Домашняя готика Ханна Софи
Марк Бретерик внимательно слушает, кивает. Не удивленно, а словно я лишь подтвердила то, что он и так подозревал. У него явно кто-то на уме, какое-то имя. У меня появляется надежда, смешанная со страхом. Теперь от этого никуда не деться. Он собирается рассказать мне нечто, чего я точно не хочу знать. Нечто, связанное с убийством его жены и дочки.
Я заканчиваю рассказ. Тишина. Невыносимо.
– Вы знаете, кто он, не так ли? Вы его знаете.
Он качает головой.
– Но вы о чем-то думали. О чем?
– Полиция знает?
– Нет. Кто он? Я вижу, что вам это известно.
– Нет, неизвестно.
Он лжет. Сейчас он похож на Ника, когда тот купил новый велосипед ценой в тысячу фунтов, а мне соврал, что за пятьсот. Хочется рявкнуть и потребовать, чтобы он выложил всю правду, но понимаю, что это не поможет.
– Вы знаете кого-нибудь, кто завидовал вам, кто мог иметь отношение к Джеральдин? Кто хотел бы притвориться вами?
Он передает мне пачку бумаг:
– Прочитайте это. Тогда вы будете знать столько же, сколько я.
Когда я наконец поднимаю взгляд, прочитав все девять записей в дневнике дважды, передо мной стоит чашка черного чая. Я и не заметила, как он ее принес. Он расхаживает туда-сюда, туда-сюда. Приходится взять себя в руки, чтобы не выдать отвращения: эта женщина была его женой.
– Что вы думаете? – спрашивает он. – Могла это написать женщина, убившая свою дочь и покончившая с собой?
Беру чашку, почти решаюсь попросить молока, но отказываюсь от этой идеи. Делаю глоток. На чашке надпись: «SCES’04, Международная конференция по сильным взаимодействиям в электронных системах. 26–30 июля 2004, Университет Карлсруэ, Германия».
– Это написала не та Джеральдин, которую я знал. Но так ведь и написано – она все скрывала. «Что бы я ни чувствовала, поступаю я наоборот».
– Она писала не каждый день. Судя по датам. Всего девять дней. Может, она писала это, только когда ей было действительно плохо, а в другие дни она ничего такого не чувствовала. Она могла быть счастлива большую часть времени.
Его вспышка ярости пугает меня до смерти. Он выбивает чашку у меня из рук и отправляет ее в полет через весь холл. Чашка летит, падает на подоконник, а он орет: «Хватит обращаться со мной как с умственно отсталым!» Я сжимаюсь в комок, но он уже стоит на коленях рядом со мной.
– Господи, простите, простите! Господи, да я же мог ошпарить вас!
– Все нормально. Правда. Со мной все нормально. – Вслушиваюсь в дребезжание своего голоса и удивляюсь, с чего это я так спешу успокоить его. – Меня даже не забрызгало.
– Простите. Не знаю, что сказать. Что вы обо мне теперь подумаете?
У меня кружится голова, я чувствую себя в ловушке. И хочу есть.
– Я не хотела вас разозлить. Просто пыталась смотреть позитивно. Дневник ужасный, вы, очевидно, и сами это понимаете, и я не хотела, чтоб вы почувствовали себя еще хуже.
– Вы все равно не смогли бы этого сделать. – В его глазах, похоже, появляется вызов.
– Ладно. – Надеюсь, что не побью сейчас личный рекорд глупости. – Да, я считаю, что женщина, которая это писала, могла убить свою дочь. И нет, я не думаю, что она покончила бы с собой.
Он внимательно смотрит на меня:
– Продолжайте.
– В дневнике… Каждое слово словно кричит о готовности пойти на все, лишь бы спасти себя. Попроси вы меня описать автора дневника, я бы сказала… нет, это прозвучит ужасно.
– Говорите.
– Самовлюбленная, испорченная, высокомерная, все знает лучше всех… – Я прикусила губу. – Простите. Бестактно с моей стороны.
«Чудовищное эго, – добавляю я про себя. – Люди ее не волнуют и, как только перестают быть ей полезны, теряют всякую ценность».
– Все в порядке. – Марк Бретерик старается меня подбодрить. – Вы говорите правду.
– Кое-что из того, что она написала, вполне ожидаемо, – продолжаю я. – Дети могут безумно раздражать.
– Джеральдин ни разу не отдыхала. Она никогда не жаловалась, не говорила, что ей нужен отдых.
– Всем иногда нужен отдых. Если бы мне приходилось присматривать за детьми каждый день, я бы наверняка подсела на сильные транквилизаторы. Я понимаю ее усталость и ее желание иметь немного времени для себя, но… запирать ребенка в темной комнате и оставлять там кричать, держать дверь, чтобы малышка не могла выйти, заставлять ее мучиться, чтобы ощутить в себе сострадание, – это чудовищно!
– Почему она не попросила меня нанять помощницу? Мы могли позволить себе няню, даже двух! Джеральдин могла не заниматься этим, если не хотела. Но она уверяла, что хочет сама все делать. Мне казалось, она счастлива.
Отвожу взгляд, чтобы не видеть злость и боль в его глазах. Будь я на месте Джеральдин, будь мой муж богатым директором собственной компании, живи я в таком поместье, – да едва выйдя из родильного отделения, я приказала бы мужу нанять целый штат прислуги.
– Некоторым сложно просить о том, в чем они нуждаются. У женщин часто с этим проблемы.
Марк отворачивается, словно вдруг утратив всякий интерес.
– Если он смог притвориться мной, он мог притвориться и ею, – говорит он, дуя на сложенные чашкой руки. – Джеральдин не была самовлюбленной. Совсем наоборот.
– Думаете, дневник написал кто-то другой? Но… вы бы поняли, что почерк не Джеральдин, правда?
– Вы можете узнать почерк по этим распечаткам? – ехидно осведомляется он.
– Нет. Но…
– Извините. – Он явно недоволен, что приходится снова извиняться. – Дневник нашли в компьютере Джеральдин. Рукописной версии нет.
Во рту появляется кислый привкус.
– Кто такой Уильям Маркс? Она написала, что он может разрушить ее жизнь.
– Хороший вопрос.
– Так вы не знаете?
Он хрипло смеется:
– Судя по всему, вы знаете его куда лучше, чем я.
Дыхание перехватывает.
– Вы имеете в виду?..
– С тех пор как я первый раз прочел этот дневник, в голове засело имя, совершенно ни о чем мне не говорящее. Уильям Маркс. Вдруг появляетесь вы – практически близнец Джеральдин – и рассказываете, что встречались с человеком, который представился мною. Но это был не я. Похоже, теперь мы знаем его имя. Видите ли, я ученый. Если сложить эти два факта…
– Вы считаете, что тот человек – Уильям Маркс?
Логика иногда становится очень удобной – если связывать факты, потому что это возможно в принципе, а не потому, что это единственный возможный вариант. Я тоже ученый. А что, если эти два факта никак не связаны? Что, если тот человек врал просто потому, что изменял жене целую неделю и хотел замести следы? Безобидный потаскун, а вовсе не психопат, способный на убийство.
Если этот Уильям Маркс подделал дневник Джеральдин, зачем он упомянул свое имя? Это что, изощренный способ выразить раскаяние? Я не психолог, так что понятия не имею, насколько это правдоподобно.
– Вы должны обратиться в полицию. Они не собираются искать Уильяма Маркса. Если они услышат то, что вы мне рассказали…
Я встаю, прижимаю к боку сумку, чтобы он не видел краев рамки.
– Мне надо идти. Простите, я… мне надо забрать детей из детского сада до обеда, а еще заехать за покупками…
Ложь. Вторник и четверг – дни Ника, дни, когда покупки теряются, а счета и приглашения на вечеринки растворяются в воздухе. И я никогда, ни разу не забирала Зои и Джейка в середине дня. Мне стыдно, что они столько времени проводят в детском саду.
– Подождите. – Марк идет за мной по пятам через холл. – Что это был за отель? Где?
Открываю дверь, свежий воздух ударяет в лицо, и ко мне возвращается чувство реальности. Снаружи солнечно, но свет все равно выглядит каким-то далеким.
– Я не помню названия отеля.
– Помните. Вы ведь скажете полиции?
– Да.
– Все? И название отеля?
Я киваю, сердце сжимается от собственной лживости. Я не могу.
– Вы вернетесь? – спрашивает он. – Пожалуйста?
– Зачем?
– Хочу снова с вами поговорить. Вы единственный человек, кто читал дневник, кроме меня и полиции.
– Хорошо. – Я готова пообещать что угодно, если это позволит мне уехать.
Он улыбается, – и улыбается не радостно, а чуть ли не угрожающе.
Я не собираюсь возвращаться в Корн-Милл-хаус.
Еду в Роундесли, контуженная встречей с Марком, желая забыть все, связанное с ним и со всем случившимся. В офисе фонда «Спасем Венецию» я провожу несколько часов, безуспешно пытаясь разобраться с бардаком, который устроили Сальво, Витторио и телепродюсерша. Наташа Прэнтис-Нэш никак не комментирует мое расцарапанное лицо, не благодарит за то, что я приехала во вторник, и не извиняется за то, что скинула на меня работу, которой я не должна бы заниматься, но занимаюсь, поскольку в офисе никто, кроме меня, не владеет элементарными навыками человеческого общения. К пяти часам мое терпение иссякает, и я еду домой.
Там пусто. Из машины вижу, что занавески в гостиной раздвинуты. Обычно в это время они уже задернуты и солнечный свет не мешает Зои с Джейком наслаждаться репертуаром детского канала.
Вылезаю из машины и кручу головой, осматривая улицу. Автомобиля Ника нет. В доме на всякий случай выкрикиваю имена членов своего семейства – вдруг они завалились в постель средь бела дня? Смотрю на часы. Уже шесть часов. Где они застряли?
Тут меня посещает ужасная мысль. Что, если Ник забыл забрать Зои и Джейка? Нет, он бы все равно уже был здесь. Он никогда не возвращается позже половины шестого. Как же мне хочется, чтобы все было как обычно: чтобы орали дети, чтобы муж встретил меня со стаканом вина в руке.
Где же они?
Я бегу наверх, потом в кухню. Никакой записки нет, и живот скручивает от страха. Ник всегда оставляет записку: мне удалось вбить ему в голову, что я волнуюсь, если не знаю, где он. Сперва он молол всякую чушь вроде: «А чего волноваться-то? Я наверняка где-то, так ведь? Зои и Джейк, очевидно, там же».
Где же они?
Разворачиваюсь к двери, собираясь перевернуть дом вверх дном на предмет записки, которую Нику лучше бы, мать его, все-таки оставить, и краем глаза замечаю яркое пятно. Рабочий стол сбоку от раковины весь в алых лужицах. Красные разводы и на стене. Кровь. О нет. Нет, пожалуйста…
На полу что-то поблескивает. Осколки. Разбитое стекло.
Через три ступени несусь в гостиную. Хватаю телефон и набираю полицию, но тут замечаю листок на телевизоре. Уехали к маме с папой. Вернемся около восьми. Собирался сделать спагетти, но разбил банку томатного соуса. Потом приберу! Отшвырнув телефон, мчусь обратно в кухню, где начинаю истерически хохотать. Томатный соус. Ну конечно. Полиции повезло – я была бы самым нервным их клиентом.
Сажусь за стол и реву, вроде бы даже долго, но мне все равно. Буду плакать сколько захочу. Между всхлипами кляну себя за то, что оказалась такой истеричной дурой.
Через некоторое время успокаиваюсь и наливаю себе вина. На уборку сил нет. Ужас позади, но стресс еще не отпустил. Марк Бретерик, наверное, ощущал себя схоже, только для него кошмар не закончился. Вся его жизнь обратилась в кошмар. Паника не может длиться вечно, но после нее остается постоянный ужас – холодный, рассудочный, бесконечный.
Мысль невыносима. Слава богу, я не представляю, на что это похоже. Слава богу, Зои и Джейку не грозит ничего страшнее омерзительной стряпни матушки Ника.
Спускаюсь в прихожую, где оставила сумку, и со снимками и стаканом вина устраиваюсь в гостиной. Теперь, зная, что Ник и дети в безопасности, я могу спокойно подумать. Эта низкая ограда из красного кирпича, цветущая вишня, приземистое синее строение с белыми занавесками… Я все это уже видела раньше, но где? И вдруг слышу, как мой собственный голос произносит: Странно, что они покрасили синим снаружи, не так ли? Не слишком сочетается с окружением. К кому я обращалась? Мозг разгоняется и начинает работать, медленно и неохотно – все же два дня без отдыха и почти без еды, два дня непрерывных потрясений.
Это здание Бритиш Телеком. АТС, наверное. Голубой еще ладно. Спасибо, что не серый.
Ник. Это был Ник. Тут я все вспоминаю. Мы дважды бывали в этом совином приюте с детьми; первый раз, когда Джейк был совсем маленьким, а второй – примерно три месяца назад. Второй визит дался нелегко. Зои пожелала обзавестись совенком, как, впрочем, и Джейк, и оба рыдали минут десять, когда я сказала, что в таком случае им придется делиться. Каждый желал по личной сове. И тогда у Ника случился приступ гениальности – он заявил, что совам, как и детям, лучше жить с папой и мамой. Зои и Джейк признали логичность этого утверждения: раз у них есть мама и папа, то разумно, если и у Оскара они будут.
Беру фотографию Люси. Ограда, на которой она сидит, примерно в двадцати шагах от клетки совенка Оскара. Опять меня переполняет страх. Что все это значит? Ясно только, что Бретерики подбираются все ближе.
В три прыжка оказываюсь в нашей с Ником спальне, распахиваю дверцы шкафа и вышвыриваю вещи с верхней полки, пока не нахожу черный смятый комок – майку с небрежно нарисованной белой совой. И надпись курсивом: Приют для сов «Силсфорд-Касл». Никаких сомнений. Любой, кто видел меня в этой майке, наверняка решит, что я там была.
И именно в этой майке я поехала в «Сэддон-Холл». Я всегда ее надеваю, когда путешествую летом. Чуть ли не единственная моя майка, в которой не стыдно выйти из дома.
Надо узнать, были ли фотографии Джеральдин и Люси сделаны до того, как я ездила в «Сэддон-Холл», или после.
Молодец, Салли. И как именно ты собираешься это сделать? Позвонить Марку Бретерику и расспросить про фотографии, которые украла из его дома?
Несусь обратно в гостиную, хватаю одну из деревянных рамок и пытаюсь разобрать. Некоторые пишут даты на обратной стороне фотографий – это моя единственная надежда. Вынимая маленькие железные скрепки, я все еще не понимаю, зачем это нужно. Ну, сделаны фотографии до второго июня прошлого года, и что? Меня как заклинило: не могу объяснить себе, почему это важно.
Но вот обломки рамки у меня в руках, и я разглядываю чистый белый прямоугольник. Ничего. Конечно, ничего. Джеральдин Бретерик была матерью. У меня тоже нет времени вставлять фотографии в рамки или альбомы, не то что даты подписывать, – фотографии живут в коробке в шкафу, и последние два года я твердо обещаю себе разобрать эту коробку. Но я много чего обещаю.
Уже собираюсь водворить заднюю стенку рамки на место, как замечаю тонкую линию по всему периметру фотографии с обратной ее стороны. Действую длинным ногтем безымянного пальца – единственным, еще не павшим на полях ежедневной битвы за домашний очаг, – и на ковер падают сразу два снимка.
Смотрю на второй, и все внутри сжимается. Он был подсунут под фотографию Джеральдин. И почти в точности ее повторяет. Женщина стоит у ограды из красного кирпича, за ее спиной – вишневое дерево и синий домик. Одета в вытертые синие джинсы, кремовую майку и коричневую кожаную куртку. В отличие от Джеральдин, она не улыбается. Отличий много. У этой женщины квадратное лицо с мелкими, грубыми чертами и темные короткие волосы, разной длины с разных сторон – уступка моде. Обута в кожаные ботильоны на высоком каблуке. Ярко-красная помада. Руки висят по сторонам тела – как будто ее поставили позировать.
Я смотрю и смотрю. Потом беру фотографию Люси и очень медленно начинаю вынимать скрепки. Безумие. Конечно, там ничего нет.
Есть.
Еще одна копия: маленькая девочка, примерно возраста Люси, тоже сидит на стене. Как и Люси, она машет рукой. У девочки тонкие, редкие темно-русые волосы – того оттенка, который не отличить от темно-серого. Она такая худая, что коленные чашечки выглядят болезненными опухолями на ногах-палочках. И ее одежда… Нет, не может быть…
Вздрагиваю от громового топота на лестнице. В панике пытаюсь сообразить, куда спрятать фотографии, судорожно подыскиваю объяснения, но тут же до меня доходит, что это не могут быть Ник с детьми: я не слышала, как открывалась входная дверь, не слышала голосов. Соберись, Салли. Такое случается по меньшей мере дважды в день, пора уже привыкнуть и перестать пугаться. Источник звука уникален – перегородка посреди нашей квартиры. Кто-то из верхних жильцов поднимается по главной лестнице, которая присутствует и одновременно отсутствует посреди нашей квартиры.
Худая девочка на фотографии одета так же, как Люси Бретерик. Даже гольфы и ботиночки те же. Даже кружевные оборки на гольфах.
Это чересчур. Надо что-нибудь съесть, а то рухну без сил.
Звонит телефон. Я могу выдавить лишь невнятное хрюканье.
– Ты выключила мобильный? – яростно осведомляется знакомый голос.
– Эстер, прости! – ахаю я. – Наверное, забыла включить, когда уехала из Корн-Милл-хаус.
– Хорошо, что я тебя никогда не слушаюсь, правда? Если бы последовала твоим инструкциям, бросилась бы в полицию и выставила себя полной жопой. Ты же собиралась позвонить мне через два часа!
– То есть ты хочешь узнать, что я думаю обо всем, кроме этой фигни с изменой, так?
Запихиваю в рот еще спагетти без соуса и издаю звук, который, надеюсь, отвечает на вопрос Эстер.
У меня ушло пятнадцать минут, чтобы все ей рассказать, и еще десять, чтобы заставить ее поклясться жизнью, что она никому не расскажет, ни при каких обстоятельствах.
– Забавно. Как раз о супружеской неверности я и хочу поговорить.
– Эстер…
– На что ты рассчитывала? Пару раз перепихнуться с незнакомым мужиком? И все – конец твоему браку, счастливому домашнему очагу. И ради чего? Жизнь твоих детей разрушена…
– Хватит!
– Ладно, ладно. Обсудим в другой раз. Но обсудим!
– Как скажешь. – Я знаю, что Эстер права. Еще она проста, понятлива и нагоняет на меня жуткую скуку. – Разве я не говорила, что ты правильней меня? Вот тебе и доказательство.
– Это не шутка, Сэл. Я действительно в шоке.
Ну и хорошо.
– Тебе есть что сказать насчет остального? Или дать тебе время насладиться своей праведной яростью?
Пауза.
– А может, эти женщина и девочка, на фотографиях, – жена и дочь Уильяма Маркса?
Ее слова заставляют меня окоченеть от страха. Ощущение, будто в полной темноте ступила на скользкий тонкий лед.
– С чего ты взяла?
– Не знаю. – Слышно, как Эстер грызет ногти. – Просто… Может, вся их семья, эти Марксы, все выдают себя за других? Я не знаю. Дай мне две недели на необитаемом острове, я что-нибудь придумаю.
– Марк Бретерик считает, что дневник написала не его жена.
– Да, ты говорила… Сэл, разве не очевидно? Мы с тобой не сможем разобраться в этом, болтая по телефону. Ты должна пойти в полицию.
– Может, фотографии и не пытались спрятать? – Мне не хочется спорить. – Ты так никогда не делала? Суешь фотографию в рамку, а потом лень вынимать, так что просто вставляешь под стекло новую, а старую оставляешь сзади?
– Нет, – спокойно отвечает Эстер. – И уж точно я бы не стала так делать, если бы на втором фото был чужой ребенок в одежде моей дочери. Ты уверена, что одежда та же самая? Не просто похожая?
– Обе одеты в темно-зеленые платья и белые блузки в зеленую полоску и с круглым воротничком.
– Погоди. Платье с короткими рукавами?
– Да. Что-то на манер сарафана, только с рукавами.
– Похоже на школьную форму, – замечает Эстер. – Какого цвета ботинки и гольфы? Черные? Синие?
– Черные ботинки, белые гольфы.
– Не совсем подходящая одежда для субботнего визита в совиный приют. Хотя я, конечно, не специалист.
Отставляю тарелку со спагетти, поднимаю с пола фотографии. Эстер права. Как я не додумалась? Конечно, это форма. Зеленое платьице меня смутило – оно совсем не такое унылое, как обычно бывает школьная форма. Короткие гофрированные рукава, аккуратный воротник и ремешок с красивой серебряной пряжкой. Форма. Логично. Школьников вечно возят в совиный приют в Силсфорд-Касл.
– Салли? Ты тут?
– Тут. Ты права. Не понимаю, как я это упустила.
– Ты все равно должна позвонить в полицию.
– Не могу. Ник узнает. Он меня бросит. Я не могу рисковать.
Пожалуйста. Не говори этого, пожалуйста.
Но нет, она все же произносит вслух:
– Надо было думать, прежде чем путаться с другим. Целую неделю! (Как будто один день неверности был бы менее страшным грехом.) Теперь это не только тебя касается, Сэл.
– По-твоему, я этого, черт побери, не знаю?
– Тогда звони в полицию! Сегодня за тобой следили, вчера пытались толкнуть под автобус. Ты все еще грешишь на Пэм Сениор?
– Не знаю. То это кажется безумием, то… она так искренне хотела помочь, ну, после аварии. Мне это показалось подозрительным. Десятью минутами раньше она ясно дала понять, что ненавидит меня.
– Ой, да ладно тебе! Тоже мне загадка века. Да нормальный человек простит и злейшего врага, если тот чуть не погиб. Чувства важнее разума. «Она едва не погибла, так что теперь я должна ее любить» – вот что подумала твоя Пэм.
– Правда?
– И вовсе не обязательно Ник все узнает. Полиция обычно защищает свидетелей-изменщиков. – Эстер радостно фыркает. – У них у самих хоботок увяз. Все копы – жуткие бабники, это общеизвестно. Они даже не отрицают. Так что их будут интересовать только факты. Если расскажешь все, что знаешь, они в лепешку расшибутся, чтобы не вмешивать в это Ника.
– Ты не можешь знать наверняка, – говорю я и отключаю связь, прежде чем она начнет спорить.
Жду, что она перезвонит. Не перезванивает. Назло мне.
Их интересуют только факты. Какой номер был у красной машины? Утром я его помнила…
А теперь забыла. Где-то днем он выскочил у меня из головы. Идиотка, идиотка, идиотка.
Подбираю фотографии, отношу вниз и засовываю в сумку. Возвращаюсь в гостиную и выкидываю рамки в корзину для бумаг. Шансы, что Ник их заметит и заинтересуется, равняются нулю. Значит, иногда неплохо, что мой муж такой невнимательный.
Так, полиция. Жуткие бабники. Насколько они наблюдательны, если не нашли две спрятанные фотографии? Само собой, дом после смерти Джеральдин и Люси обыскали. Почему же никто не обнаружил эти фотографии?
Я знаю, в какую школу ходила Люси Бретерик, – в школу Святого Свитуна, это частная школа на севере Спиллинга. Марк… в смысле, тип из «Сэддон-Холл», рассказывал. Я слышала о Монтессори, системе, которой они пользуются, – что-то вроде этической педагогики, но не знаю точно, что конкретно имеется в виду. И не расспросила подробнее тогда, в баре, потому что он явно считал – я, как собрат-родитель среднего класса, должна быть в курсе.
Да, не в курсе, но собираюсь разузнать – о школе, об обеих девочках на фотографиях, об их семьях. Завтра с утра, как только отвезу Зои и Джейка в детский сад.
Вещественное доказательство номер VN8723
Дело номер VN87
Следователь: сержант Сэмюэл Комботекра
Выдержка из дневника Джеральдин Бретерик,
запись 3 из 9 (с жесткого диска ноутбука «Тошиба»,
найденного по адресу: Корн-Милл-хаус,
Касл-парк, Спиллинг, RY290LE)
23 апреля 2006, 2 ночи
Сегодня Мишель сидела с ребенком, а мы с Марком поехали ужинать. Мне не пришлось вести переговоры о том, когда отправляться в постель, о количестве сказок и чистке зубов. Не пришлось включать лампу или оставлять дверь открытой на точно определенный угол. Всем занималась Мишель, и ей за это неплохо платили.
– Марк везет меня в «Бэй Три», лучший ресторан в городе, – сообщила я маме по телефону. – Он полагает, у меня стресс и мне нужна передышка, чтобы немного взбодриться.
Уверена, в моем голосе прозвучала нотка вызова, так что я ждала ответной реакции.
Исполненная беспокойства, мама задала свой обычный вопрос:
– Кто присматривает за Люси?
– Мишель, – ответила я.
Как и всякий раз, когда мы с Марком измотаны менее обычного и в состоянии куда-нибудь выбраться. Маме это прекрасно известно, но все равно она каждый раз спрашивает – видимо, хочет убедиться, что не услышит в ответ: «О, Мишель сегодня занята, но не волнуйся, я нашла на улице алкаша, и он согласен посидеть с ребенком за бутылку жидкости для мытья окон. Нам даже не придется потом подвозить его до дома».
– Вы ведь не поздно вернетесь? – разволновалась мама.
– Может, и поздно. Вряд ли получится выехать раньше восьми тридцати. А что? Какая разница, когда мы вернемся?
Если нам с Марком удается провести вечер вдвоем, я вспоминаю стихотворение, засевшее в памяти еще со школы.
- Темной ночью, желаньем напоенной, —
- О, счастливый миг!
- Невидимкой ускользаю в черноту,
- Покидая тихий дом, покоем осененный.
– Я просто подумала… Люси по ночам беспокоится, так ведь? Вся эта боязнь «монстров». Она не расстроится, если вдруг проснется, а рядом не будет никого кроме Мишель?
– Ты хочешь сказать, не предпочла бы она, чтоб я скакала вокруг нее до самого рассвета? Да, вероятно, предпочла бы. Если ты озабочена, переживет ли она ночь, – да, скорее всего, переживет.
Мама тут же закудахтала:
– Бедняжка!
– Мы с Марком запросто можем съесть суп, запить стаканом прекрасной выдержанной воды и вернуться к половине десятого, – ответила я.
Еще одна проверка на прочность.
– Постарайтесь вернуться как можно раньше, ладно? – почти простонала мама.
– Марк считает, что мне нужна передышка, – отрезала я.
Как же все абсурдно! Попытайся я отравиться таблетками, все в один голос заявили бы, что это был сигнал «спасите наши души». Но когда я действительно кричу о помощи, в самом буквальном смысле, моя собственная мать меня не слышит.
– А тебе не кажется, что мне нужна передышка, мам?
Больше тридцати лет я значила для нее больше всех в мире, а теперь превратилась в приложение к ее драгоценной внученьке.
– Ну… – Она закашлялась и сразу заторопилась – что угодно, лишь бы не отвечать. Она убеждена, что, став матерью, я автоматически лишилась права подумать хоть немного о себе.
Ужин мне не понравился. Не из-за мамы. Я не умею получать удовольствие от передышек – неважно, длинных или коротких – от Люси. Жду их с нетерпением, но с первых же минут свободы чувствую, как они начинают заканчиваться. Острое ощущение недолговечности свободы не позволяет сконцентрироваться на чем-нибудь, кроме осознания того, как она ускользает. Истинная свобода безгранична. Если за нее приходится платить (Мишель) или получаешь ее только по чьему-то позволению (школы, Мишель), она бессмысленна.
Без Люси мне почти всегда хуже, чем с ней. Особенно ближе к концу, когда приближается «час х». Я в ужасе представляю себе момент, когда увижу ее, когда она увидит меня, когда все станет даже хуже, чем обычно. Иногда все нормально, и тогда ужас отступает. Я сижу рядом с Люси на диване, мы держимся за руки, смотрим телевизор или читаем книжку, и я говорю себе: «Смотри, все хорошо. Ты чудесно справляешься. Чего было так бояться?» Иногда все не так здорово, и я ношусь по дому, как рабыня под хлыстом надсмотрщика, в попытках найти игрушку, или игру, или хоть заколку для волос, чтобы ее успокоить. Марк считает, что я слишком высоко задираю планку, хочу, чтобы она всегда была счастлива. «Никто не бывает постоянно счастлив, – уверяет он. – Если она плачет, пусть плачет. Иногда можно просто сказать „ладно“ и посмотреть, что будет».
Ничего он не понимает. Я не хочу смотреть, что будет. Я хочу заранее знать, что будет. Потому и не могу расслабиться в присутствии Люси: в ее поведении нет логики, ее поступкам нет причин, и я не могу понять, что на нее воздействует. Я включаю ее любимый мультик, а она хнычет, что это не та серия «Чарли и Лолы». Я предлагаю почитать ее любимую книжку, а она выплевывает мне в лицо, что эта книжка ей больше не нравится.
Когда мне удается удовлетворить ее, я с напряженной улыбкой сажусь рядом, стараясь не совершить ошибки, которая вызовет смену настроения. Я слишком люблю Люси – не могу отделить ее настроение от своего, и мой независимый дух от этого мучается. Невозможно описать, какое отвращение к ней испытываю, когда она запускает крюк своего недовольства в мой разум. Этой мелочи хватает, чтобы начисто уничтожить мое хорошее настроение. Я смотрю на ее лицо, искаженное недовольством, и понимаю, что не могу отделить себя от нее. Не могу забыть о ней. Я принадлежу ей, навсегда. Невероятно, сколько энергии и сил она ежедневно отбирает у меня, сколько меня самой – того, что делает меня мной, – и она забирает все это, и нисколечко не ценит, и без всякого повода моя жизнь становится все хуже и хуже. Тогда я осознаю грозящую мне опасность.
На самом деле я ни разу не провинилась. Лишь однажды совершила объективно плохой поступок – оставила Люси одну, ей тогда было три года. Субботним утром мы отправились в библиотеку. Я, конечно, предпочла бы сауну или маникюр – что-нибудь для себя. Но Люси было скучно, она хотела чем-нибудь заняться, так что я заглушила звучащий в голове крик «Кто-нибудь, пристрелите меня, пожалуйста, я не могу больше!» и отвезла дочь в библиотеку. Мы провели больше часа, разглядывая детские книжки, читая, выбирая. Люси прекрасно провела время, я даже слегка расслабилась (хотя все время помнила о бездетных людях, которые проводят утро субботы гораздо увлекательнее). Проблемы начались, когда я сказала, что пора домой. «О, мамочка, нет! – протестовала Люси. – Давай побудем еще чуть-чуть? Пожалуйста!»
В такие «моменты истины» – если у вас маленькие дети, то случаются они часто, по меньшей мере раз в день, – я чувствую себя политиком, столкнувшимся с неразрешимой дилеммой. Покориться и надеяться на снисхождение? Никогда не срабатывает. Покорись деспоту – и он будет угнетать тебя еще сильней, зная, что это сойдет ему с рук. Приготовиться к бою, зная – кто бы ни одержал победу, потери с обеих сторон будут чудовищны?
Я знала, что Люси скоро проголодается, так что решила настоять на своем: «Нет, нам нужно домой, пора обедать». Я пообещала в следующие выходные еще раз привести ее в библиотеку. Она заорала, будто я пообещала вырвать ей глаза голыми руками, и категорически отказалась залезать в машину. Я попыталась затащить ее, она начала драться, пиналась и колотила меня изо всех сил. Сохраняя спокойствие, я заявила, что, если она не согласится сотрудничать и не сядет в машину, я просто уеду домой без нее. Она продолжала орать: «Ты плохая! Ты плохая!» И тогда я села в машину и уехала. Одна.
Описать не могу, что за восхитительное ощущение. Внутри меня все вопило от радости: «Ты сделала это! Ты сделала это! Ты возразила ей!» Я ехала очень-очень медленно, чтобы видеть Люси в зеркале заднего вида. Злобные крики тут же стихли, шок сменила паника. Она не двигалась, не бежала за машиной, просто стояла, простерев руки вперед, будто пыталась схватить меня и притянуть назад.
Я видела, как шевелятся ее губы, могла прочитать по ним повторенное несколько раз «Мама!». Она никак не ожидала, что я действительно уеду и оставлю ее одну.
Наверное, следовало сразу остановиться, пока она еще могла меня видеть, но меня охватила такая радость, что хотя бы несколько секунд хотелось верить – это навсегда. Так что я быстренько объехала вокруг квартала. Когда спустя примерно полминуты я вернулась к библиотеке, Люси сидела на земле и ревела. Какая-то женщина пыталась ее успокоить, расспрашивала, что случилось, где ее мать. Я вышла из машины, схватила Люси в охапку, бросила «Спасибо большое!» озадаченной женщине, и мы уехали.
– Люси, – спокойно проговорила я. – Если ты будешь плохой девочкой, будешь не слушаться и издеваться над мамой, вот что случится. Ты понимаешь?
– Да, – всхлипнула она.
Я ненавижу, когда она плачет, поэтому резко приказала: