с правительством на стороне немецких социал-демократов, чем хотелось бы Марксу. В 1880 г. Гед, как и ожидали, создал марксистскую партию во Франции, которая, хоть и была одним из многочисленных ответвлений французского социалистического движения, полностью воплотила ортодоксальный подход Маркса и занималась агитацией в массах. Начало марксизма как нового политического движения было положено после смерти его основателя; а ко времени смерти Энгельса марксизм стал уже всемирным движением.
IV
Я хотел бы вернуться к идеологическим достижениям Маркса. Еще при его жизни (хотя в большей степени — после смерти) люди начали смотреть на современную им действительность, то есть на человеческую разобщенность, причиной и одновременно симптомами которой были безликие институции, бюрократия, армия, политические партии, как на неизбежную фазу развития человечества, у которой есть свои положительные стороны. Ницше и Карлейль, Ибсен и Торо, Уитмен и Толстой, Рёскин и Флобер — каждый по-разному — испытывали удушающий страх перед современной им эпохой. Маркс сознательно не вступил ни на путь утопических мечтаний, подобно Фурье или Кабе, ни на путь либеральных протестов, как Токвиль или Милль, ни на путь Бакунина или Кропоткина, которые предлагали спасти человеческую свободу, ослабив корпоративные связи. Капиталистический строй не был для него ни стихийным бедствием, ни чьим-то злым умыслом; происхождение этого строя вполне объяснимо, он неизбежен и, в конце концов, служит благу человечества, поскольку история рациональна. Как и другие классовые институции, капитализм сам роет себе могилу; поэтому тот, кто умеет извлекать уроки из истории, поймет, что на костях старого обязательно возникнет новый строй, свободный от недостатков своих предшественников, и в нем не будет семени смерти, он будет вечным.
Эта мысль особенно привлекала тех, кто в 1848 г. разочаровался в лозунгах освободительных движений, основанных лишь на моральных идеалах и потерпевших поражение. После 1848 г. люди искали уже не идеалистического красноречия, но реалистических планов, реалистических оценок, какие в свое время давал Макиавелли. Крайняя резкость исторической концепции Маркса, настойчивое подчеркивание темных сторон социального процесса и необходимости долгого, скучного, тяжелого труда, его антигероический реализм, его язвительность, его суровый антиидеалистический тон — все это оказалось желанной переменой после сильнейшего эмоционального и интеллектуального потрясения, тем более что теперь, после долгой реакции 1850-х, как будто снова представились возможности для практических действий, пусть и достаточно скромные.
Когда в 1889 г. основали 2-й Интернационал, была попытка сохранить прежнее отношение к синдикалистским и анархистским фантазиям французских поссибилистов, аллеманистов, анархистов, синдикалистов и разных прото-ревизионистов, появлявшихся в то время в Германии и Англии. Принято считать, что 2-й Интернационал был гораздо менее ярким, чем 1-й, и что, несмотря на руководящую роль Энгельса в первые годы, ему не хватало жесткости и самостоятельности — он почти полностью опирался на великолепно организованную немецкую социал-демократическую партию. Конечно, внутри Интернационала обсуждались все животрепещущие вопросы; он представлял собой подлинно интернациональную организацию, в которой действовали наравне немцы и французы, русские и японцы (нигде больше не достигавшие такого согласия). Интернационал разрабатывал согласованные стачки, а в случае войны намеревался пропагандировать отказ от участия. Однако, когда наступил 1914 год, он развалился на национальные секции, каждая из которых выразила полное доверие правительству своей страны, навсегда дискредитировав таким образом социал-демократический Интернационал и предоставив каждой стране возможность искать путь к своим собственным формам социализма.
Все это справедливо; тем не менее нельзя забывать следующее:
(1) Интернационал, включавший представителей профсоюзов, стал alma mater, «кормящей матерью», социалистических и рабочих партий многих стран. Немецкая партия могла бы развиваться и без Интернационала, но другие партии обязаны великим множеством своих идей чувству солидарности, которое, несомненно, пришло к ним из него.
(2) Интернационал был единственной международной организацией, в которой сосуществовали и антиконсерваторы, и антиклерикалы, и те, кто верил, что социальная справедливость не достижима ни в каком обществе, и сторонники всеобщего равенства, и разного рода радикалы.
(3) Несмотря на все, что о нем говорится, интернационализм 2-го Интернационала был подлинным. Лидеры сознавали (многие сознают и сейчас, причем за железным занавесом — намного лучше, чем на Западе), что национальная солидарность их последователей прочнее, чем интернациональная верность. Возможно, интернационализм вытеснял национальные чувства; так или иначе, Интернационал существовал, сколь бы сомнительными ни казались его стратегии (я вернусь к этому ниже).
Вспомним ситуацию 1914 г. Виктор Адлер ясно понимал, что австрийские рабочие могли бы просто не пойти за ним, если бы он выступил против войны или даже использовал ее, как хотел его сын Фридрих, чтобы начать революцию. Немецкие социал-демократы — Шейдеман, Мюллер, Гельфанд — могли ссылаться на неприязнь Маркса к царской империи, рассаднику мировой реакции, на его идеи о том, что война против царизма справедлива, — по крайней мере, не менее несправедлива, чем война против Наполеона III (которую Маркс, в конце концов, не осуждал). В то же время французские социалисты провозглашали себя защитниками республики, если и не демократической, то довольно уступчивой политическому давлению рабочих и все же подающей большие надежды — в отличие от Германии, в которой, несмотря на великолепную рабочую партию, гордость Интернационала, власти не сдались и уступили лишь в малом. Должны ли французские социалисты были саботировать войну (или хотя бы попытаться это сделать), когда она, по единодушному мнению всех французов, обороняла против всего самого реакционного и жестокого в Европе? Если такие сдержанные марксисты, как Плеханов или Вера Засулич, искренне верили в это, почему на их месте не могли быть Гед, или Жорес, или Кир Гарди? Что должны были делать эти лидеры? Если бы они выступили против войны или попытались противостоять ей, их участь, весьма вероятно, была бы такой же, как судьба Герцена, поддержавшего Польское восстание 1863 г. Это принесло ему славу, но привело к расколу российской оппозиции, и сам он потерял в России влияние. А ведь Герцен не возглавлял никакого движения и перед ним не стояли неразрешимые практические проблемы. Мифология, сложившаяся вокруг 1-го Интернационала, отчасти объясняется тем, что в период всеобщей воинской повинности и добровольной мобилизации, когда государства надеялись на силу национальных чувств, а не на наемников и профессиональные армии, Интернационал смело боролся против этого; но антипатриотизм был ослаблен как раз тем, что западные трудовые движения успешно влияли на национальную политику, о чем неоднократно предупреждали синдикалисты и анархисты. Распространен он был только в тех странах, где социалистов преследовали на государственном уровне[279]. Мнение, что Жорес и Каутский, если бы пожелали, смогли бы предотвратить войну, подтвердив свои антивоенные лозунги предыдущих лет, в высшей степени преувеличено, и я не знаю ни одного серьезного историка, который взялся бы его обосновать. Не скажу, что социалистические партии действовали правильно, но недоверие Ленина и протесты Розы Люксембург могли исходить только от тех, кто не стоял во главе массового движения, игравшего значительную роль в повседневной политической жизни страны. Разумеется, повторю, международный характер Интернационала был самым настоящим; интернационализм был не абстрактной догмой, но верой, которая играла в нем важнейшую роль. Когда Жорес, пытаясь сохранить единство движения, «сдался» немцам в 1904 г., а Плеханов во время Русско-японской войны пожал руку японскому социалисту Катаяме, это были не пустые жесты. Националистические течения в конечном счете оказались сильнее, чем социалистические, и вытеснили их. Это яркая примета и XIX, и ХХ вв. Позже и социализм, и коммунизм в странах Азии и Африки имели успех лишь в соединении с национализмом; однако во всем этом нет ни вины, ни заслуги Интернационала.
Подорвали Интернационал, с точки зрения непримиримых республиканцев и революционеров, не слабость его лидеров и не их собственное корыстолюбие. Не критики Маркса — Бернштейн и фабианцы — ускорили его гибель. Правда, те убедительно доказывали, что плата рабочим, взятая абсолютно или относительно, вопреки убеждениям Маркса, не падает, а растет; крупные землевладельцы не сосредотачивают в своих руках всю землю; рабочие добились больших льгот мирными методами, чем борьбой с государством; грани между низшей буржуазией и высшими слоями квалифицированных рабочих стали постепенно стираться. Сам Энгельс замечал, что рабочие, в общем, более склонны подчиняться правовой системе, чем бороться. Разумеется, все эти мысли, а также аргументы, призванные разоблачить «ревизионистские» методы, высказывали и фабианцы в Англии и, в некоторой степени, «экономисты» в России. Но не это было главным при «укрощении» немецких социалистов; да и расплывчатые объяснения, апеллирующие к «особенностям национального характера», здесь ни при чем. Снижению боевой активности немецкой социал-демократии способствовал успех этого движения. Маркс ратовал за политическую борьбу, осуществляемую массовым движением, а не за секты фанатичных конспираторов, охотно бросавшихся в огонь, подобно Бланки, или отказывающихся от всякого участия в политике, подобно синдикалистам и анархистам. Да и сам «вождь» — Фридрих Энгельс — писал в статье 1890-х гг.:
«Способ борьбы, применявшийся в 1848 году, теперь во всех отношениях устарел… Прошло время внезапных нападений, революций, совершаемых немногочисленным сознательным меньшинством, стоящим во главе бессознательных масс. Там, где речь идет о полном преобразовании общественного строя, массы сами должны принимать в этом участие, сами должны понимать, за что идет борьба, за что они проливают кровь и жертвуют жизнью. Этому научила нас история последних пятидесяти лет»[280].
«Прошло время» — но для кого? Энгельс не назвал Западную Европу; Плеханова и русских марксистов едва ли можно обвинять, коль скоро они считали ересью убеждение Ленина в правоте этих директив. Формулировку Энгельса, которую можно рассматривать и как жесткое предписание, и как рекомендацию (это различие не осознавалось в гегельянско-марксистском учении), практически никто не желал претворять в жизнь.
Немецкие социалисты действовали в соответствии с этой программой, считая ее достаточно легко выполнимой и вполне совместимой с их собственной концепцией ненасильственных методов и демократического мышления. Социалистическая партия была представлена в рейхстаге, где численность ее фракции постоянно росла; в конце 1890-х и в начале 1900-х стали неизбежными участие в общей политической жизни государства и контакт с другими партиями, причем уже не по вопросам социальной защиты или образовательной политики. Социалистам удалось создать свой мир, независимое, почти самодостаточное общество внутри среднего класса. Члены Социал-демократической партии Германии жили в значительной мере в своей собственной, прочно построенной, полностью обеспеченной и благополучной организации, со своими собственными школами, учебными и спортивными заведениями; они посещали свои лекции, пикники и концерты — одним словом, обеспечивали себя тем же, чем обеспечивали себя все респектабельные немцы. Это неизбежно вело к комфорту и некоторому самодовольству; но такова была цена власти и, следовательно, ответственности. Немецкое Rechtsstaat[281] — законопослушное, добропорядочное общество, несмотря на все недостатки, — сделало из немецких социалистов мирных оптимистов, действующих по принципу «все хорошо в меру». Социалисты оказались, сами того не зная, столпом развивающегося общества, а потому отнюдь не бессмысленными были слова Бернштейна (с которым в глубине души соглашался Каутский, хоть и боялся этого), что, если дела пойдут таким образом, уже в ближайшем будущем возможен будет безболезненный переход к социализму.
Конечно, Маркс допускал, что революция может быть бескровной, а в промышленно развитых государствах захват власти может и не сопровождаться террором и насилием. После 1850-х гг., после всех надежд, связанных с немецкой «Коммунистической лигой», смысл понятия «диктатура пролетариата» никогда целиком не раскрывался, поскольку никакой диктатуры пролетариата не было — Парижскую коммуну Маркс не считал образцом такой диктатуры, в отличие от Ленина, который записывал свои мысли по поводу Коммуны на полях трудов Энгельса. Особую ярость Маркса вызывало не отсутствие у социал-демократов заинтересованности в диктатуре, а их постепенное обуржуазивание, то есть приобщение рабочих ко всем атрибутам буржуазной жизни, неуклонно растущий уровень благосостояния и укрепление политических позиций. Маркс требовал радикальной трансформации; не менее своего оппонента Герцена он хотел раз и навсегда, одним ударом покончить с миром жалких буржуазных ценностей. Именно это он имел в виду, когда говорил о революции как о необходимом катаклизме, через который общество должно пройти, чтобы счистить грязь первобытной стадии своего развития. Эти апокалиптические взгляды резко отличали Маркса от Каутского, чьи труды, весьма логичные и последовательные, были проникнуты духом идеализма; от Вольмара (Вольтмана) и Давида, от Жореса, Вивиани, Вандервельде, Бебеля, Джона Бернса и Даниэля де Леона, не говоря уж о Самюэле Гомперсе и большинстве американских рабочих лидеров того времени с их синдикалистскими и антиполитическими взглядами.
Но если такой была настоящая цель Маркса, она не предназначалась к исполнению в промышленно развитых странах, рассматриваемых им как плацдарм революции. Вставала роковая дилемма: если рациональную социалистическую систему можно построить лишь на базе постоянно растущей и развивающейся промышленности (на чем настаивали социальные демократы), то революция не нужна, поскольку она не породит такую систему и не будет способствовать ее развитию, то есть благоприятной атмосферы для революции в обществе нет. Маркс верил, что классовая борьба достигнет высшей точки в индустриальных обществах, ибо в них классы сталкиваются лицом к лицу, чего не бывает в менее развитых странах. Он настаивал на том, что в промышленно развитых обществах, где растут монополии, средства производства концентрируются в одних руках, число капиталистов-монополистов в результате внутренних столкновений становится все меньше, а их империи все больше, должен рано или поздно грохнуть взрыв: пролетариат, сплотившийся в единую и беспощадную силу, свергнет капиталистический гнет и захватит власть.
Все мы знаем, что этого не случилось. Монополии росли, и это сказывалось на обществе не лучшим образом, но рабочие не объединились в единую революционную организацию. 1-й и 2-й Интернационалы, исходившие из этих предпосылок, допустили ошибку.
V
«… Экономическое подчинение трудящегося монополисту средств труда, то есть источников жизни, лежит в основе рабства во всех его формах, всякой социальной обездоленности, умственной приниженности и политической зависимости… экономическое освобождение рабочего класса есть, следовательно, великая цель, которой всякое политическое движение должно быть подчинено как средство»[282].
Это цитата из временных правил Международного товарищества рабочих, опубликованных в ноябре 1864 г. В 1891 г. объединенная Социал-демократическая партия Германии поставила вопрос о беспрецедентно большом числе безработных, обострившемся конфликте между эксплуататорами и эксплуатируемыми, о нестабильности уровня жизни, растущей нищете, угнетении, унижении и эксплуатации. Если эти теоретические рассуждения касаются развитых стран, то перед нами подлинное торжество доктрины над фактами. В 1891 г. даже в Германии разговоры о росте бедности, угнетении, нестабильности жизни и так далее были полным абсурдом. Не было никакого критерия, который позволил бы выявить, что снизилось благосостояние немецких рабочих или они утратили свои позиции по сравнению с 1864 г. Напротив, к концу десятилетия уровень обеспеченности и социальной защищенности объективно вырос. Если какое-то «угнетение» и было, то только из-за развития бюрократии внутри самой партии, которое, в свою очередь, закономерно отражало рост бюрократизации всего немецкого общества; никаких специальных происков буржуазного класса искать не следует. Факты, как предсказывал Бакунин, говорили о снижении, а не об увеличении напряженности в крупнейших индустриальных державах Западной Европы. Социальное и экономическое положение Социал-демократической партии Германии, органично влившейся в немецкое общество, вызывало зависть трудящихся других стран и презрение таких убежденных, неподкупных социалистов, как Плеханов, Ленин, Роза Люксембург и Жюль Гед. Билль о реформе 1867 г. в Англии заставил британских профсоюзных лидеров отвернуться от международной арены и заняться самосовершенствованием. Этому способствовали неприязнь к французским коммунарам и нежелание иметь с ними ничего общего. Профсоюзное законодательство конца 1860-х — начала 1870-х гг. (приблизительно 1867–1875) и последовавшее социальное законодательство укрепило рабочих лидеров во мнении, что идеи фабианцев намного целесообразнее марксистских концепций; воздействие же факторов, часто упоминавшихся радикалами (нереволюционный характер британцев, ограниченность рабочих, их традиционная лояльность, сила религиозного нонконформизма), было по сравнению с профсоюзным законодательством ничтожно мало.
Словом, в странах Западной Европы, по сути дела, не капитализм, а сам марксизм рыл себе могилу. Чем эффективней были политические организации западноевропейских рабочих, чем больше компромиссов с государством они могли себе позволить; чем дальше они заходили на пути мирных реформ, тем большую солидарность они чувствовали с институциями, которые, вопреки словам Маркса, оказались не глухой каменной стеной, сопротивляющейся по инерции, слепо и жестоко, но гибкой и уступчивой системой.
Мильерана, принявшего должность в «буржуазной» французской администрации, Интернационал проклял; тем не менее сама возможность ситуации, когда буржуазные партии готовы откупаться от своих противников, льстила самолюбию его членов и свидетельствовала об укреплении сил рабочей оппозиции.
Я не стану рассматривать здесь историю ХХ в.; лучшее ее описание в сравнении с пророчествами Маркса приведено в работе замечательного мыслителя, ныне покойного Джона Стрэчи. В книге «Современный капитализм»[283], одном из последних своих трудов, он подверг критике тезис Маркса о том, что конкуренция между капиталистами заставляла их понижать плату рабочим до предельно низкого уровня. Стрэчи доказывает, что это неверно: были взаимные уступки; магнаты, которых Маркс считал непреклонными, оказались учениками Мейнара Кейнса и успешно предотвратили окончательный кризис, по мнению Маркса, неизбежно надвигавшийся на западное общество. Собственные рассуждения Маркса о труде и заработной плате, отличавшиеся от рассуждений Лассаля, но схожие с ним, по крайней мере, в предположении, что некие объективные силы вынуждают капиталистов извлекать максимальную добавочную стоимость из труда, оказались ошибкой. Маркс явно переоценил негибкость, глупость, а возможно, и истинную силу военно-промышленного комплекса, против которого предостерегали такие разные политические деятели, как Бургхардт и Милльс Райт. Уступки профсоюзам, радикальное социальное законодательство, введенное Ллойд Джорджем в Англии и Франклином Рузвельтом в США, прогрессивная социальная политика в Скандинавии и «государство всеобщего благоденствия» Англия, кейнсианская и посткейнсианская экономическая политика попросту противоречили прогнозам Маркса. Множество ошибок сделал Советский Союз; их причина — не макиавеллизм государственных деятелей, как обычно полагают, и не простой оппортунизм, а чересчур буквальное истолкование марксистских анализов мировой экономической жизни, с последующими просчетами — относительно Германии в 1930-х гг., относительно Европы в конце 1940-х и относительно Азии и Африки. Можно доказать, что, если бы марксизм не существовал или не имел такой силы, буржуазные демократии не могли бы действовать так же эффективно. Если это верно, то неожиданный изгиб диалектики, по которому марксизм выработал свои собственные антитела, — интересная тема для исследования по исторической социологии.
Всем известно, что настоящий успех Марксовы стратегии имели не в промышленно развитых странах, а в обществах, им противоположных, то есть в экономически отсталых регионах, там, где формировалось поле для эксплуатации развитыми странами. Речь идет о России, Испании, Китае, о государствах Азии, Африки, а затем — о Кубе. Не кто иной, как Бакунин, чьи убеждения Маркс презирал, полагал, что революцию, в которую они оба с Марксом верили, — единственное средство, которое разрушит существующую систему полностью и приведет человечество в новый мир, — могут совершить только люди отчаянные, по-настоящему порвавшие со всем и не связанные интересами и чувствами с миром, который задумали разрушить. Поэтому Бакунин считал марксистскую концепцию организованной партии буржуазной по духу; серьезные, сознательные рабочие со сложившимися взглядами, регулярно получающие плату и содержащие семью, могут объединиться в партийную организацию под разумным руководством («педантократия» Бакунина), но каждый из них подумает дважды перед тем, как крушить общество, которое в конце концов обеспечило его работой, образованием, а главное, политической силой. По мнению Бакунина, настоящими революционерами могут быть только люди, лишенные или никогда не имевшие прав, не получившие ничего от развития своего общества, — одним словом, те, кому в любом случае нечего терять. Следовательно, отсталые и развивающиеся страны имеют больше революционных перспектив, чем промышленно развитые государства с иерархически организованными обществами. Угнетенные, неорганизованные, темные, неграмотные крестьяне, где бы они ни жили, — в России, на Балканах, в Италии или в Испании, — ничего не ждали от государства, буржуазии или индустриального развития; они были фактически отверженным классом, подобно преступникам и бродягам, опускающимся все ниже и ниже. В конце XIX в. крестьяне намного больше, чем рабочие, подходили под определение низшего класса, которому «нечего терять, кроме своих цепей»; ситуация по сравнению с 1830-ми и 1840-ми гг. сильно изменилась.
История это подтверждает. 2-й Интернационал принял доктрину Маркса 1848–1850 гг. достаточно нерешительно и, возможно, не собирался твердо следовать ей. Сам Маркс отказался от этих доктрин в пользу более мягкого и постепенного подхода. Однако именно раннее учение, а также полубланкистские революционные тактики оказали огромное влияние на развитие дальнейших событий, — разумеется, не на Западе, а в отсталых странах — в России и в Азии, о которых едва ли задумывался Маркс в конце 1840-х гг. Это учение, проповедуемое рейнскими революционерами в 1849 г. и небольшими коммунистическими группами в 1850-м, состоит в следующем: в экономически отсталых обществах, стоящих на доиндустриальной стадии развития, революционеры должны начать с сотрудничества с буржуазией, чтобы устранить экономическую отсталость, реакцию, полуфеодальные режимы; они должны способствовать рождению буржуазной демократической республики, которая даст рабочим организациям свободно развиваться. Следующий шаг после принятия буржуазной демократии — безжалостная война против бывших союзников, которая закончится их поражением. Пролетариат, таким образом, сыграет роль троянского коня в стане врагов, кукушечьего яйца в гнезде либеральных демократов. Пока пролетариат немногочислен и слишком слаб, чтобы захватить власть и управлять государством, он нуждается только в благоприятных условиях для роста и развития, то есть в терпимой буржуазно-демократической среде, в которой он вырастет здоровым и сильным. А это значит, что нужно ждать, пока он станет в буквальном смысле большинством населения и сможет захватить власть мирным путем или с помощью переворота, смотря по обстоятельствам. Эрфуртская программа утратила основополагающие черты этой доктрины, что, вообще говоря, объяснимо: как сказал Энгельс, разница между Германией 1891 г. и Германией 1849-го всем бросается в глаза. Несмотря на революционные фразы, в Эрфуртской программе ничего не говорится о диктатуре пролетариата, противозаконных методах борьбы или уничтожении государства. Перспектива окончательного столкновения между классами, на которую до тех пор опирался марксизм, расплылась и утратила четкие очертания, чего прежде не мог предположить даже Каутский, не говоря уж об Энгельсе.
В России, однако, была иная ситуация, одновременно схожая и несхожая с хорошо известной Марксу германской. Царский режим создавал все условия для пролетарской революции. Пролетариат не рассчитывал на многое; средний класс, впрочем, желал большего, чем допускал марксистский подход. Политическое напряжение между обладателями реальной власти — средним классом, с одной стороны, дворянством и царской бюрократией, с другой, — неуклонно возрастало и рано или поздно должно было привести к открытому столкновению. Помещики и государственные чиновники — правящий слой Российской империи — находились в точности в таком положении, в каком, по мнению Маркса, находятся западные капиталисты: они запутались в сетях своей собственной системы и, даже предвидя свой крах, не могли ничего сделать для своего спасения.
Власти в такой ситуации полагали, что никакими уступками революцию не предотвратить, и лучше действовать со всей возможной жесткостью, поскольку так хотя бы на время можно будет несколько сдержать страшные силы. Об этом говорили монархистские идеологи Леонтьев и Победоносцев. В России, в отличие от стран Запада, изначально немногочисленный по сравнению с крестьянским классом пролетариат рос в числе, но оставался нищим и невежественным, крестьяне же находились на еще более низком уровне; поэтому революция стала делом небольшого круга интеллигентов, своего рода интеллектуальной элиты, которая могла бы возглавить аморфную массу — если не пролетариев, то «всех голых и голодных» — и повести ее на бой. Российское правительство было слепо-реакционным, и было нетрудно мобилизовать против него и либералов, и рабочих с крестьянами; намеренные сделки с таким правительством казались в то время правильным методом борьбы. Русская буржуазия была, возможно, и не так слаба, как принято считать, но в любом случае реальной силы и власти не имела; все политические партии объединял общий страх и ненависть к правительству; не было абсурдным предположение, что должным образом организованный пролетариат смог бы, когда пробьет час, стать союзником либеральных демократов, помочь им прийти к власти, и немедленно после этого свергнуть их, устроив вторую революцию. Очевидно, отсюда проистекает недоверие Плеханова к письмам Маркса, адресованным русским народникам[284]: в них Маркс рассуждает об ином, нежели социал-демократический, пути к социализму — возможность эту, хоть и неохотно, он признает. Стало необходимым несколько смягчить резкую неприязнь Маркса к либеральным лозунгам и словам типа «свобода», «моральное обновление», «альтруизм», «человеческая солидарность». На Западе эти понятия давно превратились в избитые, бессмысленные, навязшие в зубах клише, но еще в 1893 г. бельгийские марксисты требовали включить их в свою программу, отказываясь бороться за социализм в рамках какого бы то ни было другого подхода. Да и в России все эти слова выражали подлинные чувства людей, угнетенных деспотической системой, и в устах революционеров звучали совершенно искренне.
В отсталой стране, окруженной стремительно растущими и в промышленном, и в иных отношениях странами, в стране, где власти не могут или не хотят справляться с опасностями, а соседние государства представляют потенциальную угрозу, — в такой стране революция была совершенно неизбежна. Другой вопрос, когда и как она случится. Такая ситуация создалась в XIX в. в Японии, в России, в Оттоманской империи, в Китае, в Испании и Португалии, на Балканах, а в ХХ в. — в Африке и в Латинской Америке. Ясно, что революцию должен разжечь неудовлетворенный средний класс, или уж, по крайней мере, он будет одним из зачинщиков.
Такое положение дел описывал Маркс в 1847–1850 гг., и к этим описаниям обращался Ленин в 1917 г. Всем известно, как сильно Ленин отошел от ортодоксального марксизма; Плеханов и Каутский писали об этом, я же не буду вдаваться в подробности. Я лишь хочу сказать, что в России 1917 г., как и в других отсталых странах в соответствующие периоды, марксистское учение 1847–1850 гг. как нельзя лучше подходило к действительности, тогда как поздние, пересмотренные концепции Маркса в странах развитых никак не соотносились с реальной ситуацией. Тот факт, что последователи Маркса не хотели этого замечать (по крайней мере, боялись высказывать такие мысли вслух), напоминает известное замечание Игнаца Ауэра Бернштейну, критиковавшему марксизм: «О таких вещах не говорят, их просто делают».
VI
И еще один фактор, упомянутый выше, необходимо принимать в расчет: национализм. Авторы всех оригинальных теорий были склонны к преувеличениям; очевидно, иначе они не могли бы пробиться сквозь ортодоксальное мышление своего времени. Маркс не был исключением среди других философов. Его критические замечания к теориям Сен-Симона сыграли весьма важную роль: именно он запечатлел в нашем сознании теорию о том, что социализированное производство несовместимо с индивидуальным способом распределения; он предвидел развитие большого бизнеса раньше остальных. Мало того, он перевел в конкретные термины мысль Сен-Симона о том, что люди изменяют себя, свою жизнь и свою социальную и политическую организацию с помощью технологических нововведений. Он четко и ясно объяснил, как прошлые деяния людей тормозят прогресс, становясь «оковами» для производственных сил, созданных институциями, религиями или традициями, которые, в свою очередь, сами по себе обманны, ибо преподносятся как истинные и вечные. Этот обман можно рассеять, задав вопрос «Cui bono?», то есть какие группы, какие классы пользуются этими традициями в своих целях.
Именно Маркс подчеркнул особую важность социальной организации — не как вечного орудия борьбы, но как силы, неизбежно приходящей в мир вместе с процессом индустриализации. Именно он приучил нас (на нашу беду, как полагают многие) к мысли, что ради конечной цели приходится идти на многое, что кажется страшным и кощунственным, — на резню, на убийства невинных людей; Маркс считал все это не просто неизбежным, но иногда и весьма желательным. Учение его об отношениях между мыслью и действием, о смысле и социальной роли слов, о том, как разные классы произносят по-разному одни и те же слова, хоть и заходит слишком далеко, а иногда и попросту неверно, повлияло на ход истории.
Все эти идеи впитал 2-й Интернационал, несколько смягчив изначальную жесткость Маркса. Не будь трудов Бебеля, Каутского или Плеханова, а также ортодоксального мышления и настоящей охоты на еретиков, и Ленин, и Мао были бы иными, иной была бы смертная агония старого колониализма. Марксистская традиция в чистом виде вовсе не исчезла; однако за свою ясность, за свою притягивающую силу, за свою способность к сплачиванию марксизм заплатил дорогой ценой — он утратил адекватное восприятие реальности. Я уже отмечал, что марксизм недооценивал гибкость и инициативность разумного капитализма и мощные возможности государства, которое может поддерживать и развивать и социальный прогресс (как в Скандинавии или в англоязычных странах), и репрессии и войны (как в Германии и Италии до войны).
Я снова возвращаюсь к самому главному фактору — к национальному самосознанию. В последние сто лет, несмотря ни на какие попытки к объединению народов, национализм был сильнейшей тенденцией и вытеснял буквально все остальные течения, устремленные к свободе, к безопасности, к власти, к сохранению традиций. Здесь мы не станем рассматривать его истоки; достаточно вспомнить известный факт: немецкий либеральный национализм конца XVIII — начала XIX в. приобрел ярко выраженную антинаполеоновскую окраску, особенно в 1815 г. Националистские тенденции сыграли роль в подавлении революции 1848 г. Без австро-венгерского шовинизма и без ущемленного национального самосознания французов в 1870 г. (да и в 1871-м тоже — Парижская коммуна его унаследовала в значительной степени), без союза национальных и капиталистических интересов в 1864–1914 гг., без русской революции и вызванного ею национального подъема в 1919 г. вся мировая история сложилась бы совершенно иначе.
Историю европейских рабочих движений нельзя отделять от судьбы партии, созданной Лассалем, которого Маркс справедливо подозревал в мягком отношении к немецкому Volksgeist[285] и в романтическом немецком национализме. Благодаря экономическому и социальному развитию своей страны, рабочие оказались втянутыми в этот поток и противостоять ему едва ли могли. Ленин и Роза Люксембург пережили глубокое потрясение, когда 1914 год разрушил надежды 2-го Интернационала. Однако причиной этого стало отчасти положение рабочих в Российской империи, в доиндустриальном обществе, отделенном от Западной Европы настоящей стеной. Националистские тенденции в России были весьма слабы в сравнении с западными, во всяком случае среди рабочих.
Там, где националистские течения были особенно сильными, они были в равной степени направлены против русских, австрийцев и немцев, сливаясь с австрийской русофобией. Мы знаем, что Ленин, Роза Люксембург и Мартов совершенно не испытывали националистических чувств. Ленин, точно так же как Троцкий (несмотря на все их противоречия, которые иногда просто выдуманы), видел ценность революции в том, чтобы она сломала во вражеской цепи слабое звено и послужила началом мировой революции, а не осталась фактом русской истории. Не о социализме в отдельно взятой стране мечтал Ленин; он был не большим русским националистом, чем Сталин — грузинским шовинистом или Мартов — сторонником зарождающегося еврейского национализма, всякие проявления которого он ненавидел и с особенным ожесточением подавлял всюду, где только мог. Урок, который можно вынести из истории, мне кажется, такой: социалистические революции увенчиваются успехом там, где социального и национального врага можно распознать, где лишение политических и человеческих прав, нищета и угнетение совпадают до некоторой степени с национальной дискриминацией, где все беды народа могут быть приписаны иностранным эксплуататорам в той же степени, что и своим, местным тиранам. Возможно, в Британии и в «Белом содружестве», в Скандинавии и в Северной Америке марксистские течения наиболее слабы, потому что в этих странах нет «взрывоопасной смеси» — роста социальной дискриминации одновременно с национальными обидами.
Произошел курьезный парадокс: доктрина русского неоякобинца Ткачева, сурово разоблаченного Энгельсом в 1875 г., определила программу действия, которую Ленин, сознательно или нет, осуществил в 1917-м. А планы полумарксиста, демократа и сторонника постепенных социальных преобразований Лаврова, к которому Энгельс благоволил, оказались совершенно непригодными для России, но идеально подошли к ситуации в Западной Европе и превратили воинственный марксизм в относительно мирное, практически фабианское учение. Если это и есть «диалектические повороты истории», то едва ли такие, каких ожидал Маркс. Никто не говорил чаще него и проницательней не рассуждал о ненамеренных последствиях человеческих действий; и все же не совсем понятно, какой вывод бы он сделал, несмотря на всю свою веру в применение силы, из того, что его учение развилось в нечто совсем иное, по крайней мере, в экономически отсталых странах. Маркс говорил о свободном обществе, которое станет самым сладким плодом человеческой цивилизации и венцом прогресса, об обществе, в котором не будет классов, люди будут свободны и получат полную власть над природой. Однако там, где его учение проводили в жизнь, применялись такие методы, какие присущи лишь диким и незрелым обществам. Ведь в России, в Китае и на Балканах проводилось в жизнь учение 1847–1850 гг.; там не было «масс» в марксистском понимании, лидеры-социалисты не имели социальных и политических обязательств ни перед кем, а социалистические партии, куда входили в основном интеллигенты, могли действовать сами по себе.
Предложу предварительное соображение. Все это, по крайней мере отчасти, сработало в России — сидя в тюрьме и не видя окружающего мира, обретаешь истовую веру и становишься фанатиком. Так верил Бланки, так верил Грамши; таким было положение немецких революционеров 1840-х и 1850-х, таким было положение русских социалистов-революционеров в 1890-е. В Германии, Франции, Австро-Венгрии, Британии, Бельгии и Голландии к тому времени уже сложилось массовое общество, но сложились и националистские тенденции со своими религиозными институциями и национальным самосознанием, рос уровень благосостояния, в экономике царила стабильность, так что радикальных взглядов практически не было. Границы между классами, вопреки теории Маркса, постепенно размывались, а лидеры чувствовали ответственность за повседневную жизнь сотен и тысяч членов большой, хорошо организованной, мирной социал-демократической или рабочей партии.
В Западной Европе отказываться от сотрудничества с буржуазией, отрицать постепенные преобразования (рабочие обеспечат себе победу лишь своими собственными усилиями или не победят вообще) было невозможно. Но в отсталых странах по очевидным причинам положение оказалось иным. В 1880-е гг. наблюдался упадок свободной торговли и социальной мобильности, рост протекционизма и государственного контроля, военного империализма и объединения политических элит, включая профсоюзы и националистские организации, — другими словами рост централизации, который Маркс предсказал удивительно точно; но этот рост оказался уравновешен другими факторами. Рабочие лидеры, в том числе и марксисты, находились, возможно о том не подозревая, на мирной арене; разные интересы не приводили к столкновениям, поскольку всегда можно было найти компромисс, и такие понятия, как плюрализм, стремление к согласию, несовершенное, но допустимое сосуществование с другими классами, принимали без возражений. Ослабла вера в то, что одна группа людей, то есть пролетариат, олицетворяет все наше будущее, что пролетарии — избранное орудие в руках самой истории и препятствовать их воле (как понимают ее пролетарские вожди) — это грех против духа человеческого. Да и сам марксизм постепенно смягчался, превращаясь в обычный материалистический позитивизм, в простую историческую теорию. Теория эта не претендовала на определение главных ценностей и поэтому могла соединяться (правда, не без труда) с другими этическими системами — неокантианством, христианством, эгалитаризмом или национализмом. Так — спокойно, без шума — завершил свой путь 2-й Интернационал, и даже убийство Жореса не вызвало никаких взрывов.
Как бы то ни было, именно 2-му Интернационалу мы более чем кому бы то ни было обязаны четкой формулировкой самых животрепещущих проблем, которые сегодня еще острее, чем когда-либо. Взаимоотношения свободы и цетрализованной власти, которые давят на нас, несмотря на нашу приверженность к теории, самой индустриализацией (взаимоотношения эти не становятся яснее от того, что их называют диалектическими). Это сила национализма против интернационализма. Это взаимоотношение профсоюзов и социалистических партий. Это выбор между прямыми экономическими действиями и действиями через социалистические партии. Это последствия заговоров при репрессивных режимах. Это конфликт нового национализма (и расизма), порожденного борьбой против империй, с попытками оптимально использовать ресурсы развивающихся территорий для всего человечества; роль, которую играют чисто экономические факторы в сравнении с национальными и империалистическими чувствами (не связанными впрямую с этими факторами) в войнах и революциях. Это возможность предотвращения войн «промышленным путем» — общими стачками и другими вмешательствами рабочих организаций; и еще множество вопросов социального законодательства, иммиграционной политики, уголовной реформы, прав женщин, то есть все те проблемы, о которых столько говорили на конгрессах в Париже, Брюсселе, Лондоне, Амстердаме, Штутгарте, Копенгагене, Базеле с 1889 по 1914 г.
Несмотря на то что после 1918 г. марксизм претерпел крупные изменения, в европейских странах эти проблемы отнюдь не потеряли актуальности. Мы отстаем от времени; мы сами — колоссальный, страшный анахронизм, последние доисторические люди. Будет ли наш уход означать рождение нового мира, а может быть, как мне иногда невольно думается, Маркс, подобно многим гениальным первооткрывателям, сильно преувеличивал и переоценивал историческую относительность социальных вопросов не только перед лицом истории, но и в том, что касается нашей способности закончить их раз и навсегда, найдя единственное, окончательное, рациональное решение всех проблем. Когда его найдут, все эти проблемы отправят в музей глубокой древности (слова Энгельса), величайшая революция навсегда закроет великий и кровавый спор, и человеческая история наконец начнется… Пока что добрая часть пророчеств Маркса не сбылась; и я верю, что самая великая его мечта окажется не более реальной.
Указатель имен, произведении и важнейших понятий
Aufklrung — см. Просвещение Blut und Boden;
«Pense» (Б. Паскаль);
Philosophia perennis;
«Scienza Nuova» — см. «Новая наука»;
«Systme de la nature» — см. «Система природы»;
Sturm und Drang.
Август (Augustus), имп.;
Августин Блаженный;
(Augustinus Sanctus) Аврелий;
Агид, царь Спарты;
Адлер (Adler) Виктор;
Адлер (Adler) Фридрих;
Аксьон Франсез;
Актон;
Д'Аламбер (D'Alamber) Жан Лерон;
Александр I;
Александр II;
Александр Македонский;
Алкивиад;
Амвросий (Ambrosius) Медиоланский;
Анаксагор;
анархисты;
Д'Аннунцио (D'Annunzio) Габриэле;
«Антидюринг» (Ф. Энгельс);
антиклерикализм, антиклериальный;
антимеханицисты;
Антифонт;
Аппиан;
«Ардингелло и блаженные острова» (В. Гейнзе);
Аристотель;
Аристофан;
Арндт (Arndt) Эрнст Мориц;
Арон (Aron) Реймон;
Архимед;
атеизм, атеисты;
Ауэр (Auer) Игнац;
Ахматова Анна Андреевна.
Бабеф Гракх (Babeuf) Гракх;
Байрон (Byron) Джордж Ноэл Гордон;
Бакунин Михаил Александрович;
Баррес (Barrs) Морис;
Бартенев Виктор;
Бартенева Екатерина Григорьевна;
Баттё (Batteux) Шарль;
Бах (Bach) Иоганн Себастьян;
Бебель (Bebel) Август;
Бейль (Bayle) Пьер;
Беккер (Becker Carl L.) Карл Л.;
Белинский Виссарион Григорьевич;
Беллок (Belloc) Илларий;
Бенгель (Bengel) Иоганн Альбрехт;
Бентам (Bentham) Иеремия;
Бергсон (Bergson) Анри;
Берджесс (Burgess) Гай;
Бери (Bury) Джон Б.;
Берк (Burke) Эдмунд;
Беркли (Berkeley) Джордж;
Бернс (Bums) Джон;
Бернштейн (Bernstein) Эдуард;
Бетховен (Beethoven) Людвиг ван;
Библия;
Ветхий Завет;
Новый Завет, Евангелие;
Бисли (Beesly) Эдуард Спенсер;
Бисмарк (Bismarck) Отто фон Шенхаузен;
бихевиорист;
Блан (Blanc Albert) Альбер;
Бланки (Blanqui) Луи Огюст, бланкисты;
Блейк (Blake) Уильям;
Блуа (Bloy) Леон;
Блэр (Blair) Тони;
Бобчинский Константин;
Боден (Bodin) Жан;
Бозанкет (Bosanquet) Бернард;
Бойль (Boyle) Роберт;
Бокль (Buckle) Генри Томас;
большевизм, большевики;
Бональд (Bonald) Луи Габриэль Амбруаз;
Бонапарт — см. Наполеон;
Боссюэ (Bossuet) Жан Бенинь;
Браге (Brahe) Тихо;
Брандес (Brandes) Георг;
Бринтон (Brinton) Крейн;
Брут Марк Юний;
Брэдли (Bradley) Фрэнсис Герберт;
Буало (Boileau) Никола;
буддизм;
Бурбоны (Bourbons);
Бурдалу (Bourdaloue) Луис;
Буркхардт (Burckhardt) Якоб;
Буря и натиск — см. Sturm und Drang;
Бухарин Николай Иванович;
Бьюкен (Buchan) Джон;
Бэкон Фрэнсис (Bacon);
Бюхнер Георг (Bchner).
Ваккенродер Вильнельм Генрих (Wackenroder);
Валез (Vallaise) граф де;
Вандервельде (Vandervelde) Эмиль;
Варлен (Varlin) Луи Эжен;
Васильев А. Л.;
Ватикан — см. Церковь католическая;
Вашингтон Джордж (Washington);
Вебер (Weber) Макс;
Вейцман Хаим;
Великая французская революция 1789–1793 гг., 1789 г., 1792 г., 1793 г., 1794 г.;
Вергилий (Vergilus) Марон;
Публий;
Вермаль (Vermale) Франсуа;
Вестермарк (Westermarck) Эдуард;
Ветхий Завет — см. Библия;
Вивиани (Viviani) Рене;
Вигель Филипп Филиппович;
Вико (Vico) Джамбаттиста;
викторианство, викторианский;
Виктор-Эммануил (Vittorio Emanuele) П, король Сардинии;
Виламовиц-Меллендорф (Wilamovitz-Moellendorf) Ульрих фон;
Виллермоз (Willermoz) Жан Батист;
Вильгельм III Оранский (Willem Oranje);
«Вильям Лавелл» (Л. Тик);
Вильсон (Wilson) Томас Вудро;
Винье (Vignier) Никола;
Винье дез Этоль (Vignet des toles);
Витгенштейн (Wittgenstein) Людвиг;
Возрождение;
«Война и мир» (Прудон);
«Война и мир» (Л. Толстой);
«Волшебная флейта» (Моцарт);
«Вольдемар»;
Вольмар (Вольтман) Георг;
Вольтер (Voltair) Мари Франсуа Аруэ (Arouet), вольтерьянство;
Вольф (Wolff) Луиджи;
Вордсворт (Wordsworth) Уильям;
Вторая мировая война — 1941 г.;
Вундт (Wundt) Вильгельм.
Гагарин, князь;
Галилей (Galilei) Галилео;
Галлер (Haller) Карл Людвиг;
Гаман (Hamann) Иоганн Георг;
«Гамлет» (У. Шекспир);
Гамсун Кнут (Hamsun);
Гарди (Hardie) Кир;
Гегель (Hegel) Георг Вильгельм Фридрих, гегельянство;
Гегеля последователи, гегельянцы;
Гед (Guesde) Жюль;
Гейне (Heine) Генрих;
Гейнзе (Heinze) Вильгельм;
Гельвеций (Helvtius) Клод Адриан;
Гельфанд Александр Львович (Парвус);