Бесконечное море Янси Рик
Если верить Салливан, Эван Уокер лично уничтожил целое отделение. Ночью, раненный, сражался против превосходящих сил противника. Вроде бы разминался, перед тем как в одиночку стереть с лица земли военную базу. Тогда было трудно в это поверить. Сейчас передо мной мертвый солдат из отделения ПБВ – пропавших без вести. Есть только я, тишина в лесу и завеса белого тумана.
Теперь это уже не кажется фантастической историей.
«Думай. Думай скорее. Без паники. Это как шахматы. Оцени шансы. Просчитай риски».
У меня два выхода. Оставаться на месте, пока что-то не случится или не настанет ночь. Или убраться из леса, и побыстрее. Тот, кто шлепнул этого пацана, может быть уже в милях отсюда, а может прятаться за деревом и выжидать момент для прицельного выстрела.
Вариантов тьма. Где его отделение? Убиты? Преследуют того, кто застрелил мальчишку? А вдруг это сделал рекрут, который стал Дороти? Забудь о его отделении. Что будет, когда подтянется подкрепление?
Достаю нож. После того как я обнаружила тело, прошло пять минут. Если бы кто-то знал, что я здесь, меня бы уже не было. Подожду до темноты. Только надо приготовиться к тому, что на меня накатит отголосок Пятой волны.
Я ощупываю сзади шею солдата, пока не нахожу крохотный бугорок под шрамом.
«Сохраняй спокойствие. Это как шахматы. Ход – ответный ход».
Аккуратно делаю надрез по шраму, пока на кончике лезвия в капельке крови не появляется маленькая гранула.
«Так мы всегда будем знать, где вы. Так мы гарантируем вашу безопасность».
Риск. Риск засветиться в окуляре. Противоположный риск – враг одним нажатием кнопки поджарит твои мозги.
Гранула в крови. Жуткая неподвижность деревьев, колючий холод и туман, окутавший ветки, похожие на скрюченные пальцы. И голос Зомби у меня в голове: «Ты слишком много думаешь».
Прячу гранулу за щеку. Глупо. Надо было сначала обтереть. Теперь во рту вкус крови.
4
Я здесь не одна.
Я не вижу его, не слышу, но я его чувствую. Каждый дюйм моего тела покалывает оттого, что за мной наблюдают. Неприятное и теперь уже знакомое ощущение, оно со мной с самого начала. Чужой корабль-носитель завис над Землей, и за каких-то десять дней вся построенная людьми система затрещала по швам. Другой вид вирусной чумы: неуверенность, страх, паника. Забитые шоссе, заброшенные аэропорты, разграбленные отделения неотложной помощи в больницах, попрятавшееся по бункерам правительство, нехватка еды и топлива, где-то – военное положение, где-то – анархия. Лев крадется в высокой траве. Газель нюхает воздух. Гробовая тишина перед броском. Впервые за десять тысяч лет мы познали, каково это – снова быть добычей.
Деревья облепили вороны. Блестящие черные головы, пустые черные глаза. Их горбатые силуэты напоминают мне маленьких старичков на скамейках в парке. Птиц тут сотни – сидят на ветках, скачут по земле. Я смотрю на мертвого, его глаза пусты и бездонны, как у этих пожирателей трупов. Я знаю, почему они здесь. Они голодны.
И я тоже, поэтому достаю из своего мешочка вяленое мясо и немного просроченный мармелад «Мишки Гамми». Есть рискованно – для этого придется вытащить изо рта гранулу. Но надо быть начеку, а чтобы сохранять бдительность, нужна энергия. Вороны наблюдают за мной, наклоняя голову набок, будто прислушиваются к тому, как я жую.
«Жирные твари. С чего вы такие голодные?»
Атаки иных принесли вам тонны мяса. В разгар чумы небо почернело от вороньих стай, их тени скользили по тлеющей земле. Вороны и другие пернатые падальщики замкнули петлю Третьей волны. Они питались трупами зараженных, а потом разносили вирус по другим территориям.
Я могу ошибаться. Возможно, мы тут одни: я и мертвый мальчишка. Чем больше проходит секунд, тем безопаснее я себя чувствую. Если кто-то за мной и наблюдает, то, думаю, есть только одна причина, по которой он еще не выстрелил: он выжидает, хочет посмотреть, не появятся ли еще глупые детишки, играющие в солдатиков.
Я заканчиваю с завтраком и возвращаю гранулу за щеку. Минуты ползут еле-еле. Один из самых труднопостижимых моментов после вторжения – если не говорить о том, что на твоих глазах мучительной смертью умерли все, кого ты знала и любила, – это торможение времени при растущей плотности событий. Десять тысяч лет на построение цивилизации – и десять месяцев на то, чтобы ее уничтожить. И каждый день длится дольше предыдущего, а ночи проходят в десять раз медленнее, чем дни. Единственное, что выматывает больше, чем скука от растянутого времени, – это страх от осознания того, что любая минута может оказаться последней в твоей жизни.
Утро. Туман поднимается, и начинает сыпать снежная крупа. Ни ветерка. Деревья словно задрапированы блестящим белым саваном. Если снегопад будет таким слабым весь день, я спокойно продержусь до темноты.
Если не засну. Я не спала больше двадцати часов, и теперь мне тепло, комфортно. Кажется, уплываю.
В полупрозрачной тишине паранойя набирает обороты. Моя голова в перекрестке его прицела. Он высоко на дереве; он, как лев в засаде, замер в кустах. Я для него загадка. Мне следовало бы запаниковать. Поэтому он и не стреляет. Решил отпустить ситуацию. Должна же быть причина, из-за которой я болтаюсь тут рядом с трупом.
Но я не паникую, не срываюсь с места, как перепуганная газель. Я больше, чем сумма моих страхов.
Страхом их не победить. Ни страхом, ни верой, ни надеждой и даже не любовью. Только злостью и яростью.
«Пошел ты», – сказала Салливан Вошу.
Это единственный момент в ее истории, который произвел на меня впечатление. Она не плакала. Не молилась. Не умоляла.
Салливан думала, что все кончено, а когда стрелка часов отсчитывает последнюю секунду, нет времени плакать, молиться и умолять.
– Пошел ты, – шепчу я, и мне становится легче.
Я повторяю эти два слова громче. Мой голос далеко разносится в зимнем воздухе.
Хлопки черных крыльев в лесу справа от меня, недовольный галдеж ворон, и я в окуляр вижу, как на белом и коричневом фоне мигает маленькая зеленая точка.
«Я тебя засекла».
Выстрел будет трудным. Но трудно не значит невозможно. Я в жизни не держала в руках огнестрельного оружия, пока враг не нашел меня на площадке для отдыха на границе Цинциннати. Они отвезли меня в свой лагерь и дали в руки винтовку. Тогда сержант по строевой подготовке вслух поинтересовался, не заслало ли командование в его отделение рингера. Шесть месяцев спустя я всадила пулю ему в сердце.
У меня дар.
Ярко-зеленый огонек приближается. Может, враг знает, что я его засекла. Это не важно. Я поглаживаю пальцем спусковой крючок и наблюдаю в прицел за светящимся пятнышком. Вероятно, он думает, что я с такого расстояния его не достану, или выбирает более выгодную позицию.
Не важно.
Это, может быть, один из бесшумных убийц Салливан. Или какой-нибудь бедолага из выживших, который пытается спасти свою шкуру.
Не важно. Теперь имеет значение лишь одно – риск.
5
В отеле Салливан рассказала мне историю о том, как она застрелила одного солдата за холодильниками с пивом и как ей после этого было плохо.
– У него был не пистолет, – пыталась объяснить она, – а распятие.
– Почему это так важно? – спросила я. – Это могло быть что угодно – кукла Реггеди Энн[1] или пакетик «M&M». Какой у тебя был выбор?
– У меня его не было. Я об этом и говорю.
Я покачала головой:
– Порой оказываешься в неправильном месте в неподходящее время, и никто не виноват в том, что в тот момент происходит. Ты просто хочешь, чтобы тебе было плохо, и тогда тебе становится легче.
– Хочу чувствовать себя плохо, чтобы стало легче? – От злости Салливан так раскраснелась, что даже веснушки на щеках исчезли. – Да это бред какой-то.
– «Я убила ни в чем не повинного парня, посмотрите, как я казню себя за это», – объяснила я. – А парень все равно мертв.
Салливан долго смотрела на меня, а потом сказала:
– Ладно. Теперь я понимаю, почему Вош хотел, чтобы ты была в нашей команде.
Зеленая точка приближается ко мне. Она петляет между деревьями, и я различаю за слабым снегопадом, как поблескивает ствол. Это не распятие, тут я больше чем уверена.
Сижу в обнимку с винтовкой, прислонившись к дереву, будто дремлю или любуюсь снежинками, порхающими между блестящими ветками.
Лев в высокой траве.
Расстояние – пятьдесят ярдов. Скорость пули от М-16 – три тысячи сто футов в секунду. В ярде три фута, значит противнику осталось жить на земле две трети секунды.
Надеюсь, он распорядится ими с умом.
Я поворачиваю винтовку, распрямляю плечи и выпускаю пулю, которая замкнет круг.
Стаи ворон срываются с деревьев: бунт черных крыльев, резкая раздраженная ругань. Зеленое светящееся пятнышко падает и не поднимается.
Я жду. Лучше не спешить и посмотреть, что будет дальше. Пять минут. Десять. Ни звука. Ни движения. Ничего, только оглушающая снежная тишина. Без птиц лес кажется совсем пустым. Не отрывая спины от ствола дерева, я медленно встаю на ноги и выжидаю еще пару минут. Теперь я снова вижу зеленый огонек. Он на земле и не движется. Я переступаю через тело мертвого рекрута. Сухие, промерзшие листья хрустят у меня под ботинками.
Каждый шаг приближает к концу слабеющий завод часов. На полпути я понимаю, что сделала.
Рядом с упавшим деревом, свернувшись клубочком, лежит Чашка. У нее на лице крошки от прошлогодней листвы.
За пустыми холодильниками для пива умирающий человек прижимает к груди чертово распятие. У той, кто его убил, не было выбора. Они не оставили ей его. Потому что это рискованно. Для нее. Для них.
Я опускаюсь рядом с Чашкой на колени. Глаза у нее широко открыты от боли. Она тянется ко мне. Ее ладони, алые от крови, в паутине снегопада становятся темно-малинового цвета. Ей нечем дышать.
– Чашка, – шепотом говорю я. – Чашка, что ты здесь делаешь? Где Зомби?
Сканирую окрестность, но не вижу его и не слышу, и никого другого тоже. У Чашки на губах пузырится кровь. Она задыхается. Я осторожно поворачиваю ее лицо к земле, чтобы она могла очистить рот.
Чашка, наверное, слышала, как я выругалась. Так она меня и нашла, по моему голосу.
Чашка кричит. Ее крик разрывает тишину, рикошетом отскакивает от деревьев. Это недопустимо. Я зажимаю ладонью окровавленные губы Чашки и говорю, чтобы она замолчала. Неизвестно, кто застрелил мальчишку, которого я нашла, но убийца, кем бы он ни был, не мог уйти далеко. Если звук моего выстрела не привел его обратно, чтобы разведать, в чем тут дело, то на крик Чашки он может вернуться.
– Черт, заткнись ты. Тихо. Что ты здесь делаешь? Зачем подкрадывалась ко мне, маленькая засранка? Дура. Какая же ты дура, дура, дура.
Чашка яростно царапает меня по рукам. Ее тоненькие пальчики ищут мое лицо. Мои щеки окрашиваются в багровый цвет. Свободной рукой расстегиваю ее куртку. Надо зажать рану, иначе девчонка истечет кровью.
Я хватаю ее за воротник рубашки и резко дергаю вниз. Теперь мне видно ее тело. Комкаю ткань и прижимаю к ране под грудной клеткой. Чашка дергается от моих прикосновений и давится от плача.
– Чему я тебя учила, солдат? – шепотом спрашиваю я. – Какой первый приоритет?
Влажные губы скользят по моей ладони. Слов не слышно.
– Никаких плохих мыслей, – говорю я. – Никаких плохих мыслей. Никаких плохих мыслей. Потому что плохие мысли делают нас слабыми. Они делают нас слабыми. Слабыми. Слабыми. А мы не можем стать слабыми. Не можем. Что будет, если мы станем слабыми?
Лес заполонили зловещие тени. Откуда-то из чащи доносится треск. Промерзшая земля хрустнула под ботинком? Или сломалась обледеневшая ветка? Нас может окружать сотня врагов. Или вокруг нет ни одного.
Я лихорадочно перебираю в уме варианты действий. Их не так-то много. И все – отстой.
Первый: мы не двигаемся с места. Вопрос: ради чего? Отделение мертвого рекрута пропало без вести. Тот, кто его убил, тоже исчез. У Чашки нет шансов выжить без медицинской помощи. У нее остались даже не часы, а минуты.
Вариант второй: мы бежим. Вопрос: куда? В отель? Чашка истечет кровью до того, как мы туда доберемся. В пещеры? Идти через Эрбану рискованно, следовательно, придется приплюсовать еще несколько миль и часов пути по открытой местности. И это закончится тем, что мы придем к месту, которое так же небезопасно.
Есть еще третий вариант. Немыслимый и самый разумный из всех.
Снегопад усиливается, белый свет сменяется серым. Я придерживаю голову Чашки одной рукой, а другой зажимаю рану. Но я понимаю, что это бесполезно. Моя пуля попала ей в живот. Рана – смертельная.
Чашка умрет.
Я должна ее оставить. Прямо сейчас.
Но я этого не делаю. Не могу. В ночь, когда лагерь «Приют» взлетел на воздух, я сказала Зомби: как только мы решим, что одна человеческая жизнь ничего не значит, – они выиграют. И теперь эти мои слова цепью сковывают меня с Чашкой.
Я обнимаю ее в жуткой, смертельной тишине заснеженного леса.
6
Я опускаю ее на землю. Ее лицо почти такое же белое, как снег, рот приоткрыт, веки подрагивают. Чашка теряет сознание, и я понимаю, что она уже больше не очнется.
У меня дрожат руки. Я пытаюсь с этим справиться. Я зла как черт на нее, на себя, на миллиарды вариантов, из которых, по причине вторжения, нельзя сделать выбор. Злюсь на ложь, на сводящие с ума нестыковки ина все глупые, безнадежные, по-тупому не высказанные обещания, которые сразу же были нарушены.
«Нельзя быть слабой. Думай о том, что важно. Важно здесь и сейчас. Ты это умеешь».
Я решаю ждать. Это не продлится долго. Возможно, после того, как она умрет, слабость меня отпустит и я смогу снова четко мыслить. Каждая минута без происшествий означает, что у меня еще есть время.
Но мир – это часы с заводом на исходе, и больше нет ни одной минуты, в течение которой ничего не случается.
Проходит всего секунда с того момента, как я решаю остаться с Чашкой, и тишину разрывает треск вертолетных роторов. Этот звук лишает иллюзий. Правильно оценивать ситуацию я умею не хуже, чем стрелять.
Я не могу позволить им взять Чашку живой.
В этом случае им, возможно, удастся ее спасти. А если так, они проведут ее через «Страну чудес». Существует очень слабенький шанс, что Зомби пока еще в безопасности. Это вероятность того, что Чашка не бежала от чего-то, а просто улизнула тайком, чтобы найти меня. Стоит одному из нас отправиться «вниз по кроличьей норе», и все погибнут.
Я достаю из кобуры пистолет.
«Минута, когда мы принимаем решение…» Хотела бы я, чтобы у меня была минута. Или тридцать секунд. Тридцать секунд в подобной ситуации – целая жизнь. А минута – так просто вечность.
Я нацеливаю пистолет ей в голову и поднимаю лицо к серому небу. Снег падает мне на щеки, вздрагивает и тает.
У Салливан был свой солдат с распятием, теперь у меня есть свой.
Нет. Я – солдат. Чашка – распятие.
7
И тогда я чувствую его присутствие. Он неподвижно стоит за деревьями и наблюдает за мной. Я высматриваю его и наконец замечаю между темными стволами более светлый человеческий силуэт. Мы оба не двигаемся. Я твердо знаю – непонятно, откуда эта уверенность, – это он убил пацана и всех солдат его отделения. И мне совершенно ясно, что стрелок не может быть рекрутом. В моем окуляре его голова не светится.
Снег кружится, холод кусается, я смаргиваю, и силуэт исчезает. Как будто его там и не было.
Я теряю хватку. Слишком много вариантов. Чересчур велик риск. Меня трясет, и я ничего не могу с этим сделать. Может, им все-таки удалось меня сломать? После цунами, уничтожившего мой дом, после чумы, забравшей мою семью, после лагеря смерти, отнявшего у меня надежду, невинная маленькая девочка приняла на себя мою пулю, и теперь со мной все кончено, я выдохлась, у меня ничего не осталось. Это никогда не касалось возможностей пришельцев, это всегда было вопросом времени.
Вертолеты снижаются. Мне надо закончить то, что я собиралась сделать с Чашкой, или придется лечь рядом с ней на снегу.
Я опускаю ствол пистолета и смотрю на белое ангельское личико девочки, которая лежит у моих ног. Моя жертва, мой крест.
Рев «блэкхоуков» усиливается, и мои мысли становятся похожи на писк маленьких умирающих грызунов.
«Это как с крысами, да, Чашка? Ничего такого, просто как с крысами».
8
Старый отель кишел паразитами. Холод поубивал тараканов, но клопы и ковровые жучки выжили и продолжали размножаться. И они были голодны. Нас всех в первый же день перекусали. В подвале, куда во время чумы сносили трупы, хозяйничали мухи. К моменту нашего «заселения» большинство из них передохло. Их было так много, что, когда мы вошли в отель и спустились в подвал, они хрустели у нас под ногами. Больше мы туда не совались.
Все здание провоняло гнилью. Я предложила Зомби открыть окна, чтобы проветрить комнаты и разогнать паразитов. Он ответил, что лучше терпеть вонь и духоту, чем замерзнуть до смерти. Когда он улыбался, невозможно было устоять перед его обаянием.
«Расслабься, Рингер. Это просто еще один день в чужом диком мире».
Клопы и мерзкий запах Чашку не беспокоили. Ее сводили с ума крысы. Они прогрызали ходы в стенах, скреблись по ночам и не давали ей (а значит, и мне) спать. Чашка ворочалась, металась, хныкала и ругалась, она была буквально одержима крысами, потому что любые другие мысли о ситуации, в которой мы оказались, пугали еще больше. В тщетных попытках отвлечь Чашку я решила научить ее играть в шахматы. Вместо доски с фигурами я использовала полотенце и монеты.
– Шахматы – глупая игра для глупых людей, – просветила меня Чашка.
– Нет, это очень даже демократичная игра, – сказала я. – Умные в нее тоже играют.
Чашка закатила глаза:
– Ты хочешь играть только потому, что сможешь меня победить.
– Нет, я хочу поиграть, потому что соскучилась по шахматам.
У Чашки даже челюсть отвисла.
– Ты по этой игре скучаешь?
Я разостлала на кровати полотенце и разложила мо-нетки:
– Ты лучше сначала попробуй, а потом решай, нравится или нет.
Я начала играть в шахматы, когда мне было примерно столько же, сколько и Чашке. Помню красивую деревянную доску на столике в кабинете отца. Блестящие фигуры из слоновой кости. Суровый король. Надменная королева. Благородный конь. Величественный слон. И сама игра, в которой каждая фигура влияла на все сражение. Игра простая. Игра сложная. Жесткая и изящная. Война и танец. У нее были границы, и она была беспредельна. Она была как сама жизнь.
– Пенни – это пешки, – объясняла я Чашке. – Никели[2] – туры, десятицентовики – кони и слоны, четвертаки – короли и королевы.
Чашка покачала головой: «Рингер – безмозглая дура».
– Как десятицентовики и четвертаки могут быть сразу теми и другими?
– Орел – кони и короли, решка – слоны и королевы.
Прохладные фигуры из слоновой кости скользят по бархатной подкладке на полированной доске. Этот звук похож на шепот далекого грома. Мой отец склоняется над доской. На худом небритом лице залегли глубокие тени. Глаза с красными прожилками, губы поджаты. Густой и сладкий запах алкоголя. Пальцы стучат по столешнице, как крылья колибри.
«Шахматы называли игрой королей, Марика. Ты хочешь научиться в нее играть?»
– Это игра королей, – говорю я Чашке.
– Так я и не король. – Она скрещивает руки на груди и смотрит на меня снисходительно. – Мне нравятся шашки.
– Тогда ты и шахматы полюбишь. Шахматы – это шашки на стероидах.
Отец отбивает дробь коротко подстриженными ногтями. Крысы скребутся в простенках.
– Чашка, смотри, вот так ходит слон.
«Марика, вот так ходит конь».
Она засовывает в рот засохший пластик жвачки и зло жует. Он рассыпается в крошки. Мятное дыхание. От отца пахнет виски. Скребут когти, отстукивают дробь пальцы.
– Ты просто попробуй, – уговариваю я Чашку. – Тебе понравится. Обещаю.
Чашка хватает полотенце за край:
– Вот как мне нравится.
Я предвидела, что это произойдет, но все равно вздрогнула, когда Чашка рванула полотенце и монетки взлетели в воздух. Один никель угодил ей в лоб, но она даже не моргнула.
– Ха! – крикнула Чашка. – Дай угадаю. Тебе, кажется, мат, сучка.
Я среагировала не задумываясь. Дала ей оплеуху:
– Никогда не смей так меня называть. Никогда.
От холода пощечина получилась больнее. Чашка выпятила нижнюю губу, на глаза у нее навернулись слезы, но она не заплакала.
– Ненавижу тебя, – сказала она.
– Мне плевать.
– Да, Рингер, я тебя ненавижу. Всю до твоих гребаных потрохов.
– Знаешь, ты не становишься взрослее, оттого что ругаешься.
– Тогда, значит, я – маленькая. Дерьмо, дерьмо, дерьмо! Долбаное дерьмо! – Чашка ощупала свою щеку и перестала сквернословить. – Я не обязана тебя слушаться. Ты мне не мама и не сестра, ты мне вообще никто.
– Тогда почему, как только мы ушли из лагеря, ты прилепилась ко мне, как рыба-лоцман?
После этого она действительно заплакала. Одна слезинка покатилась по ее красной от пощечины щеке. Чашка была бледной и хрупкой, ее кожа светилась, как одна из белых шахматных фигур моего отца. Я даже удивилась, что она не рассыпалась от моего удара на тысячу осколков. Я не знала, что сказать, как взять свои слова обратно, поэтому промолчала и просто положила ладонь ей на коленку. Чашка сбросила мою руку.
p>– Я хочу назад свою винтовку, – заявила она.– Зачем тебе винтовка?
– Чтобы пристрелить тебя.
– Тогда ты точно не получишь ее обратно.
– А чтобы перестрелять всех крыс?
Я вздохнула:
– У нас нет столько патронов.
– Тогда мы их перетравим.
– Чем?
Чашка подняла руки вверх:
– Ладно, тогда подожжем отель, и они все сгорят!
– Это отличная идея, только тогда и нам негде будет жить.
– В таком случае они победят. Нас одолеет банда крыс.
Я никак не могла поспеть за ее мыслью и тряхнула головой:
– Победят… Как?
Чашка от удивления выпучила глаза. Рингер – умственно отсталая, ничего не понимает.
– Ты послушай, что они делают! Они едят стены. Очень скоро нас здесь не будет, потому что и место это исчезнет!
– Ну какая же это победа, – заметила я. – Тогда крысам тоже будет негде жить.
– Рингер, они крысы. И не умеют соображать наперед.
«Дело не только в крысах», – размышляла я той ночью, когда Чашка наконец заснула у меня под боком.
Я слушала, как они бегают в простенках, как грызут, скребут и пищат, и думала о том, что когда-нибудь погода, паразиты и время разрушат этот старый отель. Еще одна сотня лет, и от него уцелеет только фундамент. А через тысячу – вообще ничего не останется. Ни здесь, ни где-то еще. Все будет так, будто нас никогда не существовало. Зачем использовать бомбы, которые были в лагере «Приют», если пришельцы в состоянии повернуть против нас силы природы?
Холод пробирался даже под груду одеял, и Чашка тесно прижималась ко мне. Зима – та волна, которую им не было нужды моделировать. Она убьет еще тысячи.
«Марика, все имеет значение, – говорил отец во время одного из шахматных уроков. – Каждый ход важен. Мастерство в том, чтобы понимать, что и насколько существенно в данный момент».
Я вся извелась. С крысами надо было что-то решать. Это не давало мне покоя. Не проблема Чашки. Проблема с крысами. Крысиный вопрос.
9
Сквозь голые, белые от снега ветки деревьев я вижу, как приближаются вертолеты. Три черные точки на сером фоне. У меня в распоряжении секунды.
Вариантов несколько.
Добить Чашку и попробовать обыграть три «блэкхоука» с «хеллфайерами».[3]
Оставить Чашку, чтобы они ее уничтожили или, что хуже, спасли.
И последний: покончить со всем этим. Пуля – для нее. Пуля – для меня.
Неизвестно, где Зомби. Непонятно, что именно – если это что-то вообще было – заставило Чашку сбежать из отеля. Нет сомнений лишь в одном: наша смерть может стать единственным шансом на выживание для Зомби.
Я заставлю себя нажать на спусковой крючок. Если смогу выстрелить в первый раз – во второй будет уже намного легче. Я говорю себе, что слишком поздно. Слишком поздно для нее, слишком поздно для меня. От гибели не уйти. Разве не этот урок они месяцами вдалбливали нам в голову? От этого не спрячешься и не убежишь. Ну, сумеешь выжить сегодня, а завтра смерть все равно тебя найдет.
Она такая красивая, просто нереально красивая: лежит в гнездышке из снега, черные волосы поблескивают, как оникс, а лицо безмятежное, словно у древней статуи.
Я понимаю, что наша с ней смерть поможет уменьшить риск для большинства людей. И еще я снова думаю о крысах, о том, как мы с Чашкой, чтобы скоротать нескончаемые часы в отеле, планировали кампанию по их уничтожению. Мы разрабатывали стратегию и тактику, воображали, как будем изматывать их своими атаками. Каждый новый план был нелепее прежнего. Мы обсуждали это, пока Чашка не заливалась истеричным смехом. И тогда я сказала ей те же слова, что говорила Зомби на стрельбище. Этот урок теперь возвращается ко мне. Страх, который сводит убийцу с жертвой, и пуля, которая связывает их, как серебряная пуповина. Теперь я – и убийца и жертва, и сейчас все совершенно иначе. У меня во рту сухо, будто его обработали стерильным воздухом, сердце холодное. Температура настоящей ненависти – абсолютный нуль, моя ненависть глубже океана и шире вселенной.
Так что вовсе не надежда заставляет меня убрать пистолет в кобуру. Это не вера и, уж конечно, не любовь.
Это ненависть.
Ненависть и гранула мертвого рекрута, которая все еще лежит у меня за щекой.
10
Я поднимаю Чашку. Ее голова падает мне на плечо. Бегу между деревьями. Над головой грохочет «блэкхоук». Другие два отделились: один пошел на восток, второй – на запад. Отрезают пути отхода. Тонкие ветки прогибаются. Снег хлещет по лицу. Чашка практически ничего не весит, она не намного тяжелее, чем ее одежда.
Выскакиваю из леса на дорогу, и одновременно с севера заходит вертолет. Поток воздуха развевает мои волосы. Железная стрекоза зависает над нами, а мы замираем посреди дороги. Все. Дальше бежать некуда.
Опускаю Чашку на асфальт. «Блэкхоук» так близко, что я вижу черный визор пилота, открытую дверь и группу людей внутри. Я знаю, что нахожусь на пересечении полудюжины прицелов. Я и маленькая девочка, которая лежит у моих ног. Каждая прошедшая секунда означает, что я сумела ее пережить, и с каждой такой секундой увеличивается вероятность, что я переживу следующую. Может быть, еще не слишком поздно для меня и для Чашки. Пока еще есть время.
Я не свечусь зеленым светом в их окулярах. Я – одна из них. Должно быть так, верно?
Я снимаю винтовку с плеча и просовываю палец в спусковую скобу.
II
Чистка
11
Едва я научилась ходить, отец меня спрашивал: «Кэсси, хочешь полетать?»
И я тянула руки вверх: «Ты шутишь, старина? Конечно, я чертовски хочу летать!»
Он хватал меня за талию и подбрасывал в воздух. Моя голова запрокидывалась, я, как ракета, взмывала в небо. В то мгновение, которое тянулось тысячу лет, мне казалось, что я буду так мчаться до самых звезд. Я вопила от радости и жуткого страха, как кричат на русских горках, и пыталась ухватиться пальцами за облака.
«Лети, Кэсси, лети!»
Моему брату тоже было знакомо это чувство полета. И лучше, чем мне, потому что его воспоминания были более свежими, чем мои. Даже после Прибытия отец «забрасывал его на орбиту». Я видела, как он делал это в лагере «Погребальная яма». А через несколько дней прибыл Вош и убил его, лежащего в грязи.
«Сэм, мой мальчик, хочешь полетать?»