Логопед Вотрин Валерий
— И чины вернут! — прогудел он удовлетворенно. — А начинать-то когда?
— Мне еще со многими нужно переговорить, — ответил Рожнов. — Все зависит от них. Вот если бы вы…
— А что я? Позвонить кому разве.
— Вы бы очень этим помогли, Василий Мелентьевич.
— Ну, это разве помощь? — проворчал добродушно Пунгвин. Сообщение о возвращении чинов и привилегий растопило лед в его сердце. — Люди-то сидят по домам да думы думают. Позвонить им ничего не стоит, а звонку они будут рады. Что сказать-то им — чтобы возвращались?
— Скажите, чтобы возвращались.
— А что, сказать, что чины вернут?
— Да, скажите и это.
— Этому они обрадуются. Ведь несправедливость сотворили, — проревел Пунгвин, в упор глядя на Рожнова.
Рожнов взгляд выдержал.
— Но несправедливость и вы творили, — тихо сказал он.
Пунгвина эти тихие слова разволновали, он шумно задышал.
— Людишки слабые приходят, — прогремел он. — Их и пальцем-то тронуть страшно, не то что слово поправить. Поправишь им слово — а они, глядишь, уже без сил лежат.
— Переусердствовали, — тихо упрекнул Рожнов.
— Да я-то что? — взревел Пунгвин, и рыбы попрятались в норы и щели от этого ужасного голоса. — Я тихонечко. И не рукоприкладствовал никогда. Я понимаю, что важные кадры.
— Вы-то да, Василий Мелентьевич. О вас и речи нет.
— Ну, ладно, ладно, — устало вздохнул Пунгвин и вдруг просиял. — А правда чаю не хотите? Эх, отметить бы!
— Не время еще, — произнес Рожнов и поднялся. — Мне еще со многими говорить. И вы переговорите, хорошо, Василий Мелентьевич?
— Да сегодня же, — оглушительно пообещал Пунгвин, прижав руку к сердцу.
За неделю Рожнов встретился с десятками бывших речеисправителей. Уже в разговоре с Пунгвиным он понял, что его коллегами могут руководить и меркантильные побуждения. Это подтвердилось в дальнейшем: сообразив, что теперь они нужны позарез, речеисправители ударились в требования. Одни требовали повышенного жалованья; другие — восстановления отнятых льгот; третьи — официальной бумаги о реабилитации; четвертые — возмещения морального ущерба; пятые — еще чего-нибудь. И Рожнову приходилось говорить каждому, что просьба будет рассмотрена должным образом. Под конец он набрал столько обязательств, что они стали сниться ему по ночам в виде скользких, но крепких водорослей.
Одновременно помощники Рожнова рекрутировали незапятнанных речеисправителей в регионах. Вербовщиков не хватало даже на ближние к столице области, не говоря уже об отдаленных регионах. Поэтому решено было кинуть клич на всю страну: речеисправители, которые не находились под следствием и не подозревались в злоупотреблениях, могли вне очереди занять должность в новой службе.
Но и это не принесло скорых результатов. Рожнову доносили об огромных очередях кандидатов, о ропоте, о недовольстве руководства Партии. Логопеды, похоже, сообразили, чем обернулась ликвидация непопулярного речеисправительного ведомства, и всеми силами давали задний ход принятому решению. Напряжение между Советом логопедов и Управой опять стало нарастать.
Рожнов одну за другой писал тревожные докладные. Он писал о том, что создание новой службы затягивается, что в ожидании работы новых речеисправительных курсов прием кандидатов приостановлен, и это вызывает ропот и недовольство в их рядах. Все больше и больше кандидатов примыкают к тарабарам и становятся членами «Истинно-Надодного Дела». Все больше голосов раздается за проведение многопартийных выборов или референдума о проведении всенародного съезда. «Такие многопартийные выборы в нынешней ситуации, когда Партия крайне непопулярна, — писал Рожнов, — приведут к ее полному проигрышу и, как следствие, к крушению всей политической системы страны». «Необходимо всеми силами противостоять, — писал Рожнов далее, — усиливающемуся курсу Партии на необдуманную демократизацию, отмену ряда языковых законов, подрыв и ослабление логопедии как института». «Партия, — подчеркивал Рожнов, — и лично обер-прокурор Управы Куприянов — под видом либеральных реформ проводят курс на усиление политической роли и наращивание организационной мощи за счет уступок в части языковой политики. Фактически на своем пути к абсолютной власти Партия готова расстаться с установленными языковыми правилами и принять «народный» язык в качестве официального. Проводимое сближение с нами является таковым лишь внешне. На деле эти тесные объятья означают не дружбу, а стремление задушить, избавиться от давней преграды. Таким образом, язык, его красота и правильность Партии безразличны. Там, где выбирать нужно между правильным языком и возможностью назначения «хороших организаторов» из народа на партийные должности, Партия без обиняков выбирает хороших организаторов».
Рожнов писал это, даже не надеясь на реакцию. Никакой реакции на эти докладные и не последовало. События неудержимо катились вперед. Страхову и его союзникам удалось продавить созыв ассамблеи, и Ирошникову пришлось готовиться к битве. Заседания Совета логопедов проходили ежедневно, и все они были посвящены грядущей ассамблее. Рожнов сутками пропадал на работе: ему было поручено создать и запустить новую речеисправительную службу в кратчайшие сроки. Логопеды совсем перестали интересоваться внешним миром и полностью погрузились в полную лукавств и хитростных сплетений внутреннюю жизнь касты.
Между тем рядом творилась другая жизнь — жизнь Партии. В глубинах партийного аппарата функционеры разного рода и веса тоже писали докладные. В них они почти теми же словами, что и Рожнов, настаивали на невозможности проведения выборов. Обнаруживая завидные познания в области рыночной терминологии, малые и большие функционеры писали о том, что, если рассматривать многопартийную систему как капиталистический рынок товаров, а политические партии как продукты потребления, то в этих условиях бросается в глаза полная неконкурентоспособность Партии. Из их мыслей можно было вывести, что по всем параметрам — качеству, упаковке, сроку годности и запрашиваемой стоимости — Партия проигрывает своим конкурентам — новосозданным политическим движениям. На нынешний момент руководство выбрало один путь выхода из этого кризиса — путь политических реформ, которые ведут к изменению роли и образа Партии в глазах граждан. «Однако этот путь, — писали трезвомыслящие, консервативно настроенные партийные функционеры, — невозможен без реформирования всей политической системы страны, что крайне нежелательно. Поэтому целесообразно пойти по другому пути — законсервировать, пока не поздно, существующую систему, не восстанавливая, однако, обременительного института речеисправителей. Это значительно ослабит логопедические органы и будет способствовать беспрепятственному призыву подходящих кандидатов. Для того же, чтобы снять возросшее напряжение в обществе и выпустить демократический пар, необходимо созвать всенародный съезд народных представителей, на который пригласить депутатов всех так называемых партий. Ограниченное число решений, принятых съездом, претворить в жизнь, остальные решения рассматривать в ходе других всенародных съездов, которые необходимо проводить регулярно, раз в три года или пять лет».
В отличие от докладных Рожнова, докладные партийных функционеров принимались и рассматривались, на них ставились соответствующие резолюции, и утвержденные документы шли в разные стороны: какие-то — вбок, какие-то — наверх, а какие-то спускались вниз для исполнения низовыми отделами и органами. Те, которые шли вбок, рассматривались и направлялись наверх, но по другому направлению, а те, что сразу шли наверх, рассматривались сразу, но вниз спускались не немедленно, а через какое-то время, и не обязательно направляющей стороне. Те, которые были сначала отправлены вбок, а потом пошли наверх по другому направлению, рассматривались в рабочем порядке, как и те, которые сразу шли наверх, и спускались вниз по любому направлению, сваливаясь на исполнителей как снег на голову. Этот стихийный документооборот, возникший внутри партийного аппарата в результате приступа неуемного бумаготворчества десятка совестливых функционеров, привел к тому, что где-то очень высоко — даже не там, куда уходили докладные, отправленные наверх, а гораздо выше, — было принято положительное решение о созыве внеочередного первого всенародного съезда народных представителей для обсуждения наболевших политических проблем.
Таким образом, в одно и то же время бок о бок шли приготовления к двум важнейшим событиям политической жизни страны — ассамблее логопедов и всенародному съезду народных представителей. Тайной это не стало. Но если Партия никак не могла повлиять на исход ассамблеи, то логопедия — по срокам съезд должен был состояться раньше ассамблеи — твердо решила выставить на него своих представителей. В их число вошли и консерваторы, и либералы, и было похоже, что съезд обещает стать полем сражения не только логопедов с Партией, не только Партии с другими новоявленными партиями, но и логопедов между собой.
В ожидании такого небывалого зрелища страна перестала выключать телевизоры.
Подготовка к съезду прошла удивительно быстро. Как-то само собой вышло, что организацию всех мероприятий взяли на себя Управа и партийные органы на местах. Поэтому представителей Партии среди народных представителей, выдвинутых на съезд, было больше всего. Отбирались самые проверенные, с партийным стажем не менее пятнадцати лет. Списки других партий были существенно урезаны: несмотря на объявленную ранее амнистию, на съезд не попали те, кто имел за плечами срок или ранее был под следствием за нарушение языкового законодательства. Таким образом, большинство активистов оппозиционных партий в съезде не участвовали.
На первом заседании был избран председательствующий, Фефелов, один из старейших партийных функционеров: Управа желала установить контроль над съездом с самого начала. Фефелов был стар, глуховат и медлителен. Несколько часов утверждали регламент, состав президиума, проверяли табло голосования. Фефелов громко пробовал микрофон, произнося почему-то:
— Ать-два! Ать-два!
Потом слово было предоставлено народным депутатам, и на трибуну поднялся первый выступающий, Обоимов, тоже член Партии и председатель передового колхоза. Он раздельно прочел по бумажке приветствие участникам съезда, отметил важную роль таких собраний в дальнейшей демократизации страны и общества, а потом предоставил слово товарищу Сироконю, чтобы тот зачитал отчет о подготовке съезда на местах.
Вот тут все и началось.
Товарищ Сироконь, видный обкомовский работник, был человек проверенный и состоял в Партии почти двадцать лет. Подготовку к съезду в своей области он провел, по оценкам вышестоящих товарищей, на «отлично», отсеяв практически всех представителей оппозиционных партий. Ни у кого и никогда не возникало сомнений в том, чтобы поручить оглашение отчета о подготовке съезда на местах именно товарищу Сироконю Ивану Афанасьевичу.
Товарищ Сироконь взошел на трибуну, долго откашливался, перебирал бумажки, а потом произнес:
— Товарищи! В этот знаменательный день хочу сообщить вам, товарищи, что я принял решение выйти из Партии по субъективным причинам. С этой минуты, товарищи, считайте меня беспартийным.
Какие субъективные причины им двигали, товарищ Сироконь разъяснять не стал, а просто вытащил свой партбилет, разорвал его на клочки перед всем собранием и объявил:
— Отчет о подготовке съезда на местах считаю оглашенным. Прошу высказываться.
Однако его однопартийцы высказываться не стали: они сидели как громом пораженные и не могли найти подходящих слов. Поэтому предложением Сироконя воспользовались немногочисленные представители оппозиционных партий, допущенные на съезд. Они взяли слово — и уже не отдавали его до конца съезда, который длился без перерыва трое суток.
На трибуну взбежал красный от волнения человек, как позже выяснилось, представитель «Истинно-Надодного Дела» Парин, и, брызгая во все стороны слюной, закричал:
— Есе выходясие из Палтии есть?
На трибуну стали гуськом подниматься многочисленные люди и молча рвать партбилеты. Члены президиума только мигали, сбившись со счета. Когда обрывки последнего партбилета улеглись на пол, Парин завладел микрофоном и произнес в зал:
— Товалиси, выносу на голосование пелеизблание нового пледседателя. Кто за?
Фефелов, когда ему громко повторили на ухо слова Парина, проговорил в микрофон, что предложение переизбрать председательствующего может быть принято только президиумом. Но его уже не слушали. В зале поднялось волнение. Только что вышедшие из Партии перебирались в ряды, где сидели оппозиционеры. Среди них было много немтырей — партийные чиновники, заведовавшие организацией съезда, посчитали, что вреда от них не будет, и пропускали немтырей в массовом порядке. Когда все передвижения закончились, оказалось, что зал поделен поровну между представителями Партии и членами двух оппозиционных партий. И взгляды устремились наверх, к ложам.
Там сидели логопеды. Здесь было все высшее руководство: Ирошников, члены Совета, председатели столичных и областных коллегий, консерваторы и либералы — все в мантиях и высоких шапках, безмолвные, как статуи. Неписаный закон запрещал им вмешиваться в прения и открытые дебаты, но это знали только члены Партии. Поэтому на ложи логопедов смотрели одни несведущие оппозиционеры. Члены Партии не удостаивали ложи ни единым взглядом: для них логопеды были тем, что и всегда, — бесполезными фигурами речи.
Но напрасно было полагать, что логопеды не смотрят в зал и не замечают устремленных на них взглядов. Ни одна деталь не ускользала от них. Когда зал разделился на две враждебных половины, тихий вздох удивления, слышимый только здесь, пронесся по ложам. Логопеды готовились к междоусобной войне, но сейчас там, внизу, ситуация разворачивалась совсем по-другому. Всегда, во все времена они считали Партию опасным союзником, дремлющим врагом, который до срока подчинялся их воле. Но вот враг пробудился и потребовал своего, и они были готовы биться с ним, биться за язык. Именно Партию они в благоприятный момент собирались обвинить в покушении на осквернение языка. Это был бы сильный ход, практически никем не предвиденный: ведь им запрещалось вмешиваться в в ход съездов и прения.
Но чью сторону взять теперь, когда перед ними оказалась не одна Партия, а три, и все в той или иной степени замахивающиеся на языковые нормы? Переизбрать Фефелова было делом нехитрым. Но кто придет ему на смену? Гнусный тарабар, террорист-лингвар, у которого в каком-нибудь закутке припрятан автомат? Какую тогда примут повестку дня? Нет, как это ни противно их убеждениям, поддержать следует Партию. Следует вмешаться в дебаты, нарушить неписаный закон. А уж потом, оставшись лицом к лицу с Партией, продолжить борьбу. И на время забыть междоусобные ссоры. В конце концов, придет время и для них, и на ассамблее клинки скрестятся.
Такие мысли читались в незаметных взглядах и тайных жестах, которыми обменивались логопеды.
Внезапно для тех, кто сидел в зале, неподвижные фигуры в ложах зашевелились. Одна из них встала и величественно сошла к трибуне. Это был Ирошников. Представители Партии изумленно разглядывали его. Они не верили своим глазам: главный логопед самолично нарушил неписаные постановления и решился вмешаться в дебаты.
Речь Ирошникова была краткой. Никогда еще главный логопед не выступал перед таким многочисленным собранием, никогда еще простые люди не слышали живых слов потомка Мезенцева. Ирошников напомнил делегатам съезда об их обязанности блюсти и защищать язык.
— Помните, — раздельно говорил Ирошников, — что сохранение правильной незамутненной речи превыше партий, превыше политической борьбы, превыше споров о демократическом устройстве. Именно ему, языку, мы обязаны существованием в виде сильного государства, и нашими же законами существует он в своей незыблемости. Разомкните этот круг — и наше общество, наше государство перестанут существовать. На протяжении столетий такое государственное устройство поддерживалось Партией и нами, хранителями языка. Не будучи ни в малейшей степени против многопартийности, мы считаем, что на начальных этапах процесса демократизации Партия должна играть роль старшего брата, более опытного, более сведущего, более искушенного в вопросах государственной политики.
Ирошников говорил еще, говорил о том, как важно сохранить преемственность, не начинать реформ с ломки всех старых институтов, а главное, как важно отложить пересмотр основных законов, в том числе языковых, — но с каждым его словом собравшимся становилось все яснее и яснее, что главное сейчас — вовсе не переизбрание председательствующего. Переизбрать Фефелова можно и потом. Все можно отложить — наметившееся противостояние, зажигательные речи, даже приход к власти. Но вот стоит перед ними давний общий их враг, который столько времени мешал их планам. Как будто красуясь, выплыл сейчас этот горделивый человек и принялся произносить те же речи, о чем-то напоминать, грозить законом. Давний ненавистный враг предстал перед сотнями людей, и у каждого из них был на него зуб.
И не успел Ирошников закончить речь и подняться в свою ложу, как на трибуну выскочил все тот же распаренный Парин и, блестя от возбуждения глазами, крикнул:
— Заявляю отвод плезнему пледлозению и выносу на голосование длугое. Кто за плиостановление деятельности логопедических олганов вплоть до завелсения соответствуюсего ласследования?
Неподвижные фигуры в ложах не пошевелились: до них еще не дошло — но тут после небольшой паузы на табло появились ошеломляющие цифры. Съезд большинством голосов высказался за расследование их деятельности и приостановление их работы вплоть до особого распоряжения. Фракции проголосовали единодушно, так, будто были одной партией. Против были поданы всего три голоса, и еще четверо народных представителей воздержались.
И тогда председательствующий своим медленным старческим голосом велел логопедам покинуть зал заседаний, а когда они заявили протест, к ним в ложи поднялись приставы и вывели их из зала насильно.
Они шли по проходу между рядами кресел, фигуры в мантиях и высоких шапках, и не было ничего торжественного в их осанке. И хоть сами они еще не поняли, что это конец, то был конец.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Во все глаза следил Заблукаев за происходящим на родине. Сбывались самые худшие его предсказания, а он не хотел верить своей прозорливости. Ведь изрекал свои пророчества он не затем, чтобы они сбывались, а с тем, чтобы предостеречь людей. Но вот все до единого его предсказания сбылись, а он не ощущал злорадства, не чувствовал себя победителем. Ему бы ощутить хотя бы небольшое удовлетворение, хоть строчкой заявить, что он-то предупреждал, он-то говорил, — но Заблукаев испытывал только усталость и страх. Там, в стране, которую он оставил, на глазах утверждалось враждебное царство. Объявив о роспуске логопедии и ликвидации всех соответствующих служб, всенародный съезд, в котором большинство получили оппозиционные партии, продлил свои полномочия и взял на себя подготовку к парламентским выборам. Первые вооруженные стычки начались почти сразу же: части логопедической милиции не пожелали сложить оружи-я и подчиниться новой власти и вступили в столкновения с лингварскими дружинами, которые взяли на себя функции внутренних войск при новом режиме. Вначале разрозненная, ломилиция быстро сплотилась под руководством не сложившего полномочий обер-комиссара Прозоровского и члена Исправительного комитета Страхова. Последний объявил себя новым чрезвычайным главным логопедом: Ирошников в то время уже сидел под домашним арестом, как и большинство других высших логопедов. Однако, несмотря на численное превосходство, части ломилиции были выдавлены из столицы лингварами, которые дрались свирепо и страшно, — ими руководил вышедший из подполья брат Панцербрехер, безумный человек, просидевший в тайном погребе одиннадцать лет. Ломилиция закрепилась на подходах к столице и принялась готовиться к штурму.
Вот в такой обстановке и прошли эти выборы. Сразу после того, как были объявлены их результаты, в здание Управы вошли победители, оппозиционные партии, и попросили проигравших освободить помещение. Туда же переместился всенародный съезд, ставший парламентом. В этот день здание Тайного департамента было подожжено неизвестными, а ликующие толпы принялись громить логопедические коллегии и крушить священные статуи богини Нормы. Беспорядки были с трудом подавлены.
Старая Партия получила в парламенте три места — это был символический жест победителей. Что касается остальных мест, то оказалось, что они разделены поровну между двумя выигравшими партиями. Партия Языка немедленно потребовала пересчета голосов. «Истинно-Надодное Дело» отказалось. Тогда лингвары объявили чрезвычайное положение. Уже на следующий день столица была под их контролем, и сообщение со страной прервалось.
Но понял Заблукаев, что настало Царство Истинного Языка, не тогда, а через некоторое время, когда ему сообщили, что эмигранты-тарабары начали отбывать обратно на родину целыми составами. Власти тоже быстро смекнули, что к чему, и начали помогать им в этом добровольном возвращении. Заблукаеву тоже предложили возвратиться — он отказался. К нему вернулись забытые страхи, он почти совсем перестал выходить на улицу, боясь, что его заберут в репатриационный лагерь. Его газета в те дни продолжала выходить, но целыми кипами возвращали почтальоны обратно в редакцию свежеотпечатанные и разосланные номера. У газеты резко сузился круг подписчиков. Большинство их приняло решение вернуться на родину и драться с врагами языка. Среди этих возвращающихся были и тарабары, и лингвары, до этого спокойно жившие бок о бок и делившие тяготы изгнания. Теперь это были враги. Те, кто пока оставался в городе, устроили охоту друг на друга. Ни дня не проходило без сообщения, что найдены очередные тела с огнестрельными ранениями. Внезапные перестрелки в самом центре города стали обычным делом, полиция сначала безуспешно пыталась разобраться, а потом решила сменить тактику, и по домам эмигрантов прошли рейды. Десятки людей целыми семьями были насильно отправлены в репатриационные лагеря и высланы на родину.
Заблукаев и сотрудники газеты под эти репрессии не попали: они были на особом положении. Но перед ними встала другая проблема — как сохранить подписчиков. Ведь, как ни странно, Заблукаев оказался в зависимости от них, этих носителей враждебного языка, дикарей, среди которых он сеял истинное слово. Они читали его. Теперь их не осталось. Его подписчики жили и в других европейских странах, но и там люди внезапно снимались с места и возвращались на родину.
Однажды утром, когда Заблукаев сидел у себя в кабинете и раздумывал, как лучше объявить спонсору о сокращении тиража, секретарша сообщила, что к нему явился визитер. Заблукаев в последнее время принимал всех посетителей: все равно к нему сейчас редко заглядывали, а польза от посетителей, как он сообразил, могла быть. В кабинет вошел полноватый уверенный улыбчивый человек, одетый как европеец. Заблукаев предложил садиться.
— Вы, наверняка, меня не знаете, — произнес визитер приятным голосом. — Но так случилось, что я прекрасно знаю вас. Я один из ваших самых внимательных читателей. Вы, наверное, помните Девеля Евгения Леонидовича? Я его заместитель. Моя фамилия Закревский, Виталий Николаевич.
— Чем могу? — коротко спросил Заблукаев.
— Вы, наверное, не ожидали видеть здесь логопеда, — сказал неожиданный гость, оглядываясь. — Я, знаете ли, и сам…
— Как здоровье уважаемого Евгения Леонидовича?
Закревский откашлялся.
— Когда я видел его последний раз, было ничего. Он, знаете, весьма бодро собирался драпать, как и все мы.
— Неужели драпать?
— Вы что же, ничего не знаете? Ах да, вести сюда не доходят. Я бы сказал, обстановочка просто швах. Нас фактически объявили вне закона. В городе люди в шкурах, натуральным образом в шкурах — они спустились с гор, где прятались от нас, и теперь ищут логопедов.
— Лингвары? — заинтересовался Заблукаев.
— Никто не знает. Никто не разбирает, кто среди них кто. Я успел навести кое-какие справки — среди них много немтырей, они охотятся за речеисправителями. Но если им попадается логопед, то и ему достается. Они считают, что мы все поддерживаем Страхова.
— А разве нет?
Закревский покачал головой.
— До вас и вправду новости не доходят. Вы знаете, что много наших заявили о своей лояльности этой новой власти? Ирошников, например. Ну, его я всегда считал мерзавцем.
Заблукаев помолчал, а потом спросил:
— Так чем все-таки обязан визиту?
Закревский тоже ответил не сразу.
— Видите ли, Лев Павлович, — сказал он, — я только что с поезда, буквально всю ночь ехал. Когда поезд отправлялся, вокзал был еще под контролем наших, они отправляли все поезда. Что сейчас — не знаю. Чудом вырвался. Но не в этом дело. Я здесь, чтобы выказать вам свое почтение. И хочу сказать, что сильно ошибся в вас. Мы все сильно в вас ошиблись. Вы в одиночку делали здесь то, что обязаны были делать мы. Впрочем, довольно громких слов. Хочу вас успокоить — не тревожьтесь о подписке. Скоро ваших подписчиков прибавится.
— Вот как? Вы, значит, в курсе всех редакционных дел?
— Уж так сложилось, — с улыбкой развел Закревский руками. — Я ведь был вашим куратором. Что буду сейчас делать — не представляю.
— У меня нет сомнений, что дело вы себе найдете.
— Вашими бы устами да мед пить, Лев Павлович. А издание ваше весьма известно в наших узких кругах. Политический департамент, так тот просто брал ваши статьи и без изменений пускал в дело.
— Только вот толку не видно.
Улыбчивое лицо Закревского переменилось и закостенело.
— Это все потому, — произнес он сквозь зубы, — что у власти находились изменники. Это они предали идею, проклятые иуды! Ирошников и иже с ним. Вообразите, не успели те прийти к власти, как они уже заявили о готовности им служить. Подлые негодяи! Страхов — вот настоящий герой. Сейчас он стягивает силы со всей страны. Скоро столица будет под его контролем.
— Отчего же вы не там?
— Я не военный, — поморщился Закревский. — К тому же на нас, сотрудников департамента, устроили настоящую облаву. Вообразите — к ним откуда-то попали штатные списки, с адресами, телефонами. Хорошо, что я с семьей сразу съехал. Нет-нет, у меня с самого начала не было никаких иллюзий. Вот и Евгений Леонидович, когда мы виделись с ним в последний раз, так мне и сказал: у меня, говорит, Виталий Николаевич, совершенно не осталось никаких иллюзий. Умнейший человек.
— Я имел возможность в этом убедиться.
— А он с высочайшим уважением отзывался о вас. Когда вы, так сказать, вышли из-под нашего надзора, он так мне и сказал: умница Заблукаев, всякий на его месте поступил бы так же.
Он покивал головой, поулыбался чему-то своему и рывком поднялся.
— Ну, Лев Павлович, рад был знакомству. Держитесь — скоро сюда понаедет столько наших, что придется вам сделать газету ежедневной. И я немедленно подпишусь, дайте только осмотреться да пристанище найти. Очень интересно пишете, да. Ну-с, прощайте.
«Ну и ну, — изумленно подумал Заблукаев, когда за гостем закрылась дверь. — Это прямо поразительное явление. Что же там такое происходит? Нет, заместитель Девеля!»
И он, пораженный, рассмеялся.
Новости начали поступать вскоре после этого неожиданного визита. Но это были противоречивые новости, которые привозили напуганные люди. В них было не узнать прежних сановитых логопедов, больших и малых. По их словам, страна разделилась на несколько лагерей. С одной стороны были восставшие логопеды под начальством Страхова (обер-комиссар Прозоровский был убит в одном из боев). Им противостояли лингварские дружины и регулярные части, сформированные из добровольцев-тарабаров. Но между собой две победивших партии были так же в состоянии войны. По некоторым свидетельствам, все три воюющие стороны время от времени шли между собой на сговор, и тогда союзная армия лингваров и логопедов громила тарабаров, чтобы уже через несколько дней сборные части тарабаров и лингваров нападали на логопедов.
Вдобавок ко всему была еще Партия. Вначале совершенно деморализованная своим поражением на выборах, она быстро собралась с силами и кинула клич среди своих сторонников защищать единство страны. Некоторые районы полностью контролировались ее ополченцами.
Тогда же Заблукаев узнал и о вождях этой войны. Он ожидал услышать имя Гоманова: наверняка, сумасбродный Дуководитель возглавил один из враждебных лагерей. Однако, судя по единодушному свидетельству всех новоприбывших, Гоманова постигла иная участь. Он погиб в те дни, когда лингвары захватили столицу, и с ним был уничтожен его штаб. К тому времени авторитет Гоманова среди тарабаров пал так низко, что этой смерти практически не заметили. Дело в том, что Гоманов уже не считался Дуководителем. Причина была проста: у тарабаров появился новый вождь, за которым пошли все. Им провозгласил себя Куприянов, бывший генерал-прокурор Управы. Когда он объявил о том, что он-то и есть Дуководитель, которому до времени пришлось скрываться, новость приняли скептически. Однако Куприянов, уже не скрывавший своей гундосости, снова и снова напоминал о своих заслугах и о том, что только ему удалось провести реформы, которые, в конечном счете, и установили в стране Царство Истинного Языка. Перед лицом таких заслуг вскоре не осталось никого, кто бы не признал — да, он и есть подлинный Дуководитель.
Ненависть к Купдиянову, как он стал называться, со стороны всех «бывших» не поддавалась описанию. За ним охотились и бывшие логопеды, и члены бывшей Партии, которая была к тому времени запрещена, и лингвары, и наиболее радикальные тарабары. Но у Купдиянова было одно несомненное преимущество — его громадная популярность, которой он пользовался в народе со времен своего генерал-прокурорства. Мистические идеи лингваров не привлекали к себе широких слоев населения. А вот политическая платформа «Истинно-Надодного Дела» и харизма его вождей завоевывала себе в народе все больше и больше симпатий. Войска тарабаров росли в численности. На их сторону стало переходить городское население, и в один прекрасный день тарабарские части провели успешную операцию, в течение двух дней полностью очистив столицу от ломилиции и лингварских дружин.
Новая власть особым декретом распорядилась, чтобы все логопеды, за исключением тех, кто был помещен под арест, явились на особые пункты и встали на учет. Те, кто не последует этому приказу, объявлялись вне закона. Власти обещали неприкосновенность тем, кто подчинится и объявит о своей лояльности. Многие логопеды последовали приказу, но еще больше было тех, кто тайно бежал за границу. Впрочем, поначалу власти не препятствовали бегущим и без разбора выпускали из страны всех желающих. Была объявлена амнистия для всех пострадавших от старого режима, которых призвали возвращаться из-за границы. Одновременно тысячи логопедов и бывших речеисправителей бежали за рубеж.
Их-то и увидел Заблукаев. Теперь много времени он проводил на вокзале, опрашивая прибывающих. Среди них все больше и больше попадалось раненых: это были бегущие бойцы из частей Страхова. От них он узнавал леденящие подробности о том, что тарабарские войска не берут раненых, о массовых расстрелах пленных, о начавшемся разложении войска логопедов. То же самое, судя по всему, происходило с лингварскими дружинами. Однако, в отличие от логопедов, отношение тарабаров к прежним соратникам было куда лучше: пленных лингваров не сажали в тюрьмы, а отпускали, взяв с них соответствующую клятву на верность. Серьезных успехов тарабары, которые начали превращаться в главенствующую силу, добились в боях с ополчением из бывших членов Партии: все районы, контролируемые ополченцами, были очищены, а остатки дружин слились с отступающими войсками логопедов.
То были страдные дни. Заблукаев сутками не покидал редакции. Старые антипатии забылись. Для него уже неважно было, по чьей вине разразилась эта страшная война, кто привел страну и язык к пропасти. Призывы к стойкости, патриотические стихи и песни, аналитические сводки с мест сражений заполнили страницы газеты. У Заблукаева появилось множество корреспондентов. Ему стало известно, что его газету переправляют на боевые позиции, как листовку. Поэтому он не прекращал своих проповедей на тему правильной речи: ведь именно за язык, по его зрелому убеждению, и велась эта война.
Через несколько месяцев стало известно, что вожди тарабаров и лингваров заключили между собой союз и договорились о коалиционном правительстве. Во главе его встал тот же Купдиянов. Армия логопедов к тому времени была отброшена к самым рубежам страны. Европу захлестнул поток беженцев. В городе от бывших соотечественников некуда было деваться. Среди них было множество раненых и инвалидов. Понимая обстановку, европейские правительства открыли для беженцев свои рынки труда, и теперь повсюду, на стройках и дорожных работах, за рулем такси и среди ресторанных столиков, можно было увидеть бывших логопедов, больших и малых. В редакцию к Заблукаеву стояли длинные очереди желающих получить журналистскую работу: сам он уже не справлялся и решил нанять от силы трех-четырех помощников. Тираж «Правила» вырос до сотен тысяч экземпляров.
Стали появляться и другие эмигрантские газеты, основанные бывшими логопедами. Они, однако, все признавали авторитет заблукаевского издания и занимались, в основном, сведением счетов между собой. Быстро выяснилось, что одни издаются консервативно настроенными логопедами, другие — либералами. И старые кастовые споры, которые когда-то велись тайно, в своей среде, вылезли наружу на всеобщее обозрение и обсуждение. Логопедические издания вели нескончаемую полемику и погружались в историю вопроса все глубже и глубже, так что под конец человеку несведущему становилось совершенно невозможно судить, кто же все-таки прав, а кто виноват. Но, несмотря на споры и расхождения, все газеты сходились в одном: главным иудой был заклеймен Ирошников и его приближенные. Газеты не сомневались в том, что новая власть не удовлетворится заверениями бывшего Совета логопедов в верности ей и расправится со всеми его членами. Этого газеты жаждали дружно и страстно и во всех красках рисовали то публичное повешение бывшего главного логопеда, то его расстрел, то гильотинирование. А тем временем сам Ирошников и все члены бывшего Совета продолжали находиться под домашним арестом.
Прошло еще какое-то время, и стали доходить сведения о том, что Страхов ранен, а остатки его армии, засевшие среди болот и озер на севере, собираются в полном составе уходить за границу. Новые эмигрантские издания отвлеклись от своих перепалок и подняли крик. Страхова называли жалким переметчиком и, конечно, предателем.
А вскоре всем довелось стать свидетелями мрачного зрелища: из прибывших с востока составов выгружались — на костылях, носилках, под руки — сотни грязных обессиленных людей. Это было все, что осталось от логопедических частей: около двух тысяч человек. С ними был и сам Страхов, прибывший со своим штабом из трех человек в отдельном вагоне. На перроне его встречал президент республики. Это событие широко и с комментариями освещалось прессой.
«Правило» не посвятило поражению логопедов и прибытию армии Страхова ни строчки. Заблукаев смирился с тем, что наступлению Царства Истинного Языка уже ничем не помешать. И со страниц газеты разом исчезли все призывы к стойкости и патриотические статьи. Газета вернулась к своей излюбленной теме — проповеди правильной речи. Как и предсказывал Закревский, с увеличением эмигрантской диаспоры количество подписчиков выросло в разы. Заблукаев давно забыл, что такое финансовые трудности, — газета приносила спонсорам устойчивую прибыль, ее тиражи росли. И Заблукаев с облегчением возвратился к отложенным на какое-то время статьям о языке: писать патриотические стихи заставляло его чувство долга, но это занятие не приносило удовлетворения.
В один из дней к нему неожиданно явился подтянутый молодой человек со старыми глазами, вызывающе одетый в офицерскую шинель со споротыми нашивками: хоть страховская армия была разоружена еще на границе, весь ее воинский состав продолжал щеголять в шинелях, мундирах и фуражках с кокардами. Молодой офицер оказался адъютантом Страхова.
— Лев Павлович Заблукаев? — осведомился офицер.
— Да.
— Уполномочен передать вам приглашение генерала Страхова явиться в расположение штаба. Адрес вы найдете в этом пакете.
— У генерала имеется в городе штаб? — спросил Заблукаев.
— Так точно, — отчеканил адъютант. — Его адрес вы найдете в пакете. Разрешите откланяться.
И он щелкнул каблуками, собираясь уходить.
— Постойте, — сказал Заблукаев. — Как здоровье генерала?
Адъютант помрачнел.
— Ему уже лучше, — ответил он, уже не чеканя слова. — Ранение было тяжелое, началось воспаление. Однако сейчас он уже на ногах. — И вдруг совсем не военным тоном добавил, немного стесняясь: — Генерал убедительно просит вас, Лев Павлович, явиться к нему.
Заблукаев вскрыл пакет и прочел письмо за подписью Страхова. Адъютант тем временем с плохо скрываемым волнением ждал.
В письме говорилось:
«Многоуважаемый Лев Павлович, прошу, несмотря на вашу занятость, прибыть ко мне для важного разговора. Дело весьма срочное.
Страхов».
— И это все? — спросил Заблукаев, дочитав письмо.
— Так точно, — отчеканил адъютант, будто знал, что сказано в письме.
Заблукаев тяжко задумался. Идти к Страхову ему не хотелось. Он не понимал, что понадобилось от него самозванному главному логопеду, но чувствовал, что его опять станут о чем-то просить, во что-то втягивать.
— Хорошо, — внезапно для себя решительно сказал он адъютанту. — Передайте генералу, что завтра утром буду.
Адъютант просиял так, словно от этого решения зависело его будущее.
— Спасибо, Лев Павлович, — по-домашнему поблагодарил он и тут же отчеканил: — Честь имею!
Он откланялся, а Заблукаев еще какое-то время просидел в тяжкой задумчивости и сказал потом вполголоса:
— Ну, да поглядим…
Самопровозглашенный штаб Страхова размещался в особняке, где проживал главнокомандующий. Это старинное, украшенное скульптурами здание на одной из тихих улиц в центре города выделили Страхову специальным распоряжением президента республики. У особняка было людно — здесь вечно ошивались какие-то оборванные офицеры, дожидавшиеся выхода главнокомандующего, а двери без конца впускали и выпускали озабоченного вида людей в военной форме. Неподалеку дежурили двое полицейских.
Заблукаев вошел в особняк и поразился скоплению людей. Похоже, тут была вся уцелевшая армия Страхова. По широкой мраморной лестнице взбегали и сбегали офицеры в мундирах разной степени изношенности, в холле дожидались какие-то дамы, и офицер провожал к дверям толстого важного старика в костюме с бабочкой.
Заблукаев поймал одного спешащего офицера и спросил, как ему попасть к генералу.
— Просто поднимитесь наверх и доложитесь, — коротко ответил офицер и побежал вверх по лестнице так быстро, словно за ним гнались тарабары.
Заблукаев поднялся на второй этаж и здесь обнаружил самое плотное скопление офицеров на один квадратный метр, которое ему только доводилось видеть. Те дожидались у больших закрытых двухстворчатых дверей, которые время от времени открывались, чтобы пропустить очередного вбегающего и выбегающего, и тогда мельком показывались лепные колонны, картины и зеркала. Заблукаев пожалел, что не спросил имени адъютанта, но тут увидел того выходящим из дверей. Заблукаев приблизился и назвался, и офицер, просияв улыбкой, просто взял его за рукав и ввел за собой в помещение.
Это оказался большой зал с тонкими изящными колоннами. В простенках висели картины, изображающие разные пасторальные виды, и зеркала в дорогих золоченых рамах. Потолок был расписан нагими нимфами, спасающимися бегством от дружелюбно настроенных сатиров. В окна виднелся прекрасный ухоженный сад, скрытый от улицы стенами особняка.
В зале тоже было полно офицеров, и все они окружали одного человека. Он, высокий и сутулый, с рукой на перевязи, в наброшенном сверху кителе с полевыми погонами, по которым невозможно было угадать, какого он звания, присел на край большого стола, заваленного документами. Это и был Александр Николаевич Страхов, главный чрезвычайный логопед и командующий побежденной армией. Его, человека сугубо штатского, тут все называли генералом, и он не возражал. Впрочем, практически все присутствующие тут не были офицерами, а занимали до войны штатские должности в логопедии. На войне они выросли до капитанов и полковников, и звания эти присуждал штатский главнокомандующий Страхов.
Заблукаев никогда не видел Страхова: тот запрещал фотографировать себя для газет и на публике показывался мало. На вид Страхову было лет пятьдесят, он был высок и коренаст, что делало его немного неуклюжим. У него было широкое лицо, немного впалый рот с узкими губами и хищный нос. Все, знавшие Страхова, говорили о его тяжелом взгляде, но Заблукаев сначала этого не почувствовал. Адъютант подошел к группе и что-то сказал Страхову. Разговоры моментально замолкли, офицеры расступились, и все взгляды устремились на Заблукаева.
— Как же, как же, — не вставая, произнес Страхов, глядя на Заблукаева в непонятном веселье. — Вот мы и познакомились, Лев Павлович.
Заблукаев не знал, что сказать, а потому поклонился и произнес:
— Очень приятно.
На это Страхов мученически сморщился и закрыл глаза.
— Не обращайте внимания, — произнес он, когда приступ прошел. — Рука никак не заживет. Врачи каждый день копаются, конца этому не видно. Ну, ладно. Спасибо, что откликнулись на мою просьбу, — и он обратился ко всем: — Я бы хотел немного поговорить со Львом Павловичем наедине.
Офицеры вышли, и Страхов продолжал:
— Хочу выразить вам мою искреннюю благодарность за то, что вы сделали для нас, Лев Павлович. Ваша публицистическая деятельность, зажигательные статьи, сводки немало способствовали поднятию боевого духа в наших войсках. Это был по-настоящему патриотический шаг.
Заблукаев поморщился, и Страхов, заметив это, быстро добавил:
— Не побоюсь этого слова. Ваши взгляды мне известны, и я их уважаю. Посему и попросил вас прийти. У меня к вам серьезный разговор, Лев Павлович.
— Я вас слушаю, — произнес Заблукаев.
— Положение критическое, — заговорил Страхов, глядя на него в упор. — При попустительстве и прямом содействии изменников в правительстве страна захвачена мятежниками, большинство из которых — преступные элементы, судимые за тяжкие правонарушения. К сожалению, народ ослеплен их популистскими лозунгами и горой стоит за них. Значительное число бывших логопедов и интеллигенции тоже переметнулось на их сторону. В этой ситуации я как самый высокопоставленный работник аппарата Совета, отказавшийся снимать полномочия, считаю себя вправе объявить о создании правительства в изгнании. Нам уже удалось заручиться поддержкой большинства европейских правительств. Со дня на день ожидается признание нас заокеанскими друзьями. Правительство сейчас в процессе формирования. Приходится принимать труднейшие кадровые решения — ведь многие способные и нужные нам люди пали за родину или находятся за решеткой. Я знаю вас как специалиста и как патриота, Лев Павлович, и зову вас к нам. Забудемте старое. Из этой ситуации я вижу один выход — объединение платформ.
Заблукаев молчал. Вошел адъютант, положил на стол какие-то бумаги, вышел. Зазвонил телефон, звонил долго, умолк. Заблукаев молчал.
— Ну же, Лев Павлович, — произнес Страхов с легким укором. — Я понимаю, старые обиды, но все же…
Заблукаев сказал:
— Я, Александр Николаевич, плохо разбираюсь во внутренней иерархии логопедии, чтобы с точностью судить, кого именно следует винить в предательстве. Но если и выносить приговор, то огулом. Я знаю, вы честный человек. Вы дрались за свои — за наши — убеждения. Но давайте не будем о предателях. Давайте лучше о преданном. Предан здесь не народ и не убеждения. Предан здесь язык, и это привело к его гибели. Я много писал об этом, предупреждал, но сейчас все это стало неважно. Ответьте мне — если вам удастся свергнуть тарабаров, собираетесь ли вы восстановить логопедию?
— Я потомственный логопед, — ответил Страхов, — и мне всегда были видны недостатки системы. Но я не вижу причин, почему система логопедического надзора не должна быть восстановлена в новом виде, с учетом всех прежних ее недостатков.
— Александр Николаевич, — сказал Заблукаев, — я не вправе говорить вам, проливавшему за восстановление этой системы кровь, что вы и ваши соратники заблуждаетесь. Ведь я в это время проливал только чернила. Скажу только, что эта война полностью изменила мои взгляды на происходящее. Раньше я тоже любил слова «надзор» и «контроль». Вы станете смеяться, но я считал себя логопедом. Сейчас обстоятельства изменились, и я полагаю, что только учительством можно добиться возрождения языка. Этим всегда занималась моя газета, а сейчас станет заниматься еще активнее.
— Поэтому я и попросил вас прийти. Мы хотели бы предложить вам пост министра печати и пропаганды в нашем правительстве. Разумеется, до настоящего дела далеко. На данном этапе будет достаточно вашей деятельности на посту главного редактора «Правила». Ведь вы и так, — вдруг усмехнулся Страхов, — фактически занимаете эту должность.
— А газета станет печатным органом правительства в изгнании, насколько я понимаю?
— Да, это было бы весьма желательно.
— Спасибо за откровенность, Александр Николаевич, — сказал Заблукаев. — Но этому есть весьма существенные препятствия. Например, я никогда не смогу объяснить своим спонсорам, почему газета вдруг стала служить логопедии. Ведь они тоже не разбираются в ваших внутренних градациях и воспринимают вас как часть режима, пускай и бывшего. Они, Александр Николаевич, считают приход к власти тарабаров вашей виной, вот в чем дело. И я не вижу способа их в этом разубедить, потому что, по чести вам сказать, и сам так думаю.
Тут Заблукаев понял, что те, кто рассказывал ему о тяжелом взгляде Страхова, были все же правы, потому что взгляд Страхова вдруг сделался невыносимым.
— Вот как, — процедил Страхов. — Ну, не ожидал, не ожидал.
— Скажу вам больше, — продолжил Заблукаев, с трудом выдерживая его взгляд. — Вам будет трудно отмыться, потому что делать это вы будете за счет других. А попутно вы собираетесь наживать на гибели языка политический капитал, тогда как сейчас все силы следует кинуть на его возрождение. Ведь его, Александр Николаевич, можно еще возродить. Языки никогда не умирают сразу, они сходят на нет медленно, и есть, всегда есть возможность поддержать тех, кто несет в себе язык.
Страхов промолчал, а потом с гримасой боли повернулся, выбрал из кипы одну бумагу и через силу подал ее Заблукаеву.
— Мы признаем ваши заслуги, Лев Павлович, — тихо, с напряжением произнес он. — Это грамота о даровании вам звания логопеда. Церемония принесения присяги состоится позже, когда мы утрясем организационные проблемы. А пока примите.
И он протянул бумагу Заблукаеву.
Заблукаев взял ее. Он сам удивился, как вдруг затряслись его руки. Сколько раз он видел во сне, как приносит присягу логопеда. Даже поздравления снились ему, аплодисменты, торжественные трубы. Сколько лет он стремился стать логопедом, сколько трудов и усилий положено. Но всегда на этом пути возникали препятствия, и самое главное, которого не обойти, — наследственное членство. И он спросил Страхова дрогнувшим голосом:
— Насколько я помню, только тот, в чьих жилах течет кровь логопеда, может стать логопедом. Разве правила изменились?
— Я — главный логопед, — сказал Страхов. — И пусть я не прямой потомок Мезенцева, так, седьмая вода на киселе, но я принял решение изменить правила. Отныне за особые заслуги звание логопеда может быть даровано отличившемуся с правом передачи по наследству. Вы такой чести заслужили больше других. Прошу вас, примите грамоту.
Заблукаев кинул еще один взгляд на документ. Это была грамота как грамота — писанная витиеватым почерком, с размашистой подписью Страхова. И Заблукаев спросил его тогда:
— Меня вам, видно, рекомендовали? Я знаю, что рекомендовали. Я даже знаю имена этих людей. Девель Евгений Леонидович, да? Закревский Виталий Николаевич? Ну, и прочие кураторы и просто сведущие люди.
— Покойный Евгений Леонидович высоко отзывался… — начал Страхов, но Заблукаеву все уже было понятно, и он прервал его:
— Я очень благодарен вам, Александр Николаевич. Вы прекрасно знаете, как я стремился попасть к вам. Я положил на это годы своей жизни. Но только сын и внук логопеда могут быть логопедами. А я — учитель, потому что я сын и внук учителя. И я буду учительствовать. Кому-то ведь нужно исправлять ошибки, вот я этим и займусь.
Он положил грамоту на стол, повернулся, и тогда за его спиной раздался ровный голос Страхова:
— Выходит, мы очень ошиблись в вас, Лев Павлович.
И Заблукаев ответил через плечо:
— Напротив, Александр Николаевич, вы никогда не ошибались на мой счет.
Еще несколько дней он никак не мог отойти от этой встречи — волновался, проговаривал про себя бесконечные диалоги со Страховым, снова и снова взвешивал свое решение. Но оно было уже принято — чего рядить? И Заблукаев начал успокаиваться. Понятно, что он приобрел врага, — Страхов был не из тех, кто забывает. И, вероятно, следовало ожидать каких-то ответных действий. Заблукаев не боялся смерти — ни Страхов, ни кто-либо из его окружения не могли знать заветного умертвляющего слова. Они могли сделать другое — умалить газетную деятельность Заблукаева. И вскоре он понял, что его опасения на этот счет начинают сбываться.
Другие газеты — «Речь», «Патриот», «Вестник логопедического братства» — стремительно набирали обороты. Они больше не отводили первых полос под нескончаемые взаимные обличения. Каждая из них быстро нашла свою специализацию. Так, «Речь» и «Патриот» публиковали, в основном, новости с родины — у них оставались там хорошие источники, снабжавшие их компетентной информацией. «Патриот», кроме всего прочего, вскоре стал основным печатным органом нового правительства в изгнании, созданного Страховым. «Вестник логопедического братства» освещал жизнь логопедов-эмигрантов, печатал объявления о собраниях и вообще организовывал разрозненное братство как мог. Были также газеты помельче и побульварнее.
Между тем «Правило», не сменившее редакционной политики и продолжавшее свою проповедь правильной речи и нападки на речь неправильную, начало быстро терять популярность. Нынешние читатели газеты, почти сплошь бывшие логопеды, находили газету скучной и тривиальной. В редакцию потоком полились письма с советом сменить тему. Редакция на эти письма отвечала, что в нынешней ситуации, когда поддержка гибнущему языку нужна, как никогда, газета считает своим долгом продолжать писать на животрепещущие темы. Тогда письма с советами приходить перестали, а над газетой принялись подтрунивать.
Сначала тихонько, а потом все громче и громче зазвучал со страниц эмигрантской прессы издевательский смех. Заблукаев вдруг оказался очень смешон. Новым эмигрантам было в нем смешно все: его твердая позиция, которая казалась слепым упрямством, язык его статей, вообще его газета, не менявшаяся многие годы. Карикатуры на Заблукаева — вот он, залитый чернилами, ожесточенно строчит, не замечая бушующего вокруг пожара, вот он, пыхтя, катит в гору огромный камень, вот он сражается с ветряными мельницами — заполнили страницы недружественных газет.
Заблукаева это не могло не задевать. Он знал наверняка, кто подогревает эту кампанию. Но больше его беспокоило то, что тиражи резко упали и его больше никто не слушает. На родину «Правило» как раньше не попадало, так и не попадало теперь. По сути дела, его газета и он сам перестали быть нужны. У него не осталось читателя.
Это не укладывалось в его нынешнее видение своей миссии. Окончательно осознав себя учителем, он лишился главного — ученической аудитории. Проповедник может говорить к зверям и птицам полевым, и те, бывает, обращаются. Пророк может вещать в пустыне: это не очень действенно, зато всегда служит примером. Учитель не может ни того ни другого: звери даже после тысячи учебных часов не заговорят на правильном языке, а в пустыне учить некого, она сама учит.
Впервые за много лет у Заблукаева опустились руки.
Тогда-то и возвратился Юбин. Пришла очередная ничего не обещающая ночь, и Заблукаев вдруг очутился на том же холме и вновь видел перед собой равнину и пасущееся на ней громадное животное. Рядом стоял Юбин и протягивал ему подзорную трубу. Он был так же строг.
— На-ка, — сказал он. — С ней видеть способнее.
Заблукаев взял трубу и приложил ее к глазу.
И сразу очутился он в облаке слов, беспорядочном темном вихре, в котором отдельные слова не читались, а сливались в один сплошной типографский ветер. И он словно стоял среди этого вихря, ослепленный и онемелый. Напрасно крутил он туда и сюда трубой: носящиеся вокруг слова были какие-то бесформенные, измененные, распущенные и оттого бессмысленные. И он понял, что очутился внутри Языка. Он принялся отдалять изображение — и перед ним вырос исполинский бок, который, как дикой шерстью, был покрыт словами, спутанными, сбившимися, слипшимися. Казалось, у самых глаз торчит слово «леконствукция». Заблукаева передернуло, он еще отдалил изображение — и увидел животное целиком.
Это был он, Язык. Невозможно описать его. Он весь вихрился, брезжил, менял очертания. Он, конечно, не пасся, так просто казалось издали. Он владычествовал. Склонив бесформенную голову над страной, он глядел, слушал, подчинял. Под ним сновали микроскопические людишки, но их почти не было видно. Он сам был ими. И он не мог говорить. Да, Заблукаев сразу понял, что Язык — немой. Он мог только проникать в людей, но нашептывать со стороны не мог. Язык не имел языка, но имел миллионы острых проникающих слов.
И он почувствовал Заблукаева. Как — тот не имел ни малейшего понятия. Но Язык вдруг осознал, что на него кто-то смотрит, и медленно оборотился. От этого зрелища Заблукаев обмер, но продолжал глядеть. Он просто не мог оторвать трубу от глаза. И тогда Язык увидел его. Он стал расти в размерах. Заблукаев все отступал и отступал, а Язык рос, вырастал над ним.
До самого неба поднялся он на длинных корявых ногах, опустил к нему страшную, то ли песью, то ли козью, морду и завыл. Заблукаев выронил трубу и закричал. Он хотел проснуться — но кто-то не отпускал его. Рядом стоял строгий Юбин.
— Ну, что, теперь понял? — спросил он.
Заблукаев, не в силах говорить, только кивнул.
— То-то, — сказал Юбин. — Вот это Он и есть. Теперь тебе шибко думать надо.
— А вы, Фрол Иванович?
Юбин покачал головой.
— Ты что, не понял еще, Левка? Я ведь давно неживой. Упустил он меня. А вот других подмял. Им-то это невдомек, знай себе балабонят. Думать надо, Левка.
Заблукаеву захотелось плакать при взгляде на него. Он наконец понял, что Юбин и вправду умер, и ему стало горько от этой утраты. Юбин это заметил.
— Ты, Левка, понапрасну-то слез не лей. Ты лучше делом займись. Давай-ка сюда трубу озорную, мне ее возвратить надобно. А сам без дела не сиди. Ты парень головастый, разберешься.
Заблукаев потянулся обнять его.
— Эх, дура! — ласково произнес Юбин и обнял его в ответ. От него пахло старыми книгами — милый, позабытый запах.