Утверждение правды Попова Надежда

Помощник, когда он приблизился и встал рядом, так же прислонясь к стене, к нему не обернулся и ничего не сказал, по-прежнему глядя в пол у своих ног. Говорить, собственно, было не о чем. Вопрос о состоянии болящего не имел смысла; свершись уже ожидаемое — и лицо Бруно было бы другим, да и подстерегал бы он свое начальство не здесь, а под дверью аудитории, где проходила лекция, а то и вовсе прервал бы ее. Судачить о том, кто именно сейчас уединился с отцом Бенедиктом, тоже не стоило: было около полудня, а стало быть, подле него нарочно вызванный в помощь академическому эскулапу лекарь, пытающийся какими-то неведомыми средствами продлить угасающую жизнь.

Готов ли Бруно к поездке, ожидающей их тотчас после, быть может, последней беседы с духовником, Курт видел и так: редко надеваемую, а оттого новенькую рясу, в которой помощник показывался на людях в нечастые дни спокойной жизни, тот уже сменил на дорожную, претерпевшую не одну чистку и штопку, и не по-монашески тяжелые подкованные сапоги были тщательно надраены. Единственное, о чем можно было спросить — для чего помощник делает это столь фанатично всякий раз перед дорогой, когда уже спустя четверть часа начищенная кожа покрывается слоем пыли или грязи, однако сейчас это была не самая уместная тема для разговора.

Можно было сказать о том, что уезжать из академии сейчас не хочется больше, чем когда-либо прежде, и услышать в ответ те же самые слова. Можно было поделиться своими опасениями касательно того, что следующая встреча с наставником наверняка не состоится. Можно было, в конце концов, сказать все то же самое и самому отцу Бенедикту, откровенно наплевать на полученное указание, никуда не ехать и остаться здесь, рискуя обрести на свою голову строгий выговор, но зато получив возможность быть рядом, говорить еще не раз и, быть может, не два с тем, кто долгие годы был единственным настоящим отцом. Можно было. Ему спустили бы с рук и не такое. А еще его пример остался бы перед глазами курсантов, будущих следователей, которые вот так наглядно познали бы, что приказ начальства можно нарушить, старшему не подчиниться, требуемый порядок презреть — не ради дела, а по собственному произволению. Поэтому с помощником Курт не заговорил, оставшись стоять под дверью, глядя в стену напротив и припоминая все, что должен успеть сказать и спросить в предстоящем последнем разговоре.

* * *

Несколько дней назад, академия святого

Макария Иерусалимского

С детства родные стены сегодня выглядели мрачнее обыкновенного и казались почти гнетущими. Верхний этаж походил на главную улицу небольшого города — прежде безмолвные каменные коридоры были заполонены ровным гулом голосов, напряженным, но тихим и осторожным, дабы отзвуки шума не просочились за створку одной из дверей. Эскулап, затребованный на помощь лекарю академии, сказал, что отцу Бенедикту требуется покой и тишина, что, собственно, и без его наставлений прекрасно осознавал каждый. С приписанным целителем Курт повстречался как-то на лестнице; тот прошел мимо, не обратив никакого внимания на зацепившего его локтем майстера инквизитора, едва не столкнувшись с господином помощником, и заботился, кажется, всего более о том, как донести себя до подножья ступеней, не расшибив при том вдребезги. С отцом Бенедиктом, как сообщили Курту те, кто мялся под дверью болящего, остался лекарь святого Макария, почти никого к нему не допускающий, и, судя по его виду, дело идет к тому, что вскоре допускать будут всех — уже к телу.

Стремящихся попасть к еще живому было немало; все, кого смогли достичь сведения о состоянии здоровья духовника, кто сумел вырваться из власти начальства или обстоятельств, прибыли, как и сам Курт, сюда. С кем-то он, пройдя к двери, поздоровался, кого-то видел впервые, однако в его сторону обернулись все до единого. Издали, от самой лестницы, донеслось чуть слышное: «Гессе», и даже разговоры на мгновение стихли. Курт покривился, переглянувшись с помощником, и тот обреченно пожал плечами. Подобные сцены перестали уже быть редкостью, вот только наблюдались они прежде лишь в попутных трактирах и городах, куда его забрасывала начальственная воля — взгляды исподволь, шепот и поминание его имени, испуганное, порою уважительное или ненавидящее. Но чтобы здесь, в родной академии, среди своих… Внезапно свалившиеся на голову слава и известность за почти десять лет хоть и стали неотъемлемой частью собственной натуры, хоть, надо признаться, в работе порою и оказывались к месту, в прочем бытии все же вызывали раздражение. Однако, если подумать, на их месте он и сам наверняка вел бы себя так же…

Отчего-то все происходящее напомнило давний, самый первый день в академии.

Но если задуматься, было вполне очевидно, что именно пробудило эти воспоминания. Примерно так же, расползшись вдоль стен или сбившись маленькими кучками по двое-трое, косились друг на друга одиннадцати-двенадцатилетние мальчишки, которых свезли сюда из разных концов Германии. Курт, единственный кельнец, жался в тот день в угол, настороженно оглядывая своих собратьев по заточению и каменные стены высокого зала, где всем прибывшим было велено «сидеть тихо и ждать». Тишину обеспечивал крепкий мрачный тип, препоясанный мечом, в присутствии коего мысли о неблагопристойном поведении как-то затухали сами собою.

Зал был пустым, если не считать нескольких скамей у стен, каким-то затхлым и походил на заброшенную комнату. Позже будущие курсанты узнали, что здание, давшее им приют, когда-то было вполне процветающим монастырем, славящимся своим благочестием, каковое его и сгубило: во время давней еще, первой волны чумы братия постановила принять больных, дабы вверить их заботам своего лекаря, отличавшегося крайней талантливостью в своем деле. Лекарь был убежден, что придумал лекарство от черной смерти… Лекарь ошибся.

После сожжения тел умерших больных, лекаря и братии последние двое выживших удалились в обители с более строгим уставом, видимо, дабы залечить там в духовных подвигах души, раненные этой трагедией, а в монастыре так и не появились новые насельники. До тех пор, пока Гвидо Сфорца не зафрахтовал, по его выражению, пустующую каменную громаду.

В тот, первый, день сам кардинал тоже произвел на маленького Курта впечатление каменной громады: в зал со сбившимися в кучки мальчишками он вошел тогда первым — вошел быстро, просто, словно в собственную комнату, где не было ни души и никто не смотрел на него враждебно и зло. И лишь вторым, медленно, словно двигаясь в похоронной процессии, следом за ним прошел священник с усталым морщинистым лицом. Один из духовных чад отца Бенедикта сказал когда-то, что взгляд наставника с первой же встречи заворожил его — проницательный, всепонимающий, глубокий… Ничего этого Курт в ту, первую, встречу не увидел. Он видел просто священника и — странного человека в мирской одежде, но почему-то с тонзурой. «Ну что, чада? Добро пожаловать», — произнес тогда кардинал таким тоном, что именно в сей миг Курт и осознал наконец в полной мере, что попал он в очень, очень странное место, которое сулит ему очень странное будущее.

В тот день никто не ответил ни на какие вопросы, никто не дал никаких объяснений, на все недоумения было повторено лишь то, что сказал Курту человек, пришедший в его камеру в кельнской тюрьме: предстоит учеба либо, при ненадлежащем ее исполнении, прямой путь назад, в тюремные стены и оттуда к виселице. А дабы прибывшие не полагали, будто преступления, кои привели их сюда, им прощены, каждый получил свое воздаяние в той мере, в какой это было возможно, и — доходчиво. Потом, лежа в лазарете с исхлестанной спиной, Курт долго и бессильно крыл в мыслях всеми ведомыми ему срамными словами всех, кто только приходил ему на ум, и в первую очередь — тех четверых идиотов, которые вздумали быть убитыми кельнским оборванцем.

По выходе из лазарета, однако, никакой учебы в течение довольно продолжительного времени Курт так и не дождался. Мальчишек отмыли и переодели — в одинаковую и до предела простую одежду, накормили, и у помнящего свои трапезы в заброшенных подвалах Курта даже мелькнула мысль, что ради такого можно и смириться с любым будущим, ему уготованным. Новых монастырских обитателей развели по кельям, по четверо или трое в каждой, и около недели они вели бытие праздное, монотонное и безмятежное. Безделье нарушалось лишь всеобщими сборами на молитву в монастырском храме, всеобщими же посещениями трапезной, бесцельными прогулками по довольно захламленному внутреннему двору, охраняемому парой арбалетчиков на стенах. Собственно, время от времени попадавшиеся на глаза вооруженные люди убивали в зародыше мысли о возможном побеге, даже если б кто и решился покинуть эти стены и уйти неведомо куда из весьма отдаленного монастыря.

А еще мерное течение дней прерывалось непременными исповедями, которые Курт отрабатывал, как обязательную повинность. Исповеди же затягивались надолго, становясь все дольше с каждым разом, и состояли по большей части не из излияний воспитанника, а из речей самого наставника. Всякий раз Курт ждал, когда же отец Бенедикт перейдет к проповеди смирения и незлобия, к порицаниям и поминанию невинно им убиенных, однако за долгие две недели так этого и не услышал. Хотя, надо сказать, он вообще мало что слышал — слова старого священника по большей части проходили мимо.

Сфорцу он видел множество раз, но все как-то мельком — тот вечно куда-то спешил, порой отзывал в сторонку отца Бенедикта и о чем-то с ним шептался, когда обрадованно, когда озабоченно, или же просто проходил мимо, поглощенный какими-то своими думами. Но однажды после трапезы, когда воспитанники после благодарственной молитвы собрались было расходиться, Сфорца вышел на середину и произнес краткую речь, смысл которой сводился к следующему. Праздная жизнь кончилась. Воспитанники, отдохнувшие от тягот беспризорной жизни и набравшиеся сил, должны сделать все, чтобы их бытие и впредь было столь же приятным, а посему с нынешнего дня на мальчишек ложатся некоторые обязанности, первой из которых была — одному из них направиться в монастырский двор и нарубить дров, необходимых для приготовления следующей трапезы и отопления, ибо затянувшаяся в том году зима проморозила монастырский корпус насквозь. Новость была встречена гробовым молчанием.

За время, прошедшее с первого дня, в каждой маленькой группе, живущей в своей келье, сложилась своя маленькая иерархия, бывшая, в свою очередь, частью иерархии большей, определившейся средь всех воспитанников вкупе. Авторитетной персоной, возвышающейся над всеми (в том числе и в буквальном смысле) был привезенный из Кобленца парнишка по имени Вим, завладевший вниманием и уважением всех с первых же дней, причем момента, когда произошло полное признание его авторитета, никто так и не мог вспомнить и осознать, но признание это никто и никогда не подвергал сомнению.

Кроме, разумеется, наставников. И в тот день именно в него Сфорца и ткнул пальцем, коротко пояснив: «Ты». Вим покривился в усмешке, оглядев притихших воспитанников, ждущих его реакции, и приосанился, пренебрежительно мотнув головой. Слова, коими он сопроводил свой отказ, были встречены одобрительным гулом со стороны сотоварищей и похолодевшим взглядом кардинала сквозь прищуренные глаза. Помедлив, Сфорца неспешно прошел вперед, приблизившись к Виму вплотную, и, улыбнувшись ему в ответ, неожиданно и резко ударил наотмашь так, что тот покатился в сторону, перевернувшись через скамью. «Встать, — коротко приказал Сфорца во всеобщей тишине, когда Вим с трудом приподнялся на четвереньки, растерянно хлюпая носом. — И слушай меня. С этого дня — никаких пререканий. За ослушанием последует кара. Все помнят, почему половина из вас провела в лазарете первые дни здесь?.. Но за регулярные ослушания вы не отделаетесь поркой. Вам всем говорили, что вы можете возвратиться туда, откуда были взяты, в любой момент. Тебя, — снова обращаясь к Виму, уточнил кардинал, — привезли сюда не из тюрьмы, а потому и возвращать тебя никуда никто не будет. Я выставлю тебя туда, где ты и был — на улицу. И так как одежда, что на тебе, принадлежит не тебе, то и ее ты оставишь здесь. И пойдешь до ближайшего города по морозу несколько миль, в сугробах, где твой маленький шванц станет маленькой синей сосулькой, которую можно будет просто за ненадобностью отломить — вот так», — и кардинал сжал пальцы столь выразительно, что кое-кто из воспитанников поморщился. Из-за чудовищного немецкого произношения все сказанное померещилось неким проклятьем, произнесенным на древнем языке, однако на Вима все же воздействовали вовсе не слова. Да и не для него они говорились, как понимал Курт уже тогда…

Вим…

Надо же, запомнилось имя того, кто пробыл в академии неполный год…

Спустя несколько месяцев, повздорив в трапезной с одним из соседей по келье, Вим ночью вскрыл мальчишке горло украденным из кухни ножом.

Отец Бенедикт призвал его к себе на беседу, после которой Вима больше не видели, а сам ректор еще не один день ходил молчаливым и хмурым, взглядывая на своих воспитанников с еще большей болью, нежели прежде…

— Курт!

Оклик, прозвучавший чуть громче прочих голосов, донесся от лестничного проема; на спешащего к нему человека все обернулись с укором, и тот отозвался извиняющейся гримасой, долженствующей изображать смущение.

— Франк, — поприветствовал Курт в ответ, когда окликнувший приблизился, и бывший сокурсник кивнул куда-то за спину, на кого-то неведомого, оставшегося в недрах главного корпуса:

— Мне сказали — ты только приехал, и я так подумал, что ты сразу сюда. Не впустили?

— Я еще не просился, только пришел.

— Тебя впустят, — предрек Франк уверенно. — Кого-то из них, быть может, и через неделю, а ректорова любимчика наверняка сегодня. Похоже на воронье над трупом, — криво ухмыльнулся он, кивнув на собравшихся. — Только неясно, что за пожива это воронье ожидает.

Курт не ответил, исподволь бросив взгляд вокруг. Длиннополый фельдрок, прежде бывший лишь произвольно избранным по своей практичности одеянием, за последние годы стал фактически уставно утвержденной формой следователей Конгрегации, и сейчас те, кто, подобно ему самому, так же прямо с дороги поднялись к этой двери, и впрямь напоминали собравшуюся на пустыре стаю черных воронов.

— Не все собрались, — доверительно понизил голос Франк. — Ну, кто-то уже уехал — служба, мерзавка; кто-то подъедет, понятно, позже. А кого-то, быть может, и начальство не отпустило. Это до чего надо повернуться на службе, чтобы не дать подчиненному несколько дней попрощаться с духовником… Тебе-то, думаю, волю дали по первому слову?

— Я сейчас сам себе начальство, — передернул плечами Курт. — Там, куда меня отряжали последние пару лет, наших отделений не имеется, а при слове «Инквизиция» у обитателей случается нервный припадок. Курьер от академии меня вообще отыскал чудом.

— У этих парней нюх на места, которые никому не известны… Меня наш старик выпустил, надо отдать должное, стоило лишь заикнуться. Ведь духовники не каждый день умирают.

— Ты что — выпил? — потянув носом, уточнил Курт, и тот свел пальцы, изобразив нечто крошечное:

— Чуточку.

— И думаешь показаться отцу Бенедикту в таком виде?

— Уже показался, — покривился Франк. — Меня к нему допустили час назад.

— И как?

— Сказал, что ему любопытно знать, от избытка каких именно чувств я так набибендился. Если с горя, это вышибает из него слезу умиления, если на радостях, это «повод пересмотреть свой жизненный путь»… Отец Бенедикт в своем духе. Его ничто не проймет.

— Кроме смерти, — тихо докончил помощник, и Франк осекся, бросив угрюмый взгляд на Бруно.

— Да ты что, — выговорил он сухо и, помедлив, нахмурился еще больше. — Стой-ка, — проронил Франк напряженно. — А ведь я тебя помню. Ты же тот парень из Таннендорфа, который засунул вот его в горящий замок.

— Который меня из этого замка вытащил, — поправил Курт.

— Перед этим едва не отправив на тот свет. И что он тут делает?

— Желает, как и все, увидеться с духовником. За девять лет службы он к отцу Бенедикту уже как-то привык, знаешь ли.

— Службы? — с искренним изумлением переспросил Франк, весьма необходительно ткнув пальцем в помощника. — Этот?.. Врешь.

— Если помнишь, обвинения я с него снял, а больше предъявить ему было нечего. Вот уж несколько лет он помощник особо уполномоченного следователя первого ранга, действующий служитель Конгрегации, с Печатью и Знаком.

— Mirabilia opera tua, Domine[18], — с заметной растерянностью хмыкнул тот. — Нет, я слышал, что у Молота Ведьм на побегушках конгрегатский священник, но не думал, что все так запущенно… Ну, отцу Бенедикту видней. Если тебя таки пустят сегодня — на потом какие планы?

— Еще не знаю, — вздохнул Курт, тяжело привалившись к стене; ноги после седла ныли, и составлять какие-то проекты сейчас хотелось меньше всего. — Быть может, вернусь туда, где был. Или, как знать, погонят куда-нибудь еще. Или позволят остаться. На какое-то время.

— Значит, не по пути, — подытожил Франк. — Жаль. Ну, а мое время выходит, посему завтра я в любом случае выдвигаюсь обратно.

— Ты все так же в Штутгарте и все так же помощником?

— И не жалуюсь. Поначалу бывало порою обидно, что до следователя так и не дотянул, а потом… знаешь, помощником — оно неплохо. С меня не дерут семь шкур, не требуют невозможного, не орут за проваленные расследования, а главное — не валят на меня ответственность за других. Посему, если ты думал мне посочувствовать, прими мои искренние соболезнования в ответ… Ну, бывай, — несколько нетвердо сунув в его ладонь руку для пожатия, кивнул Франк. — Любопытно было увидеться спустя столько лет.

— И не говори, — уже вслед уходящему пробормотал Курт, и помощник вздохнул:

— И я его вспомнил. Совсем не изменился.

— В каком смысле?

— Ты за девять лет службы стал несносным и злобным мизантропом, а этот, похоже, на все превратности жизни плевал с кровли Штутгартского отделения. Хотя, быть может, дело все в том, что ты изначально был несносным и злобным мизантропом, с годами эти добродетели всего лишь усовершенствовав.

— Твоих терпимости и человеколюбия с лихвой хватает на двоих, — отозвался Курт рассеянно, сделав шаг вперед, когда дверь в комнату больного приоткрылась, выпустив в коридор понурого старика.

— Гессе, — констатировал старик, наткнувшись на него взглядом, и осторожно прикрыл створку за собою, подойдя к Курту ближе. — Вот и ты.

— «Вот и я»?

— Он ждет, — кивнув через плечо на дверь, пояснил лекарь академии. — Было велено направить тотчас же к нему, как только вы оба появитесь.

— К нему — обоих? — уточнил Бруно, и тот кивнул, с усилием потерев пальцами глаза:

— Обоих, посему, коли уж вы тут, идите… Только вот я вам, парни, что скажу. Если вы задержитесь у него дольше необходимого, если выведете его из равновесия, если утомите — клянусь, вырву кишки и размотаю по кухне для просушки. Этот даровитый юнец держит его в жизни исключительно чудом, и сам он сейчас в таком состоянии, что, того гляди, вот-вот сляжет тоже. Причем это не метафора.

— Знаю, — отозвался Курт. — Я его видел.

— Тогда должен понимать, насколько все нешуточно. Если сейчас отца Бенедикта придется снова откачивать, парень свалится, и уж тогда, случись что… Я ясно выразился?

— Ясно и недвусмысленно.

— Тогда идите, — вздохнул лекарь, отступив от порога. — Там мой assistent; если вдруг что — бегом его за мной.

Курт молча кивнул, открыв дверь; вокруг он не смотрел, но слышал, как снова на короткие мгновения повисла тишина — бывшие курсанты наверняка косились в его сторону, пытаясь понять, чем он, явившийся минуту назад, лучше всех их, дежурящих у этой комнаты так долго и неотступно. Франк оказался прав: любимчик ректора стоял вне всеобщих правил…

За порогом, в короткой комнатушке, со стоящей у стены скамьи навстречу поднялся молодой хмурый парень, и Курт, не дав ему разразиться гневной отповедью, коротко пояснил:

— Гессе.

Парень задумался лишь на миг, молча кивнув и отступив в сторону, дав пройти к двери за своей спиной, и, судя по брошенному им взгляду, помощник лекаря уже узнал пришедшего и сам. Курт тоже помнил этого сутулого худощавого парня; в день их знакомства, правда, спина была прямее, глаза — живее, да и худоба не бросалась столь явно в глаза. Тогда еще курсант, сидящий у постели умирающего обожженного следователя, смотрел на мир с надеждой на увлекательное, необыкновенное будущее, а на Курта — как на героя. Сейчас взгляд выражал только усталость и равнодушие. Оставалось лишь надеяться, что — временные, вызванные не слишком жизнеутверждающими обстоятельствами…

Пройдя в дверь, Курт замялся на пороге, шагнув снова, лишь когда идущий следом Бруно подтолкнул его в спину. В покоях отца Бенедикта было как-то неуместно светло и безмятежно — солнце врывалось в распахнутые окна, наполняя комнату еще теплым свежим воздухом, гомоном птиц и солнцем.

— Вот и ты, — повторил за лекарем наставник, приподняв с постели руку, но так и не сумев приглашающе махнуть. — Вот и вы оба… Входите ж, наконец, не топчитесь у двери. Садитесь, — велел он, взглядом указав на два стула подле кровати, когда посетители приблизились.

Лицо духовника было тусклым и осунувшимся, и сейчас острее, чем прежде, стало заметно, насколько он постарел за последний десяток лет…

— Дабы не терять время на малозначащие вещи, — продолжил отец Бенедикт, когда оба уселись, — отвечу сразу на вопрос, который мне задают все, кто входят в эту дверь. Самочувствие отвратное. Нахожусь при последнем издыхании. Благодарствую за соболезнование.

— Я боялся не успеть, — отозвался Курт серьезно, и тот вздохнул:

— Видно, перейти к делам не сложится, покуда вы не выскажете все это сами…

— А вы другого ждали? — с укором выговорил Бруно. — Неужто вы думали, что мы, явившись сюда, первым делом станем обсуждать погоду?

— Да, погода… — скосившись в окно, тускло усмехнулся духовник. — В такой день умирать обидно… В солнечный день обидно, в дождливый противно, в морозный холодно. Единственный выход, чтобы быть довольным, — жить вечно.

— Ad verbum[19], — заметил Курт тихо, на миг обернувшись к двери, за которой остался помощник лекаря. — Александер не появится здесь?

— Уже побывал.

— И уехал, — констатировал он с неудовольствием. — Не остался с вами. Хотя найти человека свободней и вольней в решениях, чем он, сложно; его бесчисленные торговые партнеры могли бы некоторое время прожить и без него.

— Давно вы виделись? — с явной укоризной уточнил отец Бенедикт, и Курт снова обернулся на дверь, ткнув в ее направлении пальцем:

— Вы уверены, что этому Гиппократу нас оттуда не услышать?

— Уверен, — с усмешкой кивнул наставник. — Наверное, уж я озабочен безопасностью и сокрытием обсуждаемых здесь тайн не менее тебя. Так что же?

— Полагаю, вы и сами это знаете, отец; около года назад — в учебке. Они с Альфредом пытались сделать из меня охотника на стригов. Если б все происходило по-настоящему, Александер имел бы все шансы упиться в хлам.

— У него и сейчас есть такая возможность, — тяжело вздохнул духовник, одарив его многозначащим взглядом. — При том, каков в последние годы круг его общения. Понимаешь ведь, что я разумею вовсе не торгашей и менял. И, к слову, в Ульме он больше не живет. Сейчас Александер «в отъезде по делам», где задержится лет на двадцать: если мы желаем и впредь сохранить его легенду, он должен иметь возможность возвратиться в город как собственный сын, с сохранением всего имущества, прав и возможностей. И как ты полагаешь, где и с кем он проводит большую часть своего времени?.. Оперативная работа для него — не то же, что для тебя, — продолжил тот, когда Курт, поджав губы, умолк. — Вот уж который год ему приходится жить de facto под постоянным надзором своих сородичей и даже во сне следить за тем, какие мысли рождаются в его сознании. Любому своему длительному отсутствию он должен иметь объяснение, причем правдоподобное; порою это возможно, порою нет. Что бы он ни делал, они присматриваются к этому с особым тщанием — и без того у него довольно странностей в сравнении с прочими, а это не может не настораживать. В этот раз он всего лишь сумел появиться здесь на час в одну из ночей на минувшей неделе; это все, что сейчас в его силах.

— И долго, по-вашему, он так протянет? — мрачно уточнил Курт. — Не было ли ошибкой вот так швырнуть его в змеиную яму?

— В будущем, мой мальчик, — мягко возразил наставник, — тебе не раз придется посылать на риск и на смерть тех, кто тебе дорог. Но есть у меня твердое убеждение, что тебе это под силу.

— То есть, я — бессердечная сволочь, и это вас вдохновляет?

— Ты умеешь принимать тяжелые решения, — поправил отец Бенедикт, и он весьма непочтительно отмахнулся:

— Бог с ним, с моим нравом, отец; к чему вы это?

— Я должен был спросить об этом лишь через год, когда завершится десятилетие твоей обязательной службы, однако, как видишь, сие мне не суждено. Я не должен этого делать, и ты… вы оба, — уточнил он с нажимом, — это исключение из правил. Все прочие — они ответят на этот вопрос в установленное предписаниями время, но вас я хочу спросить сейчас; знаю, что за год может вдруг и многое измениться, однако же… Итак, Курт, Бруно. Что вы скажете следующей весной, когда вам зададут один из главных вопросов в вашей жизни?

— Я остаюсь, — просто отозвался помощник. — Не вижу иной дороги.

— Я говорил это уже не раз, — передернул плечами Курт. — Боюсь, для меня не будет никакой торжественности в этом моменте; простите, отец. Быть может, по важности это и сравнимо с обретением Печати и Знака, но… Я сказал это в двадцать один год, скажу и в тридцать один: оставлять службы я не намерен. Над этим вопросом я никогда и не размышлял, никогда не рассматривал возможности ни уйти в архив, как вы мне настойчиво предлагали, помнится, не один десяток раз, ни оставить службу вовсе. Для меня будущий год не станет годом судьбоносного решения — я все давно решил, что бы за этот оставшийся год ни произошло. Разве что, — криво усмехнулся он, — какой-нибудь особенно шустрый малефик отхватит мне обе руки и ноги, что сделает оперативную службу штукой сложной. Правда, и в архиве я в таком виде буду бесполезен.

— Я должен был спросить об этом, — вздохнул наставник, — хотя и знал ваш ответ загодя. Ради очистки совести. В моем нынешнем положении, дети мои, чистая совесть вещь немаловажная… Я должен был слышать ваше решение не для того, чтобы спокойно уйти, зная, что в Конгрегации остаются два вот таких вот чудесных человека и хороших служителя, хотя и это тоже существенно. Я хотел, чтобы и я, и вы сами знали, с кем я сегодня буду говорить, потому что разговор у нас пойдет о вещах серьезных.

— И тайных, — закончил Бруно, и отец Бенедикт дрогнул губами в улыбке:

— А это уж как водится. Что ж еще можно услышать у постели умирающего члена Совета?.. К слову, Курт, был ты удивлен, когда узнал об этом?

— Нет, — отозвался он, не задумавшись, — это было логично.

— Еще одна твоя неплохая черта: ты не умеешь удивляться.

— Некоторые полагают, что это качество говорит о моей узколобости.

— Я сказал не так, — тихо возразил Бруно.

— Именно так. Ты сказал «ограниченность души и узость мышления».

— Это не одно и то же.

— Вы можете завершить все свои споры, — перебил их наставник, — когда я отойду к Господу. Надеюсь… Если же всерьез взглянуть на твои слова, Бруно, то ты в какой-то мере прав.

— Et tu, Brute[20], — пробормотал Курт недовольно; отец Бенедикт с усилием кивнул:

— И ты прав тоже. Прав, когда ждешь от мира всего — всего, чего угодно, о чем только можно помыслить. Ты не удивишься, если внезапно солнце повернет вспять и вздумает сесть на востоке, ты станешь думать, отчего так случилось, можно ли сделать что-то в связи с этим и надо ли делать вообще. Хотя, думаю, некоторое удивление вызовет у тебя человек, который, проходя мимо упавшего, остановится и подаст ему руку. Муж, проживший с супругой до конца жизни и ни разу не взглянувший на сторону.

— А вы такое видели? В смысле — не в Житиях?

— Видел, мой мальчик, всякое; вот тебе, к примеру, такой факт из обычной человеческой жизни: сорок с лишним лет назад приняв монашеский постриг, я ни разу не нарушил обета и не был близок с женщиной.

— Да бросьте, — довольно неучтиво усомнился Курт, и тот улыбнулся:

— Как я и говорил… Но ты прав. Всё, мной упомянутое, — исключения, правило — увы, все то, что есть вокруг и что ты привык видеть. И ты, Бруно, прав: душа его ограничена, а мысли все больше текут в узком русле. Широта души — для инквизитора даже не редкость, а недопустимая роскошь; стоит только лишиться этой ограды, что держит душу в загоне, и итог может быть печальным. Стоит лишь утратить узкую колею, по которой движется разум, привыкший всегда и во всем искать двусмысленность, подвох, ожидать любой неожиданности, — и приходит слабость, каковая фатальна.

— Почему я в окружающем мире вижу и честных людей, и благочестивых супругов, и нелицемерных монахов?

— И он видит. То, что он движется по своей колее, не означает, что ему не известно о том, что творится за ее пределами, попросту это не имеет для него значимости. Все, что за оградой, — не имеет касательства к его стремлениям, но вполне ему видимо и ведомо.

— Я стою за этими пределами, — возразил помощник убежденно. — И как-то жив до сих пор.

— Потому что рядом я, — хмуро отозвался Курт, и наставник вздохнул:

— И сейчас вы — каждый из вас — правы по-своему. Поэтому, Бруно, он — лучший следователь Конгрегации, каким тебе никогда не стать. К счастью для многих. Зато ему не суждено суметь того, что сможешь ты.

— Вы как-то слишком многозначительно это произнесли, — с настороженностью заметил помощник. — Полагаю, вы не имели в виду, что ему не быть святым.

— О, в святые за многие века было записано столько всевозможного сброда, что и это не невозможная вещь, однако — да, ты прав, я не о том. Я говорю о месте ректора академии, разумеется.

— Verginita puttana Maria… — начал Курт и, перехватив взгляд духовника, осекся. — Простите, отец. Просто сейчас — я удивился.

— Ой ли, — слабо отмахнулся наставник. — Ведь и это логично.

— Логично, — согласился он, — однако больно скоро. Предложите вы ему эту должность лет через десять — и я сказал бы, что вы с этим затянули, но теперь, сегодня, сейчас…

— Быть может, — с усталой язвительностью заметил отец Бенедикт, — все дело в том, что я лишен возможности делать какие бы то ни было предложения кому бы то ни было «лет через десять»?.. Самое время. Разумеется, тотчас по моей кончине его никто не возведет на место ректора, пока недостаточно умения и опыта, однако как раз те самые несколько лет спустя…

— Вы шутите, — уверенно предположил Бруно, и наставник коротко хмыкнул:

— Разумеется, мне сейчас самая пора шутить.

— Я не справлюсь, — твердо выговорил помощник. — Слишком много ответственности, слишком тяжелая ноша. Слишком много требований предъявляет этот пост.

— О некоторых вещах ты уже знаешь больше него, — кивнув на Курта, возразил наставник. — Попросту в силу того, что больше времени уделял теоретическим познаниям, каковыми он пренебрегал по недостатку времени. Скажи, бывало уже, что он обращался за советом к тебе в каком-либо вопросе, когда сведений, известных ему, недоставало для его заключений?

— Случалось, — нехотя признал тот.

— Любопытный факт, — заметил Курт многозначительно. — В свете этого — не будет ли дурной идеей вот так взять и лишить меня такого expertus’а? Без дельного совета, когда он нужен…

— Брось, мальчик мой. Тебе никто не нужен.

— Вот как.

— Ты сам со всем можешь справиться, — пояснил отец Бенедикт мягко. — Ты не станешь изнывать, оставшись в одиночестве. Ты способен совладать с любой трудностью самостоятельно либо отыскать того, кто поможет тебе или вовсе сделает всё за тебя. Посему я говорю: тебе никто не нужен. Ты нуждаешься разве что в посыльном или носильщике. А академия нуждается в блюстителе, которому будущие курсанты смогут доверить свои души, а будущие следователи — свои тайны.

— А он нуждается в надзирателе, — качнул головой Бруно. — Вы сами же перечислили неимоверное количество его достоинств, главное из которых — делать жизнь окружающих невыносимой. И хорошо, если это касается лишь душевной стороны. Я ведь его алиби на Страшном Суде; возьму на себя смелость сказать, что на моей совести пара спасенных жизней. Вопрос же о его спасенной душе все еще стоит ребром.

— Как я и сказал, твое назначение состоится не сегодня. Слава Богу, сейчас еще есть кому присмотреть за академией и ее насельниками, есть кому окормлять мою весьма специфическую паству. Пока у тебя есть время на то, чтобы вникнуть в дела, набраться опыта, постигнуть всевозможные тонкости, какие должен знать будущий ректор. Разумеется, это означает, что времени в академии ты будешь проводить все больше, а в оперативной работе — все меньше, однако у тебя останется еще вполне довольно свободы, чтобы заняться его погибающей душою. Надеюсь, к той поре, когда ты оставишь службу и займешь пост ректора, он научится самостоятельно существовать в людском сообществе, не порываясь ежеминутно отправить кого-нибудь на тот свет или одарить выразительными эпитетами.

— Послушать вас обоих — так я попросту буйнопомешанный, — покривился Курт, и помощник пожал плечами:

— Самокритика говорит в твою пользу; ты явно на пути исправления.

— Вот и займешься помощью ему в этом благом начинании, — кивнул отец Бенедикт, — каковое твоему грядущему ректорству отнюдь не воспрепятствует. Я ж ведь как-то ухитряюсь совмещать эти два занятия.

— Это вы к чему? — настороженно уточнил Курт, и наставник приподнял брови в показном удивлении:

— Я стал настолько косноязычен с этой болезнью?

— Id est… — проронил он, бросив взгляд на помощника. — Да вы точно шутите, отец. Его — мне в духовники?!

— Предпочтешь отца Альберта?

— Нет уж, благодарю.

— А что же ты станешь делать? Приходить для исповеди на мою могилу? Или после моей смерти ты намерен прекратить исповедоваться вовсе?

— Id est, я должен буду обращаться к этому недопырку «отче»?.. Что такого я вам сделал?

— Id est, — повторил за ним Бруно, — я буду обязан, кроме наблюдения за его непотребствами, еще и выслушивать все детальности, каковые Господь в своей невероятной милости оставил для меня скрытыми? Я-то в чем провинился?

— Ты пытался убить инквизитора, — напомнил Курт, — посему с тобою как раз все ясно.

— Всего лишь дал тебе по макушке. После чего и вовсе спас твою тушку из огня; если уж к кому и иметь снисхождение, так это ко мне.

— И вы всерьез полагаете, отец, что из этого что-нибудь выйдет? — вновь обратясь к духовнику, спросил Курт с неприкрытым скепсисом. — Да у меня язык не повернется рассказать ему…

— О чем, к примеру? — не дав докончить, уточнил отец Бенедикт, и он замялся, умолкнув. — Что есть такого, чего бы он о тебе не знал?

— Пара вещей, — не сразу отозвался Курт уже серьезно. — Которые не известны, кроме вас, никому.

— Со временем сам решишь, следует ли открывать их своему новому душепопечителю. Кроме того, даже если Бруно не знает чего-то достоверно, о многом он догадывается: кроме меня, лучше него тебя никто не знает. Согласись, пусть порою и через силу, пусть не сразу и не всегда легко, но только ему ты сможешь открыть душу. И только он достаточно видит тебя, чтобы дать правильный совет или просто молча выслушать. Ну и в конце концов, — докончил духовник строго, — это моя последняя воля, если уж на то пошло. Я сказал: с момента моей кончины твой духовник — вот этот священник, и точка.

— Какая потусторонняя тварь дернула меня тогда покровительствовать беглому бродяге? — буркнул Курт, бросив на помощника уничтожающий взгляд исподлобья. — Воистину, ни одно доброе дело не остается безнаказанным.

— Любопытно знать, кого именно из потусторонних сущностей, могущих вкладывать мысли в разум человека, ты поименовал тварью? — переспросил Бруно и, помедлив, присовокупил: — Сын мой.

— Отвали-ка, отче, — проговорил Курт угрожающе, и наставник усмехнулся, ненадолго устало прикрыв глаза:

— Я вижу, все будет хорошо… А теперь призовите мне лекарского помощника.

— Бруно, — скомандовал Курт, и помощник подорвался с места, метнувшись к двери, едва не споткнувшись на ровном месте, когда отец Бенедикт договорил вслед:

— Да нет же, я в порядке, не суетитесь… Ну, — поправил он сам себя, когда Бруно остановился, глядя настороженно, — не совсем, быть может, в порядке, тем не менее немедля преставиться я не намеревался. Попросту утомился. Однако прерывать разговор для отдыха, пусть и краткого, я не хочу — как знать, проснусь ли… Этот парнишка знает, что мне нужно; просто вели ему принести мой stimulator, и беседу мы продолжим. Я еще не сказал самого важного, с чего, быть может, следовало бы начать, — о твоем будущем, Курт.

— Предчувствую, эта часть будет любопытной, — не удержав облегченного вздоха, произнес он, кивком направив помощника за дверь. — Если сегодня вы поставили себе цель научить меня удивляться снова, отец, вам, боюсь, это начинает удаваться. Это пугает. Что-то еще будет.

— Вот именно, мой мальчик, — повторил наставник серьезно. — Что-то будет.

Глава 2

Сентябрь 1397 года, Богемия

Двадцать пятый Великий Магистр Тевтонского Ордена Конрад фон Юнгинген был произведен на свет в 1355 году, а стало быть, на данный момент он достиг своего сорок второго года от роду. Это обнадеживало.

Представители ордена, вообще говоря, никогда не были легкими собеседниками. Их устав подчеркнуто выпячивал собственную если не безгрешность, то уж во всяком случае возвышенность, и обсуждать с ними дела за трапезой, как это принято у всех нормальных людей, было просто невыносимо. Определить подобное заседание на среду или пятницу значило показать себя дурно, ибо соблюдение поста есть не только отказ от скоромной пищи, но и отрешение от удовольствий и излишеств, под категорию которых совершенно точно подпала бы любая снедь с императорского стола. Повара свое жалованье получали не за красивые глаза, и смена постных блюд могла затянуться в иные дни на час; развлекать же себя в течение разговора черствым хлебом с безвкусной водой не казалось хорошей идеей.

Пригласить Великого Магистра (или хоть командора) для какой-либо беседы в воскресный день также было немыслимо: день этот должен быть посвящен размышлениям о высоком. Растолковать этим людям, что безопасность державы и трона, будущее той самой веры, которую они так блюдут, — все это возвышенней некуда, не представлялось возможным. Также, призывая кого-либо из них, надлежало свериться с календарем, испросить совета у капеллана и убедиться, что назначенный день не выпадает на праздник, память или какую-нибудь годовщину второго обретения пятой метлы третьего конюшего девятнадцатого Магистра, о чем подобает упомянуть прежде, нежели даже поприветствовать и пожелать здравия.

И, откровенно говоря, с людьми, которые добровольно отказываются от мирских благ в виде вкусной пищи, хотя бы редких увеселений и женщин, — совершенно точно что-то не так. Монастырские насельники в большей своей части избрали подобную жизнь либо по родительской воле, либо пресытившись всем упомянутым, либо, каковое явление встречается довольно часто, пережив в своем бытии какое-то событие, ранившее им душу. Тут, понятное дело, не до девок и пиров. Когда каждый день косишься на потолок и раздумываешь, как бы хорошо смотрелась петля под люстрой, или посматриваешь с верха часовенной башни на камни внизу, просчитывая, сколько мгновений займет короткий полет к подножью, или, к примеру, подхватываешься ночами с постели в кошмарах, — не рехнуться бы, и то ладно. И главное — монахи, отрекаясь от мира, от него ограждаются; запираются за стенами, за дверями келий, не видят и не слышат искушений, разве что в собственном воображении. Эти же в мир погружаются с головой, и все равно блюдут свой статут. Путешествуют — и молятся, когда положено, без нагоняя от капеллана и косых взглядов сотоварищей. Останавливаются в трактирах — и не лапают разносчиц. Бывают на обедах у высокопоставленных особ — и не сметают со стола все, до чего могут дотянуться. Даже инквизиторы, бывающие при дворе, столь бессовестной праведностью не отличаются; давят на мозги Писанием и Господней волей, куда без этого, но едят-пьют и косятся на прислугу и придворных дам с формами, как положено здоровым зрелым мужчинам. В присутствии же воинов Госпиталя чувствуешь себя треклятым язычником.

Разумеется, тевтонцы оставили себе одну отдушину, которая дозволяет им выплеснуть ни на что иное не тратимую энергию, однако есть все же в этом что-то нездоровое, когда возможность развеяться в хорошей компании под хорошую закуску и расслабиться с хорошенькой девицей взрослые мужи в полной силе меняют на удовольствие размозжить кому-нибудь (а то и себе) череп. Когда — не совместить все упомянутое, а заместить. Нет, попенять не за что — и язычников в Самогитии пора, наконец, придавить, и полякам пояснить, в чем они радикально неправы, и многие, многие еще дела не будут разрешены без участия Ордена, однако… Однако что-то у этих парней с головой все равно не в порядке.

С возрастом либо им вовсе сносит башню, либо же, перебесившись, вместе с привычкой к монашескому бытию они обретают и некоторую сдержанность. В первом случае они благополучно тонут в литовских болотах от избытка крестоносного рвения, во втором — с ними, наконец, становится возможным относительно плодотворно столковаться хоть о чем-то. Конрад фон Юнгинген, достигший сорок второго года своей неспокойной жизни, производил впечатление человека, способного внятно воспринимать реальность, отстоящую в стороне от избиения язычников и казарменных будней, и вести переговоры, не порываясь ежеминутно поминать заслуги Ордена вкупе с порицаниями христианскому правителю за его отсутствие на восточном фронте Европы.

Тема для обсуждения намечалась нешуточная, и для предстоящего разговора требовалось все здравомыслие, что только есть в запасниках обоих собеседников. Без преувеличения можно сказать, что такого предмета рассмотрения не бывало еще никогда за всю историю сообщения Ордена с германским троном. Сам вопрос затронут еще ни разу не был, несмотря на то, что в императорский замок Великий Магистр въехал еще вчера; Рудольф по сей момент ни разу даже не упоминал о самом важном, и фон Юнгинген, слава Богу, намек понял — не лез с разговорами, когда им изредка удавалось остаться наедине. Разумеется, безопасные места в Карлштейне были — отец, строивший замок, тоже был не блаженным и озаботился наличием комнат, годящихся для тайных переговоров; разумеется, с собственными тайными соглядатаями, кляузниками и наушниками в этих комнатах проведена была уже не одна сотня бесед, и дальнейшая судьба обсуждаемых планов всегда выявляла, что подслушаны эти беседы не были, но… Но эту беседу Рудольф опасался доверить даже каменным стенам собственного родового гнезда.

К счастью, этим вооруженным монахам папой была дарована весьма удобная привилегия: им была разрешена охота. Дозволено было охотиться с собаками на волков, медведей, кабанов, вепрей и львов (исключительно ради необходимости, но не от скуки или для удовольствия), а без собак они могли охотиться, на кого им вздумается. Это кроме вышеупомянутых язычников. Приглашая фон Юнгингена, Рудольф рассчитывал именно на это, впервые решившись затеять совместную охоту с Великим Магистром Ордена, однако, выслушавши построенные на сегодня планы, тот от битья зверя вежливо отказался. Пропитания ему не требовалось, медведи не размахивали лапами в непосредственной близости от его головы, бешеные лисы не порывались укусить коня (такого, кстати, еще попробуй укуси), и принимать участие в развлекательном умерщвлении живого существа воин Господень не пожелал. Однако, поскольку оба понимали, что и самому Императору сегодня на древнюю благородную забаву глубоко чихать, фон Юнгинген милостиво согласился составить компанию престолодержцу и, разумеется, отведать добытую рукою того дичь. Там, в глухом лесу, подле костра на заранее присмотренной огромной поляне, где поблизости на расстоянии двадцати локтей не будет никого, уж точно не будет и подслушано ни единое сказанное ими слово.

В намеченный для охоты лес посему Великий Магистр въехал хоть и бок о бок с Рудольфом, но в подчеркнуто не охотничьем обличье — никаких походных приспособлений или нарочитого вооружения. На миг где-то в глубине души Императора, у самого ее дна, трепыхнулось чувство невнятное и неприятное — то ли стыдливость, то ли ощущение собственной посредственности. О чем может думать человек, привыкший оружие поднимать не на животное, нарочно для него выслеженное, а на людей, которые, быть может, сами выследили его? Легенды о битвах с участием фон Юнгингена, прямо сказать, не ходили, однако слухи, пересуды и кое-какие достоверные сведения говорили все же о том, что под стенами Вильны он вовсе не почивал в отдаленном штабе, а при прусских сражениях — не отсиживался в обозе. Загубленных (или избавленных?) душ на его счету наверняка неисчислимо, крови и потрохов видано предостаточно, и вся эта суета с предстоящей травлей зверя должна казаться ему чем-то сродни лицедейским кривляньям или детской игре.

Самому Рудольфу похвалиться в этом смысле почти нечем — вялые дипломатические перебрыкивания с австрийским герцогом (вот еще ложка суверенного дегтя в бочке единогерманского меда…) и редкие плевки друг другу в спину почитаться полноценной войной никак не могли. Соответственно, нельзя было назвать настоящим боевым опытом и обозревание границ неугомонного герцогства с порога императорского шатра. Разумеется, была еще война с хорватами, но это шествие по трупам подпадало скорее под определение «резня и грабеж». До и после вторжения в хорватские земли вся его жизнь текла до раздражения уныло — носить вплоть до тридцати четырех лет никому в Империи не нужное именование «король Германии», купленное отцом ради того, чтобы курфюрсты уже зачислили его в наследники и имели в виду как будущего Императора — потом, когда придет время, может быть, при особенном везении, если так сложатся обстоятельства… Однажды, будучи после погребения отца изрядно под хмелем, Рудольф брякнул, что не умри тот сам, и он отравил бы старика — не из ненависти или зависти, а только лишь для того, чтобы неопределенность собственного положения, наконец, вылилась хоть в какую-нибудь четкую форму, и можно было бы либо на все плюнуть и жить для себя самого, либо заняться, наконец, делом. Слава Богу, слышано это было лишь одним человеком, который о доверенных ему тайнах распространяться не привык и высказанное сгоряча почел за мрачную шутку. Сам же Император в ту минуту не так уж был в этом уверен…

Однако трон ничего в этой тоскливой жизни не изменил, и к своим сорока семи годам Рудольф уже готовился со дня на день умереть от скуки. Разумеется, порою приходится засыпать после полуночи и вставать чуть свет, порою — так неделями; разумеется, бывает, что не имеется и минуты присесть, что забывается о пище и отдыхе совершенно — бывает всякое, однако занятость вовсе не означает увлекательности. Исключая, быть может, пару-другую занимательных моментов.

Возможно, и прав был покойный батюшка, не раз называвший своего наследного отпрыска хреновым политиком, и неправо всеобщее мнение, полагающее, что способность к правлению передается по наследованию крови. А ведь, судя по опыту общения с многоразличными особами, есть на белом свете люди, которые находят в этом удовольствие — не нужды ради строят козни, а потому, что любят это занятие. Этакие поэты от секретной дипломатии. Вроде конгрегатского кардинала, который, если ему верить, в своем Императоре души не чает и полагает его лучшим престолоблюстителем, какого можно желать. С другой стороны — отчего б не верить? Так оно и есть. Особенного дарования к управлению нет, воображение в этом смысле тоже не слишком изощренно, зато имеется четкое намерение слушать советы умных людей, которые знают, как и что надо делать.

Иными словами, столь разросшейся ныне Конгрегации он, Рудольф, выгоден и удобен, ибо подчиняется их указаниям. И что самое паршивое, ни разу о том не пожалел. Наверняка это означает, что когда-нибудь настанет время — и пожалеть придется, да так, что прежняя скучная жизнь станет казаться райским бытием, потому что ответить на вопрос, а что же, собственно, нужно этим ненормальным церковникам, не могли ни покойный батюшка, ни его советники, и не может сам Рудольф. В свете сегодняшней темы, в своем разговоре этот же вопрос уж точно затронет и фон Юнгинген. Хотя, быть может, глава Ордена как раз и воспримет на веру аргументы конгрегатов, звучащие как религиозно-патриотический бред, в силу специфики должности и убеждений.

Начать эту беседу, каковая явно будет тяжелой и местами, быть может, неприятной, Рудольфу не терпелось; Великий же Магистр никакого нетерпения въяве не выказывал, вид имел скучающий, под теплым сентябрьским солнцем щурился весьма безмятежно, а на толпу егерей, загонщиков, псов и свиту поглядывал равнодушно. Предварительная суматоха затянулась, и непомерно развеселившихся придворных Рудольф уже готов был казнить на месте — каждого и собственноручно. Их присутствие вообще было ни к чему, лишь дань традиции, заведенному некогда порядку — во времена, когда добывание зверя и впрямь имело смысл, а сопровождающие монарха воины оправдывали свое существование содействием в этом нелегком деле. А теперь еще и эта французская новомодная блажь — женщины на охоте. Что дальше? Няньки с младенцами? В помощь загонщикам — для вящего шуму…

Сейчас шум был ни к чему, и следопыты пытались восстановить тишину, призывая господ рыцарей угомониться и урезонить сопровождавших их женщин; их было всего три, однако гвалт стоял просто невообразимый — женское внимание провоцировало молодежь на нездоровое бахвальство, кругом трещал валежник, фыркали и тихо ржали кони, принуждаемые совершать противоестественные ужимки и извороты, господа рыцари пытались острить, и тогда к хрусту, топоту и конскому пыхтению примешивался тоненький, противный, похожий на крысиный писк хохоток. Собаки, нетерпеливо ждущие свободы от поводков, косились на мельтешащие вокруг пышные одеяния, скалясь на слишком близко подступающих лошадей, однако сохраняли благородное молчание, зато взвыть, кажется, уже готовы были егеря.

— Молчать!

От резкого голоса чуть в отдалении не вздрогнул, наверное, лишь Великий Магистр; молчание воцарилось разом, и удивленные лица обратились к источнику столь наглого распоряжения.

— Прошу меня простить, Ваше Величество, — во всеобщей тишине сдержанно попросил самовольный распорядитель. — Но терпеть это и далее нет сил, полагаю, не только у меня.

Это было правдой; тем не менее не всякую правду возможно было высказывать вот так, начистоту, и главное — далеко не всем. Однако Рупрехт фон Люфтенхаймер негласное право на это имел — по многим причинам, среди которых его родовая история была обстоятельством далеко не последним. Его отец служил этому трону с юных лет, и служил верой и правдой, что в нынешние дни уже почти не случается, и, оказавшись в должности ландсфогта в отдаленном и довольно строптивом регионе, не залег на дно, состригая доходы с местных торгашей, а продолжил служить ревностно и, главное, рассудительно. Даже утрата дочери, единственного напоминания о покойной жене, его не сломила, не пошатнула ни его здравомыслия, ни преданности, хотя, если сказать самому себе откровенно, не будь фон Люфтенхаймер-старший определен на эту должность — и она была бы жива и здорова. Сын, судя по всему, намерен продолжить дело служения германскому трону; что ж, парню двадцать три, самая пора для начала тернистого пути имперского служителя, и как знать, быть может, он во всем пойдет по стопам отца… Еще одно наследство от покойного батюшки — семейство фон Люфтенхаймеров. Такие теперь на вес золота. Таких надо беречь и порою — баловать.

— Все верно, Рупрехт, — коротко одобрил Рудольф с благосклонным кивком, когда свита столь же синхронно повернулась в другую сторону, ожидая реакции Императора. — И впрямь, пора бы и начинать.

— Благодарю вас, Ваше Императорское Величество, — с чувством проговорил старший егерь под конфузливый ропот и, прокашлявшись, тоже повысил голос: — Господа… и в особенности дамы, прошу вас выслушать меня внимательно. Для новичков на охоте хочу сделать важное замечание: тишина должна быть полной, иначе вы спугнете зверя, и результатом сегодняшнего выезда может стать только разочарование и разве что прогулка по осеннему лесу. Также просьба ко всем, не имеющим опыта в этом деле: держитесь позади и будьте любезны слушать рекомендации ваших более сведущих сотоварищей и егерей. Это не только спасет саму охоту, но и избавит вас от возможных падений, переломов, а то и гибели. А теперь, повторяю, полная тишина и — да поможет нам Всевышний.

— Воистину, — пробормотал Рудольф, тронув коня.

Помощь Вседержителя ему сегодня и впрямь бы не помешала, и вовсе не в деле преследования вепря, чьи отметки накануне обнаружили следопыты. Фон Юнгинген промолчал, лишь двинувшись следом, и неизвестно, услышал ли; теперь безмолвие было почти совершенным — пристыженные господа рыцари помалкивали, женщины держались поодаль и тоже притихли, быть может, обдумывая сказанное егерем и с ужасом воображая себя на земле, под копытами гигантского кабана.

Лошадей и женщин покинули вскоре на заранее подготовленной стоянке, где остался также и кое-кто из прислуги и свиты, и далее, в глубь чащи, прочие шли уже в большей собранности и спокойствии. Возглавить охоту Рудольф передоверил юному фон Люфтенхаймеру, прежде уже отмеченному не раз охотничьей удачей, сам же остался в лагере, ибо просто обязан был уделить свое внимание высокому гостю, не принимающему участия во всеобщих забавах. Еще долго вновь возникшая суета, созданная прислугой и привередничающими дамами, не позволяла воцариться покою; лишь спустя четверть часа гомон стих, мельтешение прекратилось, и Рудольф смог, наконец, остаться с главой Ордена наедине, не опасаясь быть услышанным или прерванным неуместными беседами подданных.

— Весьма посчастливилось с погодой сегодня, — заметил он, когда оба расположились на толстом ковре, не пропускающем к телу холод остывающей земли, и фон Юнгинген укоризненно вздохнул:

— Бросьте, Ваше Императорское Величество. Разговоры о погоде — не та причина, по которой я притащился в такую даль, отбросив, замечу, немаловажные заботы. Мы с вами одни, и блюсти officiosus ни к чему. Я был бы крайне вам признателен, если бы вы перешли прямо к делу, которое свело нас вместе в этот дивный осенний день.

Мгновение Рудольф молчал, созерцая замысловатый узор ковра под собою. Удивительная вещь — этот узор и краски, чем больше ковер топчут и треплют, тем становятся лишь ярче. Вот если б такая же особенность прилагалась к императорскому титулу… Хотя все более хочется поименовать собственное положение в имеющемся политическом порядке должностью. Со всеми вытекающими, вроде выволочек и увольнения.

— Что же, стало быть — к делу, — отозвался Рудольф наконец. — Согласен, ни к чему наворачивать круги. Прежде всего хочу отметить не подлежащий сомнению факт: судя по тому, что вы все же сочли необходимым явиться лично, важность происходящего признается и вами тоже. Согласитесь, эта мутная переписка через вашего командора не могла решить нашей проблемы.

— «Нашей», — повторил тот с усмешкой, однако взгляд остался серьезным. — Проблема, Ваше Величество, только в одном: у вас во владении — собственность Ордена.

— Майстер фон Юнгинген, — укоризненно протянул он, — для чего же начинать нашу беседу столь… ультимативно? В ответ на подобное категоричное заявление я просто не смогу не возразить, что manuscriptum, и в самом деле пребывающий теперь в наших руках, был получен нами из рук арестованного год назад еретика и политического заговорщика.

— «В наших», — снова повторил за ним фон Юнгинген. — «Нами». Заметили, Ваше Величество, вы даже мыслите себя в единении с Конгрегацией?

— Не вижу в том ничего дурного, — изобразил беспечную улыбку Рудольф, с великим усилием не позволив себе запнуться. А ведь этот монашествующий вояка прав… — Как христианский правитель я и мысли не допускаю об отъединении себя от Церкви.

— Инквизиции, — поправил тот.

— Как ее части, — согласился Рудольф. — Потому — да, «в наших» руках. Находится документ, конфискованный нами при аресте преступника.

— Чье далеко не последнее преступление состоит в том, что сей документ был похищен из архивов Ордена.

— Именно это и стало ясно бессомненно, когда мы увидели пометки, оставленные вашей тайнописью — никто, кроме Ордена, таковых не использует. Сему факту мы были, откровенно говоря, удивлены: до сих пор мы пребывали в уверенности, что орденские архивы, а тем паче такой важности, защищены от подобных поползновений.

— Отличная шпилька, — отметил фон Юнгинген беззлобно. — И — да, вынужден признать факт, известный всем: человек несовершенен. Однако возможные лазейки в нашей безопасности не отменяют факта другого: то, чем вы обладаете, принадлежит нам.

— Dominus sentit periculum[21], — столь же доброжелательно сообщил Рудольф. — Ну, а кроме того, коли уж мы решили говорить открыто и без ухищрений, именно так я и скажу. Вы утверждаете, что древняя карта викингов, оказавшаяся voluntate Dei[22] в руках Конгрегации, а ныне пребывающая в моих, изначально принадлежала Ордену. Что ж, пусть так. Вы желаете получить ее обратно, майстер фон Юнгинген? Я готов передать ее вам. Собственно, сюда я пригласил вас именно для того, чтобы обсудить детали этого процесса. Однако же подумайте сами: что изменится, даже если б я сделал это безо всяких условий, без каких-либо уступок с вашей стороны? В архивах Конгрегации уже есть несколько копий, я тоже не терял времени даром, и когда я отдам вам оригинал, я ведь не останусь ни с чем, а стало быть — это ничего не изменит.

— Итак, — спустя два мгновения молчания подытожил фон Юнгинген, — в произнесенной вами речи мое внимание привлекли несколько ключевых слов. А именно: «процесс» возврата нам этого документа, и «даже если б» вы отдали его без торга. Первое означает, что это будет дело длительное, а второе говорит о том, что торг будет. Продолжу беседу так же откровенно и открыто и спрошу: каких услуг вы ждете от Ордена или меня лично? Каких выгод? Если речь снова пойдет о принятии стороны германского трона в дебатах с Авиньоном, то на этот вопрос мой ответ вами был получен уже не раз — и мой, и бывших до меня. Это не дело Ордена.

— Дебаты? — переспросил Рудольф. — Я бы не стал употреблять это слово применительно к политике, проводимой неправомочным блюстителем папского престола в отношении нашего государства. По моему скромному мнению, шпионы, наемные убийцы, провокаторы и тайные агенты не являются отличительными чертами «дебатов», «полемик» или «дискуссий»; здесь более подошло бы «тайная война» и «борьба за выживание». И, раз уж вы упомянули об этом, меня удивляет тот факт, что Тевтонский Орден полагает «не своим делом» безопасность Империи и чистоту веры населяющих ее христиан, души которых смущаются еретиком, незаконно возложившим на себя обязанности главы христианского мира. Для Ордена, чьей обязанностью провозглашена защита детей Церкви…

— … от язычников, — подсказал Магистр услужливо. — Политические же прения мы оставляем тем, кто для этого рожден, — царям земным.

— То есть, если на ваших глазах некто будет дубасить монаха, вы вначале поинтересуетесь, еретиком ли является злодей, политическим преступником или язычником, и в случае неудовлетворительного ответа проедете мимо.

— Притчи — не самый верный способ отображения действительности, Ваше Величество, не надо сгущать краски, пытаясь меня спровоцировать или устыдить, или что там за план созрел в вашей душе. Это, — помедлив, докончил фон Юнгинген многозначительно, — кроме того, что вторжение либо невмешательство в противостояние трона и престола (будем честны — не только авиньонского, Рим тоже не в восторге от происходящего) — не мое личное постановление. Есть вещи, которые не находятся во власти одного человека, даже если он Магистр, даже если Великий. Влияния капитула на столь важные решения никто еще не отменял.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Маленькие кустики земляники относятся к самым любимым и часто сажаемым ягодам нашего сада, они непри...
В данной брошюре мы постарались собрать самое основное из огромного опыта репродукции большого колич...
Степан Иванович Шешуков известен среди литературоведов и широкого круга читателей книгой «Александр ...
Такие явления, как телепатия, ясновидение и предсказание будущего, долгое время не вызывали доверия....
Ни у кого не вызывает сомнений, что свежие фрукты и овощи – это вкусно и полезно, поэтому многие стр...
Известно ли вам, сколько великолепных блюд можно приготовить из овощей, ягод и фруктов, выращенных н...